то сделать это не составляло никакого труда. Мне было известно, где находится кубок - его уже упаковали, подготовив к отправке на север, в какую-то фирму в Стаффордшире, - и вечером я вернулся на Лонг-Эйкр, открыл запертую дверь и проник на склад. Мне понадобилось всего несколько минут, чтобы достать бокал, снова заколотить ящик, словно ничего не случилось, и спокойно выйти. К сожалению, я неправильно рассчитал время ночного обхода помещения. Я думал, что сторож выходит на работу в одиннадцать, а он пришел в десять тридцать, и, выходя из склада, я столкнулся с ним лицом к лицу. - Что-нибудь случилось? - спросил он меня. - Неь-нет, все в порядке, - уверил я его. - Просто мне нужно было кое-что сделать для мистера Картера. Со сторожем мы были знакомы, и он поверил моим объяснениям, но, когда на следующее утро я пришел на склад, меня вызвали к самому Джорджу Картеру, а у него в кабинете на полу стоял пустой ящик. - Это ваших рук дело, не так ли? - спросил он. Отпираться было бессмысленно: кубка в ящике не было, а ночной сторож меня видел. - Вам будет предъявлено обвинение в правонарушении и краже, - сказал он. - Здесь у меня находится человек от шерифа, он задержит вас, если вы попытаетесь скрыться. Вы должны либо вернуть бокал, либо уплатить мне сто тридцать пять фунтов, которые вы за него получили. Я сказал, что оставлю бокал у себя, а деньги верну, как только смогу взять их в долг у кого-нибудь из своих друзей. - У друзей! - воскликнул он. - У каких друзей? У этих жалких эмигрантов вроде вас, которых кормят, поят и одевают исключительно из милости, благодаря английскому правительству? Признаться, я не испытываю особого уважения к этим вашим друзьям, мсье Бюссон-Морье. Если вы не представите сегодня же либо бокал, либо деньги, составляющие его стоимость, вы будете заключены под стражу и предстанете перед судом. Что же касается вашей жены и детей, пусть о них позаботятся ваши так называемые друзья. - Денег я достать, разумеется, не мог, о том же, чтобы возвратить бокал, не могло быть и речи. Невозможно было достать даже необходимую сумму для того, чтобы уплатить залог, поскольку никто из нас не мог бы наскрести больше двадцати фунтов. Самая неприятная часть этой истории заключалась в том, что надо было вернуться на Клевленд-стрит и сообщить о происшедшем Мари-Франсуазе. - Почему ты не хочешь вернуть назад этот бокал? - спросила моя жена, которая не могла понять, что для меня это невозможно, что я предпочитаю арест и обвинение в краже. - Робер, ты должен, ради меня и детей. Я не соглашался. Называй это, как хочешь, - гордостью, сантиментами, проклятым упрямством, - но у меня перед глазами стояло лицо отца, когда он передавал мне этот кубок. Богу известно, сколько раз с тех пор я доставалял ему огорчения, сколько раз он испытывал разочарование при мысли обо мне. Я думал о тебе, о Пьере и Мишеле, вспомнил матушку и мою дорогую Кэти, и я понимал: что бы со мной ни случилось, я не могу, не имею права расстаться с этим бокалом. Робер посмотрел на кубок, который нашел, наконец, надежное пристанище в шкафчике в Ге де Лоне. - Ты знаешь, отец был прав, - сказал он. - Я дурно распорядился своим талантом, и бокал не принес мне счастья. Пытаясь его продать, я нанес последнее и окончательное оскорбление памяти отца и этому великолепному произведению искусства. У меня было достаточно времени, чтобы это осознать, - целых семь месяцев в тюрьме. Он улыбнулся и, несмотря на морщины и очки, несмотря на крашеные волосы, в этой улыбке проглянуло что-то от прежнего Робера. - Меня должны были отправить на каторгу, - рассказывал он, - но тут вмешался аббат Каррон. Только благодаря ему срок моего заключения был сокращен до семи месяцев, и, наконец, в феврале девяносто девятого года ему удалось собрать денег для того, чтобы уплатить мой долг, и тогда меня освободили. Это произошло в то время, когда ваш генерал Бонапарт одерживал свои победы над турками, а вы все ему аплодировали. Зимой на Клевленд-стрит было достаточно скверно - дети болели коклюшем, Мари-Франсуаза, снова ожидавшая ребенка, была постоянно занята стиркой белья для мисс Блэк с Фитцрой-Сквэр. Однако камера в долговой тюрьме - шесть футов на четыре - была еще хуже, тем более, что виной всех моих несчастий были моя собственная глупость и гордость. Брат огляделся вокруг, увидев знакомую мебель, которую он помнил по л'Энтиньеру и Шен-Бидо. - Сначала Ла-Форс в Париже, - сказал он, - потом Королевская тюрьма в Лондоне. Я сделался специалистом по тюрьмам по обе стороны Ла-Манша. Это совсем не то, что хотелось бы передать в наследство своим детям. К счастью, они об этом не узнают. Мари-Франсуаза об этом позаботится. Когда я вернулся на Клевленд-стрит, мы им сказали, что я уезжал по делам в провинцию, а они были еще слишком малы, чтобы расспрашивать. Она их воспитает с мыслью о том, что их отец был справедливым и добропорядочным