нял крышку, и Гюнвальд Ларссон увидел четырнадцать больших бутылок пятидесятиградусной польской водки, четыре кассетных магнитофона, электрический фен и шесть электробритв в заводской упаковке. -- Контрабанда,-- сказал Гюнвальд Ларссон.-- Или же скупка краденого. -- А по-моему, вознаграждение за наркотики,-- возразил Колльберг.-- Конечно, не худо бы конфисковать водку, но лучше оставить все, как было. Он запер чемодан, и они вышли в коридор. -- Что ж, не совсем зря трудились,-- подвел итог Колльберг.-- Правда, Бульдозера порадовать нечем. Осталось только повесить ключи на место, и можно сматываться. Здесь больше делать нечего. -- Осторожный жук, этот Мауритсон,-- отозвался Гюнвальд Ларссон.-- Может быть, у него есть еще квартиры... Не договорив, он указал кивком на дверь в конце коридора. На двери красной краской было выведено: БОМБОУБЕЖИЩЕ. -- Поглядим, если открыто,-- преложил Гюнвальд Ларссон.-- Заодно уж... Дверь была открыта. Бомбоубежище явно служило велосипедным гаражом и складом для всякого хлама. Они увидели несколько велосипедов, разобранный мопед, две детские коляски, финские сани и старомодные санки с рулем. У стены -- верстак, под ним на полу -- пустые оконные рамы. Слева от двери -- лом, две метлы, лопата для снега и два заступа. -- Мне всегда не по себе в таких помещениях,-- произнес Колльберг.-- В войну, когда устраивали учебные тревоги, я все представлял себе, что будет, если в самом деле разбомбят дом и бомбоубежище завалит. Кошмар... Он обвел глазами закуток. В углу за верстаком стоял старый деревянный ларь с полустершейся надписью ПЕСОК. На крышке ларя поблескивало цинковое ведро. -- Гляди-ка,-- сказал Колльберг,-- ларь с песком, еще с войны стоит. Он подошел, снял ведро и поднял крышку. -- Даже песок остался. -- Слава богу, не понадобился,-- заметил Гюнвальд Ларссон.-- Во всяком случае, не для борьбы с зажигательными бомбами. А это что у тебя? Он смотрел на предмет, который Колльберг только что извлек из недр ящика и положил на верстак. Зеленая американская брезентовая сумка армейского образца. Колльберг открыл сумку и выложил на верстак содержимое. Скомканная голубая рубашка. Светлый парик. Синяя джинсовая шляпа с широкими полями. Темные очки. И пистолет -- "лама автомат" сорок пятого калибра. XXIV В тот летний день три года назад, когда молодую женщину по имени Монита сфотографировали на пристани у Мейя в шхерах под Стокгольмом, она еще не была знакома с Филипом Трезором Мауритсоном. Это было последнее лето ее шестилетнего брака с Петером: осенью он познакомился с другой женщиной и сразу после рождества оставил Мониту с пятилетней дочерью Моной. Идя навстречу его желанию, она подала в суд заявление о срочном разводе по причине измены -- он спешил расписаться с новой женой, которая была уже на пятом месяце, когда ему оформили развод. Моните осталась двухкомнатная квартира в Хекарэнгене, и Петер вовсе не претендовал на ребенка. Он отказался даже от права регулярно общаться с дочерью; вскоре выяснилось, что он устранился и от обязанности платить алименты. Развод тяжело отразился не только на материальном положении Мониты -- больше всего в этой печальной истории ее огорчило то, что пришлось бросить курсы, на которые она недавно поступила. Она уже давно почувствовала, как ее сковывает недостаточное образование, и ведь ее вины тут не было, просто не представилось возможности учиться в высшей школе или хотя бы поучить специальность. После обязательных девяти классов она решила год отдохнуть от учебников. В конце этого года Монита познакомилась с Петером, вышла замуж, и мысль об учении пришлось отложить. На следующий год родилась дочь. Петер тем временем поступил на вечерние курсы, и, только когда он их окончил, за год до развода, наступила ее очередь. Но после его ухода ей и вовсе стало не до учения, ведь няню найти было невозможно, а и найдешь -- где денег взять? Первые два года после рождения ребенка Монита сидела дома, но как только удалось пристроить дочь на день к частной воспитательнице, пошла на работу. Она и раньше -- то есть после школы и почти до самых родов -- служила в разных местах; за неполных два года успела поработать и в канцелярии, и кассиршей в магазине самообслуживания, и продавщицей, и упаковщицей на фабрике, и официанткой. Такая уж у нее была беспокойная натура: как только становилось неинтересно, хотелось чего-то нового, она меняла работу. Но когда Монита после невольного двухлетнего перерыва спять начала искать место, оказалось, что с работой в стране стало хуже, возможностей выбора куда меньше. Без специальности и полезных знакомств она могла рассчитывать лишь на самую нудную работу, с невысоким жалованьем. Надоест на одном месте -- уже не так-то просто найти другое. Правда, как только она опять начала учиться и появилась перспектива, стало легче переносить