анная с душем и унитазом. Все отремонтировано, выглядит изящно, стены в комнате белые, а в других помещениях покрыты красной масляной краской, мебель модерновая. Мне нравится. Он говорит, что лично следил за ремонтом, но я не верю ни одному его слову. Потом осматриваю помещение, он садится в кресло и закуривает. Предлагает и мне сигарету, но я отказываюсь. Молчание длится целый век, ковер заглушает стук каблуков, и он, сидя неподвижно, разбирает меня по частям. Поглядев в окно, спрашиваю: "Сколько лет вашим детям?" С секунду он раздумывает - я понимаю, что соврет, - и, смеясь, отвечает: "Думаю, семь и тринадцать или четырнадцать. Столько работы, что не замечаешь, как они растут". С задумчивым видом я застываю перед ним и делаю вид, будто нахожусь в затруднении, а затем говорю: "Послушайте, господин Туре, сегодня я не могу принять решение. Квартира мне нравится. Даже очень. Это именно то, что мне нужно. Но не знаю, где взять восемьсот франков в месяц". Тогда он начинает петь о том, как я пожалею, если не воспользуюсь случаем, какая радость иметь душ, телефон, электроплиту да еще, обратите внимание, огромный, как бальный зал, стенной шкаф, о котором мечтают все женщины. Он вскакивает и открывает этот пакостный шкаф. Нет, он решительно не понимает свою маленькую мадемуазель. Решительно. Опускаю упрямо голову: "Сегодня вечером я не могу принять решение, господин Туре. Может быть, вы покажете мне что-нибудь подешевле?" У него округляются глаза: "Сейчас?" Я роняю: "Нет, в другой раз, я еще зайду". Он вздыхает: "Как угодно". Я спускаюсь первой, пока он запирает квартиру. Очень приятно снова одной оказаться на улице. Верхние этажи дома еще освещены солнцем. Сейчас уже за полвосьмого. Я не думала, что все произойдет именно так. Придется изменить план. Разве что Лебаллек окажется именно таким, каким я его себе представляла все эти годы. Но для того что я собираюсь сделать, это все без разницы. Если на то пошло, я ведь сказала Туре правду: я действительно не могу принять решение сегодня вечером. Он снова хочет взять меня под руку, но я отстраняюсь. Не нервно, просто с видом недотроги, я ведь учительница и все такое. Шагает озабоченный. Если бы он по-прежнему носил баскский берет - а я себе представляла этого мерзавца именно в берете, по воспоминаниям моей матери, - так быстро не облысел бы. Он говорит, что Динь хороший городок, мне тут понравится. В какой я буду работать школе? Хоть бы сдох он на месте с открытым ртом, притвора чертов! Не в силах скрыть свое замешательство - а это как раз кстати, - отвечаю: "Пока сказать не могу". Он удивляется: "Вот как?" - и не настаивает. Шагаем целый час, пока я изрекаю: "Меня, знаете ли, разрывают на части". Мы расстаемся на большой площади в центре бульвара Гассенди. Он называет ее площадью Освобождения, а переулок, где находится квартира, - улицей Юбак. Я говорю, что зайду на будущей неделе, в среду или в четверг, а поселюсь в Дине скорее всего в августе. Вынужденный расстаться со мной так быстро, он кисло улыбается и говорит: "У вас есть время на аперитив?" Говорю: "Спасибо, в другой раз, у меня еще одно свидание, и я опаздываю". - "Подвезти вас?" Держит в своих лапах мою протянутую руку. Самый отвратный момент в этот мерзостный день. Отвечаю: "Нет, это близкое спасибо". И моя рука ускользает, как форель. Иду вперед, не оглядываясь, знаю: он смотрит мне вслед. На углу площади сажусь в такси. На газоне люди играют в шары, и я спрашиваю, кто из них шофер. Оказывается, старт в кепочке, болельщик. Ему явно не хочется уходить, он с похоронным видом направляется к машине. Я за ним. Остальные - ох уж эти озабоченные! - провожают нас шуточками: "Слышь, Туан, коли тебе станет невмоготу, зови нас, мы подмогнем!" И все в таком духе. Признаться, Эне очень по вкусу, когда на нее смотрят с вожделением, лишь бы не Туре. Это прибавляет веры в себя и поднимает настроение. Я сажусь сзади. Старичок, оказывается, еще помнит, как запускается мотор, и спрашивает, куда