у? -- спросил я. Слегка склонив голову набок, он серьезно рассматривал меня. -- Совсем как ваша мать, синьора Донати, -- ответил он. Он не имел в виду ничего дурного, но для меня эти слова были последним оскорблением. Вернулось унижение былых годов. Нелепая фигура, которая, шаркая босыми ногами, возвратилась к колеснице и встала на ней рядом с Альдо, была не герцогом Клаудио, не Соколом, а карикатурным портретом женщины, которую я в течение двадцати лет отвергал и презирал. Я стоял неподвижно, позволив Альдо привязать меня к колеснице предохранительными цепями. Затем он приковал себя. Через борт конюхи подали ему поводья центральных коней, поводья передних. Когда Альдо собрал в две руки множество поводьев, конюхи отпустили уздечки. Почувствовав натяжение, кони двинулись вперед. На далекой кампаниле собора пробило десять, ее звон, словно эхо, подхватили все церкви Руффано. Полет Сокола начался. ГЛАВА 23 Сперва мы объехали площадь, спокойно, торжественно; наше движение походило на триумфальный въезд в Рим императора Траяна. Повинуясь поводьям, двенадцать коренных повернули направо, двигавшаяся единым строем шестерка сделала то же -- их движение напоминало медленное разворачивание гигантского веера, влекущего за собой нашу сияющую свежими красками колесницу. Как и обещали полицейские, дороги были пустынны, но все окна распахнуты и чернели от зрителей. Когда мы медленно проезжали под ними, из всех уст вырвался вздох удивления, перешедший в единый восторженный крик. Удивление, восторг сменились признанием, и воздух наполнился аплодисментами, похожими на трепетание мириад крыльев. Восемнадцать равнодушных к этому грому коней двигались вперед, полированные металлические украшения попон сверкали в лучах утреннего солнца, позвякивание сбруй звучало музыкой, бросающей вызов нестройному людскому реву. Никакого цокота копыт -- особым способом подкованные кони, ступая по мостовой, производили глухой звук, который почти ничем не отличался от шуршания резиновых шин нашей колесницы. Мы дважды объехали площадь, дважды восемнадцать коней и возничий отдали дань уважения аплодирующей толпе; затем к коням снова подошли конюхи и отвели их, а с ними и нас в дальний, более широкий конец площади. Мы сделали еще один поворот, и теперь стояли лицом к виа дель Дука Карло, которая, спускаясь с холма, вела в город. Конюхи в последний раз проверили поводья, дышла, подпруги, осмотрели каждого коня и о результатах сообщили Альдо. На это ушло минуты четыре, и в те краткие мгновения, когда Альдо собирал в руках поводья, а конюхи отходили в стороны, мне показалось, что мой страх достиг предела; ничто, ни грядущая резня, ни неизбежная гибель под конскими копытами, не могло по ужасу своему превзойти эту секунду. Я посмотрел на Альдо. Он, как всегда, был бледен, но в лице его читалось напряженное волнение, какого мне еще не доводилось видеть, а улыбка в уголках рта напоминала гримасу. -- Мне помолиться? -- спросил я его. -- Если это поможет тебе побороть страх, -- ответил он. -- Единственно, о чем позволительно молиться, так это о том, чтобы Бог даровал тебе мужество. Сейчас не подходила ни одна из моих детских молитв: ни Отче Наш, ни Аве Мария. Я подумал о миллионах и миллионах тех, кто молился Богу и умирал -- даже Сам Христос на Кресте. -- Слишком поздно, -- сказал я ему. -- Во мне никогда не было мужества. Я всегда полагался на твое. Он улыбнулся и окликнул коней. Они пошли рысью, затем, набирая скорость, перешли на галоп, и воздух загудел от приглушенного стука копыт по твердой мостовой. -- Твоему немецкому коменданту следовало бы почитать тебе Ницше, -- сказал Альдо. -- Тот, кто больше не находит величия в Боге, не найдет его нигде. Ему следует либо признать, что оно не существует, либо сотворить его. Мы подъехали к выезду с площади, где начинался спуск; видя