убийственное однообразие конвейера. Три года Монита работала на химико-технологической фабрике в южном пригороде Стокгольма, но после развода, когда она осталась одна с дочерью и пришлось перейти на укороченный рабочий день с меньшей оплатой, эта работа ее уже никак не устраивала. В приступе отчаяния она уволилась, хотя и не представляла себе, что будет дальше. А безработица все росла, теперь даже опытные специалисты и люди с высшим образованием соперничали из-за низкооплачиваемых мест, далеко не отвечающих их квалификации. Некоторое время Монита тянула на скудное пособие по безработице. На душе становилось все тяжелее. Только и думай о том, как свести концы с концами; квартплата, еда и одежда для дочери поглощали все, что удавалось наскрести. О том, чтобы самой одеться, она уже и не мечтала, бросила курить, но кипа неоплаченных счетов продолжала расти. В конце концов она поступилась самолюбием и обратилась к Петеру -- как-никак он задолжал ей алименты. Петер заявил, что ему надо о своей семье думать, но все же дал ей пятьсот крон, которые сразу ушли на оплату самых неотложных долгов. Если не считать трех недель временной работы на коммутаторе и двух недель сортировщицей в большой пекарне, Монита всю осень 1970 года слонялась без дела. Вообще-то ей такой образ жизни не был противен -- разве плохо утром подольше поспать, а днем заниматься с Моной? Не будь денежных забот, она вовсе не рвалась бы на службу. Стремление учиться поумерилось: зачем тратить силы и время, залезать в долги, когда единственная награда -- никчемное свидетельство да мысль о том, что ты приобрела какие-то там знания? К тому же Монита начала догадываться, что высокого заработка и хороших условий труда еще не достаточно, чтобы получать радость от участия в общественном производстве. Под рождество она вместе с Моной поехала к старшей сестре в Осло. Родители погибли в автомобильной катастрофе пять лет назад, кроме сестры, у нее никого не осталось, и с тех пор у них вошло в обычай встречать рождество вместе. Чтобы купить билет, Монита отнесла в ломбард обручальные кольца родителей и еще кое-какие безделушки полученные в наследство. Провела в Осло две недели, прибавила за это время три килограмма и вернулась после Нового года в Стокгольм в совсем другом настроении. В феврале 1971 года Моните исполнилось двадцать пять лет. С тех пор как Петер оставил ее, прошел год. У нее было ощущение, что за этот год она переменилась больше, чем за все годы брака. Прибавилось жизненного опыта и уверенности в себе -- это хорошо. Правда, она к тому же ожесточилась и стала грубее, а это ее меньше радовало. И она очень тяготилась одиночеством. Мать-одиночка с шестилетним ребенком, требующим постоянного внимания, живущая в большом доме, где каждый замыкался в своей скорлупе, без работы, без денег -- что она могла сделать, чтобы вырваться из вынужденной изоляции? Прежние друзья и знакомые перестали наведываться, самой по гостям ходить недосуг -- нельзя оставлять дочку одну, да и не очень-то поразвлекаешься, когда в кошельке пусто. Первое время после развода подруги еще навещали ее, но ведь Хекарэнген -- край города, ехать далеко... К тому же она нередко хандрила и, вероятно, наводила на них такую тоску, что в конце концов отбила охоту поддерживать с ней отношения. Монита ходила гулять с дочкой, брала в библиотеке кучу книг, которые читала в часы полного уединения, когда Мона спала. Телефон звонил редко, самой звонить некому, и когда его отключили за неуплату, она этого почти и не заметила. Она чувствовала себя в своей квартире как в тюрьме, но постепенно заточение стало для нее залогом покоя, а жизнь за стенами ее унылой квартирки казалась все более чуждой и нереальной. По ночам, когда Монита бесцельно бродила по комнатам, не в силах читать от усталости и не в силах уснуть от душевной смуты, ей иногда казалось, что она сейчас сойдет с ума. Только поддайся чуть-чуть, уступи, и безумие прорвет последние барьеры. Она подумывала о самоубийстве, все чаще чувство безнадежности и тревоги достигало такой силы, что только мысль о ребенке удерживала ее от последнего шага. Будущее дочери сильно тревожило Мониту, нередко она даже плакала от горечи и бессилия. Ей хотелось, чтобы Мона росла в человеческих условиях, окруженная заботой и теплом, а не в такой среде, где погоня за деньгами и социальным престижем, стремление возвыситься над другими делают людей врагами, где слова "приобретать" и "иметь" соединяют знаком равенства со словом "счастье". Хотелось, чтобы дочь могла развиваться свободно и естественно, чтобы ее не втискивали в одну из заготовленных государственных ячеек. Хотелось, чтобы ее ребенок узнал радость труда и общения, жил без тревог, уважая себя. Казалось бы, все это -- элементарные предпосылки для человеческого существования. Однако Монита отлично