ехать. Я отвечаю: "На лесопилку Лебаллека, по дороге в Ла Жави. Вы сможете там меня обождать? Я ненадолго". Едем, выезжаем из Диня и через три-четыре километра останавливаемся около широко распахнутых ворот. Вылезая, испытываю странное чувство при виде надписи, свидетельствующей, что отсюда недалеко до Ле Брюске - не нашего, понятно, однако чувствую себя ужасно. Словно боженька моей матери витает над моей головой. Здесь все тихо. Рабочие уже ушли. Лесопилка Лебаллека не похожа на фарральдовскую. Здесь небольшая мастерская, сарай, и в глубине - новая пристройка. Других машин, кроме черного "пежо", не видно. Пахнет лесом и смолой. Повсюду опилки. Едва подхожу к дому, внутри начинает лаять собака. На пороге появляется девушка, держит за ошейник немецкую овчарку, похожую на Люцифера. Выглядит девица старше меня, хорошо сложена, на ней темные джинсы. Сладкая как мед, спрашиваю господина Лебаллека. "Которого? Отца или брата?" Ей почему-то смешно, она оборачивается и говорит и кем-то, кого я не вижу. Ее брат, ну как же, выходит посмотреть. Он на голову выше сестры и моложе меня, весельчак и тоже в джинсах. У него такие же длинные волосы, как и у Бу-Бу, но он не такой худой и красивый, как тот. Девушки говорит мне: "Отец в конторе". И показывает пальцем на пристройку. Он говорит: "Я вас слушаю", идет ко мне навстречу. Сердце мое бьется еще громче, чем когда я увидела Туре. Я уже понимаю, с ним будет особенно трудно справиться. Он выше Пинг-Понга, грузный. В рубашке с приспущенным галстуком. Голубые глаза похожи на мои, но я знаю, что это ничего не доказывает, мои глаза - материнские, я их получила от нее. Немного хрипло я произношу: "Вы господин Лебаллек? Извините. Я, вероятно, сниму квартиру у вашего шурина. Я учительница". Он молчит, а я с усилием стараюсь проглотить комок в горле. Это он вел грузовик. Был в куртке. Если мать описала точно, ему сейчас лет пятьдесят. И продолжаю: "Я хочу узнать, во что мне обойдутся книжные полки. У меня четырнадцать тонн книг". Сперва, не понимая, он хмурится, а потом до него доходит, что я шучу, и отвечает: "Я не столярничаю. Продать вам доски я могу, но не больше". Стоим молча целую вечность, у меня очень разочарованный вид. Наконец он произносит: "Я знаю, к кому вам обратиться". И идет в пристройку. Я за ним. Его походка, лицо - само спокойствие. Я знаю: это он первым ударил мою мать. В тот день он был самым спокойным. И, не раздумывая, ударил ее, надолго оставил след. Он дает визитную карточку, на обороте фломастером усердным, почти детским почерком написан адрес. Даже у меня почерк лучше. Руки у него толще, чем у Туре, но и весь он крупней. Обручальное кольцо вжалось в палец. Похоже, не снять. Он спрашивает: "Что за квартира?" Я отвечаю: "На улице Юбак". Мне трудно смотреть ему в лицо. Глаза у него спокойные, злобы ничуть. Вот у Туре они тяжелые и колючие, даже когда он прикидывается свойским парнем, показывая тухлой учительнице сказочные шкафы. Покачав головой, Лебаллек произносит: "Понятно. Вся ваша библиотека туда не влезет. Лучше всего купить готовые полки в "Новой Галерее". И идет к двери, давая понять, что мне пора сматываться. Я же, если чего-то не хочу понять, могу затянуть разговор надолго, хотя меня и ждет такси. Рассматривая свои накладные ногти и прислонившись к столу, с неловким видом бросаю: "Я еще не уверена, что сниму ту квартирку. Я сказала вашему шурину, что она дороговата для меня". Хотя тут и говорить нечего, он произносит: "Это его хозяйство. Договаривайтесь с ним. Чем меньше меня касаются дела шурина, тем лучше я себя чувствую". Теперь он уже идет в мастерскую, и мне приходится не отставать. Во дворе протягиваю ему руку, и он жмет ее. Я говорю: "В любом случае спасибо". Он спрашивает: "Сколько вам лет?" Я прибавляю два года. "И вы уже учительница?" Я читаю в его глазах, что так же похожа на учительницу, как он - на папу римского. Секунду подумав, с улыбкой отвечаю, глядя ему прямо в глаза: "Приходите повесить мне полки, и вы