человеком, верным роялистом и вообще воплощением честности и благородства. Она сама в этом уверена и вряд ли станет говорить детям что-либо другое. Он снова улыбнулся, словно этот новый образ, который он нарисовал, был отличной шуткой; он был ничуть не хуже прежнего: обедневший и разоренный революцией аристократ. - Ты говоришь так, словно Мари-Франсуаза вдова, а тебя уже нет на свете, - заметила я. Несколько мгновений он смотрел на меня, потом снял очки и старательно протер стекла. - Она и есть вдова, Софи, - сказал он. - Официально я умер. На пароходе, когда мы плыли через Ла-Манш, рядом со мной ехал один больной человек. Он умер прежде, чем мы прибыли в Гавр, умер с моими документами в кармане. Власти пошлют об этом сообщение в наш комитет в Лондоне, а те известят Мари-Франсуазу. Аббат Каррон и его помощники сделают для несчастной вдовы с шестью детьми, которых нужно вырастить и воспитать, гораздо больше, чем мог бы сделать я. Как ты не понимаешь, Софи, что это был единственный выход? Назовем это так. моя последняя авантюра. Глава девятнадцатая Я была единственным человеком, которому Робер доверил свою тайну, и я ничего не сказала даже мужу. Франсуа, как и все остальные, считал, что Робер вдовец, что его жена умерла родами, как и Кэти, в первый же год их пребывания в Лондоне. Достаточно того, что он эмигрировал, потеряв таким образом право на почет и уважение. Но если бы они узнали, что он сидел в долговой тюрьме, что он бросил жену с шестью маленькими детьми на милость чужих людей - с этим, как я прекрасно знала, мой муж примириться не мог бы, так же, как и оба брата. То, что Робер подменил документы, и под его фамилией похоронили другого человека, - уголовное преступление; я была в этом совершенно уверена, и если бы все открылось, ему грозило бы новое тюремное заключение, на этот раз на многие годы. Я была возмущена поступком Робера, но в то же время у меня не хватало мужества его осудить. Изборожденное морщинами лицо, мешки под глазами, дрожь в руках, полная неспособность что бы то ни было делать - результат его пребывания в тюрьме - показали мне, через что ему пришлось пройти. Больше всего мне было его жаль, когда я смотрела на его крашеные волосы - ему хотелось выглядеть молодым, но из этого ничего не получалось. Глядя на этого сломленного человека, я вспоминала всеми любимого милого мальчика, матушкиного первенца. Я не могла его предать, хотя бы во имя ее памяти. - Что ты собираешься делать? - спросила я у него, когда он пробыл у нас около недели, и кроме нас с Франсуа никто еще не знал о его приезде. - Были у тебя какие-нибудь планы, когда ты уезжал из Лондона? - Никаких, - признался он. - Только огромное желание уехать из Англии и вернуться домой. Ты не знаешь, что такое тоска по родине, Софи. Я раньше тоже этого не знал. Поначалу жизнь в Лондоне казалась мне такой интересной - нечто вроде увлекательного приключения, - совсем как в первые годы в Париже, когда мы жили там с Кэти. Но когда началась война, и все от нас отвернулись, а особенно после этих ужасных месяцев в тюрьме, я стал страшно тосковать по своей родной стране - я имею в виду не Париж, а вот эти самые места. Мы с ним сидели в саду. Стояло лето, деревья были покрыты листвой; накануне ночью прошел дождь, от земли шел приятный запах; на лепестках роз в моем цветнике и на траве по краям дорожки сверкали дождевые капли. - Глядя сквозь решетку Королевской тюрьмы на серое закопченное лондонское небо, - говорил он, - я воображал, что я снова в Ла-Пьере, что вернулось детство. Помнишь тот день, когда я был посвящен в мастера, и мы шли в процессии от стекловарни до дома, а на матушке было парчовое платье и пудренный парик? Это был самый счастливый, самый гордый момент в моей жизни, этот и еще тот, когда она приехала к нам в Ружемон. Куда все это ушло, Софи? Куда ушло то время и мы сами, молодые и счастливые? Неужели все это исчезает безвозвратно? - Нет, - ответила я. - Эти картины остаются с нами, они проходят, словно призраки, через всю нашу жизнь. Меня они часто навещают - я вижу себя в передничке поверх накрахмаленного платья, и мы с Эдме бегаем друг за другом по лестницам в Ла-Пьере. - Или в лесу, - подхватил Робер. - Больше всего я тосковал по лесу. И еще мне все время чудился запах горящих угольев в стекловарне. Когда Робера выпустили из тюрьмы, никто не хотел брать его на работу. Впрочем, он не мог винить за это лондонцев. С какой стати будут они нанимать чужестранца, врага, да к тому же еще и вора, отсидевшего в тюрьме? Аббат Каррон приставил его следить за библиотечными книгами в школах, и этот небольшой заработок плюс пособие от министерства финансов помогало Роберу и его семье держаться на плаву, не впадая в окончательную нищету. Следующий ребенок, девочка, родилась, когда Робер был в тюрьме. Он дал ей имя Аделаида, это было второе имя Кэти. А через полтора года родился