сознавала, что в Швеции ни о чем таком мечтать не приходится. Но как добыть денег, чтобы покинуть страну?.. И на смену отчаянию и тоске приходила апатия и полная отрешенность. Вернувшись домой из Осло, она решила взять себя в руки и что-то предпринять. Прежде всего надо было пристроить Мону: самой станет посвободнее и дочь не будет все одна да одна. Монита в десятый раз обратилась в детский сад поблизости от своего дома, и ей вдруг повезло -- Мону приняли. После этого она без особого энтузиазма принялась искать работу по объявлениям. И все время мозг ее сверлила одна мысль: как раздобыть денег? Чтобы в корне изменить свою жизнь, денег потребуется немало. Монита решила во что бы то ни стало уехать, ей было невмоготу в Швеции, в душе зрела ненависть к обществу, которое кичилось процветанием, тогда как на самом деле процветали малочисленные привилегированные слои, а на долю подавляющего большинства выпала лишь одна привилегия: крутить маховик, приводящий в движение весь механизм. Она перебирала в уме разные способы добыть нужные средства, но не видела подходящего решения. Накопить деньги честным трудом? Исключено. До сих пор того, что оставалось после уплаты налогов, ей хватало только на квартиру и питание. Выиграть в тотализаторе? Маловероятно. И все-таки она каждую неделю заполняла бланки спортивного лото: хоть какая-то надежда. Ждать крупного наследства неоткуда. Где найдешь смертельно больного миллионера, который попросит ее руки и прикажет долго жить в свадебную ночь... Некоторые девушки -- она сама знала таких -- хорошо зарабатывали проституцией. Теперь не обязательно промышлять на улице, назовись "моделью" и открой "ателье", или поступи в "институт массажа", или запишись в какой-нибудь роскошный "секс-клуб". Но ей сама мысль об этом была глубоко отвратительна. Остается украсть. Но как и где? Да и не выйдет у нее ничего, она слишком порядочна. Ладно, для начала хоть бы на стоящую работу устроиться. Моните и тут посчастливилось, ее взяли официанткой в популярный ресторан в деловом центре Стокгольма. Удобные рабочие часы, и можно рассчитывать на приличные чаевые. Среди тех, кто отдавал предпочтение этому ресторану, был Филип Трезор Мауритсон. Так вышло, что за один из столиков Мониты однажды сел аккуратно одетый человек с ординарной внешностью, который заказал свиные ножки с брюквенным пюре. Рассчитываясь, он сказал ей какой-то шутливый комплимент, но особого впечатления на нее не произвел. Правда, и Монита не привлекла его внимания, во всяком случае в тот раз. Она не могла похвастаться броской внешностью, в чем давно уже убедилась, поскольку люди, с которыми она виделась раз или два, редко узнавали ее при повторной встрече. Темные волосы, серо-голубые глаза, ровные зубы, правильные черты лица. Средний рост (метр шестьдесят пять), нормальное сложение (вес -- шестьдесят килограммов). Некоторые мужчины считали ее красивой, но только те, у кого был случай как следует приглядеться к ней. Когда Мауритсон в третий раз за неделю сел за столик Мониты, она узнала его и угадала, что он попросит: шкварки с тушеным картофелем -- в этот день это блюдо представляло в меню крестьянскую кухню. В прошлый раз он ел блины. Мауритсон заказал шкварки и молоко и, когда она принесла ему заказ, сказал: -- А вы, должно быть, новенькая? Монита кивнула. Он не впервые обращался к ней, но она привыкла чувствовать себя безликой, и одежда официантки не прибавляла ей своеобразия. Когда она принесла счет, он не поскупился на чаевые и заметил: -- Надеюсь, вы здесь приживетесь, как я прижился. В этом ресторане вкусно кормят, так что берегите фигуру. На прощание он дружески подмигнул ей. В последующие недели Монита приметила, что аккуратный маленький человек, который всегда ест крестьянские блюда и пьет только молоко, намеренно выбирает один из ее столиков. Постоит у двери, посмотрит, где она обслуживает, и садится там. Ей это было не совсем понятно, но чуточку лестно. Монита считала себя плохой официанткой, она не умела сдерживать себя, когда нетерпеливый клиент начинал брюзжать, на грубость отвечала грубостью. К тому же, поглощенная своими мыслями, часто бывала забывчива и невнимательна. Но вообще-то работала быстро и ловко и с теми, кто, на ее взгляд, того заслуживал, держалась приветливо, однако без заигрывания и кокетства в отличие от некоторых других девушек. Мауритсон неизменно перекидывался с ней парой слов, и она стала воспринимать его как старого знакомого. Моните нравилась его несколько старомодная учтивость, пусть даже она не вязалась с его взглядами на разные стороны жизни, которые он иногда кратко и выразительно излагал. Нельзя сказать, чтобы Монита была в восторге от своей новой работы -- но в общем-то ничего, и она успевала забрать Мону из детского сада до закрытия. Она уже не чувствовала себя такой безнадежно одинокой, как