ыло верно, конечно, но в данном случае я так быстро охладел к моему сочинению по другой причине. Мне становилось все яснее, что я, разумеется, не люблю своего героя, но не испытываю к нему и ненависти. Я презирал его, но не более. Описывать же на сотнях страниц человека, который тебе безразличен, и впрямь слишком уж скучно. Я надеялся, что интерес пробудится у меня во второй части, когда к герою постепенно возвращаются давно было заглохшие человеческие чувства. Но, дойдя до этой части, я понял, что мой герой, в сущности, на такие чувства и не способен. Я приписал их ему ради интриги, в действительности же он не мог испытать их. Сперва я убеждал себя, что образ можно несколько изменить и это расставит все по местам. Кроме того, мне не нравились и многие детали повествования, поэтому я решил переработать вещь с самого начала. В отношении ряда мелочей это было возможно. Что же касается образа главного героя -- увы, писатель, хорош он или плох, в чем-то схож с богом-отцом, который вылепил из глины первого человека. Хорош он или плох, проявится именно в том, будет ли сотворенный им человек живым, органичным, наполненным содержанием или же это будет плоский манекен, иллюстрация какой-нибудь чахлой мыслишки. Акт сотворения всегда фатален, потому что, однажды сотворив героя, ты уже не можешь переделать его, не рискуя умертвить. Каждый скульптор, создающий людей из глины, вам это подтвердит. Можно изменить частности, поскоблив поверхность, но саму структуру -- никогда. Если хочешь изменить структуру, начинай все заново. Я не имел ни малейшего желания начинать все заново с героем, который был мне почти безразличен. Вообще, стоит ошибиться в главном, как уже очень трудно начать сначала, потому что неверные решения успели так укорениться в мозгу, что их не вытряхнешь и невольно то и дело возвращаешься к ним. Решения-то ведь 293 выражены не в цифрах и не в отвлеченных понятиях, это тебе не математическая задача. Это человеческие образы и голоса и человеческие конфликты, это обстановка, пейзаж, настроения, витающие вокруг тебя, пока ты не доведешь дела до конца или пока до конца не вытеснишь всего этого из своего мозга, чтобы начать сначала и -- по возможности -- что-нибудь совсем другое. Это была третья моя ненаписанная книга, но, как я уже говорил, иные ненаписанные книги бывают гораздо полезнее написанных, что вовсе не означает, будто надо всю жизнь сочинять книги ненаписанные. "Парижская карьера" многому научила меня и заодно избавила от многих иллюзий, среди прочих и от представления, будто нет ничего легче, придумав в подробностях какую-то историю, изложить ее на бумаге -- подобно тому, например, как, посмотрев фильм, ты приходишь из кино домой и пересказываешь его жене. Мне и прежде не раз доводилось сражаться с неподдающимся или коварно ускользающим материалом, который называется словом, поэтому я понимал, что все эти разговоры про фильм, про то, как пересказываешь его жене,-- чистый вздор. Но мне казалось, что я, быть может, слишком грубо или настойчиво сражаюсь со словом, что, может быть, лучше дать ему простор и возможность самовыражения -- в общем, пусть льется небрежнее, но зато с подкупающей естественностью. Вы, наверно, замечали, что у литературных персонажей мысль нередко течет и выражается в чрезмерно литературной форме, четко следуя логике, предварительно начертанной автором. Герой колеблется, например, выпить ему рюмку водки или нет, пойти на роман с героиней или нет, то есть между голосом долга и голосом чувства идут вечные распри. Взвешиваются все "за" и все "против". Колебания и окончательное решение формулируются в гладких, предельно закругленных фразах. Но ведь в жизни человек никогда так не разговаривает про себя -- независимо от того, что он решает -- зайти ли ему в соседнюю забегаловку или ринуться ли в бездну измены. Внутренний монолог каждого из нас, включая и преподавателей грамматики, гораздо менее строен, он хаотичен, полон неожиданных поворотов, алогизмов, причудливых ассоциаций, незаконченных предложений, пауз, 294 отклонений, повторов -- в общем, это монолог, который не в ладах с правилами синтаксиса, а иногда и с элементарной логикой. То же самое относится и к способу, которым литературного героя представляют читателю. Это тоже часто делается весьма литературно и старомодно, даже теми авторами, которые претендуют на модерновость. Возьмем для примера Моравиа: "Доктор плешив, носит очки с толстыми стеклами, которые странным образом увеличивают его голубые глаза, так что они похожи на два маленьких стеклянных омута". И еще: "Нос у него острый, хрящеватый и чуть искривленный, похож на бурав". И дальше: "Рот напоминает круглое отверстие, он окружен множеством концентрических тонких морщин, словно нанесенных острием бритвы". А еще дальше: "рослый крепыш... широкоплечий... на