скачущих галопом лошадей, толпа вновь разразилась бурей аплодисментов. Крики с площади остались позади, теперь их подхватили зрители, собравшиеся у всех окон, и я с самой вершины северного холма на какой-то миг увидел всю панораму раскинувшегося внизу города, крыши домов, церкви, шпили, а за ними венчающие южный склон собор и герцогский дворец. Под нами, подобно спуску в ад, открылась виа дель Дука Карло, улица суживалась, поворачивала, лошади, послушные руке возничего, под приглушенный гром копыт, ни на секунду не замедляя скорости, стремили свой головокружительный полет, дома, эти шаткие картонные тени, пролетали мимо -- все окна распахнуты, в каждом множество возбужденных лиц, вопли испуга, крики восторга... Здесь не было заграждений, не было полицейских в форме, улица принадлежала нам одним, и когда перед самым спуском на пьяцца делла Вита в самом сердце города она стала еще уже, шестерка коней, скачущих по обеим сторонам колесницы, заняла всю ширину виа дель Дука Карло. Испуг, неосторожный шаг, бросок в сторону одного из двенадцати ведущих коней мог привести к общей свалке: налетая друг на друга, они смешались бы в кошмарную живую массу и погребли бы под собой колесницу. Еще один поворот, и улица сделалась такой узкой, что кони на флангах чудом не срывали косяки дверей, мы приближались к сердцу города, но я не ощущая скорости, не слышал голоса Альдо, который подбадривал лошадей, не чувствовал кренов и раскачивания колыбели, в которой стоял; все мое внимание было поглощено сгрудившимися в окнах испуганными лицами, криками, нараставшими по мере увеличения скорости нашей бешеной гонки; в моих ноздрях стоял запах конской плоти, стиснутые руки жгли металлические перила колесницы. Впереди слева показалась церковь Сан Чиприано, ее ступени были усеяны студентами, они кричали, размахивали руками; на боковых улицах тоже толпились студенты. Мы ворвались на пьяцца делла Вита -- окна всех домов распахнуты, везде море лиц, волны машущих рук, шум, исступленные крики. Кони почувствовали ровную поверхность и, обезумевшие, взволнованные все нарастающим крещендо ужаса и аплодисментов, сами направились в противоположный конец площади, к виа Россини и дальше вверх по холму к герцогскому дворцу. Обернувшись, я увидел, что студенты выпрыгивают из окон, высыпают из дверей, мчатся из соседних улиц и бурным потоком заливают площадь. Но не было ни гневного рева, ни тучи камней, ни звона стали при встрече враждующих фракций, нет, вместо этого они бросились за нами вверх по холму. Они смеялись, кричали, размахивали руками и скандировали на бегу <Донат... Донати... Да здравствует Донати...> Мы галопом неслись вверх по южному холму, вверх по виа Россини; колесница раскачивалась, сотрясалась, студенты, высыпая из домов по обеим сторонам улицы, присоединялись к своим товарищам. Крики испуга смолкли, ужас забылся, и всеобщее неистовство было неистовством волнения, признания. Весь город слился в едином вопле, и не было в нем иных звуков, кроме <Донати... Донати...> -- Они уже сражаются? -- прокричал Альдо мне в ухо. -- Какое там сражаются, они бегут за нами. Разве ты не слышишь, что они выкрикивают твое имя? Все внимание Альдо было поглощено лошадьми, поэтому он только улыбнулся. Улица стала еще уже, еще круче, однако вконец измученные коренные стремились подняться на холм прежде, чем у них пройдет азарт, прежде чем круто идущая вверх улица, сворачивая направо, докажет, что им все-таки не дано преодолеть силу земного притяжения. -- Вперед, вперед! -- кричал Альдо, и его голос, побуждая коренных сделать последнее отчаянное усилие, вывел их и с грохотом скачущую за ними шестерку пристяжных на пьяцца Маджоре перед герцогским дворцом; они с честью, с блеском преодолели последний подъем. Кони замедлили бег, студенты, собравшиеся за фонтаном, бросились к ним и схватили