прежде, однако продолжала всей душой мечтать о возможности перебраться в более радушные края. У Моны появилось много подруг, и по утрам она буквально рвалась в детский сад. Ее лучшая подруга жила в том же доме, Монита познакомилась с родителями -- славной молодой четой -- и, когда им надо было освободить себе вечер, оставляла их дочь ночевать у себя. В свою очередь и Монита дважды воспользовалась возможностью вечером сходить в кино в центре. Других развлечений она не могла придумать, но все-таки теперь уже не чувствовала себя такой связанной. А позже дружба с соседями ей еще больше пригодилась. В один апрельский день -- шел третий месяц ее работы в ресторане,-- когда Монита стояла и о чем-то грезила, Мауритсон подозвал ее к своему столику. Она подошла, кивнула на тарелку с гороховым супом и спросила: -- Невкусно? -- Превосходно -- как всегда. Но мне сейчас пришла в голову одна мысль. Я тут каждый день сижу, ем за милую душу, а вы все на ногах, все трудитесь. Вот я и подумал -- можно мне вас пригласить куда-нибудь поесть? Вечером, конечно, когда вы свободны. Скажем, завтра? Монита недолго колебалась. Она давно уже вынесла свое суждение о нем: человек честный, благонравный, непьющий, правда чудаковат, но вполне безобидный и симпатичный. К тому же его приглашение не было для нее неожиданностью, и она приготовила ответ. -- Ну что ж,-- сказала Монита,-- можно и завтра. Посетив в пятницу ресторан вместе с Мауритсоном, она только по двум пунктам пересмотрела свое суждение о нем: во-первых, он не трезвенник, во-вторых, не похоже, чтобы он был таким уж благонравным. Впрочем, он от этого не стал ей менее симпатичен. Больше того, ей с ним было очень интересно. В ту весну они еще несколько раз ходили в ресторан, при этом Монита мягко, но бесповоротно отклоняла попытки Мауритсона зазвать ее вечером к себе на рюмку вина или напроситься в гости к ней. В начале лета он куда-то пропал, а в июле она сама ездила на две недели в отпуск к сестре в Норвегию. Возвратившись из отпуска, Монита в первый же день увидела его за своим столиком, и вечером они встретились. На этот раз она поехала с ним на Армфельтсгатан, впервые осталась у него ночевать и не пожалела об этом. Обе стороны были довольны тем, как складывались их отношения. Мауритсон не навязывался, и они встречались, только когда ей этого хотелось -- один-два раза в неделю. Он относился к ней заботливо, тактично, им было хорошо вместе. В свою очередь и она вела себя деликатно. К примеру, Мауритсон избегал говорить о том, чем он занимается и откуда берет деньги. И хотя этот вопрос интересовал Мониту, она не давала воли своему любопытству. Ей ведь не хотелось, чтобы он чрезмерно вторгался в ее жизнь, особенно она берегла Мону, а потому избегала вмешиваться в его дела. Она его не ревновала, он ее тоже -- то ли чувствовал, что у нее больше никого нет, то ли не придавал этому значения. И о прошлом опыте не расспрашивал. Осенью они все реже ходили куда-то, а больше сидели у него дома -- приготовят что-нибудь вкусное, немного выпьют и рано ложатся спать. Время от времени Мауритсон уезжал по делам, но куда и зачем -- не рассказывал. Монита была не так уж глупа и быстро уразумела, что он занимается чем-то противозаконным, но, так как Мауритсон был ей симпатичен, она считала, что в глубине души он порядочный человек, так сказать благородный жулик. Если даже и крадет, то только у богатых чтобы помочь бедным, как Робин Гуд. И уж во всяком случае, он не торгует белыми рабынями и не сбывает наркотики детям. При случае она, надеясь заставить Мауритсона проговориться, осторожно давала ему понять, что не видит ничего аморального в правонарушениях, направленных против ростовщиков, спекулянтов и эксплуататорского общества в целом. Под рождество Мауритсон поневоле приоткрыл завесу над своей деятельностью. Рождество и для жуликов хлопотное время, и, боясь хоть что-то упустить, он пожадничал, набрал столько поручений, что одному справиться было физически невозможно. В самом деле, как поспеть 26 декабря в Гамбург для весьма замысловатой сделки, требующей его личного присутствия, и в тот же день доставить заказ на аэродром Форнебу под Осло? А тут Монита, как обычно, собралась в Осло встречать рождество, и он не устоял против соблазна, попросил ее быть его заместителем и курьером. От нее не требовалось никаких смелых действий, но процедура передачи его посылки была обставлена столь хитрыми предосторожностями, что нелепо было делать вид, будто речь идет о заурядном рождественском подарке. Мауритсон тщательно проинструктировал ее и, зная отношение Мониты к наркотикам, внушил ей, что речь идет о фальшивых бланках для махинаций с почтовыми переводами. Монита не стала возражать и успешно справилась с заданием. Он оплатил ей проезд, да еще добавил несколько сот крон. Казалось бы, она должна