толстых ногах... над резинкой носков выступают мускулистые икры... в фигуре что-то грубое и вульгарное... холодный неприятный голос..." Я уж не говорю о том, что такое обилие подробностей и не слишком удачных сравнений, громоздящихся одно на другое, не помогает, а мешает четко, разом увидеть героя. Главная беда в том, что, дав описание его внешности, вытряхнув перед нами весь этот набор особых примет, автор обычно не возвращается к ней более, а занимается поступками героя и репликами. Но ведь это фальшь. В жизни мы не разглядываем людей подобным образом, не составляем раз и навсегда их физическую характеристику, чтобы уж потом заниматься только их поступками. В жизни такие характеристики и таким способом составляются только паспортистом, да и то он не станет интересоваться мускулатурой ваших икр. В жизни вы постепенно, отрывочно, иногда хаотично обнаруживаете одновременно и физические особенности, и черты характера, и детали поведения того человека, с которым вас свела судьба. Там нет и тени той очередности, какая существует в литературе: сначала внешность, потом реплики, затем поступки и, наконец, как результат первых трех компонентов, проникновение в психологические глубины данного персонажа. Ободренный подобными соображениями, я говорил себе, что известная небрежность в стилистической отделке и логической последовательности, может быть, пойдет не во вред, а на пользу художественным достоинствам текста. Вздор. 295 На практике получалось нечто корявое, многословное, неуклюжее и, значит, скучное. А если скучно даже тебе самому, вообрази, каково будет читателю. Эта третья ненаписанная книга помогла мне уразуметь десятки вещей, без которых литературы не получится. Среди прочего я понял, что и естественный тон, и мнимая небрежность, и внешняя непоследовательность приобретают художественную ценность лишь тогда, когда они -- результат целенаправленной и упорной работы. Ибо в искусстве даже хаос рождается в результате четкой организации материала. Так или иначе, "Парижская карьера" провалилась. Я имею в виду дипломатическую карьеру моего героя. Что касается моей собственной, она продолжалась -- возможно, именно потому, что я не особенно за нее цеплялся. Цеплялся я за другую -- ту самую, результатом которой должна была явиться книга, а вот книга-то и не получилась. Еще только приступая к ней, я опасался, что может выйти какая-то искусственность, особенно в первой части, которая завершалась вербовкой моего героя. А искусственность получилась там, где я всего менее этого ожидал: в финальных эпизодах. Что же касается первой части, жизнь лишь подтвердила то, что я позволил себе нафантазировать. * * * Иные читатели частенько спрашивают: "Было это все на самом деле или это плод вашего воображения?" Когда вопрос ставится так, "ребром", ты вынужден сознаться, что не описываешь действительный случай, а фантазируешь. Вслед за чем нередко следует второй вопрос: "Зачем же выдумывать, когда можно описывать то, что происходило в действительности?" В самом деле -- зачем? Я и сам задавал себе этот вопрос, пока не понял, что поступаю так просто потому, что это мне интереснее. Знакомые не раз останавливали меня на улице соблазнительным обещанием: "Слушай, я сейчас расскажу тебе историю -- ну, просто готовый рассказ!" Я, разумеется, терпеливо слушал, заранее зная, что кто-кто, а уж я-то наверняка никакого рассказа на этот сюжет не напишу. Как ни любопытна случившаяся в жизни история, она уже 296 создана стечением обстоятельств, столкновением характеров, создана вне тебя и помимо тебя, и тебе с нею делать нечего, разве что нанести на бумагу, зарегистрировать, так сказать. Конечно, некоторые любят регистрировать этаким образом, считая, что тем достигают большей жизненной достоверности или меньше истощают собственное воображение. Мне же невыносимо скучно следовать предварительно, раз и навсегда начертанной сюжетной линии. Подобная задача всегда заставляет меня вспомнить томительные уроки в начальной школе, когда учительница прикнопливала к классной доске какую-нибудь репродукцию и говорила: "А теперь, дети, напишите по этой картине рассказик". Картинка изображала братца и сестрицу, испуганно прижавшихся к подножию высокой сосны,-- они явно заблудились в темном лесу; или озорника мальчишку с ворованными яблоками за пазухой, который лезет через забор, а хозяйская собака ухватила его за штаны; либо что-то другое в том же роде, назидательное и вместе с тем несложное для восприятия. Но даже будь картинка посложнее и поинтереснее, все равно вряд ли было бы интереснее ее описывать. Это вовсе не означает, что я презираю подлинные случаи из жизни. Никогда я их не презирал. Наоборот, выискивал и копил в памяти, пока они не составили одну из моих коллекций. Иногда даже кое-что из них использовал, но по своему вкусу и усмотрению