мальчик Гийом. - Я старался воспитывать детей французами, - рассказывал мой брат. - Однако, несмотря на то, что мы жили практически во французской колонии, из них с самого начала получилось нечто среднее: Робер превратился в Бобби, Жак сделался Джемсом, Луи-Матюрену с самого начала, чуть ли не с четырех лет, нравилось произносить свое имя как "Льюис". А Мари-Франсуаза, утратив свою красоту и свои надежды на то, что я когда-нибудь добьюсь успеха, стала искать утешения в религии. Ее постоянно можно было видеть на коленях, и дома, и в маленькой французской часовне за углом на Конвей-стрит. Ей непременно нужно было на что-то опереться, а на меня она рассчитывать не могла. Робер уже не мог вернуть себе свое прежнее положение в глазах сотоварищей-эмигрантов. Его жалели, но в то же время и презирали. К человеку, который жил за счет благотворительности иностранцев, а потом докатился до воровства, уже нельзя было относиться с прежним уважением и доверием. Единственным утешением брата было то, что аббат Каррон сохранил к нему прежнее отношение и не презирал его. - Если Мари-Франсуаза и дети смирились со своей судьбой, привыкли к мысли, что будущее не сулит им ничего радостного, - говорил Робер, - то сам я все больше тосковал по Франции, по дому. Я начал с презрением относиться к нашим беглецам-принцам: к графу д'Артуа, державшему свой жалкий двор в Эдинбурге, и нашему королю, который жил в Польше. Я втайне радовался победам Бонапарта - это был вождь, столь нам необходимый. Страна, которую я считал погибшей, когда уезжал в Лондон, становилась теперь самой сильной в Европе и внушала страх всем остальным. Если бы я был помоложе, и у меня хватило бы мужества, я бы непременно нашел способ переправиться на континент и пойти за ним. Как только был подписан Амьенский договор и объявлена амнистия эмигрантам, брат решил возвратиться домой. В то время у него не было мысли о том, чтобы бросить жену и детей. Он собирался отыскать меня, посоветоваться с Пьером и Мишелем и попытаться найти себе какое-нибудь занятие, а потом вернуться в Англию за семьей. - Даже тогда, когда я с ними прощался в нашей тесной квартирке на Клевленд-стрит, - рассказывал Робер, - я снова вернулся к прежним фантазиям - вспоминал сожженный замок, былое великолепие, утраченное навек. Мы все это восстановим, уверял я их, на месте старого ле Морье. А в парке снова построим стекловарню, на которой ты, Бобби, и ты, Джемс, и ты, Луи-Матюрен, будете работать. Я чуть ли не сам верил тому, что говорю, и хотя я прекрасно знал, что все это неправда, была какая-то надежда, что со временем мне, может быть, удастся что-нибудь придумать, что у них будет, наконец, дом, и этот мой обман будет каким-то образом компенсирован. Мы увидимся, обещал я им, через полгода, а может быть и раньше. Сразу, как только я устрою наши дела там, во Франции. И да простит меня Бог, когда я вышел из этой квартиры на Клевленд-стрит и сел в дилижанс, чтобы ехать в Саутхэмптон, бремя забот и прожитых лет словно упало с моих плеч. Стоило мне вдохнуть воздух Ла-Манша, как лица их потускнели, а когда я входил на борт пакетбота, единственной моей мыслью было то, что скоро я снова ступлю на землю Франции. Даже в то время Робер смотрел на свою поездку как на рекогносцировку. У него не было никакой другой цели, он только хотел разузнать, каким образом можно будет снова устроиться во Франции. И только в вечер накануне прибытия пакетбота на континент перед ним возникло внезапное, молниеносное искушение, когда у его попутчика, ехавшего вместе с ним в тесной каюте, сделался сердечный приступ, и он умер прежде, чем успели найти врача. - И вот, он лежал у меня на руках, - рассказывал мне Робер, - этот больной человек, такой же эмигрант, как и все остальные на том судне, ни с кем не знакомый, известный только по своим документам. Обменять документы, подложить ему свои и взять его собственные было делом одной минуты. А потом оставалось только позвать на помощь, а по прибытии в порт сообщить о происшедшем портовой администрации и предоставить им позаботиться о похоронах - все это не составляло никакого труда. Я оставил Гавр вольным человеком, Софи. Теперь я свободен и могу начать новую жизнь - я не связан никакими узами, у меня нет никаких обязательств. И нет нужды возвращаться к старому ремеслу, можно заняться чем-нибудь другим, все равно, чем. У меня не осталось честолюбия, я просто хочу наверстать то, что упущено. И в первую очередь я хочу увидеть сына. Именно к этому он и вел, с самого начала. Обретя, наконец, пристанище в нашем доме в Ге де Лоне, сделав меня поверенной своей тайны, он сосредоточил все свои помыслы на Жаке. Смерть матери не была для него неожиданностью, и грусть, вызванная этим известием, длилась недолго. А Жак сделался символом всего, что было ему дорого в той старой жизни, которой он в свое время пренебрег. - Я тебе уже говорила, - напомнила