войти во вкус -- деньги дались легко и пришлись очень кстати,-- однако, поразмыслив, Монита решила впредь поосторожнее относиться к таким поручениям. Конечно, деньги нужны, но если уж рисковать арестом, а то и тюрьмой, надо знать за что. Жаль, что не проверила сверток: кажется, Мауритсон все-таки обманул ее... И она решила больше не выступать в роли его посланца. Что за радость таскать таинственные свертки, в которых может быть все, что угодно,-- от опиума до бомбы с часовым механизмом. Видно, Мауритсон чутьем угадал настроение Мониты, потому что он больше не просил ее выручить его. Но хотя он относился к ней по-прежнему, она стала открывать в нем такие черты, которых прежде не замечала. Так, он часто лгал ей, притом без всякой нужды, ведь она его никогда не спрашивала, чем он занимается, когда на время исчезает, и не пыталась припереть к стенке. К тому же Монита начала подозревать что Он вовсе не благородный жулик, а скорее этакий "чегоизволите", ради денег способный на любые мелкие преступления. После Нового года они встречались реже, и не столько из-за прозрения Мониты, сколько из-за того, что Мауритсон чаще обычного уезжал по своим делам. Судя по тому, что каждый свободный вечер он стремился провести с ней, она вряд ли ему наскучила. Как-то в начале марта при ней к нему зашли гости, некие Мурен и Мальмстрем; как видно, деловое знакомство. Они были чуть помоложе Мауритсона, один из них ей даже приглянулся, но больше они не появлялись. Зима 1972 года оказалась для Мониты несчастливой. Ресторан, где она служила, перешел к другому владельцу, тот открыл пивной бар, старых клиентов растерял, а новых не приобрел, в конце концов уволил весь персонал и оборудовал игровой зал. Опять Монита оказалась без работы, и она острее прежнего ощущала одиночество, ведь Мона будни проводила в детском саду, а в субботу и воскресенье днем играла с подружками. Ее злило, что она не может порвать с Мауритсоном. Впрочем, злилась она тогда, когда его не было, а вместе с ним Моните было хорошо, и ей льстила его откровенная влюбленность. К тому же, кроме Моны, он был единственный, кому она была нужна. Томясь без дела, Монита стала иногда заходить в квартиру на Армфельтсгатан, когда хозяин отсутствовал. Ей нравилось посидеть там, почитать, послушать пластинки, а то и побродить по комнатам среди вещей, с которыми она никак не могла свыкнуться, хотя видела их десятки раз. Кроме двух-трех книг и нескольких пластинок, у Мауритсона не было ничего, что она стала бы держать в своей квартире, и все же ей почему-то было здесь уютно. Он не давал Моните ключа, она сама заказала, когда Мауритсон однажды оставил ей свою связку. Это было ее единственное покушение на его независимость, и несколько дней она мучилась угрызениями совести. Монита заботилась о том, чтобы после ее визитов не оставалось никаких следов, и ходила на Армфельтсгатан лишь тогда, когда была уверена, что Мауритсона нет в городе. Интересно, как он поступит, если проведает?.. Конечно, она иногда рылась в его вещах, но пока ей не попалось ничего особенно криминального. И ведь она вовсе не для этого обзавелась ключом, просто ей почему-то был нужен такой вот тайный уголок. Разумеется, ее никто не разыскивал, и вообще никому не было дела до Мониты, но ей нравилось чувствовать себя недосягаемой и независимой -- как в детстве, когда во время игры в прятки удавалось найти такое местечко, где никто на свете не смог бы ее найти. Возможно, он и сам дал бы ей ключ, если бы она попросила, но это испортило бы всю игру. В один апрельский день, когда Монита буквально не находила себе места, она отправилась на Армфельтсгатан. Посидит в самом безобразном и самом удобном кресле Мауритсона, послушает Вивальди -- смотришь, душа обретет покой, почерпнутый в этом своеобразном чувстве неприкосновенности. Мауритсон уехал в Испанию, она ждала его только на следующий день. Монита повесила пальто и сумку в прихожей, взяла из сумки сигареты, спички и прошла в гостиную. Все как обычно, чистота и порядок. Мауритсон сам занимался уборкой. В начале их знакомства она как-то спросила его, почему он не наймет уборщицу. Он ответил, что ему нравится убирать и он никому не хочет уступать это удовольствие. Положив сигареты и спички на широкий подлокотник, она вышла в соседнюю комнату и включила проигрыватель. Отыскала "Времена года", под звуки "Весны" сходила на кухню за блюдцем, потом села в кресло, поджав ноги, и поставила блюдце на подлокотник. Монита думала о Мауритсоне, о том, какой у них убогий роман. Уже год знакомы, а их взаимоотношения ничем не обогатились, не стали полноценнее, скорее напротив. Она не могла даже припомнить, о чем они разговаривали при встречах,-- очевидно потому, что разговаривали о пустяках. Сидя в его любимом кресле и глядя на полку с рядами дурацких безделушек, она говорила себе, что