и в той мере, в какой находил нужным. Потому что самое важное -- не случай как таковой, то есть не действие, а действующие лица. Герой может быть отражением взятого из жизни прототипа, а может родиться на основе впечатлений от многих жизненных прототипов. Но и в том и в другом случае, превратившись из прообраза в героя художественного произведения, он уже подвластен достоверности не фактической, а совсем иной. Я часто не могу взять в толк, отчего некоторые люди проявляют столь живой интерес к тому, действительно ли произошло то, о чем ты им рассказываешь, и совсем не задаются вопросом, могло ли это произойти в действительности. Между тем художественная достоверность -- я имею в виду реализм -- подчинена именно этому, второму, требованию. 297 Я давно уже забыл и о "Парижской карьере", и о своих сомнениях относительно ее правдоподобности, когда однажды утром швейцар нашего посольства сообщил, что меня ожидает посетитель, и передал его визитную карточку: господин имярек, директор такого-то издательства. Визит меня удивил. Обычно это я искал встречи с подобными господами, а не они со мной. Причем не просто искал, а проявлял настойчивость, писал письма, предлагал аннотации, посылал приглашения на обеды и ужины, пока не обеспечивал перевода и издания книги какого-нибудь болгарского писателя. Посетитель оказался сравнительно молодым человеком безупречной внешности, единственным минусом которой было, пожалуй, отсутствие хоть каких-либо отличительных признаков. Бесцветная физиономия, невыразительный взгляд и серый английский костюм того безлично-элегантного стиля, который принят за эталон дипломатами и деловыми людьми. Ровный голос, которым незнакомец объяснил, что желал бы издать произведение какого-либо болгарского автора, тоже был лишен каких-либо индивидуальных интонаций. Его слова привели меня в еще большее недоумение, но я поспешил уверить гостя, что весь к его услугам. -- Что побудило вас заинтересоваться нашей литературой? -- спросил я. -- Видите ли, здешние издательства наперебой выпускают американские романы... Публике эти американские романы уже осточертели... Рынок требует нового ассортимента... А поскольку у меня есть среди болгар знакомые, которые довольно много рассказывали мне о вашей литературе... Я не стал спрашивать, отчего эти болгары не предоставили ему заодно и образчики нашей литературы,-- мне было ясно, что он имеет дело с эмигрантами. Я ограничился тем, что назвал пять-шесть книг -- ему требовались только современные авторы,-- и в нескольких словах пересказал их сюжеты. -- Полагаю, что эти вещи меня заинтересуют. Но в любом случае я должен сам посмотреть их... -- А кто вас познакомит с их содержанием? Ваши друзья? 298 -- Не беспокойтесь, они достаточно объективны. Так же, как и я. Политика, к вашему сведению, меня совершенно не занимает... И, понизив свой бесцветный голос, словно поверяя мне некую тайну, продолжал: -- Знаете, мой отец до войны был директором одной из крупнейших газет правого толка. А некоторые мои приятели -- фанатики коммунисты. Но лично я одинаково далек и от правых и от левых. Меня -- пусть это звучит цинично -- интересует только дело. Мы побеседовали еще какое-то время, и он уже поднялся, чтобы откланяться, когда вдруг, словно бы спохватившись, произнес: -- Но вы ничего не сказали о вашей книге... -- Какой книге? -- Мои знакомые говорили, что вы написали большую книгу... весьма интересную... Я не принял комплимента, и мы условились о следующей встрече, которая по настоянию издателя должна была состояться за обедом, чтобы можно было обсудить все вопросы более обстоятельно. -- И оставьте вы эту скромность... Принесите вместе с другими и свою книгу... Тогда и побеседуем... Все выглядело достаточно прозрачно и без дополнительных бесед. Но по некоторым соображениям дело следовало довести до конца, так что обед все-таки состоялся. -- Вы не пьете? -- воскликнул издатель. -- Увы, нет. -- Ни капли? Я подтвердил, что ни капли, и для вящей убедительности сослался на болезнь печени или сердца. -- В сущности, я тоже мало пью,-- признался он.-- Но между "мало" и "ни капли" есть некоторая разница. Обед прошел ни шатко ни валко -- в том смысле, что я больше молчал, а издатель перескакивал с одной темы на другую, словно изучая, чем я интересуюсь: кино, женщины, ночная жизнь, артистический мир -- все это, разумеется, как аспекты парижской жизни. За кофе он якобы неожиданно вспомнил о пакете, который я оставил в гардеробе, и спросил: -- Вы принесли ваш роман? -- Нет, конечно. Да это и не роман вовсе. -- Да, мне, собственно, говорили, что это нечто в ином роде. Тем не менее 299 позвольте мне составить о нем собственное мнение. В следующий раз захватите, хорошо? "Следующий раз" тоже сопровождался обедом. А обед -- перескакиванием с темы на тему с целью "прощупать