той я выкопал ямку, вложил письмо в записную книжку и похоронил ее глубоко в темной земле. Я разровнял землю руками, спустился с холма, миновал лес и вышел на нижнюю аллею. Окольным путем поднимаясь к дому, я слышал смех и болтовню людей, возвращавшихся после работы домой. Я немного постоял, наблюдая, как они устало бредут через парк. Леса на стене дома, где они работали весь день, выглядели безжизненными и голыми. Я вошел в дом через черный ход со двора, и, как только мои шаги застучали по каменным плитам, из комнаты дворецкого мне навстречу вышел Сиком. У него было испуганное лицо. -- Как я рад, что вы наконец вернулись, сэр, -- сказал он. -- Госпожа давно спрашивает вас. С беднягой Доном беда. Госпожа очень встревожена. -- Беда? -- спросил я. -- Что случилось? -- С крыши на него упала большая плита шифера. Вы ведь знаете, в последнее время он почти оглох и все лежал на солнышке под окнами библиотеки. Шифер, должно быть, упал ему на спину. Он не может двигаться. Я пошел в библиотеку. Рейчел сидела на полу, держа на коленях голову Дона. Когда я вошел, она подняла глаза. -- Они убили его, -- сказала она. -- Он умирает. Почему вы так задержались? Если бы вы были здесь, этого не случилось бы. Ее слова отозвались в моей душе эхом чего-то давно забытого. Но чего именно, я не мог вспомнить. Сиком вышел, и мы остались одни. По ее лицу текли слезы. -- Дон принадлежал вам, и только вам, -- проговорила она. -- Вы выросли вместе. Мне невыносимо видеть, как он умирает. Я подошел и опустился рядом с ней на колени. Я сознавал, что думаю не о письме, погребенном глубоко под гранитной плитой, не о бедном умирающем Доне, чье обмякшее, вытянувшееся тело неподвижно лежало между нами. Думал я только об одном. О том, что впервые с тех пор, как Рейчел приехала в мой дом, она скорбит не об Эмброзе, а обо мне. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Мы просидели с Доном весь вечер. Я пообедал, Рейчел кусок не шел в горло. Дон умер незадолго до полуночи. Я вынес его и накрыл труп: мы решили вместе похоронить его на следующий день в саду. Когда я возвратился, библиотека была пуста -- Рейчел поднялась наверх. Я прошел по коридору в будуар. Она сидела, устремив взгляд в огонь, глаза ее были влажны. Я сел рядом с ней и взял ее руки в свои. -- Я думаю, он не страдал, -- сказал я. -- Думаю, он не чувствовал боли. -- Пятнадцать долгих лет... -- сказала она. -- Маленький десятилетний мальчик в свой день рождения открывает праздничный пирог, и он лежит в нем, положив голову на лапы. Эта сцена часто стоит у меня перед глазами. -- Через три недели, -- проговорил я, -- снова день рождения. Мне исполнится двадцать пять лет. Знаете, что произойдет в этот день? -- Сбудутся все желания, -- ответила она. -- Во всяком случае, так говорила мне мать, когда я была молода. А чего желаете вы, Филипп? Я ответил не сразу. Как и она, я уставился в огонь. -- Придет время -- узнаете. Ее рука, в кольцах, белая, неподвижная, лежала в моей. -- Когда мне исполнится двадцать пять лет, -- заговорил я, -- имение и имущество семейства Эшли выйдут из-под опеки Ника Кендалла. Они станут моими, и я буду волен распоряжаться ими по своему усмотрению. Жемчужное колье, другие драгоценности, которые сейчас лежат в банке, - - все это я смогу отдать вам. -- Нет, Филипп, -- сказала она, -- я не приму их. Вы должны сохранить их для своей жены. Я знаю, пока у вас нет желания жениться, но, возможно, вы передумаете. Я отлично знал, что именно мне не терпится сказать ей, но не осмеливался. Вместо этого я наклонился, поцеловал ей руку и отошел. -- Лишь по недоразумению, -- сказал я, -- драгоценности сегодня не ваши. И не только драгоценности, а все. Дом, деньги, имение. Вы это прекрасно знаете. По ее лицу пробежала тень. Она отвернулась от огня и откинулась на спинку кресла. Ее пальцы начали нервно теребить кольца. -- Не будем об этом говорить. Если произошло недоразумение, то я с ним свыклась. --Вы, может быть, и свыклись, но я не свыкся. Я встал и, повернувшись спиной к камину, посмотрел на нее; теперь я знал, что делать. -- Что вы имеете ввиду? -- спросила она, подняв на меня глаза, затуманенные горькими воспоминаниями. -- Не важно, -- ответил я, -- узнаете через три недели. -- Через три недели, -- сказала она, -- сразу же после вашего дня рождения, я должна буду вас покинуть. Вот она и произнесла слова, которых я давно ждал и боялся. Но теперь, когда у меня в голове созрел план, слова эти почти не имели значения. -- Почему? -- спросил я. -- Я и так слишком надолго задержалась, -- ответила она. -- Скажите, как бы вы поступили, -- спросил я, -- если бы Эмброз оставил завещание, по которому все имущество переходило бы к вам в пожизненное владение при условии, что, пока вы живы, я буду присматривать за имением и управлять им для вас? Ее глаза вспыхнули, и она поспешно отвела