он, по сути дела, ничтожество, фитюлька. Почему, спрашивала она себя в сотый раз, да, почему она до сих пор не бросила его и не завела себе настоящего мужчину?.. Монита закурила, пустила струйку дыма к потолку и решила, что хватит думать об этом хлюсте, только вконец настроение себе испортишь. Она села поудобнее и закрыла глаза, медленно помахивая рукой в такт музыке и стараясь ни о чем не думать. Посреди ларго рука задела блюдце, оно слетело на пол и разбилось вдребезги. -- А, чтоб тебя! -- вырвалось у нее. Она встала, вышла на кухню, открыла дверцу под раковиной и протянула руку за веником, который обычно стоял справа от мешка для мусора. Веника на месте не оказалось, тогда Монита присела на корточки и заглянула внутрь шкафчика. Веник лежал на полу, и, потянувшись за ним, она увидела за мусорным мешком портфель. Старый, потертый коричневый портфель, который до сих пор не попадался ей на глаза. Должно быть, Мауритсон поставил его здесь, собираясь отнести вниз, в мусорный контейнер, потому что для мусоропровода он был слишком велик. Но тут она заметила, что портфель надежно обмотан крепкой бечевкой и бечевка завязана несколькими узлами. Монита вытащила портфель и поставила на пол. Тяжелый... Любопытство взяло верх, и она принялась осторожно развязывать узлы, стараясь запомнить их последовательность. Потом размотала бечевку и открыла портфель. Камни, плоские плитки черного шифера; где-то она совсем недавно видела такие же. Монита озадаченно нахмурилась, выпрямилась и бросила окурок в раковину, не отрывая глаз от портфеля. Зачем понадобилось Мауритсону набивать камнями старый портфель, обвязывать его бечевкой и ставить под раковину? Настоящая кожа -- наверно, была когда-то роскошная вещь... И достаточно дорогая. Она поглядела на клапан с внутренней стороны -- имени владельца нет. Постой, а это что: все четыре угла внизу обрезаны, то ли острым ножом, то ли лезвием. Причем сделано это недавно, срез совсем свежий. Вдруг ее осенило. Ну конечно, он задумал утопить портфель в море! Ну не в море, так в заливе. Но зачем? Монита нагнулась и принялась вынимать из портфеля шифер. Складывая плитки горкой на полу, она вспомнила, где их видела. В подъезде внизу, около двери, выходящей во двор. Очевидно, двор собираются заново мостить; там он их и взял. Когда же они кончатся?.. Внезапно ее пальцы коснулись какого-то другого предмета. Он был гладкий, холодный и твердый. Монита вынула его из портфеля. И замерла, а в душе ее постепенно обретала четкие формы мысль, которая давно уже шевелилась в подсознании. А что, может быть, это и есть решение. Может быть, этот блестящий металлический предмет -- залог свободы, о которой она столько мечтала. Длиной около двадцати сантиметров, широкое дуло, тяжелая рукоятка. На блестящей сизой плоскости над скобой выгравировано название: "лама". Она взвесила его на ладони. Тяжелый. Монита вышла в прихожую и сунула пистолет в свою сумку. Потом вернулась на кухню, положила камни обратно в портфель, обмотала его бечевкой, постаралась точно воспроизвести все узлы и поставила портфель туда, где нашла его. Взяла веник, подмела в гостиной, вынесла осколки в прихожую и высыпала в мусоропровод. Потом выключила проигрыватель, убрала на место пластинку, вышла на кухню, достала окурок из раковины, бросила его в унитаз и спустила воду. Надела пальто, застегнула сумку, повесила ее на плечо и напоследок еще раз прошла по всем комнатам, проверяя, все ли так, как было. Пощупала в кармане, на месте ли ключ, захлопнула дверь и побежала вниз по лестнице. Придет домой -- все как следует продумает. XXV В пятницу седьмого июля Гюнвальд Ларссон поднялся очень рано. Правда, не вместе с солнцем, это было бы чересчур -- согласно календарю, в этот день солнце взошло в Стокгольме без одиннадцати минут три. К половине седьмого он принял душ, управился с завтраком и оделся, а еще через полчаса уже стоял на крыльце того самого типового домика на Сонгарвеген в Соллентуне, в который четырьмя днями раньше наведывался Эйнар Ренн. Пятница эта обещала быть напряженной, предстояло новое свидание Мауритсона с Бульдозером Ульссоном -- надо полагать, не столь теплое, как предыдущее. И возможно, удастся наконец изловить Мальмстрема и Мурена и сорвать их грандиозную операцию. Но прежде чем спецгруппа засучит рукава и примется за работу, Гюнвальду Ларссону хотелось решить один маленький ребус, который всю неделю не давал ему покоя. Вообще-то пустяк, соринка в глазу, но лучше от нее избавиться, а заодно доказать самому себе, что он верно рассуждал и сделал правильный вывод. Стен Шегрен явно не поднимался вместе с солнцем. Не одна минута прошла, прежде чем он отворил, позевывая и путаясь в завязках махрового халата. Гюнвальд Ларссон сразу взял быка за рога. -- Вы солгали полиции,-- мягко произнес он. -- Я солгал? -- На прошлой