почву". Излишне объяснять, что "почвой" в данном случае была моя скромная персона. -- Я слышал, ваш отец был человеком религиозным... -- Не в общепринятом значении этого слова. -- О, в общепринятом религиозны только дети и старики. Но должен же человек во что-то верить, правда? -- Все мы во что-то верим, если придерживаемся каких-то убеждений. -- Вы опять об идеологии. Я -- о другом. Знаете ли, я поддерживаю отношения с одним азиатом, это необыкновенный, поистине выдающийся человек... мудрец и ясновидец... Он подробно рассказал об этом человеке, который, по его словам, жил неподалеку от Парижа, предложил отвезти меня туда послушать какую-то беседу и для пущей убедительности даже подарил его фотокарточку. Она и сейчас хранится среди моих бумаг. Судя по выражению лица, азиат был скорее расчетлив, чем мудр, ничего необычного, если не считать длинной бороды, в его физиономии я не углядел. Бороды в те годы еще не вошли в моду. После этого разговор, вернее, монолог перешел на более общую тему -- о человеческих контактах и знакомствах с интересными людьми. -- Я думаю, вы живете тут довольно изолированно... -- Пожалуй. -- Ничего удивительного. Французы внешне общительны, но в дом к себе впускают неохотно. Правда, к художественным кругам это не относится. И он заговорил о своих знакомых художниках, в чьих мастерских собираются интересные люди и милые девушки. Имен он не назвал, но предложил мне вместе как-нибудь вечером съездить в одну из таких мастерских. Вообще он на этот раз закидал меня предложениями -- повести меня туда и сюда, показать то и другое, оказать ту или иную услугу, словно Париж был его личным владением. Я отвечал на все его предложения с уклончивостью, которая была лишь вежливой формой отказа, но это ничуть не обескураживало его. Он смотрел на меня 300 своими бесцветными наглыми глазами и продолжал работать по вопроснику, который держал у себя в голове. Я поинтересовался, составил ли он уже мнение о тех книгах, которые я ему предложил. -- Да, да,-- небрежно ответил он, словно речь шла о пустяках, не имеющих значения.-- Да, конечно, у меня точная информация. Согласно этой информации, одна книга безнадежно региональна по духу, то есть никакого интереса для здешнего читателя не представляет, у другой безнадежно скучный сюжет, третья носит характер явной политической пропаганды, а четвертая представляет собой бульварную историю, приправленную коммунистическим соусом. -- Я передал вам еще две книги,-- напомнил я. -- Знаю, знаю. Я вам на днях дам ответ. И, глядя на меня все тем же немигающим, наглым взглядом, добавил: -- Главная моя надежда -- ваша книга. Надеюсь, что на этот раз вы мне ее принесли. Он решил так потому, что у меня был с собой сверток, однако он ошибся. В свертке лежало не мое несчастное "Путешествие в будни", а французский роман, купленный мною по дороге. Не знаю, вправду ли его эмигранты не успели прочесть последние две книги, переданные ему мною, или же он нарочно задержал ответ, но мне пришлось встретиться с ним снова. На этот раз он попросил меня заехать за ним в издательство, после чего нас, дескать, ожидал традиционный совместный обед. Я приехал точно в назначенный час -- железное правило для деловых свиданий, но, к моему удивлению, секретарша любезным тоном сообщила, что господин директор занят и просит чуть обождать. Меня ввели в небольшую приемную, где сидела русоволосая красотка. Я раскрыл журнал и углубился в чтение, красотка изучающе поглядывала на меня, но я не поворачивал головы. Немного погодя она исчезла, однако ее вскоре сменила высокая черноволосая самка, которая села прямо напротив меня, скрестив свои длинные худые ноги. Третья оказалась такой же тощей, но не брюнеткой, а шатенкой. Четвертая... Мне было неинтересно, какой окажется четвертая, и я с досадой посмотрел на часы: прошло целых пятнадцать минут -- опоздание непозволительное для деловых 301 людей. Я поднялся, чтобы уйти, но в это мгновение застекленное окошко, отделявшее приемную от кабины секретарши, отворилось, и я услышал уже знакомый любезный голос: -- Господин директор ожидает вас у себя в кабинете... Господин директор был просто в отчаянии от своей неточности, но он ничего, мол, поделать не мог, необходимо было закончить просмотр манекенщиц... -- Моя фирма, знаете ли, занимается также рекламными фильмами, а для рекламных фильмов нужны красивые молодые женщины. Собственно, вы кое-кого из них видели. Очень милы, а? -- Скорее -- очень худы. -- Ну, это уж мода!..-- Он беспомощно развел руками. -- Чтобы сэкономить на материи или по другой причине? Господин директор обнажил зубы в своей механической улыбке: -- По той причине, что в наши дни самец стал пугливее самки. Щедрая плоть действует на него угнетающе. -- Понимаю,-- кивнул я.