их к огню. -- Как бы я поступила? -- спросила она. -- Что вы хотите этим сказать? -- Вы бы стали здесь жить? Вы бы выставили меня? -- Выставила вас? -- воскликнула она. -- Из вашего собственного дома? О, Филипп, как вы можете задавать такие вопросы? -- Вы бы тогда остались? Вы жили бы здесь, в этом доме, и, в известном смысле, держали бы меня у себя на службе? Мы жили бы здесь вместе, как живем сейчас? -- Да, -- сказала она. -- Да, пожалуй. Я об этом никогда не думала. Но тогда все было бы иначе. Не надо сравнивать. -- В чем иначе? Она всплеснула руками: -- Как мне вам объяснить? Неужели вы не понимаете, что при нынешних обстоятельствах мое пребывание в вашем доме выглядит весьма двусмысленно просто потому, что я женщина. Ваш крестный первый согласился бы со мной. Он ничего не говорил, но я уверена: он считает, что мне пора уезжать. Если бы дом был моим, а вы, по вашему выражению, состояли бы у меня на службе, все выглядело бы совершенно иначе. Я была бы миссис Эшли, а вы -- моим наследником. Но вышло так, что теперь вы -- Филипп Эшли, а я -- родственница, живущая вашими щедротами. Между тем и другим огромная разница, дорогой. -- Совершенно верно, -- согласился я. -- И значит, -- сказала она, -- не будем больше говорить об этом. -- Нет, будем говорить, -- сказал я, -- поскольку это дело чрезвычайной важности. Что случилось с завещанием? -- Каким завещанием? -- Завещанием, которое Эмброз составил, но не подписал, в котором он оставляет все имущество вам? Я заметил в ее взгляде еще большую тревогу. -- Как вы узнали про это завещание? Я вам о нем не рассказывала. Порою ложь бывает во спасение, и я прибег к ней. -- Я всегда знал, что оно должно существовать, -- ответил я, -- но, видимо, осталось неподписанным и, следовательно, с точки зрения закона, лишено юридической силы. Зайду еще дальше в своих предположениях и скажу, что завещание находится здесь, при вас. То был выстрел наугад, но он попал в цель. Она инстинктивно бросила взгляд на небольшое бюро, затем на стену и снова на меня. -- Чего вы добиваетесь? -- спросила она. -- Ничего, кроме подтверждения, что оно существует. После некоторого колебания она пожала плечами. -- Хорошо. Да, существует, -- ответила она. -- Но оно ничего не меняет. Завещание не было подписано. -- Могу я его увидеть? -- спросил я. Она долго молча смотрела на меня. Было ясно, что она смущена и, пожалуй, встревожена. Она встала с кресла, подошла к бюро и, помедлив в нерешительности, снова взглянула на меня. -- С чего вдруг все это? -- спросила она. -- Почему мы никак не можем оставить прошлое в покое? В тот вечер в библиотеке вы обещали, что мы так и сделаем. -- Вы обещали тогда, что останетесь, -- ответил я. Давать мне завещание или нет -- выбор был за ней. Я подумал о выборе, сделанном мною днем у гранитной плиты. К добру или к беде, но я решил прочесть письмо Эмброза. Теперь ей предстояло принять решение. Она достала ключ и открыла выдвижной ящик бюро. Из ящика она вынула лист бумаги и протянула его мне. -- Если вам так хочется -- читайте, -- сказала она. Бумага была исписана почерком Эмброза, более четким и разборчивым, чем письмо, которое я прочел днем. На месте даты значился ноябрь позапрошлого года -- к тому времени они были женаты семь месяцев. Заголовок гласил: <Завещание Эмброза Эшли>. Содержание было именно таким, как он описал в письме ко мне. Имение и все имущество отходило к Рейчел в пожизненное владение с условием, что я буду управлять ими при ее жизни, и после ее смерти переходило к старшему из детей от их брака, а в случае отсутствия таковых -- ко мне. -- Могу я снять с него копию? -- спросил я. -- Делайте что хотите, -- ответила Рейчел. Она была бледна, и по ее равнодушному тону могло показаться, будто ей это совершенно безразлично. -- С прошлым покончено, Филипп, и нет смысла говорить о нем. -- Я пока оставлю завещание у себя и заодно сниму с него копию. Я сел к бюро и, взяв перо и бумагу, принялся за дело. Она полулежала в кресле, подперев голову рукой. Я знал, что должен иметь подтверждение всему, о чем писал Эмброз, и хотя каждое слово, которое мне пришлось произнести, вызывало у меня отвращение, я все-таки заставил себя обратиться к ней с вопросом. Перо скрипело по бумаге; снятие копии с завещания было не более чем предлог: я мог не смотреть на нее. -- Я вижу, что оно датировано ноябрем, -- сказал я. -- У вас есть какие-нибудь соображения, почему Эмброз именно в этом месяце составил завещание? Ведь вы обвенчались в апреле. Она не спешила с ответом, и я вдруг подумал о том, что, должно быть, испытывает хирург, зондируя едва затянувшуюся рану. -- Не знаю, почему он написал его в ноябре, -- наконец проговорила Рейчел. -- В то время ни он, ни я не думали о смерти. Скорее, наоборот. Это было самое счастливое время из всех полутора лет, что мы провели вместе. -- Да, -- сказал я, беря чистый лист бумаги, -- он писал мне. -- Эмброз писал вам? Но я просила его не делать этого. Я боялась, что вы неправильно его поймете и почувствуете себя в некотором смысле ущемленным. С вашей стороны это было бы вполне естественно. Он обещал сохранить завещание в тайне. Ну а потом случилось так, что оно утратило всякое значение. Ее голос звучал глухо, монотонно. В конце концов, когда хирург зондирует рану, то страдалец, возможно, вяло говорит ему, что не чувствует боли. <Но женщина чувствует глубже>, -- написал Эмброз в письме, которое теперь погребено под гранитной плитой. Царапая пером на бумаге, я увидел, что вывожу слова: <Утратило значение... утратило значение...