неделе вы дважды описали приметы налетчика, будто бы похожего на женщину. Кроме того, вы подробно описали машину марки "рено-шестнадцать", которой налетчик якобы воспользовался для бегства, и двоих мужчин, которые были в той же машине. -- Верно. -- В понедельник вы слово в слово повторили свою версию следователю, который приезжал сюда, чтобы побеседовать с вами. -- Тоже верно. -- Верно и то, что почти все рассказанное вами -- чистейшая ложь. -- Я точно описал налетчика, что видел, то и сказал. -- Конечно, потому что другие тоже его видели. И к тому же вы сообразили, что в нашем распоряжении, вероятно, будет пленка из кинокамеры в банке. -- Но я по-прежнему уверен, что это была женщина. -- Почему? -- Не знаю. По-моему, девчонку можно чутьем угадать. -- На этот раз чутье вас обмануло. Но меня привела сюда другая причина. Мне нужно получить от вас подтверждение, что история про машину и двоих мужчин -- ваша выдумка. -- А зачем это вам? -- Мои мотивы вас не касаются. Тем более что они чисто личные. Сонное выражение покинуло лицо Шегрена. Он испытующе поглядел на Гюнвальда Ларссона и медленно произнес: -- Насколько мне известно, неполные или неверные показания не считаются преступлением, если они не даны под присягой. -- Совершенно верно. -- В таком случае я не вижу смысла в нашем разговоре. -- Зато я вижу. Мне важно разобраться в этом деле. Предположим, я пришел к какому-то выводу и хочу его проверить. -- И что же это за вывод? -- Что вы морочили голову полиции не из корыстных побуждений. -- В нашем обществе хватает таких, у которых только своя корысть на уме. -- Но ты не такой? -- Стараюсь... Правда, не все меня понимают. Например, жена не могла понять. Оттого у меня теперь нет жены. -- По-твоему, грабить банки -- хорошо и полиция -- прирожденный враг народа? -- Что-то в этом роде. Только не так упрощенно. -- Ограбить банк и убить преподавателя гимнастики -- отнюдь не политическая акция. -- В данном случае -- нет. Но вообще надо учитывать идейные мотивы. А также историческую перспективу. Иногда ограбление банков вызвано чисто политическими причинами. Взять, например, революцию в Ирландии. Кроме того, бывает еще и неосознанный протест. -- Ты предлагаешь рассматривать уголовных преступников как своего рода бунтарей? -- Что ж, это идея,-- сказал Шегрен.-- Да только видные сторонники социализма отвергают ее. Ты читаешь Артура Лундквиста? -- Нет. Гюнвальд Ларссон предпочитал довоенные приключенческие романы Жюля Региса и подобных авторов. Сейчас настала очередь С. А. Дюсе. Но это к делу не относилось. Его выбор определялся потребностью в развлечении, а не в самообразовании. -- Лундквист получил международную Ленинскую премию,-- сообщил Стен Шегрен.-- В сборнике, который называется "Человек социализма", он говорит примерно следующее, цитирую по памяти: "Порой доходит до того, что явных преступников изображают как носителей сознательного протеста против язв общества, чуть ли не как революционеров... в социалистической стране такое невозможно". -- Продолжай,-- сказал Гюнвальд Ларссон. -- Конец цитаты,-- ответил Шегрен.-- Я считаю, что Лундквист рассуждает примитивно. Во-первых, необязательно быть идейным, чтобы восставать против общественных пороков, если тебя доведут. А что до социалистических стран, то они тут вообще ни при чем -- с какой стати людям грабить самих себя? После долгого молчания Гюнвальд Ларссон спросил: -- Значит, никакого бежевого "рено" не было? -- Не было. -- И никакого бледного шофера в белой футболке, никакого парня в черном, похожего на Харпо Маркса? -- Нет. Гюнвальд Ларссон кивнул, думая о своем. Потом продолжал: -- Дело в том, что грабитель, похоже, попался. И никакой он не стихийный революционер, а паршивая крыса, которая паразитировала на капитализме, кормилась перепродажей наркотиков и порнографии и ни о чем, кроме барыша, не думала. Одна корысть на уме. И он сразу начал закладывать своих приятелей, торопился спасти собственную шкуру. Шегрен пожал плечами. -- Таких тоже немало... Но все равно -- человек, который ограбил этот банк, он, как бы тебе объяснить, горемыка. Ты меня понимаешь? -- Понимаю, понимаю. -- Слушай, а откуда у тебя вообще такие мысли? -- Угадай,-- ответил Гюнвальд Ларссон.-- Попробуй поставить себя на мое место. -- Тогда кой черт тебя понес в полицию? -- Случайность. Вообще-то я моряк. К тому же это было давно, когда мне многое представлялось не так. Но это к делу не относится. Я выяснил то, что хотел. -- Значит, все? -- Вот именно. Привет. -- Привет,-- отозвался Шегрен.