-- Но ваши манекенщицы выглядят куда страшнее. -- В каком смысле? -- Безумно агрессивная внешность. Кроме того, если такая заключит тебя в свои костлявые объятья, больше риска получить увечье. Мои насмешки производили на него так же мало впечатления, как и мои вежливые отказы. Он знал одно: свой вопросник. И во время обеда принялся за него снова. На сей раз вопросы касались не Парижа, а Софии. Только тут мне стало ясно, что французский издатель и впрямь интересовался болгарскими авторами, хотя и не с чисто литературной точки зрения. Верно ли, что писатели у нас не согласны с культурной политикой правительства?.. Что они собираются в клубе, который носит название якобинского?.. Что вещи, которые они пишут, не публикуются, а распространяются из рук в руки?.. И так далее в том же роде. "Вы неверно информированы", -- отвечал я. Или: "Не слышал ни о чем подобном". Или: "Простите, но это чистая выдумка". И, воспользовавшись паузой, 302 спросил, чтобы переменить тему, каково его мнение о двух последних романах, которые я ему передал. На это он ответил, что думает о них то же самое, что и о предыдущих. Я кивнул в знак того, что иного и не ждал. -- Мне остается лишь пожалеть, что наши продолжительные беседы не привели ни к каким результатам. -- Почему же? При всех случаях одну книгу я твердо решил издать. -- Какую именно? -- Вашу. И хоть вы мне не принесли ее, я уже располагаю кое-какими сведениями. И готов немедленно заказать перевод. -- Этого не будет. -- Какие же у вас мотивы для отказа? -- Самые естественные: я здесь для того, чтобы пропагандировать болгарскую литературу, а не собственное творчество.... Он, разумеется, принялся втолковывать мне, что издание моей книги тоже будет означать успех нашей литературы, что из-за ложной скромности я рискую упустить редкий шанс, что представитель любой маленькой страны может приобрести мировую известность, только если будет издан в такой стране, как Франция, и т. д. и т. п. Поскольку я молчал, не видя смысла спорить, он, вероятно, решил, что я колеблюсь. -- Не спешите с ответом. Подумайте. Издадим мы вашу книгу или нет, для моей фирмы это частный случай. А вот для вас решение этого вопроса, быть может, определит вашу будущность как писателя. Когда мы вышли из ресторана и двинулись пешком по тихой улице, издатель с привычной наглостью принялся расспрашивать меня о тех или иных деталях жизни в Болгарии, изображая из себя любознательного человека, желающего узнать, как живут люди на белом свете. Эта чисто ребячья любознательность привела к тому, что он вдруг спросил меня о настроениях среди военных. Я ничего не сказал, только мельком взглянул на него -- за дурака, мол, меня принимаешь? Он, очевидно, понял, потому что поторопился сказать: -- Простите, я забыл, что вы все помешаны на военной тайне. -- Нисколько. Просто я человек штатский... 303 И, чтобы не слишком его обескураживать, добавил: -- Но у нас при посольстве есть военный атташе, и если вас интересует эта материя, я мог бы вас с ним познакомить. Больше мы не виделись. Когда же я впоследствии вспоминал о нем, мне всегда приходило в голову, что жизнь порой куда бесцеремонней, чем искусство. Если бы французы в моем романе действовали так же грубо, как действовал по отношению ко мне этот издатель, читатель непременно обвинил бы меня в том, что я придумал это слишком неубедительно или чересчур сгустил краски. * * * Итак, человеческие истории. Конечно, не такие дурацкие, как только что рассказанная. А какие? Интересные, конечно,-- это тебе каждый читатель скажет. Но что же, в сущности, интересно? Однажды мы сидели за столиком перед кафе на Елисейских полях с одним знакомым, немолодым писателем и старым любителем женского пола. Я о чем-то рассказывал ему, но он слушал рассеянно, занятый тем, что встречал и провожал взглядом проходящих по тротуару женщин. Хоть мы с ним были разного возраста и вкусов, я тоже мельком поглядывал на толпу. Вдали показалась стройная девушка. У нее была танцующая походка, красивое лицо, белая кожа, темные глаза и яркий рот, но, когда она подошла ближе, мы убедились, что все это грим. -- Вот это, дорогой мой, и есть прославленная на весь мир парижанка, -- проговорил мой знакомый, перехватив мой взгляд. -- Издали богиня, а чуть приблизится -- ничего особенного: немножко вкуса в одежде, немножко грациозности в походке, немного помады -- и все! То же самое я мог отнести не только к парижским женщинам, но и к историям многих людей, которых я встречал в Париже. Сначала они казались притягательными, интересными, просто садись, записывай -- и готов рассказ, но, вглядевшись пристальнее, я убеждался, что в них нет ничего примечательного. 