> -- В результате, -- сказал я, -- завещание так и не было подписано. -- Да. Эмброз оставил его таким, каким вы его видите. Я кончил писать. Сложил завещание и снятую с него копию и положил их в нагрудный карман, где днем лежало письмо Эмброза. Затем я подошел к Рейчел и, обняв ее, крепко прижал к себе, не как женщину, а как ребенка. -- Рейчел, почему Эмброз не подписал завещание? -- спросил я. Она не шелохнулась, не попыталась отстраниться. Только рука, лежавшая на моем плече, вдруг напряглась. -- Скажите, скажите мне, Рейчел... В ответ, словно издалека, прозвучал слабый голос, едва уловимым шепотом коснувшийся моего слуха: -- Не знаю и никогда не знала. Мы больше не говорили о нем. Наверное, поняв, что я не смогу иметь детей, он разуверился во мне. В его душе угасла какая-то вера, хотя сам он и не сознавал этого. Стоя на коленях перед креслом Рейчел и обнимая ее, я думал о письме в записной книжке под гранитной плитой, письме с теми же обвинениями, хоть и выраженными другими словами, и задавал себе мучительный вопрос: как могли два любящих человека настолько не понимать друг друга, что даже общее горе не помешало их взаимному отчуждению? Видимо, в самой природе любви между мужчиной и женщиной есть нечто такое, что ввергает их в душевные муки и подозрительность. -- Это вас огорчило? -- спросил я. -- Огорчило? А как вы думаете? Я просто голову потеряла. Я представил себе, как они сидят на террасе перед виллой, разделенные странной тенью, сотканной из их собственных сомнений и страхов, и мне казалось, что эта тень вырастает из такого далекого прошлого, которое разглядеть невозможно. Быть может, не сознавая своего недовольства и размышляя о ее жизни с Сангаллетти и еще раньше, Эмброз обвинял ее за то, что все эти годы она провела не с ним; а Рейчел с такой же обидой и негодованием думала, что утрата ребенка неизбежно повлечет за собой утрату любви мужа. Как же плохо понимала она Эмброза! Как мало знал он ее! Я мог рассказать Рейчел о содержании письма, лежащего под плитой, но мой рассказ к добру бы не привел. Отсутствие взаимопонимания между ними коренилось слишком глубоко. -- Так что завещание не было подписано всего лишь по оплошности? -- Если угодно, называйте это оплошностью, -- ответила она, -- теперь это не имеет значения. Но вскоре его поведение изменилось, и сам он изменился. Начались эти ужасные головные боли, от которых он почти слепнул. Несколько раз они доводили его до неистовства. Я спрашивала себя, нет ли тут моей вины. Я боялась. -- И у вас совсем не было друзей? -- Только Райнальди. Но он не знал того, о чем я рассказала вам. Это холодное, строгое лицо, узкие пронизывающие глаза... я не винил Эмброза за недоверие к этому человеку. Но как Эмброз, будучи ее мужем, мог так сомневаться в себе? Конечно же, мужчина знает, когда женщина любит его. Хотя, возможно, это и не всегда удается определить. -- А когда Эмброз заболел, вы перестали приглашать Райнальди к себе? -- Я не смела, -- ответила она. -- Вам никогда не понять, каким стал Эмброз, и я не хочу об этом рассказывать. Прошу вас, Филипп, не спрашивайте меня больше ни о чем. -- Эмброз подозревал вас... но в чем? -- Во всем. В неверности и даже в худшем. -- Что может быть хуже неверности? Она вдруг оттолкнула меня, встала с кресла и, подойдя к двери, распахнула ее. -- Ничего, -- сказала Рейчел, -- ничего на свете. А теперь уйдите и оставьте меня одну. Я медленно поднялся и подошел к ней: -- Простите меня. Я вовсе не хотел рассердить вас. -- Я не сержусь, -- сказала она. -- Никогда, -- сказал я, -- никогда больше я не буду задавать вам вопросов. Те, что я задал сегодня, были последними. Даю вам торжественное обещание. -- Благодарю вас, -- сказала она. Лицо ее было утомленным, бледным; голос звучал бесстрастно. -- У меня была причина задать их, -- сказал я. -- Через три недели вы ее узнаете. -- Я не спрашиваю вас о причине, Филипп. Уйдите. Вот все, о чем я вас прошу. Она не поцеловала меня, не пожала руки. Я поклонился и вышел. Но миг, когда она позволила мне опуститься перед ней на колени и обнять... Почему она вдруг так переменилась? Если Эмброз мало знал о женщинах, то