-- Всего доброго. Лицо его выражало полное недоумение. Но Гюнвальд Ларссон этого не видел, потому что уже ушел. Не слышал он и последних слов Шегрена: -- Все равно я уверен, что это была дева. В этот же ранний утренний час, в городе Йенчепинге, в одном из домов на Пильгатан, фру Свеа Мауритсон хлопотала у себя на кухне -- пекла к завтраку булочки с корицей, чтобы порадовать возвратившегося домой блудного сына. Она пребывала в счастливом неведении о том, как в эти минуты отзываются о ее сыне в типовом домике в трехстах километрах от Йенчепинга. Но если бы она услышала, что ее ненаглядное дитятко называют крысой, святотатцу досталось бы скалкой по голове. Пронзительный звонок в дверь разорвал утреннюю тишину. Фру Мауритсон отставила в сторону противень с булочками, вытерла руки о фартук и засеменила в прихожую, шаркая стоптанными туфлями. Старинные часы показывали всего полвосьмого, и она бросила беспокойный взгляд на закрытую дверь спальни. Там спит ее мальчик. Она постелила на кушетке в гостиной, но часы мешали ему спать своим боем, он разбудил ее среди ночи, и они поменялись местами. Совсем выбился из сил, бедняжка, ему нужно как следует отдохнуть. А ей, старой глухой тетере, часы не помеха. На лестнице стояли двое рослых мужчин. Фру Мауритсон расслышала не все, что они говорили, но поняла: им во что бы то ни стало надо увидеть ее сына. Тщетно она пыталась объяснить им, что сейчас слишком рано, пусть приходят попозже, когда он выспится. Гости твердили свое: дескать, у них чрезвычайно важное дело: в конце концов она неохотно побрела в спальню и осторожно разбудила сына. Он приподнялся на локте, поглядел на будильник на тумбочке и возмутился: -- Ты что, спятила? Будить меня среди ночи! Сказано было, что мне надо выспаться. -- Тебя там спрашивают два господина,-- виновато объяснила она. -- Что? -- Мауритсон вскочил на ноги.-- Надеюсь, ты их не впустила? Он решил, что это Мальмстрем и Мурен разнюхали, где он прячется, и явились покарать его за предательство. Удивленно качая головой, фру Мауритсон смотрела, как ее сын поспешно надел костюм прямо на пижаму, после чего забегал по комнате, собирая разбросанные вещи и швыряя их в чемодан. -- Что случилось? -- робко спросила она. Он захлопнул чемодан, схватил ее за руку и прошипел: - Спровадь их, понятно?! Меня нет, я уехал в Австралию, на край света! Мать не расслышала, что он говорит, и вспомнила, что слуховой аппарат остался лежать на тумбочке. Пока она его надевала, Мауритсон подкрался к двери и приложил ухо к щели. Тихо. Небось стоят и ждут с пистолетами наготове... Мать подошла к нему и прошептала: -- В чем дело, Филип? Что это за люди? -- Ты давай спровадь их,-- повторил он, тоже шепотом.-- Скажи, что я уехал за границу. -- Но я уже сказала, что ты дома. Я ведь не знала, что ты не хочешь встречаться с ними. Мауритсон застегнул пиджак и взял чемодан. -- Уже уходишь,-- огорчилась мать.-- А я тебе булочки испекла. Любимые, с корицей. Он резко повернулся к ней -- Какие еще булочки, когда... Мауритсон не договорил. В спальню из прихожей донеслись голоса. ...Они уже идут за ним. Чего доброго, пристрелят на месте... Он лихорадочно озирался по сторонам, обливаясь холодным потом. Седьмой этаж, в окно не выскочишь, и выход из спальни только один -- в прихожую, где его ждут Мальмстрем и Мурен. Он шагнул к матери, которая растерянно застыла у кровати. -- Ступай к ним! Скажи, что я сейчас выйду. Заведи их на кухню. Предложи булочек. Ну, живее! Он подтолкнул ее к двери и прижался спиной к стене. Как только дверь за ней закрылась, Мауритсон снова приник ухом к щели. Голоса... Тяжелые шаги... Ближе, ближе... Не пошли на кухню, остановились перед его дверью. И до Мауритсона вдруг дошло, что означает выражение "волосы встали дыбом". Тишина. Потом что-то звякнуло -- словно в пистолет вставили магазин с патронами. Кто-то прокашлялся, раздался требовательный стук, и незнакомый голос произнес: -- Выходите, Мауритсон. Уголовная полиция. Мауритсон распахнул дверь и, застонав от облегчения, буквально упал в объятия инспектора Хегфлюгта из Йенчепингской уголовной полиции, который стоял с наручниками наготове. Через полчаса Мауритсон уже сидел в стокгольмском самолете с большим пакетом булочек на коленях. Он убедил Хегфлюгта, что никуда не денется, и обошлось без наручников. Задержанный уписывал булочки с корицей, любовался через иллюминатор солнечными пейзажами Эстерьетланда и чувствовал себя совсем неплохо. Время от времени он протягивал сопровождающему пакет с булочками, но инспектор Хегфлюгт только тряс головой, сжимая челюсти: он плохо переносил самолеты, и его основательно мутило. Точно по расписанию, в девять двадцать пять, самолет приземлился на аэродроме Бромма, и через двадцать минут Мауритсон снова очутился в полицейском управлении на Кунгсхольмене. По пути туда он с беспокойством пытался представить себе, что теперь на уме у Бульдозера. Облегчение, испытанное утром, когда его опасения не оправдались и все обошлось так благополучно, испарилось, и на смену пришла тревога. Бульдозер Ульссон нетерпеливо ждал прибытия Мауритсона. Ждали также избранные представи