я ему, стараясь выиграть время, - что Жака призвали на военную службу. Это случилось в апреле, когда ему исполнился двадцать один год; он служит в инфантерии, только не знаю, где и в каком полку. Даже Пьер не может тебе точно сказать, где он сейчас находится. - Но расскажи мне о нем, - просил брат. - Какой он стал, на кого похож? Вспоминает ли когда-нибудь обо мне? Ответить на первые два вопроса было совсем не трудно. - У него твои глаза, - сказала я, - и такого же цвета волосы. А фигурой он похож на Кэти, он невысок, ниже среднего роста. Что касается характера, то мальчик всегда был ласковым и привязчивым. Он очень любит Пьера и его детей. - А как насчет ума? Хорошо он соображает? - Я бы не назвала его особенно сообразительным. Он скорее добросовестный. Военная служба пришлась ему по душе, судя по его письмам домой, и офицеры хорошо о нем отзываются. Робер одобрительно кивал головой. Я понимала, что Жак для него по-прежнему остается веселым восьмилетним мальчуганом, который требовал, чтобы ему позволили поработать в поле в то лето восемьдесят девятого года. - Если у него такой же характер, как у Кэти, мы с ним отлично поладим, - заявил он. - Ведь теперь, когда у нас мир, ему вполне могут предоставить отпуск по семейным обстоятельствам, чтобы повидаться с отцом, верно? Неужели желание видеть сына до такой степени притупило интуицию моего брата? - Ты забываешь, - сказала я, помолчав, - что республиканская армия сражалась с англичанами, с союзниками и с вами, эмигрантами, в течение девяти лет. Возможно, что этот неожиданный мир и отвечает интересам консула и его правительства, однако солдаты, которым приходилось сражаться, не стали от этого менее озлобленными. Вряд ли ты можешь рассчитывать, что командир Жака разрешит солдату уйти в отпуск ради тебя. Теперь наступила очередь Робера замолчать. - Ты права, - сказал он, наконец. - Теперь, когда я нахожусь в родных краях, я и забыл, что уезжал. Нужно набраться терпения, вот и все. Тяжело вздохнув, он повернулся, чтобы идти в дом, и я уже не в первый раз заметила, какие сутулые у него плечи; он стал горбиться, как старик, а ведь ему нет еще и пятидесяти трех лет. - Кроме того, - сказала я ему вслед, - стоит ли тебе привлекать внимание к своей особе, если официально ты умер. Он небрежно отмахнулся, словно это его не касалось. - Умер для тех, кто находится в Лондоне, - сказал он, - и для служащих гаврского порта. Кого еще может интересовать несчастный эмигрант, который решил окончить свои дни в кругу близких? Свидание с Жаком, таким образом, откладывалось, ибо я не обманывала Робера, сказав ему, что ни Пьер, ни я сама не знаем, где находится полк Жака. Он мог быть, где угодно - в Италии, в Египте, в Турции, - и подписание мирного договора совсем не означало, что он вернется домой. - Если я не могу увидеть сына, - заявил Робер, - то могу, по крайней мере, повидаться с братьями. Ты не собираешься им написать и сообщить, что блудный сын вернулся домой? И снова я подумала, что Робер ничего не понимает. Я приняла брата, потому что всегда его любила, но это не означало, что и остальные испытывают те же чувства и одобряют мой поступок. Франсуа был подчеркнуто холоден, и Робер с этим мирился, поскольку никогда не был с ним близок. Что касается детей, то они были еще слишком малы, чтобы составить собственное мнение и, видя мою привязанность к давно пропавшему дядюшке, они брали пример с меня и обращались с ним так же ласково. Но Эдме и Мишель... Это было совсем другое дело. Эти двое, как я уже говорила, потеряли все свои сбережения, а также деньги, полученные в наследство, вложив их в Ружемон. Теперь они поселились где-то на границе Сартра и Орна, недалеко от Алансона. Мишель нашел работу управляющего на небольшой стекловарне, Эдме вела хозяйство в доме. Никто не знал, сколько это будет продолжаться. У Мишеля появились признаки легочного заболевания - бич каждого стеклодува, - которое скоро должно было сделать его нетрудоспособным, а то и свести в могилу. Я слишком часто наблюдала признаки этого недуга у наших старых мастеров в Шен-Бидо, и когда у него появились нездоровая бледность, одышка и натужный сухой кашель, я не могла ошибиться. Наличие этих симптомов означало, что болезнь развивается, а это предвещало скорый конец. Я гнала от себя эти мысли, то же самое делала Эдме, однако мы себя не обманывали. В самом конце июля мы получили письмо, извещающее нас об их приезде. Эдме узнала, что в Ле-Мане есть врач, хороший специалист по легочным заболеваниям. Теплые летние ветра, несущие с собой пыльцу самых разных растений, вызвали у Мишеля обострение - у него усилился кашель, стало труднее дышать. Эдме уговорила его взять на несколько дней отпуск, и они собирались поехать в Ле-Ман, с тем чтобы на обратном пути заехать к нам. - Что мне делать? - спросила я у Франсуа. - Прямо сказать им правду? Что Робер вернулся домой? - Они