их за уздечки. Покорные руке возничего, лошади остановились в том месте, где площадь расширялась перед дверьми дворца. И вновь воздух наполнился оглушительными криками; все еще вцепившись одной рукой в перила колесницы, я ошеломленно оглядывался по сторонам, видел черные от зрителей окна герцогского дворца и зданий на противоположной стороне площади. Люди стояли на ступенях собора, облепили фонтан, и вот толпа студентов, которая сопровождала нас с пьяцца делла Вита, хлынула на площадь. Еще мгновение, и нас окружат, сметут, но вооруженные студенты, ждавшие у дверей дворца, образовали вокруг нас круг и взяли под уздцы каждого из восемнадцати коней. Нас защищал тонкий кордон молодых людей, вооруженных шпагами и одетых, как Альдо, в колеты и штаны в обтяжку. Среди них я узнал друзей брата -- Чезаре, Джорджо, Федерико, Доменико, Серджо и других его телохранителей. Картина, которую мы являли собой: буйство красок рядом с колесницей, восемнадцать коней, еще не остывших после своего победного бега, -- ошеломила мчащихся за нами студентов. Воздух снова зазвенел от криков <Донати... Донати...>, их подхватили в окнах герцогского дворца, в противоположных домах, на паперти собора. Я взглянул на Альдо. Он все еще держал в руках поводья и смотрел вниз на восемнадцать коней, не замечая царящего вокруг неистовства. Затем он повернулся ко мне. -- Мы сделали это, -- сказал он. -- Мы сделали это. -- И он рассмеялся, откинул назад голову и рассмеялся. Его смех слился с восторженными криками студентов и жителей Руффано. Затем он освободил меня от цепей, которыми я был прикован к колеснице, освободился сам и крикнул всем собравшимся на площади: -- Вот Сокол! Вот ваш герцог! Я не видел ничего, кроме машущих рук и раскачивающихся голов: крики не только не стихли, но стали еще громче. Охранявшие колесницу студенты тоже кричали, и я стоял растерянный, беспомощный, нелепая фигура в златовласом парике и шафрановой робе, принимающая приветствия, адресованные вовсе не ей. Что-то ударило меня в щеку и упало на пол колесницы. Это оказался не камень, а цветок, и бросившая его девушка была Катерина. -- Армино, -- крикнула она, -- Армино! Ее огромные глаза искрились смехом, и я увидел, что мое шафрановое одеяние съехало и из-под него видны зеленая рубашка и черные джинсы. Над приветственными криками катились волны смеха -- радостного, веселого, сердечного. -- Не я им нужен, а ты, -- сказал я Альдо, но он не ответил, и, обернувшись, я увидел, что он выскочил из колесницы, нырнул за окружающий ее кордон и бежит к боковой двери герцогского дворца. Я крикнул Джорджо: -- Остановите его... остановите его... Но Джорджо, смеясь, покачал головой. -- Все идет по плану, -- сказал он, -- как написано в книге. Он покажется толпам на пьяцца дель Меркато из дворца. Я сорвал с себя колет, парик и, бросив их на землю, выскочил из колесницы. Вдогонку мне летел смех, радостные крики; я слышал их на бегу. Я оттолкнул Доменико, который попытался меня остановить, вбежал в боковую дверь и следом за Альдо помчался через двор. Я слышал, как он взбегает по лестнице на галерею. Громко смеясь, он распахнул дверь в тронный зал. Я уже почти догнал его, но он захлопнул дверь и, когда я снова открыл ее, уже миновал тронный зал и комнату херувимов. -- Альдо... -- кричал я, -- Альдо... Там никого не было. Комната херувимов была пуста. Как и спальня герцога, и гардеробная, и маленькая домашняя церковь под крышей правой башни. Услышав голоса, я бросился на балкон между двумя башнями и увидел синьору Бутали и ректора, они смотрели вниз, на пьяцца дель Меркато. При моем внезапном появлении они обернулись, удивленно посмотрели на меня, и я заметил, что удивление на лице синьоры тут же сменилось испугом. -- В чем дело, что случилось? -- спросила она. -- Мы слышали, как в городе все кричат и аплодируют. Все