304 Вспоминаю одну такую историю, которую я собирался назвать "Бурбонский дворец", потому что действие должно было происходить в Бурбонском дворце и продемонстрировать какие-то стороны парламентских нравов. В тот день, как и всегда в пору правительственного кризиса, заседание было долгим и бурным. Ложи для публики были переполнены -- спектакль вызывал интерес, хотя в те годы стал повторяться чересчур уж часто: правительства сменялись чуть ли не каждый месяц. Один за другим поднимались на трибуну ораторы, и я терпеливо слушал, когда можно было хоть что-то расслышать, -- нередко крики и удары кулаком по скамьям внизу, в широко раскинувшемся амфитеатре, перерастали в такой оглушительный грохот, что голос оратора, несмотря на микрофон, тонул в нем бесследно. В какой-то момент шум достиг кульминации, так как на трибуне стоял депутат-коммунист. Он терпеливо ждал, пока крики хоть слегка поутихнут, и, дождавшись, произнес: -- Мартиника, Гваделупа и Гвиана превращены в карикатуру на французские департаменты... И вынужден был замолчать снова, потому что правая сторона амфитеатра вновь впала в истерику. Какой-то толстяк депутат, устав колотить по скамье, забрался на нее с ногами и пронзительно завизжал: -- Освободите Восточный Берлин! -- Освободите супругов Розенберг! -- удалось перекричать его оратору. -- Освободите Восточный Берлин! -- снова завизжал толстяк, подпрыгивая на своих коротких ножках. -- Мы знаем, знаем, что вы -- за свободу!..-- прогремел в наступившей на миг тишине голос Дюкло.-- Ведь вы освободили палачей Орадура! И снова истерика охватила зал. После коммуниста на трибуну поднялся невзрачного вида человек, из тех, чьих лиц не замечаешь, а слов не запоминаешь. Зарывшись носом в свои шпаргалки, он плел всякие банальности, чтобы выразить отношение своей группы к кандидатуре Андре Мари. Но поскольку это отношение никого особенно не интересовало, амфитеатр менее чем за полминуты опустел -- депутаты 305 бесцеремонно выходили покурить или поболтать в кулуарах. Я собрался последовать их примеру, когда на трибуне появился новый оратор. Этот был из запоминающихся: приятное сочетание мужественности и изящества, стройная фигура, смуглое, обветренное лицо, пышная темная шевелюра -- в общем, герой американского вестерна, только в безупречном темно-сером костюме. "Хлыщ и буржуазный ублюдок",-- мысленно произнес я на том бесцеремонном школьном жаргоне, которым мы пользуемся про себя до глубокой старости. Однако речь этого хлыща меня несколько озадачила. Он выразил поддержку некоторым проектам нового претендента на пост премьера, но критически отозвался о других его проектах. И хоть избегал резких выражений депутата-коммуниста, отчасти повторил ту критику, которой тот подверг положение в заморских департаментах Франции. Правые и центр слушали его внимательно, иногда даже аплодировали, правда, довольно вяло, но тому причиной была поредевшая аудитория. Заседание продолжало плестись скучно и вяло -- во всяком случае, до той минуты, пока слово опять не взял коммунист, который первыми же своими репликами вызвал в зале прежнюю истерику. Я рассеянно рассматривал висевший высоко над трибуной гобелен -- повторение рафаэлевской "Афинской школы"-- и думал о том, что здешней администрации давно следовало бы убрать его: своей мудростью и спокойствием он звучал диссонансом в этой потерявшей всякий самоконтроль аудитории. По сути, это был всего лишь спектакль. Очередной спектакль -- с криками и перебранкой, где речи произносились не для того, чтобы кого-то в чем-то убедить, а чтобы в тот же вечер пресса впитала их, а на другое утро разнесла по всей стране с целью доказать, что буржуазные депутаты не жалеют слюны, когда надо отстоять высшие интересы нации или, по крайней мере, наиболее состоятельной ее части. Да, и доспехи классической риторики, и заученные жесты, и расфуфыренные дамочки, которые украшали собой ложи и кулуары,-- все это был спектакль. Не случайно сам дворец с его барельефами, фресками, колоннадами и двумя ярусами 306 лож больше походил на театр, чем на парламент. В семь часов был объявлен перерыв, чтобы господа депутаты имели возможность подкрепиться. Вечернее заседание должно было начаться в девять, а выборы могли закончиться далеко за полночь. Я вышел на улицу и остановился в нерешительности. Можно было где-то убить время до девяти или же сразу поехать домой, кроме любопытства меня в этом зале ничто не удерживало. Как всегда в этот час, по набережной медленно двигались два потока машин -- белый приближался, красный убегал вдаль. По ту сторону Сены на темном небе вырисовывался ярко освещенный Луксорский обелиск. А еще дальше простирался квартал Мадлены в мутном, розовато-лиловом ореоле электричества и дыма. Париж жил привычными буднями, ничуть не заботясь о правительственном кризисе и его исходе. Решив все-таки досмотреть спектакль до конца, я свернул за угол -- позади Бурбонского дворца имелось единственное в этих местах кафе. Там было оживленно. В задней части зала, отведенной под ресторан, сидели за столиками несколько компаний проголодавшихся депутатов и не менее проголодавшиеся зрительницы-дамы. Переднюю часть заполняли главным образом парламентские журналисты, ограничивающие свои траты одной-двумя рюмочками перно. У стойки перед высоким бокалом пива стоял один мой знакомый из "Юманите". -- Раньше двух не кончится,-- проворчал он, когда я подошел.