я и того меньше. Эта неожиданная пылкость, что заставляет мужчину забыть обо всем, застает его врасплох и возносит на вершины блаженства, и тут же -- беспричинная смена настроения, возвращающая его с небес на землю, о которой ему на мгновение позволили забыть. Какой запутанный и сбивчивый ход мысли вынуждает их забывать о здравом смысле? Какие порывы пробуждают в них то гнев и отчужденность, то неожиданную щедрость? Да, мы совсем другие, с нашим более неповоротливым мышлением; мы медленно движемся по стрелке компаса, тогда как их, мятущихся и заблуждающихся, несут куда глаза глядят ветры воображения. Когда на следующее утро Рейчел спустилась вниз, она была, как обычно, мила, приветлива и ни словом не обмолвилась о нашем вечернем разговоре. Мы похоронили бедного Дона в саду, там, где начинается обсаженная камелиями дорожка, и я отметил его могилу небольшим кругом из мелких камней. О том, десятом, дне рождения, когда Эмброз подарил мне его, мы больше не говорили, не говорили и о двадцать пятом дне рождения, до которого оставалось совсем немного времени. Но на следующий день я велел оседлать Цыганку и верхом отправился в Бодмин. Там я зашел к адвокату по имени Уилфред Треуин, который оказывал юридические услуги многим жителям графства, но до сих пор не занимался делами нашего семейства -- крестный вел их со своими знакомыми в Сент- Остеле. Я объяснил ему, что пришел по сугубо личному и к тому же не терпящему отлагательств делу и желаю, чтобы он составил по всей форме документ, который позволит мне передать моей кузине Рейчел всю собственность, принадлежащую нашей семье, первого апреля, то есть в день, когда я по закону вступлю во владение наследством. Я показал ему завещание и объяснил, что единственно по причине внезапной болезни и последовавшей за нею смерти Эмброз не успел его подписать. Я попросил включить в документ большинство пунктов из завещания Эмброза, в том числе и тот, на основании которого по смерти Рейчел имущество возвращается ко мне и мне же поручается управлять им при ее жизни. В том случае, если я умру раньше, имущество в порядке наследования переходит к моим троюродным братьям из Кента, но лишь после ее смерти. Треуин сразу понял, что от него требуется, и, как мне кажется, будучи не слишком расположен к моему крестному -- отчасти поэтому я и обратился к нему, -- был рад столь важному поручению. -- Вы не желаете внести в документ клаузулу, гарантирующую неприкосновенность земли? -- спросил он. -- По настоящему варианту миссис Эшли могла бы продать столько акров земли, сколько ей заблагорассудится, что представляется мне неразумным, коль скоро вы намерены передать своим наследникам земельные владения в их целостности. -- Да, -- не спеша проговорил я, -- пожалуй, действительно стоит включить пункт, запрещающий продажу земли. Это, естественно, относится и к дому. -- Имеются фамильные драгоценности, не так ли? -- спросил он. -- И прочая личная собственность? Как вы распорядитесь ими? -- Они ее, -- ответил я, -- и она вольна распоряжаться ими, как ей будет угодно. Мистер Треуин прочел черновой вариант документа, и мне показалось, что в нем не к чему придраться. -- Одна деталь, -- заметил он. -- Мы не оговорили возможность нового замужества миссис Эшли. -- Едва ли это произойдет, -- сказал я. -- Возможно, и нет, и тем не менее этот пункт надо предусмотреть. Держа перо в воздухе, Треуин вопросительно взглянул на меня. -- Ваша кузина еще довольно молодая женщина, не так ли? -- сказал он. -- Такую возможность необходимо принимать в расчет. И вдруг я с неожиданной свирепостью подумал о старике Сент-Айвзе из дальнего конца графства и о нескольких фразах, которые Рейчел в шутку обронила при мне. -- В случае ее замужества имущество возвращается ко мне. Это совершенно ясно. Он сделал пометку на листе бумаги и еще раз прочел мне черновик. -- Вам угодно, чтобы документ был составлен с соблюдением всех юридических тонкостей и готов к первому апреля, мистер Эшли? -- Да, прошу вас. Первое апреля -- мой день рождения. В этот день я вступаю в права наследства. Ни с какой стороны не может возникнуть никаких возражений. Треуин сложил бумагу и улыбнулся. -- Вы поступаете весьма великодушно, -- сказал он, -- отказываясь от состояния в тот самый день, когда оно становится вашим. -- Начнем с того, что оно никогда не было бы моим, -- ответил я, -- если бы мой кузен Эмброз поставил под завещанием свою подпись. -- И тем не менее, -- заметил он, -- сомневаюсь, что подобные вещи случались прежде. Во всяком случае, мне не доводилось о них слышать. Насколько я понимаю, вы бы не хотели, чтобы об этом деле стало известно до назначенного вами дня? -- Ни в коем случае! Все должно остаться в тайне. -- Хорошо, мистер Эшли. Благодарю вас за то, что вы оказали мне честь своим доверием. Если в будущем вы пожелаете навестить меня по