убедитесь". В моем взгляде столько небрежности, сколько надо, чтобы он поверил, и ровно столько, чтоб ему начать думать про разные разности. Затем направляюсь к воротам. Заходящее солнце слепит. Я невольно оборачиваюсь. Он стоит на том же месте - крупный, грузный - и не отводит глаз. Я знаю, что упряма, что все будет именно так, как я решила, как обдумывала день за днем в течение пяти лет. А он не отводит глаз. Старичок-таксист открывает мне дверцу. Без упреков. Еще по дороге сюда он наговорил целый список местных крестьян, которые от засухи рвут на себе волосы, и теперь подбавляет новых страдальцев. На моих часах двадцать минут девятого, на его - двадцать пять минут. Постепенно что-то напоминающее боль утихает во мне. Сидеть удобно. Мимо проносятся поля. Говорю: "Ваши часы спешат". Он отвечает; "Нет, это ваши отстают". Я довольна, мне на него наплевать. ПРИГОВОР (3) Погибель дожидается меня не на террасе и не в зале кафе, а на улице, с прошлого года расхаживая по тротуару среди пешеходов, принимающих ее за центрифугу. Она приглядывает за машиной, а то вдруг угонят. Как я и думала, на ней ярко-желтая плиссированная юбка, прозрачный корсаж с оборками ни к селу ни к городу, а светлые волосы собраны на голове под желтым бархатным бантом. Клянусь, если ее увидит продавец птиц, то посадит в клетку. Разумеется, первое, что она говорит мне, это - как гадко, очень гадко заставлять ее ждать на тротуаре. За кого ее тут примут? И сразу начинает выуживать у меня, что случилось. Чтобы она заткнулась, говорю: "Вы такая красивая, когда захотите, такая шикарная - и все из-за меня. Покажитесь-ка!" Она пожимает плечами, дуется, но краснеет до ушей. Беру ее за руку, идем по тротуару. "А машина?" Отвечаю: "Никуда не денется. Я хочу есть". Та с дрожью озирается, словно бросает на произвол судьбы тележку на четырех колесах, в которой подыхает ее мать. Почти на углу бульвара мы находим маленькую пиццерию. Обе выбираем пиццу с анчоусами и омары. Я отправляюсь в туалет, мою руки и немного привожу себя в порядок. По возвращении вижу на своем месте квадратный пакетик, обвязанный золотой тесемкой. Я улыбаюсь ей. Она сидит немного бледная. Молча развязываю пакет, и тут она меня буквально убивает: в желто-синей коробке я нахожу флакон с чернилами "Ваттерман". Заливаюсь слезами. Единственно, что четко вижу при этом - так ясно, что чуть не кричу и не катаюсь по полу, не в силах вынести, - это его, его. В старой кожанке. А себя около голубой кафельной печи в Арраме. Слежу, как он наполняет чернилами подаренную мне ручку. Его темные кудри в беспорядке, и он посматривает на меня, улыбаясь ямочками на щеках, как всегда: "Может быть, ты станешь теперь лучше учиться". И через миг я вижу лес, слышу запах опавшей листвы и влажной земли, знаю, что в руках у меня лопата, что случится весь этот кошмар и я закричу. Я закричала. Люди за соседними столиками смотрят на нас. Кровь ударила в голову. Сквозь слезы вижу побледневшую мадемуазель Дье. Вытираю слезы салфеткой, ртом ловлю воздух. И так, сжав голову руками, ни о чем не думая, сижу целую вечность. Микки. Он сказал вчера или позавчера, что должен участвовать в Дине в велогонке, - не помню только когда. Значит, будет повод приехать сюда снова. Однажды вечером, принимая во дворе душ, я нарочно неплотно закрыла занавеску и сделала так, чтобы он меня видел. После того как выйду за Пинг-Понга, Микки поимеет меня. Мне этого хочется, особенно когда я вяжу, сидя на лестнице в кухне, и он не может оторвать глаз от моих ног, думая, что я ничего не замечаю. И Бу-Бу. При одной мысли о нем я так и таю. Он наверняка еще неопытен, развлекаясь со своей отдыхающей, или я наивна?.. Мой брат, мой младший брат... Обхватив голову, я говорю: "Простите меня". Погибель не отвечает до самого воскресения своей матери. Она склоняется надо мной. От нее пахнет теми же духами "Диор", что и от Жоржетты. Произношу: "Это не по вашей вине. Это другое". Я смотрю на нее. Она убрала мерзкий пузырек с