не приедут, если ты это сделаешь, - ответил он. - Ты, возможно, забыла, что говорил Мишель о своем брате, а я помню. Он мне однажды сказал, что лучше бы Робер умер, да и дело с концом. Конечно, их нужно предупредить, чтобы они могли изменить свои планы. Я не желаю никаких ссор в своем доме. Присутствие здесь твоего брата и без того ставит меня в весьма неловкое положение. Мэру Вибрейе не пристало давать приют эмигранту, хотя бы даже и родственнику. Мне кажется, что ты как жена мэра не всегда понимаешь, что можно делать и чего нельзя. Я знала это слишком хорошо. Годы милостиво обошлись с лицом и физическим состоянием Франсуа, однако они не украсили его смирением и сочувствием к ближнему. Я по-прежнему его любила, но это был совсем не тот человек, в форме национального гварлейца, который в девяносто первом году сопровождал Мишеля в его набегах, распевая "Ca ira!". - Я напишу Эдме, - сказала я, - и Мишелю тоже. Пусть лучше они знают, что Робер вернулся и живет у нас, и отменят визит к нам. Письмо было написано и отослано. Прошла неделя, миновал день, на который было намечено посещение доктора в Ле-Мане. Я ожидала, что по возвращении в Алансон они мне напишут и сообщат, что сказал доктор о состоянии Мишеля и, возможно, как-то выразят свое мнение о появлении у нас Робера. Для меня было полной неожиданностью, когда однажды днем я услышала стук колес на подъездной аллее и увидела наемный экипаж, из которого вышли сначала Мишель, а потом Эдме. Робер, читавший в это время книгу, снял и отложил в сторону очки. - Разве ты ждала гостей? - спросил он. - Или господин мэр исправляет свою должность не только в Вибрейе, но и дома? Франсуа и Робер не слишком любили друг друга, однако на этот раз я не обратила внимания на шпильку. Меня слишком беспокоили те двое. - Это Эдме и Мишель, - быстро сказала я. - Я пойду встречу их, а ты оставайся здесь. Лицо Робера просияло, он поднялся с кресла, но увидел выражение моего лица, и его улыбка погасла. Он снова сел, медленно опустившись в кресло. - Все ясно, - сказал он. - Объяснения излишни. Он, вероятно, все-таки что-то почувствовал. А может быть, его просветил Франсуа, не говоря об этом мне. Я вышла из гостиной в холл. Эдме уже успела войти, она меня опередила, а Мишель был еще возле экипажа, он расплачивался с кучером. - Ты нас не ожидала, - сразу сказала сестра. - Ты была права, мы сначала решили не приезжать, но потом, после визита к доктору, Мишель передумал. Я посмотрела на нее. Ответ можно было прочитать в ее глазах. - Да, - подтвердила она. - Ему уже не поправиться... Лицо ее было бесстрастным. О том, что она чувствовала, можно было догадаться только по голосу. - Это может случиться через полгода, - сказала она, - если не раньше. Он принял известие очень хорошо. Решил продолжать работать до самого конца, и совершенно правильно. Больше она ничего не сказала, потому что в этот момент в холл вошел Мишель. Я была поражена тем, как изменился мой брат с тех пор, как я видела его в последний раз несколько месяцев тому назад. Мишель осунулся, лицо его приобрело сероватый оттенок, шел он маленькими шажками, волоча ноги. Когда он заговорил, у него сразу же сделалась одышка, словно это усилие причинило ему боль. - Если у тебя нет места, мы можем переночевать в Вибрейе, - сказал он. - Это я виноват. Эдме, тебе, наверное, сказала. Я п-передумал. Я обняла его. Некогда крепкое здоровое тело брата стало вдруг маленьким. - Ты же знаешь, для тебя у нас всегда найдется место, - ответила я. - И сегодня, и в любое другое время, когда только нужно. - Т-только на сегодня, - сказал он. - Завтра я д-должен вернуться на работу. Робер здесь? Я посмотрела на Эдме, она кивнула и опустила глаза. - Где дети? - спросила она. - Можно я пойду их поищу? Моей сестре, которая не очень-то любила маленьких детей, должно быть, понадобился предлог. Пусть Мишель передумал и все-таки приехал к нам, она-то своего решения не переменила. - Как хочешь, - сказала я ей. - Они где-то в саду. Пойдем, Мишель. Я взяла его под руку и открыла дверь в гостиную. В тот же момент я меня перед глазами встала сцена из прошлого, я как будто снова увидела, как тринадцать лет назад мы с Мишелем выходили из лаборатории на улице Траверсьер. Робер, который стоял у окна в моей гостиной, волнуясь и готовясь схватиться с братом - дать отпор насмешке или обвинениям, - никак не ожидал того, что ему пришлось увидеть. Воинственного фанатика с копной непокорных волос на голове больше не существовало. В больном человеке, который стоял в дверях, опираясь на мою руку, не осталось никакого огня. - Салют, старина, - сказал Мишель. Вот и все. Шаркающей походкой он подошел к Роберу и протянул ему руки. Я вышла из комнаты, оставив их одних, и заперлась у себя, чтобы вволю поплакать. В тот день Франсуа задержался в Вибрейе и вернулся домой только после обеда, яему я была очень рада, поскольку это