любому вопросу, я в вашем распоряжении. Он проводил меня до входной двери и пообещал, что полный текст документа будет доставлен мне тридцать первого марта. Я весело скакал к дому, раздумывая над тем, не хватит ли крестного удар, когда он узнает о моем поступке. Мне было все равно. Я наконец избавился от его опеки, почти избавился, и не желал ему зла, но при всем том я отлично побил старика его же оружием. Что касается Рейчел, то теперь ей незачем уезжать в Лондон и покидать свое имение. Доводы, выдвинутые ею накануне вечером, утрачивают всякий смысл. Если она станет возражать против того, чтобы я жил в одном с нею доме, что ж, я переберусь в сторожку, буду каждый день приходить к ней за распоряжениями и, держа шапку в руке, выслушивать их вместе с Веллингтоном, Тамлином и остальными. Жизнь казалась мне прекрасной, и будь я мальчишкой, то, наверное, принялся бы выделывать самые невероятные антраша. Теперь же я ограничился тем, что пустил Цыганку через земляной вал и едва не свалился с нее, когда мы с грохотом приземлились на противоположной стороне. Мартовский день совсем лишил меня головы, и я запел бы во все горло, но, как на грех, не мог припомнить ни одной мелодии. Зеленели живые изгороди, на них набухали почки, пестрел цветами медоносный ковер золотого можжевельника. День, казалось, был создан для веселых забав и безумных выходок. Я вернулся во второй половине дня и, подъезжая к дому, увидел у дверей почтовую карету -- весьма необычное зрелище, поскольку соседи, посещавшие Рейчел, всегда приезжали в собственных экипажах. Колеса и сама карета, как после долгого путешествия, были покрыты толстым слоем пыли, и я мог поручиться, что ни экипаж, ни кучер мне не знакомы. Я повернул лошадь и, обогнув двор, подъехал к конюшне, но грум, который вышел принять у меня Цыганку, знал о посетителях не больше моего, а Веллингтона поблизости не было. В холле я никого не встретил, но, бесшумно подойдя к гостиной, за закрытыми дверьми услышал голоса. Я решил не подниматься по главной лестнице и пройти в свою комнату по лестнице в заднем крыле дома, которой обычно пользовались слуги. Но не успел я повернуться, как дверь гостиной распахнулась и в холл вышла Рейчел, кому-то улыбаясь через плечо. У нее был счастливый, радостный вид, как всегда в минуты, когда она была в веселом расположении духа. -- Филипп, вы дома? -- сказала она. -- Войдите в гостиную. Уж от этого гостя вам не улизнуть. Он проделал очень длинный путь, чтобы увидеть нас обоих. Она, улыбаясь, взяла меня за руку и почти против моей воли втащила в гостиную. Заметив меня, сидевший там человек встал со стула и с протянутой рукой подошел ко мне. -- Вы не ждали меня, -- сказал он. -- Приношу свои извинения. Впрочем, и я не ждал вас, когда увидел впервые. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Не знаю, выдало ли мое лицо охватившие меня чувства. Должно быть, выдало, потому что Рейчел тут же принялась рассказывать Райнальди, как я постоянно отлучаюсь из дома в седле или пешком -- она никогда не знает куда, к тому же я не предупреждаю, когда вернусь. -- Филипп занят гораздо больше своих собственных работников, -- сказала она, -- и знает каждый дюйм имения куда лучше их. Она все еще держала меня за руку, словно выставляя напоказ, совсем как учитель -- строптивого ученика. -- У вас прекрасное имение. Поздравляю, -- сказал Райнальди. -- Неудивительно, что ваша кузина Рейчел так привязалась к нему. Я никогда не видел, чтобы она так чудесно выглядела. Его глаза, глаза, которые я отчетливо помнил, глубоко посаженные, лишенные выражения, на мгновение задержались на Рейчел, затем обратились ко мне. -- Вероятно, -- сказал он, -- здешний воздух более благоприятствует отдохновению души и тела, чем резкий воздух нашей Флоренции. -- Моя кузина, -- сказал я, -- происходит из нашей западной страны. Она всего лишь вернулась туда, откуда вышла. Он улыбнулся, если легкое движение мускулов лица можно назвать улыбкой, и обратился к Рейчел: -- Это зависит от того, какая кровь сильнее, не так ли? Ваш молодой родственник забывает, что ваша мать -- уроженка Рима. И могу добавить, что вы с каждым днем становитесь все более похожей на нее. -- Надеюсь, только лицом, -- сказала Рейчел, -- но не фигурой и не характером. Филипп, синьор Райнальди заявляет, что остановится на постоялом дворе -- любом, какой мы ему порекомендуем, -- он не привередлив. Но я сказала, что он говорит вздор. Мы, конечно же, можем найти для него комнату в доме. При этом предложении у меня упало сердце, но отказать я не мог. -- Разумеется, -- сказал я. -- Я сейчас распоряжусь и отошлю почтовую карету, поскольку она больше не понадобится. -- Она привезла меня из Эксетера, -- сказал Райнальди. -- Я расплачусь с кучером, а когда буду возвращаться в Лондон, снова найму ее. -- У нас достаточно времени подумать об