чернилами. И с беспокойной улыбкой кивает, будто понимает. Ничего эта дура не понимает. Оглядываюсь и вижу, что на нас больше не обращают внимания. Вокруг спорят, едят. Оживленно, как умею, говорю: "Давайте есть. Остыло". Спустя время она шепчет: "Знаешь, это не настоящий подарок к твоему дню рождения. Настоящий у меня в сумке, но теперь я боюсь". Однако я умею быть любезной и говорю: "Пожалуйста, покажите". Затылок ноет, и я вижу золотую зажигалку "Дюпон" с выгравированной надписью: "Тебе". В картонке еще бумажка, но ей самой стыдно, чтобы я прочла. Вот что там написано: "Быть бы немного твоим пламенем". Это глупо, как все на свете, конечно, но я притягиваю к себе через стол ее голову и чмокаю в щеку, а потом говорю: "В машине я вас поцелую получше". От этого у нее наконец меняется цвет лица. Обожаю наблюдать, когда она не знает, куда деть глаза. Представляю, как она вела себя на откинутых сиденьях с тем коммивояжером, - ноги кверху, платье на голове, зубы стиснуты, чтоб не кричать. От нее подохнуть можно. Когда нам приносят омаров, она уже столько наговорила мне о том, как готовилась ко дню моего рождения, что у меня проходит голод. И головная боль тоже. Притворяясь, что слушаю, смотрю, как она ест. Она заказала бутылочку кьянти, а так как я не пью, то скоро совсем окосеет. Когда она спрашивает, зачем я приехала в Динь, загадочно произношу "тс-с", хотелось до свадьбы покончить с некоторыми делами. Она притворяется, что понимает, и так вздыхает, что едва не лопаются бретельки бюстгальтера, видного через прозрачную кофточку... Это отчаянная притворщица. Но я люблю ее. Немного, как Пинг-Понга. Между ними никакого сходства, что правда, то правда... Остановись я у нее, как мы уславливались, она бы выплясывала вокруг чайника часа четыре, подавала мне чай трясущейся ручкой, как в те времена, когда мне было четырнадцать лет, и платья бы примеряла, чтобы выслушать мой совет, и распиналась бы об "этой замечательной актрисе" или "этой замечательной певице", которая только девушек и любит ("уверяю тебя, это всем известно"), где самой Марии нечего делать, поскольку я пребываю в таком хорошем обществе. Я вам клянусь, что бы ни случилось, в жизни своей она не падала без того, чтобы приложить тыльную сторону кисти ко лбу и глаза закатить - этакий цирк! - и вопросить доброго Боженьку, как же это могло случиться. Принимаюсь за клубничное мороженое, она говорит: "Ты не слушаешь меня". Я возражаю: "Я думаю о вас". Она не верит: "И что же ты думаешь?" Я отвечаю: "О том, что виден ваш лифчик под кофточкой". Вся вспыхнув, она молчит до очередного отпуска официантов. Наклонившись к ней через стол, спрашиваю: "Вы что-нибудь узнали о тех, с грузовика?" Молчит. Только подбородком показывает - да, но не смотрит на меня. Я жду. Упрямо помешивая мороженое, она говорит: "В ноябре 1955 года они привезли строительный лес господину Понсе. У него сохранилась накладная. Это были служащие Фарральдо". Ладно. Люди, согласна, не так глупы, как я полагала. Та с подозрением смотрит на меня и спрашивает: "Зачем тебе это?" Я отвечаю: "С пианино везли и другие диски, кажется, в коробке. Вероятно, они где-то ее потеряли. Я хотела узнать". Ложечка ее повисла в воздухе: "Прошло ведь больше двадцати лет!" Склоняюсь над лимонным мороженым, у меня вид жертвы, наскучившей всему свету, и говорю: "Знаю, это глупо. Тем хуже для меня". Спустя минуту с улыбкой гляжу на нее и, сладкая как мед, говорю: "Доставьте мне удовольствие в честь дня рождения. Сходите в туалет и снимите лифчик". У нее сердце вон. Она шепчет: "Ты с ума сошла. Кругом ведь люди". Я с нежностью беру ее руку: "Ну пожалуйста". Она смотрит на меня вся красная и умирает от охоты выполнить мою просьбу, чтобы показать, какая она современная, но ничего не отвечает. Я продолжаю есть мороженое. Как хочется мне послать к черту Лебаллека, Туре, Погибель, Динь! Вспоминаю Филиппа, раздевавшего меня в подсобке своей аптеки. И, конечно, ту идиотку, чинившую, хныкая, мое разорванное