-- В таких случаях дело всегда затягивается до двух. -- Да ведь все уже кончилось,-- заметил я, потому что предстоящий провал Мари ни для кого уже не был секретом. -- Для вас -- да, а для меня -- нет, я ведь обязан представить подробный отчет,-- кисло произнес журналист. Мы стояли совсем близко от того зала, где помещался ресторан, что давало мне возможность наблюдать за уплетавшими устрицы депутатами и, в частности, за тем, кто напоминал героя вестерна,-- я сразу заметил его, он сидел в углу, в обществе двух элегантных дам. 307 -- Вон тот, в углу...-- начал я. -- Вы слышали его? -- перебил меня мой знакомый.-- Каков жонглер, а? -- Он в какой партии? -- Формально ни в какой... Независимый... А фактически состоит в группе "независимых". Но быть независимым и состоять в группе "независимых" вовсе не одно и то же, не так ли? -- Но кто он такой? Журналист назвал имя и пояснил: -- Депутат от заморских департаментов. Вечная история: выбран еще в парламент прошлого созыва, быстро прославился неподкупной совестью и острым языком, а потом... всегдашняя история... Я кивнул в знак того, что понял, хоть в действительности понимал весьма смутно. -- Вон тот лысый, который сидит напротив него, это его крестный отец в политике, иначе говоря -- змей-искуситель. Но не в том дело -- не он, так нашелся бы кто другой. Потому что имейте в виду: быть независимым не только не просто, это невозможно. Несколько бокалов пива, несколько чашечек кофе -- и я узнал в деталях, что такое "вечная история" и, в частности, история смуглого депутата. Своими достоинствами, сулившими успешную политическую карьеру, он быстро привлек внимание парламентских хищников, "любителей свежего мясца", как назвал их мой собеседник. И один из них, тот, лысый, поспешно сблизился с новичком, чтобы ввести его в курс парижской жизни, показать хорошие рестораны, познакомить с красивыми женщинами. -- Но хорошие рестораны, как вам известно, дороги, и красивые женщины тоже, не говоря уж об остальных расходах: нужно иметь солидный гардероб, комфортабельную квартиру, лишние деньги для бриджа и вообще для всяких мелочей, а депутатского жалованья на все это, конечно, не хватает... Понаблюдайте за ним немножко... Я, в сущности, наблюдал за ним все то время, пока длился комментарий, и, насколько мог судить по его отличному настроению и непринужденной манере держаться, он был в полном ладу не только с обеими дамами, но и с собственной совестью. 308 -- Не знаю, конечно, в подробностях, как развивались события в данном конкретном случае, но это несущественно, история всегда одна и та же. Если твои расходы впятеро превышают твое жалованье, об остальном догадаться несложно. Тут мой знакомый предался воспоминаниям о других случаях такого рода. Он уже много лет был парламентским репортером и прекрасно знал быт и нравы Бурбонского дворца. -- Не исключено, что в первое время новичок испытает некоторые угрызения совести и, увязнув по уши в долгах, откажется от разгула светской жизни, решит, что она ему не по карману. Но это продлится недолго. "Куда вы вдруг исчезли? -- спросит искуситель, встретив его в кулуарах парламента.-- Наша юная подружка впала из-за вас в хандру". "Финансовые затруднения? -- воскликнет искуситель.-- Ах, боже мой, что же вы молчали? Друзья ведь для того и существуют, чтобы помогать друг другу!" А если жертва осмелится заметить, что долг все равно надо когда-то возвращать, искуситель поспешно возразит: "Но, дорогой друг, это правило в ходу на рынке, а не в Бурбонском дворце. Существует партийная касса, деньги для представительства, безотчетные, и все это так или иначе должно быть израсходовано, потому что иначе государство прикарманит их в виде налогов". Словом, новичок более или менее деликатным образом будет опять вовлечен в вихрь пляски и станет уже регулярно получать жирные чаевые в обмен на невинные расписки -- "просто чтобы отчитаться перед партийной кассой". -- Но разве не может он тем не менее сохранить какую-то независимость? -- Может, естественно, в той мере, в какой рыбешка может свободно плавать в пасти у акулы. При голосовании первого же существенного законопроекта искуситель шепнет своей жертве: "Вы, конечно, проголосуете "за", не правда ли?"-- "Нет, я думаю голосовать "против".