этом, -- сказала Рейчел. -- И коли вы здесь, то должны остаться по крайней мере на несколько дней и все осмотреть. Кроме того, нам надо многое обсудить. Я вышел из гостиной, распорядился относительно комнаты; в западном крыле дома имелась одна просторная пустая комната, которая вполне годилась для него; медленно поднялся к себе принять ванну и переодеться к обеду. В окно я видел, как Райнальди вышел из дома, расплатился с кучером почтовой кареты и немного постоял на подъездной аллее, с оценивающим видом оглядываясь по сторонам. У меня было такое чувство, что он с одного взгляда оценил строевой лес, подсчитал стоимость кустов и деревьев. Я заметил, как он рассматривает резьбу на двери дома и проводит рукой по затейливым фигуркам. Наверное, за этим занятием его и застала Рейчел -- я услышал их смех, и вскоре они заговорили по-итальянски. Дверь закрылась. Они вошли в дом. Я был не прочь остаться в своей комнате и передать молодому Джону, чтобы он принес мне обед. Если им надо о многом поговорить, то пусть бы разговаривали в мое отсутствие. Но я был хозяином и не мог выказывать невежливость. Я не спеша принял ванну, с неохотой оделся и спустился вниз. Сиком и молодой Джон суетились в столовой, которой мы еще ни разу не пользовались с тех пор, как рабочие почистили деревянную обшивку и отремонтировали потолок. Стол был сервирован лучшим серебром и самой дорогой посудой, которую вынимали из шкафов только для приема гостей. -- К чему вся эта суматоха? -- спросил я Сикома. -- Мы прекрасно могли бы пообедать в библиотеке. -- Госпожа так распорядилась, сэр, -- с сознанием собственного величия объяснил Сиком, и вскоре я услышал, как он приказывает молодому Джону принести из буфетной кружевные салфетки, которыми мы не пользовались даже во время воскресных обедов. Я раскурил трубку и вышел из дома. Весенний вечер еще не угас, до сумерек оставалось больше часа. Однако в гостиной уже зажгли свечи, хотя портьеры пока не задернули. В голубой спальне также горели свечи, и я видел, как Рейчел, одеваясь, движется за окнами. Этот вечер мы провели бы вдвоем в будуаре -- я в душе поздравлял бы себя с тем, что сделал в Бодмине, она, в благостном расположении духа, рассказывала бы мне, чем занималась днем. Теперь же не будет ни того, ни другого. Яркий свет в гостиной, оживление в столовой, разговоры о вещах, которые не имеют ко мне ни малейшего отношения, и вдобавок ко всему -- инстинктивное отвращение к этому человеку, приехавшему отнюдь не ради развлечения и не из праздного любопытства, а явно с какой-то целью. Знала ли Рейчел заранее, что он прибыл в Англию и собирается навестить нас? Удовольствие от поездки в Бодмин растаяло. Школярская проказа закончилась. Я вошел в дом подавленный, полный дурных предчувствий. В гостиной у камина стоял Райнальди. Он был один. Итальянец сменил дорожную одежду на вечерний костюм и рассматривал портрет моей бабушки, висевший на одной из панелей. -- Очаровательное лицо, -- прокомментировал он, -- прекрасные глаза, прекрасная кожа... Вы происходите из красивой семьи. Ну а сам по себе портрет не представляет особой ценности. -- Вероятно, нет, -- сказал я. -- Лели\footnote{\textit{Лели} Питер (1618--1680) -- английский живописец.} и Неллер\footnote{\textit{Неллер} Годфри (1646 или 1649--1723) -- известный английский портретист.} висят на лестнице, если вам интересно взглянуть на них. -- Я заметил, когда спускался, -- ответил он. -- Для Лели место выбрано удачно, но не для Неллера. Последний, я бы сказал, не в лучшем стиле, но выполнен в минуту вдохновения. Возможно, закончен учеником. Я промолчал, прислушиваясь, не донесутся ли с лестницы шаги Рейчел. -- Во Флоренции перед самым отъездом мне удалось продать для вашей кузины раннего Фурини\footnote{\textit{Фурини} Франческо (1600--1649) -- итальянский художник, представитель флорентийской школы.} из коллекции Сангаллетти, которая теперь, к несчастью, рассеялась. Изысканная вещь. Картина висела в вилле на лестнице, где свет как нельзя лучше выявлял все ее достоинства. Вы, наверное, не заметили ее, когда были там. -- Наверное, нет, -- ответил я. В гостиную вошла Рейчел. На ней было то же самое платье, что в сочельник, но плечи покрывала шаль. Меня это обрадовало. Она бросила быстрый взгляд на каждого из нас, словно желая прочесть по нашим лицам, как ладится беседа. -- А я как раз говорил вашему кузену Филиппу, -- сказал Райнальди, -- насколько выгодно мне удалось продать <Мадонну> Фурини из коллекции Сангаллетти, которая так украшала вашу виллу. И право, трагично, что с ней пришлось расстаться. -- Мы привыкли к таким расставаниям, не правда ли? -- ответила она. -- Сколько сокровищ нельзя было спасти... Я обнаружил, что меня возмущает это <мы>. -- Вы преуспели в продаже виллы? -- без обиняков спросил я. -- Пока нет, -- ответил Райнальди. -- Еще и поэтому я приехал