дало нам возможность побыть вчетвером. Нам не хватало только Пьера, иначе вся семья была бы в сборе. Эдме поначалу держалась холодно и церемонно протянула руку Роберу, которую тот поцеловал с насмешливой галантностью, а потом отбросил, чтобы крепко обнять сестру. Но вскоре она не выдержала - не смогла устоять против очарования нашего когда-то такого веселого брата. Она следовала примеру Мишеля главным образом из любви к нему, ибо знала, так же, как и я, что наша встреча - истинное чудо, которое больше никогда не повторится. Если же говорить о Мишеле, то возможно, что вынесенный ему смертный приговор заставил его примириться, забыть свое ожесточение против брата, иначе, если вспомнить те чувства, которые он испытывал прежде, и то, что говорил, когда Робер эмигрировал из Франции, то только чудо могло бы объяснить то размягченное состояние, в котором он находился в тот день. Говорят, что на нас оказывает подобное влияние смерть, стоит нам лишь осознать ее близость. Мы невольно стараемся не тратить драгоценное время на пустяки. Все мелкое отпадает - все, что не имеет прямого отношения к нашей жизни. Если бы мы знали раньше, говорим мы себе, мы бы вели себя иначе - без гнева, губительных устремлений и, превыще всего, не поддаваясь гордыне. За обедом Робер развлекал нас рассказами о простонародном Лондоне, издеваясь над городом, который его пригрел, над его обитателями и своими товарищами-эмигрантами, с полным равнодушием игнорируя помощь, которую ему оказывали и те, и другие. Но, когда мы после обеда перешли в гостиную, он вдруг сказал: - С какой стати, старик, ты убиваешься на этой алансонской стекловарне, когда ты мог бы арендовать какое-нибудь солидное предприятие вроде Ла-Пьера. Матушкино наследство плюс то, что ты получил за церковные земли, составили бы вполне приличную сумму. У меня упало сердце. Эта тема могла привести нас к драматическим событиям, которых я так опасалась. Я бы с удовольствием ушла из комнаты под каким-нибудь предлогом, но было поздно: Робер, входя в гостиную, плотно прикрыл за собой дверь. Мишель медленно подошел к камину и встал на коврик, заложив руки за спину. За обедом он выпил вина, и на его сером нездоровом лице горели два красных пятна. - У меня не б-было выхода, - ответил он, наконец. - В седьмом году мы с Эдме затеяли одно предприятие. И п-потеряли все, что у нас было. Робер удивленно поднял брови. - Значит, я не единственный игрок в этом семействе, - заметил он. - Что, скажи на милость, вас-то заставило пойти на риск? Мишель помолчал. - Т-ты заставил, - сказал он. Ничего не понимая, Робер смотрел то на него, то на Эдме. - Я? - спросил он. - Как же я мог это сделать, если вы были здесь, а я в Лондоне? - Т-ты меня не п-понял, - сказал Мишель. - Я это сделал п-потому, что думал о тебе. Мне хотелось д-добиться успеха там, где ты потерпел поражение. Н-ничего не вышло. Мне кажется, ответ надо искать в том, что у нас у обоих, и у тебя, и у меня не хватает не только таланта нашего отца, но и его мужества. После меня детей не останется, а вот твой Жак, возможно, передаст будущим поколениям эти его свойства. Не обязательно Жак, подумала я. Есть и еще дети, брошенные отцом в Лондоне, они тоже могут это сделать. - Где вы потеряли свои деньги? - спросил Робер. - В Р-ружемоне, - ответил Мишель. Мне никогда не забыть лица Робера в этот момент. На нем попеременно отразились удивление, потом восхищение, жалость и, наконец, стыд. - Мне очень жаль, - проговорил он. - Если бы я мог, я бы вас предупредил. - Не надо жалеть, - отозвался Мишель. - Мы, по крайней мере, кое-чему научились. Я теперь знаю предел своим возможностям, а также возможностям страны. - Страны? - Да. Наш план состоял в том, чтобы п-пользоваться доходами наравне с рабочими. Ты, верно, ничего не слышал о Гракхе Б-бабефе, который предпочел гильотине самоубийство? Он считал, что вся собственность, все богатства должны делиться поровну между всеми людьми. Он был моим д-другом. Наш эмигрант, держа в руках очки, смотрел на младшего брата, раскрыв рот. Их разделяло не только тринадцать лет, но еще и целое столетие идей. Возможно, королевская тюрьма и научила Робера некоторому смирению, но он, тем не менее, оставался человеком восемьдесят девятого года, тогда как Мишель и Эдме принадлежали будущему, которое нам не суждено было увидеть. - Другими словами, - медленно проговорил Робер, - вы сделали ставку на мечту. - Назови это так, если тебе нравится, - ответил Мишель. Робер подошел к окну и выглянул в сад. Дети ловили бабочек на лужайке. - Если хорошо подумать, то моя ставка тоже была мечтой, только несколько иного рода, чем ваша. Все мы замолчали, и молчание длилось до тех пор, пока Мишель не начал кашлять, и мы вдруг вспомнили о том, что ему предстоит. Он сел, задыхаясь, и стал махать нам рукой, чтобы мы не обращали на него внимания. - Не т-тревожьтесь, - сказал он. - Это скоро