уже кончено? -- Как кончено? -- сказал ректор. -- Донати сам сказал нам, что финал будет после полета колесницы. Мы еще ничего не видели. У него был озадаченный, разочарованный вид человека, которого лишили возможности присутствовать при необыкновенном, величественном зрелище. Я через кабинет пошел в зал для аудиенций. Он был пуст, как и все остальные. Когда я снова позвал Альдо, из галереи появилась Карла Распа. Смеясь и что-то крича, она протягивала ко мне руки. -- Я смотрела на вас из окна, -- сказала она. -- Это было великолепно, потрясающе. Я видела, как вы оба выехали на пьяцца Маджоре. Куда он ушел? Сегодня там не было ни смотрителей, ни гидов. Портрет знатной дамы без присмотра стоял на мольберте, гобелен занимал свое место на стене. Я рванулся туда, откинул его и увидел закрытую дверь. Я открыл ее и, перебирая руками по ступеням узкой винтовой лестницы, стал взбираться наверх. Поднимаясь, я кричал <Альдо, Альдо!>. Я испытывал ту же тошноту, то же головокружение, что и в детстве. Я ничего не видел, и единственное, что ощущал, так это извивающуюся спираль летящей вверх лестницы. Выше, выше, все выше... сердце, готовое вырваться из груди, живот, надрываемый спазмами, пыль времен под неуверенными, дрожащими пальцами. Карабкаясь вверх, я слышал собственные рыдания, а башня была так же далека, как и бездна под моими ногами. Время остановилось, голос рассудка умолк. Во мне не осталось ничего, кроме безудержного порыва вверх, и, поскальзываясь, оступаясь, я раскачивался между небесами и адом. Но вот, подняв голову, я ощутил волну свежего воздуха и внутренним зрением увидел открытую на балюстраду дверь. Я снова крикнул <Альдо!> и впервые за все время подъема открыл глаза. Клочок неба, сияющий в солнечных лучах, ослепил меня. Мне показалось, что я вижу распростертые крылья птицы, которые затеняют дверь; и, чувствуя тошноту и головокружение, вслепую продолжая ползти вперед, я ухватился за последнюю ступеньку и пригляделся, ничего не узнавая. Дверь была вполовину меньше размером, чем я помнил с детства, а узкий выступ за ней не был окружен балюстрадой, на которую мы обычно взбирались. И форму она имела не круглую, а восьмиугольную. Внезапно я все понял. Я пролез сквозь балюстраду. Это был узкий выступ за ней. Я почувствовал на себе его руки. -- Лежи спокойно, -- сказал Альдо. -- Здесь не будет и двадцати дюймов. Если посмотришь вниз, сорвешься. Мне показалось, что башня качается. Возможно, то было небо. Мои руки вцепились в его руки. Мои были скользки от пота, его -- холодны. -- Как ты нашел дорогу? -- спросил он. -- Дверь, -- ответил я, -- дверь, скрытая под гобеленом. Я помнил. В глазах, удивленных, испытующих, заиграли смешинки. -- Ты победил, -- сказал он. -- Я просчитался. Бедный Беато... Затем он нахмурился и, придерживая меня рукой, сказал: -- Лучше бы тебе было уплыть с Марко на его лодке. Поэтому я и отправил тебя к нему. Это не твоя битва. Я это понял в среду вечером. С пьяцца Маджоре, от входа в герцогский дворец, по-прежнему неслись восторженные возгласы и крики. Но теперь их подхватили и на пьяцца дель Меркато под башнями. Лежа, я мог видеть только небо. Крики под нами поднимались с обеих сторон. Наверное, студенты хлынули с Маджоре вниз по холму на Меркато, к порта дель Сангве и городским воротам. -- Нет никакой битвы, -- сказал я. -- Ты ошибся в расчетах. Твои зажигательные речи пропали втуне. Прислушайся к этим радостным крикам. -- Это я и имел в виду, -- сказал Альдо. -- Все могло обернуться иначе. Если бы мы и наши кони разбились, если бы мы потерпели фиаско, они бы уже убивали друг друга, каждая фракция обвинила бы во всем другую. Я играл по-крупному. Я недоверчиво смотрел на него. -- Ты сделал это намеренно? -- спросил я. -- Значит, ты довел их до грани безумия, играл сотнями жизней, в том числе и своей