повидаться с вашей кузиной Рейчел. Мы склонны сдать ее внаем года на три или четыре. Это выгоднее, и, кроме того, <сдать> выглядит не так безнадежно, как <продать>. Возможно, ваша кузина вскоре пожелает вернуться во Флоренцию. -- Пока у меня нет такого намерения, -- сказала Рейчел. -- Очевидно, нет, -- заметил он, -- но мы посмотрим. Его глаза неотступно следили за ее движениями по комнате, и я молил небеса, чтобы она села. Кресло, в котором она обычно сидела, стояло несколько поодаль от зажженных свечей, и ее лицо оставалось бы в тени. Ей вовсе незачем было ходить по комнате, разве что из желания показать платье. Я пододвинул кресло к свету, но она так и не села. -- Представьте себе, Филипп, синьор Райнальди провел в Лондоне целую неделю и не написал мне, -- сказала она. -- Я в жизни так не удивлялась, как в ту минуту, когда Сиком доложил, что он здесь. Она улыбнулась ему, он пожал плечами. -- Я надеялся, что удивление, вызванное внезапностью моего появления, усилит вашу радость, -- сказал он. -- Неожиданное может быть восхитительным и наоборот -- все зависит от обстоятельств. Помните, как в Риме мы с Козимо заявились к вам, когда вы одевались, чтобы отправиться на бал к Кастеллуччи? Вы были немало раздосадованы на нас. -- Ах, у меня была на то причина! -- рассмеялась она. -- Если вы забыли, я не стану напоминать. -- Я ничего не забыл, -- возразил он. -- Я помню даже цвет вашего платья. С янтарным отливом. И еще: Бенито Кастеллуччи прислал вам цветы. Я заметил его визитную карточку, а Козимо нет. Войдя в гостиную, Сиком объявил, что обед подан, и Рейчел, все еще смеясь и напоминая Райнальди разные забавные римские случаи, повела нас через холл в столовую. Никогда не чувствовал я себя таким лишним. Они продолжали разговаривать о разных местах, людях; Рейчел время от времени протягивала ко мне руку через стол, как делала бы это, будь на моем месте ребенок, и говорила: <Филипп, дорогой, вы должны простить нас. Я так давно не видела синьора Райнальди>, а он тем временем смотрел на меня своими темными, глубоко посаженными глазами. Несколько раз они переходили на итальянский. Он о чем-то рассказывал ей и вдруг, не находя слова, с извиняющимся видом отвешивал мне поклон и продолжал фразу на своем родном языке. Она отвечала ему по- итальянски, и, пока она говорила, а я слышал незнакомые слова, которые лились с ее губ быстрее, чем английские, мне казалось, что лицо ее преображается и вся она становится более оживленной, более пылкой, но вместе с тем более жесткой и ослепительной, что мне вовсе не нравилось. Мне казалось, что эта пара чужая за моим столом, в моей обитой деревянными панелями столовой; их место в Риме, во Флоренции, в окружении прислуживающей им льстивой смуглолицей челяди, среди блестящего, чуждого мне общества, болтающего на непонятном мне языке. Не следует им быть там, где Сиком шаркает по полу кожаными подошвами, а одна из молодых собак чешется под столом. Я, сгорбившись, сидел на стуле -- полная противоположность увлеченным собеседникам, призрак смерти на обеде в собственном доме, и, дотягиваясь до грецких орехов, колол их в руках, чтобы отвести душу. Рейчел осталась сидеть за столом, когда после трапезы мы принялись за портвейн и коньяк. Точнее, принялся Райнальди, поскольку я не притронулся ни к тому ни к другому, а он воздал должное обоим. Из портсигара, который, оказалось, был при нем, он достал сигару, закурил и, пока я раскуривал трубку, рассматривал меня с выражением снисходительности на лице. -- По-моему, все молодые англичане курят трубку, -- заметил он. -- Причина, видно, в том, что это способствует хорошему пищеварению, но, как мне говорили, вредит дыханию. -- Как и коньяк, -- ответил я, -- который к тому же вредит еще и голове. Я неожиданно вспомнил бедного Дона, теперь лежащего в земле; когда он был помоложе, то при встрече с собакой, которая ему почему-либо особенно не нравилась, он ощетинивался, поднимал хвост, подпрыгивал и вцеплялся ей в глотку. Теперь я понимал, что он должен был чувствовать в такие моменты. -- Извините нас, Филипп, -- поднимаясь со стула, сказала Рейчел. -- Синьору Райнальди и мне надо многое обсудить. Он привез бумаги, которые я должна подписать. Лучше всего это сделать в моем будуаре. Вы к нам присоединитесь? -- Думаю, нет, -- ответил я. -- Я целый день не был дома, и в конторе меня ждут письма. Желаю вам обоим доброй ночи. Она вышла из столовой, он последовал за ней. Я слышал, как она и он поднимались по лестнице. Когда молодой Джон пришел убирать со стола, я все еще сидел в столовой. Затем я вышел из дома и направился к парку. Я видел свет в будуаре, но портьеры были задернуты. Оставшись одни, они, конечно же, говорят по- итальянски. Она, разумеется, сидит в низком кресле у камина, он -- рядом с ней. Интересно, думал я, расскажет ли она ему про наш разговор