проходит. Софи слишком хорошо меня накормила. - Он посмотрел на брата и улыбнулся. - А что сталось с бокалом? - С бокалом? Робер, слишком недавно возвратившись в настоящее, растерялся, но только на секунду. Потом, взглянув на меня, подошел к шкафчику у стены. - Вот он, здесь. Единственная вещь, которую я привез с собой из Англии. Однажды я его чуть было не потерял, но это уже другая история. - Он открыл шкафчик, достал бокал и показал его Мишелю. - Видишь, на нем нет ни единой царапины, - сказал он. - Но я не дам тебе его трогать, говорят, он приносит несчастье. - Мне это уже не страшно, - возразил Мишель. - Все несчастья со мной уже произошли. Дай мне его подержать. Он протянул руку, взял бокал и стал его медленно поворачивать то в одну, то в другую сторону. Свет из окна упал на лилии, выгравированные на его стенках. - Да, это были мастера, нужно отдать им справедливость, - и отец, и дядя, - сказал Мишель. - Я сотни раз пытался сделать что-либо подобное, но у м-меня ничего не п-получалось. Ты оставишь его у Софи? - До тех пор, пока его не востребует Жак, - ответил Робер. - Он этого не сделает, - сказал Мишель. - Он принадлежит Бонапарту. Жак пойдет за Первым Консулом в сибирские степи и еще дальше. Надо было тебе завести побольше сыновей. Очень жаль, что т-твой второй брак закончился т-так же трагически, как и первый. Робер ничего не ответил. Он взял бокал у Мишеля и поставил его обратно в шкафчик. Я по-прежнему была единственной хранительницей его тайны. - Поздно нам, старик, затевать совместное дело, - сказал Мишель. - Все очень п-просто, я вряд ли проживу больше полугода. Но я буду рад твоему обществу, если ты поселишься с нами, хоть ты и эмигрант, черт тебя побери. Ведь ты не возражаешь, Эдме, правда? - Конечно, нет, если тебе этого хочется, - ответила Эдме. - А потом, когда меня не станет, ты можешь вернуться к Софи и наслаждаться комфортом в доме господина мэра. Как ты на это смотришь? Теперь настала очередь Робера вспомнить, как они расстались на улице Треверсьер. Горечь и озлобление, которые он тогда испытывал, были забыты, исчезли навсегда после слов Мишеля. Как изменились оба брата: Робер, некогда блестящий денди, сгорбился, платье висело на нем, как на вешалке, крашеные волосы были тронуты сединой, глаза скрывались под очками; а бвыший террорист Мишель, гроза всей округи Мондубло, готовый сражаться с целым миром, превратился в умирающего старика, которому осталась только одна последняя битва. Если бы они знали это тогда, повторяла я себе, если бы только знали, может быть, они вели бы себя иначе, может быть, не стали бы ссориться. К чему тогда все то, что было потом - одиночество, злоба, мучительная тоска? - Я поеду с тобой, - сказал Робер. - С радостью и гордостью. А все эти разговоры, что тебе осталось жить полгода... Это мы еще поспорим, я, во всяком случае, даю тебе год. Если выиграю, тем лучше для нас обоих. А если проиграю, то, по крайней мере, не придется платить. Ясно было одно: ни лондонские туманы, ни мрачная камера королевской тюрьмы, ни близкая смерть Мишеля - ничто не могло изменить его натуру игрока, лишить моего старшего брата чувства юмора. Глава двадцатая Мой старший брат проиграл пари. Мишель умер через шесть месяцев, в апреле тысяча восемьсот третьего года, слава Богу, без особых мучений. Еще за день до смерти он продолжал работать, и конец наступил внезапно, во время приступа кашля. Вот только что он разговаривал с Эдме, а в следующую минуту его не стало. Мы привезли тело в Вибрейе и похоронили на кладбище, где со временем буду лежать я сама, а после меня - мои сыновья. Никто из нас не желал, чтобы продлилась его жизнь. Силы его угасали, а примириться с жизнью инвалида, коротающего свои дни в покойном кресле, ему было бы очень трудно. Присутствие брата очень скрасило его последние месяцы. Робер, по словам Эдме, обращался с ним так ласково, что лучшего нельзя было и желать. Он стелил Мишелю постель, помогал ему одеваться, сидел с ним ночью, когда приступы кашля становились особенно жестокими. И все это делалось легко и весело. - Я не хотела, чтобы он с нами ехал, - призналась Эдме, - но уже через две недели поняла, что на него вполне можно положиться. Если бы не он, я не знаю, как у меня хватило бы сил встретить конец. Итак, мой младший брат покинул нас первым, и мне хотелось думать - я ведь никогда не переставала верить в Бога, - что теперь, когда его нет с нами, он там, на небе, вместе с нашим отцом работает в некоей небесной стекловарне... Он спокоен, со всем примирился и больше не заикается. С помощью наших чувств мы можем превратить загробную жизнь в волшебную сказку для детей, но мне это нравится больше, чем теория Эдме о полном забвении. Смерть Мишеля странно на нее подействовала, настолько, что жизнь оказалась для нее лишенной смысла. Последние семь лет она жила только для него, и теперь, когда его не стало, она