собственной, делая невероятную ставку на то, что подвиг Клаудио способен временно объединить их? Альдо посмотрел на меня и улыбнулся. -- Не так уж и временно, -- сказал он. -- Посмотрим. Они почувствовали запах крови, а именно этого им и хотелось. И городу тоже. Все, кто сегодня видел нашу скачку, были к ней причастны. Это главное и единственное, что должен знать тот, кто желает ставить любой спектакль, -- добиться, чтобы зрители осознали свою причастность. Он подтянул меня ближе к балюстраде, и я посмотрел вниз, на пьяцца дель Меркато под городскими стенами. На огромной рыночной площади было яблоку негде упасть, на вливающихся в нее улицах тоже, а прямо под нами рядом с дворцом стояли толпы студентов с поднятыми вверх головами. -- Если по какой-то непредвиденной случайности, -- сказал он, -- мой второй подвиг не удастся, я все оставляю тебе. Оно твое по праву. В среду вечером, после того как ты отдал мне это письмо, я составил завещание и попросил Ливию Бутали и ее мужа его засвидетельствовать. В завещании говорится, что мы братья, тщеславие не позволило мне признаться в том, что это не так. Теперь возгласы <Донати... Донати!> неслись с пьяцца дель Меркато -- собравшиеся там вторили студентам, которые столпились перед герцогским дворцом. Должно быть, они увидели нас на узкой площадке под башней, поскольку крики и приветственные возгласы стали еще громче и все головы были подняты к небу. -- Ты был прав, догадавшись о моем твердом намерении не потерять лицо, -- сказал Альдо, -- но ошибся, обвинив меня в том, что я заставил умолкнуть клеветника. Вор в Риме признался. Он обокрал, он и убил. Вчера поздно вечером мне сказал об этом по телефону комиссар. Полиции ты был нужен лишь затем, чтобы спросить, не можешь ли ты сказать им больше, чем сказал. -- Значит, Марту убил не ты? -- запинаясь, проговорил я, чувствуя, как мое удивление сменяется стыдом. -- Нет, ее убил я, -- сказал он, -- но не ножом, нож был бы более милосерден. Я убил ее своим презрением, своей гордостью, которая не позволяла мне признать, что я -- ее сын. Разве это не убийство? Альдо -- сын Марты? Тогда все сходится. Все становится на свои места. Под крышей моих родителей жил приемыш, и его мать была при нем нянькой. Приемыш занял место умершего ребенка. Его мать целиком посвятила себя сперва ему, потом мне. Она хранила свою тайну до того ноябрьского вечера, когда в день его рождения в приступе одиночества, под влиянием пьяного порыва открыла ему правду. -- Ну, -- повторил Альдо, -- разве это не убийство? Но я уже думал не о его родстве с Мартой, а о собственной матери, которая умерла от рака в Турине. Когда она написала мне несколько строк из больницы, я не ответил. -- Да, -- ответил я, -- это убийство. Но мы оба виновны и в одном и том же преступлении. Мы вместе смотрели на восторженные толпы внизу. Крики <Донати... да здравствует Донати!> не относились ни к одному из нас; они взывали к легендарной личности, которую студенты университета и жители Руффано сотворили в своем воображении, движимые извечной жаждой людей поклоняться кому-то более великому, чем они сами. -- Полет закончен, -- сказал я. -- Скажи им, что он закончен. -- Он не закончен, -- возразил Альдо. -- Настоящий полет еще впереди. Был опробован в горах, как и бег колесницы. Он подтянул меня ближе к балюстраде и, пошарив за ней руками, достал что-то длинное, тонкое, серебристого цвета, сделанное из миллиона перьев, которые от его прикосновения затрепетали на ветру. Перья были пришиты к шелку, парашютному шелку, под тканью свивались, переплетались тончайшие распорки; свисавшие из центра шнуры были чем- то вроде привязной системы парашюта. Альдо поднял их, положил все сооружение на парапет, расправил, и я увидел, что это крылья. -- Никакого обмана, -- сказал Альдо. -- Мы работали над ними всю зиму. Говоря <мы>, я