-- "Что вы, дорогой друг, вы просто не подумали. Вы непременно должны проголосовать "за". Простая душа -- в том случае, если это действительно простая душа,-- и впрямь не подумал. Ведь он уже оставил компрометирующие документы -- те самые невинные расписки, которые могут быть в любую минуту извлечены на свет божий и раз и навсегда поставить 309 крест на его парламентской карьере. -- Да, но если он выступит вопреки интересам своих избирателей, это тоже поставит крест на его карьере. -- Разумеется. Вот поэтому и надо жонглировать. Поэтому покровители новичка и предоставляют ему известную свободу действий: пусть свободно поплавает у них в пасти. Пусть иной раз позволит себе покритиковать с трибуны существующий порядок. Пусть произносит эффектные демагогические фразы, чтобы подогревать симпатии своей клиентуры. Если же, паче чаяния, это не поможет... Ну, придется тогда "независимому" депутату открыто выступить на выборах в качестве кандидата "независимых". В общем, он уже куплен. А раз он куплен... -- Но есть же, вероятно, и такие, которых не купишь. -- Верно. Их не купишь... за такую цену. Но если заплатить чуть дороже... Когда надо было ратифицировать договор о Европейской армии, американцы платили за депутатский голос по пять-шесть миллионов франков. А были голоса, которые стоили и тридцать миллионов. Неподкупные стоят особенно дорого. Когда около девяти мы собрались уходить, мой знакомый обронил по адресу сидевшей в ресторане компании: -- Уже приступили к шампанскому... Хорошая увертюра к приятному вечеру у "Максима"... -- А парламентское заседание? -- О, они заедут лишь для того, чтобы проголосовать. А вот я и мне подобные будем киснуть там до двух... Еще несколько раз встречал я в коридорах Бурбонского дворца того элегантного смуглокожего депутата. И каждый раз думал о том, что это готовый рассказ. Хотя мог бы взять в герои и другой какой-нибудь тип человека, потому что типам нет конца и соблазн тоже принимает самые разные формы. Мой герой мог бы быть бабником, бонвиваном, игроком или человеком, лишенным всяких страстей, кроме одной -- алчности, а мог быть и почтенным главой семейства, просто-напросто решившим обеспечить будущее своих детей. "Готовый рассказ",-- говорил я себе. Картина парламентских нравов. История одного падения. Важные проблемы, типические явления, человеческая драма -- 310 налицо было все, что принято считать существенным. Но что-то подсказывало мне, что, несмотря на все достоинства жизненного материала, рассказ у меня не получится. Почему -- этого я и сам не мог себе объяснить. * * * Рассказ, думал я, это, на первый взгляд, регистрация какого-то истинного случая. Какой-то срыв, нарушивший ровное течение жизни; какое-то столкновение, успех или ошибочный шаг, какая-то перемена в жизни -- вот зародыш любого рассказа. Но случай -- это лишь проявитель, который делает зримым образ, уже существовавший и прежде, только незримо, на фотобумаге. Так что собирай не случаи, а человеческие образы. И я собирал их. Тут были писатели, художники, журналисты, режиссеры, деятели компартии, директора издательств, руководители музыкальных фирм, сотрудники музеев, "Гранд-Опера" или министерства иностранных дел, политики, дипломаты, представители той пестрой фауны, которая толпится на приемах, привлеченная возможностью набить желудки сандвичами или голову информацией; болгары, поселившиеся тут еще до войны либо же эмигрировавшие после; бездельники всех мастей, постоянно посещающие разные посольства, непризнанные таланты, меркнущие звезды, кельнеры, водители такси, портье, темные личности и уличные женщины. Иные из этих людей лишь мимоходом появлялись на моем пути и исчезали, с другими у меня завязывалось прочное знакомство; некоторые мельком проявляли две-три малозначащие черты характера, другие же раскрывали драму своей жизни; одни казались мне совсем банальными, другие пробуждали любопытство. Но почему "банальными" и чем "любопытные"? -- этот проклятый вопрос вставал передо мной снова и снова. Еще и сейчас, бывает, вспоминаю я увиденные тогда типы или вступаю с ними в спор, когда в очередное утро героических решений принимаюсь рыться в груде старых записей. Многие из этих людей лишь бегло очерчены, зато другие фигурируют уже в роли героев подробно разработанного рассказа, нередко даже имеющего название. Совсем готового рассказа, только ненаписанного. Так же, как и 311 "Бурбонский дворец". "Рождение писателя". То была история одного прогрессивного журналиста -- не того, парламентского, а его коллеги. Он опубликовал объемистый репортаж о сегодняшнем Париже, трудовом Париже с его бедностью и проблемами. Туристские достопримечательности были тут обойдены молчанием, зато в изобилии представлены человеческие трагедии. Он жаловался мне, что работа в газете отнимает у него все время и он просто не в состоянии закончить роман, который пишет сейчас. В конце концов он все же закончил его, и один сезон книга пользовалась успехом. Крупное буржуазное издательство предложило ему выгодный договор на десять следу