чувствовала себя потерянной. Слишком долго они делили все поровну: у них была одна вера, один и тот же фанатизм, и даже крушение мечты - когда рухнуло их предприятие, они находили утешение в том, что это их общая катастрофа. - Ей нужно снова выйти замуж, - решительно заявил Франсуа. - Муж, дети и домашние заботы скоро ее вылечат. Я подумала о том, насколько мужчины лишены всякого понимания, когда они думают, что заботы о покое и удобствах какого-нибудь чужого человека, штопанье его белья и носков могут удовлетворить такую женищину, как моя сестра Эдме с ее живым умом и любовью к спорам. Ведь живи она в другие времена, она бы стала бороться за свои убеждения с такой же страстью, как Жанна д'Арк. Для Эдме революция закончилась слишком рано. Победоносными армиями Бонапарта можно было гордиться, однако, по ее мнению и по мнению Мишеля, если бы он был жив, вся эта слава - не более чем пустая насмешка, годная лишь для того, чтобы служить украшением генералов, ведь массы людей в этом участия не принимали. Из друзей Первого Консула составилась новая аристократия, разукрашенная, разубранная перьями и лентами; все они толпились вокруг него, плутовали и интриговали ради того, чтобы добиться милостей, совсем как прежние придворные в Версале. Изменились только имена. - Я пережила сое время, - говорила она. - Меня надо было отправить на гильотину вместе с Робеспьером и Сен-Жюстом, или же мне следовало погибнуть, защищая их идеалы на улицах Парижа. Все, что было после - испорчено и прогнило. Нескольких недель, что она прожила с нами с Ги де Лоне, оказалось достаточно. Она скучала, не могла найти себе места. А потом быстро собралась и отправилась в Вандом в надежде отыскать кого-нибудь из "бабевистов"*, которые, возможно, еще уцелели. Некоторое время мы ничего о ней не знали, а потом стало известно, что она пишет статьи для Гесина, друга и соратника Бабефа - он снова был на свободе и боролся против законов о воинской повинности. Я всегда говорила, что ей следовало родиться мужчиной. Ее ум, ее решительность и упорство только даром в ней пропадали. Когда наступила весна, мы с Робером поехали в Сен-Кристоф, чтобы повидаться с Пьером, который, конечно, приезжал до этого на похороны Мишеля, так что братья уже виделись. Это свидание не вызывало во мне опасений. Пьер встретил нашего эмигранта так, словно тот никуда не уезжал, и тут же предложил ему ту часть матушкиного наследства, которую он берег, чтобы впоследствии передать Жаку. Доход от небольшой фермы и виноградника был невелик, однако его было достаточно, чтобы брат мог на него существовать и даже что-то откладывать. - Вопрос в том, - сказал Пьер, - что ты предполагаешь делать с этим наследством. - Предполагаю не делать ничего, - отвечал Робер, - пока не переговорю об этом с Жаком. Я ничего не понимаю с этим его призывом в армию. Разве нельзя было уплатить компенсацию, чтобы его отпустили? - Нет, - ответил Пьер. - Но даже если бы... Он не договорил и посмотрел на меня. Я очень хорошо понимала, о чем он думает. Жаку было уже почти двадцать два года, и он был уверен - по крайней мере, мы так считали, - что отец его умер. Изменить это было нельзя, независимо от того, будет ли Жак продолжать служить в армии или нет. - Мне кажется, ты должен знать, - сказал Пьер, - что за все время, что мы живем в Сен-Кристофе, Жак ни разу не упомянул твоего имени. Мои ребята говорили мне то же самое. Может быть, он разговаривал о тебе с матушкой, когда жил у нее, но со мной - никогда. - Возможно, и так, - возразил Робер, - но это не значит, что он обо мне не думал. Я чувствовала, что Пьера это беспокоит, как из-за Робера, так и из-за Жака. Больше всего на свете ему, конечно, хотелось бы помирить отца с сыном, что же до Робера, то он не видел в создавшейся ситуации ничего необычного. Он, наверное, думал, что это все равно, как если бы он уезжал в колонии и вернулся после долгого отсутствия. Но ведь он бросил своего сына, покинул свою страну и жил в Англии в течение тринадцати лет. Он не вправе ожидать, что найдет по приезде ту же любовь, которую помнил по прежним временам. - А как же его дедушка и бабушка? - расспрашивал Робер. - Он, наверное, потерял с ними связь? Я думаю, что это так. - Напротив, - возразил Пьер. - Он регулярно с ними переписывается и часто ездит к ним, по крайней мере, ездил, пока его не призвали в армию. Я специально оговорил это обстоятельство, когда стал его опекуном. Насколько я понимаю, после смерти Фиатов все их состояние перейдет к нему. Возможно, это не так уж много - дом в Париже и то, что старику Фиату удалось скопить, - но, во всяком случае, это будет приятным добавлением к его военному жалованью. Робер помолчал. - Боюсь, что Фиаты не особенно высокого мнения обо мне, - сказал он, наконец. - А чего ты, собственно, ожидал? - спросил Пьер. - Нет-нет, это вполне естественно. А как ты думаешь, они не настраивали Жака