имею в виду моих друзей, бывших партизан, которые сегодня летают на планерах. Эти крылья сконструированы в полном соответствии с крыльями настоящего сокола. Мы испытывали их в горах, как и коней, и уверяю тебя, они пугают меня куда меньше. Он смотрел на меня и смеялся. -- Во время последнего полета я парил в воздухе больше десяти минут, - - сказал он, -- над западными склонами Монте Капелло. Уверяю тебя, Бео, с ними все в порядке. Механизм не подведет. Единственное, что может подвести, так это человеческое начало. А после того, чего я достиг, это маловероятно. Он не был бледен, в нем не чувствовалось внутреннего напряжения, как перед скачками. На губах играла радостная улыбка, ничем не напоминавшая гримасу. Он поднял руку, приветствуя восторженные толпы внизу. -- Неловким может выйти приземление, но не полет, -- сказал он. -- Я собираюсь перелететь площадь и приземлиться на мягком склоне. Я отпущу шнуры, над крыльями раскроется парашют и станет моим тормозом. Когда я делал это в горах, мне говорили, что само падение выглядело как рухнувший бумажный змей. Но как знать. Возможно, на этот раз парение в воздухе продлится дольше. Его уверенность граничила с надменностью, с высокомерием. Он взглянул на далекие горы и улыбнулся. -- Альдо, не надо, -- сказал я. -- Это безумие. Самоубийство. Он не слушал. Ему было все равно. Его вера была верой фанатика, которая на протяжении веков приводила верующих к самоуничтожению. Как и Клаудио до него, он мог только умереть. Стоя на площадке, он начал прилаживать сложную конструкцию к поясу, застегивать пряжки на плечах, вдевать ноги в особые крепления. Наконец, он просунул руки в рукава под крыльями и высоко поднял их. Распластанный таким образом, он показался мне беспомощным, даже нелепым. Ему никогда не освободиться от опутавших его веревок. Волокно, черное под серебром, напоминало когти. Толпа на пьяцца дель Меркато более чем в трехстах футах под нами внезапно смолкла. Крики <Донати... Донати> уже не неслись над морем поднятых голов. Все смотрели и ждали, а на фоне неба четко вырисовывалась неподвижно стоявшая на краю парапета фигура, добровольно обрекшая себя на пленение. Я подполз ближе и обхватил руками его ноги. -- Нет, -- сказал я, -- нет... Наверное, я кричал, поскольку собственный голос вернулся ко мне издевательским эхом и, сея всеобщий ужас, был мгновенно услышан внизу. Из всех уст вырвался вздох, протестующий, тревожный... -- Послушай их, -- крикнул я. -- Они этого не хотят. Они боятся. Один раз ты уже испытал себя. Зачем же, ради всего святого, еще? Альдо посмотрел на меня сверху вниз и улыбнулся. -- Потому что так надо, -- сказал он. -- Одного раза всегда недостаточно. Именно это они должны понять. Ты, Чезаре, все эти ждущие студенты, весь Руффано. Одного раза недостаточно. Всегда надо идти на риск во второй, третий, четвертый раз вне зависимости от того, чего ты хочешь достичь. Не мешай мне! Резким толчком он отбросил меня к двери. Падая, я ударился грудью о ступеньку лестницы, задохнулся и какое-то мгновение простоял на коленях с закрытыми глазами, хватая ртом воздух. Когда я снова открыл глаза, Альдо стоял с распростертыми для полета крыльями. Он уже не казался нелепым. Он был прекрасен. Когда он взметнулся в воздух, течение ветра наполнило подкладку крыльев, они раздулись и напряглись. Тело между крыльями приняло горизонтальное положение, руки и ноги были частью единого целого. Подхваченный воздушным потоком, плавно, легко парил он над толпой. В лучах солнца серебряные перья превратились в золотые. Скользя в южном направлений, он бы приземлился в долине за рыночной площадью. Я следил за ним и ждал, что он дернет за вытяжной трос парашюта, как обещал. Но он этого не сделал. Наверное, он сбросил с себя устройство, которое помог создать, и позволил ему лететь без него. Он