прошлым вечером? Что я взял у нее завещание и снял с него копию? Интересно, что он ей советует? Какие бумаги, требующие ее подписи, привез показать? Покончив с делами, вернутся ли они к воспоминаниям, к обсуждению общих знакомых мест, где они бывали? Приготовит ли она tisana, как готовила мне, будет ли ходить по комнате, чтобы он мог любоваться ее движениями? Когда он уйдет от нее, чтобы лечь спать, и даст ли она ему на прощание руку? Помедлит ли он перед дверью, под разными предлогами оттягивая уход, как делал я сам? Или, так хорошо зная его, она позволит ему задержаться допоздна? Я бродил по парку: вверх -- по дорожке с террасами, вниз -- по тропинке до самого взморья и обратно; снова вверх по дорожке, обсаженной молодыми кедрами. Так я кружил до тех пор, пока не услышал, что часы на башне пробили десять. В этот час меня выставляли из будуара; а его? Я подошел к краю лужайки, остановился и посмотрел на ее окно. В будуаре еще горел свет. Я ждал, не сводя с него глаз. Свет продолжал гореть. От долгой ходьбы я согрелся, но под деревьями воздух был холодный. У меня замерзли руки и ноги. Ночь была темной, ни один звук не нарушал глубокой тишины. Морозная луна не стояла над вершинами деревьев. Часы пробили одиннадцать. С последним ударом свет в будуаре погас и зажегся в голубой спальне. Я немного подождал, затем быстро обогнул задний фасад дома, прошел мимо кухни и, остановившись перед западным фасадом, посмотрел вверх, на окно комнаты Райнальди. У меня вырвался вздох облегчения. В ней тоже горел свет. Он оставил ставни закрытыми, но я разглядел в них слабые просветы. Окно тоже было плотно закрыто. Я был уверен -- и эта уверенность доставляла мне, как истинному жителю Британских островов, немалое удовлетворение, -- что ночью он не откроет ни то, ни другое. Я вошел в дом и поднялся к себе. Только я снял сюртук и галстук и бросил их на стул, как в коридоре послышалось шуршание платья и в дверь осторожно постучали. Я подошел и открыл ее. У порога стояла Рейчел. Она еще не переоделась, и на ее плечах по-прежнему лежала шаль. -- Я пришла пожелать вам спокойной ночи, -- сказала она. -- Благодарю вас, -- ответил я. -- И я желаю вам того же. Она опустила глаза и увидела на моих сапогах грязь. -- Где вы были весь вечер? -- спросила она. -- Гулял в парке, -- ответил я. -- Почему вы не пришли ко мне в будуар выпить tisana? -- спросила она. -- Не хотелось, -- ответил я. -- Какой вы смешной, -- сказала она. -- За обедом вы вели себя, как надутый школьник, по которому плачут розги. -- Прошу прощения, -- сказал я. -- Райнальди -- мой старинный друг, вам это отлично известно, -- сказала она. -- Нам надо было о многом поговорить, неужели вы не понимаете? -- Не потому ли, что он вам более старинный друг, чем я, вы и позволили ему засидеться в будуаре до одиннадцати часов? -- спросил я. -- Неужели до одиннадцати? Я и не знала, что так поздно. -- Он долго здесь пробудет? -- спросил я. -- Это зависит от вас. Если вы проявите учтивость и пригласите его, то, возможно, он останется дня на три. Никак не дольше. Ему надо вернуться в Лондон. -- Раз вы просите меня пригласить его, я должен это сделать. -- Благодарю вас, Филипп. -- Она посмотрела на меня снизу вверх, глаза ее смягчились, а в уголках губ заиграла улыбка. -- В чем дело? Почему вы такой неразумный? О чем вы думали, бродя по парку? Я мог бы предложить ей сотню ответов. Как не доверяю я Райнальди, как ненавистно мне его присутствие в моем доме, как хочу, чтобы все было, как прежде, -- она, и никого больше. Но вместо этого я без всякой на то причины, кроме отвращения ко всему, о чем говорилось вечером, спросил ее: -- Кто такой этот Бенито Кастеллуччи? Почему он считал себя вправе дарить вам цветы? Она залилась своим жемчужным смехом, привстала на цыпочки и обняла меня. -- Он был старым, очень толстым, и от него пахло сигарами. А вас я очень-очень люблю. И она вышла. Не сомневаюсь, что минут через двадцать она уже спала, я же до четырех ночи слышал бой часов на башне и, наконец забывшись беспокойным сном, который к семи утра становится особенно крепок, спал, пока молодой Джон безжалостно не разбудил меня в обычное время. Райнальди пробыл у нас не три, а семь дней, и за все это время у меня ни разу не было повода изменить о нем мнение. Думаю, что больше всего меня раздражала снисходительность, которую он проявлял по отношению ко мне. Когда он смотрел на меня, на его губах змеилась улыбка, словно я был ребенком, которого надо ублажать, и, чем бы я ни занимался днем, он осведомлялся о моих делах с таким видом, будто говорил о школьных проказах. Я положил себе за правило не возвращаться к ленчу, и когда в начале пятого приходил домой, то, открывая дверь гостиной, всегда заставал их вдвоем за оживленным разговором, непременно по-итальянски. При моем появлении разговор обрывался. -- О, тр