освободился, широко, как крылья, от которых отказался, распростер руки, затем, сложив их по бокам, полетел к земле и упал, маленькое хрупкое тело, черная полоска на фоне неба. Выдержка Из <Еженедельного курьера> Руффано Трагически погибшего в день фестиваля профессора Альдо Донати, председателя художественного совета и одного из самых уважаемых граждан нашего любимого города, будут оплакивать не только его ныне здравствующий брат и друзья, но и все студенты университета, коллеги, сотрудники и все жители Руффано, который он так любил. Старший сын Альдо Донати, в течение многих лет занимавшего должность главного хранителя герцогского дворца, он родился, вырос и получил образование в нашем городе. Во время войны он служил в военно-воздушных силах. В 1943 году его самолет был сбит, по ему удалось спастись. В период немецкой оккупации он организовал партизанский отряд и вместе со своими товарищами по оружию сражался в горах до самого Освобождения. Вернувшись в Руффано, он узнал, что незадолго до этого его отец умер в одном из союзнических лагерей для военнопленных, а мать и младший брат якобы погибли во время вражеского воздушного налета. Безутешный, но не сломленный, Альдо Донати закончил университет Руффано и получил ученую степень. Он вошел в художественный совет и посвятил всю жизнь работе в совете, сохранению герцогского дворца и его сокровищ и -- последнее, но не менее важное -- заботе о студентах-сиротах. Как ректор университета, я имел счастливую возможность работать с ним над фестивальными постановками и могу с полной ответственностью утверждать, что его способности в этой сфере деятельности превосходили все, чему мне довелось быть свидетелем. Он был неиссякаем, а его энтузиазм и вдохновение настолько заразительны, что все участники фестивальных постановок -- это я говорю на основании собственного опыта, поскольку моя жена и я были в их числе, -- начинали верить, что все происходящее -- не плод фантазии, а живая реальность. Здесь не место обсуждать, сколь разумен был выбор темы фестиваля этого года. Несчастный герцог Клаудио не из тех персонажей истории, кто заслужил благодарную память. Жители Руффано, как бывшие, так и нынешние, предпочли бы забыть о нем. Он был дурной человек с дурными намерениями, не любивший свой народ и вызывавший восхищение лишь у узкого круга своих друзей, людей столь же не заслуживающих уважения, как и он сам. Он оставил по себе наследие ненависти. Как бы то ни было, Альдо Донати решил, что он имеет право на славу хотя бы по причине свершенного им <подвига еху>, когда он правил восемнадцатью лошадьми через весь Руффано с северного холма на южный. Свершил ли герцог Клаудио этот подвиг в действительности, до сих пор точно не установлено. Алъдо Донати свершил. Люди, которые были тому свидетелями в пятницу утром, этого никогда не забудут. Если бы он здесь остановился, то и этого с лихвой хватило бы. Свершенное им фантастично, даже божественно. Но он стремился еще выше и в этом стремлении потерял жизнь. Механизм в том неповинен. Эксперты осмотрели устройство. Альдо Донати пренебрег элементарным правилом, известным любому начинающему парашютисту, -- дернуть вытяжной трос. Почему он им пренебрег, мы никогда не узнаем. Его брат Армино Донати, который на прошлой неделе вернулся в Руффано после более чем двадцатилетнего отсутствия и который, как мы надеемся, останется с нами, чтобы продолжить работу со студентами-сиротами, поделился со мной своим предположением, согласно которому в воздухе его брату явилось видение, он пережил нечто вроде экстаза и забыл об опасности. Возможно, это и так. Подобно Икару, он взлетел слишком близко к солнцу. Подобно Люциферу, он упал. Мы, пережившие его жители Руффано, приветствуем мужество человека, который дерзнул. Руффано. Пасхальная неделя. Гаспаре Бутали, ректор университета Руффано.