платье, ту, которая поддалась, потому что их было трое и она боялась остаться изуродованной. И еще я вспоминаю его, но ровно минуту, быстро. И кафельную кухонную печь. Затем говорю себе: "Перестань. Сейчас же перестань". Давлю ложкой мороженое и отодвигаю от себя вазочку. По дороге в Анно она правит машиной так, словно получила права лишь накануне. Меня клонит ко сну. Наконец, убедившись, что впереди на четырнадцать километров прямая дорога, она кладет мне руку на колено и говорит: "Я все время думаю о тебе. Ты не представляешь, как я люблю тебя". И всякое такое. Она ничуть не ревнует меня к Пинг-Понгу, с которым даже незнакома. Довольна, что выхожу замуж, что счастлива. Я прошу: "Поехали быстрее, иначе мы никогда не доедем". Она высаживает меня около дома Монтечари, и мы прощаемся. Я говорю: "Мне придется еще съездить в Динь. Вы приедете за мной?" Она горестно кивает. Пинг-Понг ждет меня на кухне. Опустив лампу к самому носу, он протирает какие-то запчасти и даже не оборачивается в мою сторону. На моих часах без четверти двенадцать. Спрашиваю; "Злишься?" Он отрицательно мотает головой. Молча стою рядом с ним. Затем он произносит: "Я звонил мадемуазель Дье в семь часов. Ее не было дома". Я отвечаю: "Она повезла меня в ресторан поужинать по случаю моего дня рождения. И подарила зажигалку "Дюпон". Вынимаю ее из сумочки и показываю. Он говорит: "Она что, решила посмеяться над тобой?" С первых чисел июля кругом полыхают пожары, и он толком не ночует дома. Говорю: "Надо же, тебе пришлось ждать меня, когда ты мог бы уже спать". Отвечает: "Не могу уснуть, пока тебя нет дома". Наклоняюсь и целую его в спутанные волосы. Мы смотрим друг на друга, и я предлагаю: "Пошли сегодня в сарай". Он смеется, гладит меня через платье и говорит: "Ладно". Затем мы тихо идем в сарай, и он усердствует так, что я забываю обо всем на свете. ПРИГОВОР (4) И вот, проснувшись, понимаю, что мне двадцать лет. Выпив на кухне кофе с глухаркой и матерью всех скорбящих, прогоняю Бу-Бу из душа, а затем, вымывшись, поднимаюсь к себе, натягиваю белые шорты и белую водолазку, надеваю босоножки и иду к маме. Она примеряет мне подвенечное платье. Узнать в нем то, которое было на Жюльетте, уже невозможно. Повсюду, как я просила, сделаны оборки. В нижней комнате, столовой, я вижу свое отражение в большом зеркале. Такая высокая, тоненькая очень нравлюсь себе. У бедной дурехи слезы на глазах, когда она видит меня в этом платье. Она придумывает новые штуки, чтобы мой задок выглядел еще соблазнительнее. Пока она шьет на машинке, глотаю свою любимую кашу и вдруг слышу: "Я хочу тебя кое о чем попросить, но только не сердись". Она, видите ли, обдумала то, что я, когда познакомилась с Пинг-Понгом, ей сказала, и обеспокоена. Мадам Ларгье, у которой она убирается, описала ей покойного Монтечари. Словом, она хочет увидеть его фотографию. Остаток жизни после этого мы сидим молча. У меня колотится сердце, а она перестала шить. Говорю: "Папаша Монтечари не имеет отношения к этой истории, я теперь уверена". Она отвечает: "Уверенной могу быть только я. Так что принеси его фото". Когда она такая, мне хочется кататься по земле. Кричу: "Что за черт! Ты решила расстроить мою свадьбу? Что ты надумала?" Она отвечает, не глядя на меня и рассматривая свои потрескавшиеся от стирки руки: "Если возникнет малейшее сомнение, я не допущу свадьбы. Я все расскажу. Я поклялась в церкви". Вываливаю кашу на стол, натягиваю шорты, водолазку, босоножки и, растрепанная, хлопаю дверью. Чтобы дойти до Монтечари, нужно пять-шесть минут. Еще минута на то, чтобы ошарашить сломанный динамик просьбой дать фото ее любимого мужа, похороненного в Марселе. Она спрашивает: "Зачем? Зачем?" Я отвечаю, что попрошу сделать по нему портрет масляными красками. Хочу, мол, преподнести ей подарок. Она хнычет, как дурная, и лопочет: "Только тебе могла прийти в голову такая мысль. У тебя доброе сердце, ты поступаешь, как оно велит". Я снимаю со стены в ее комнате снимок, даже не вынимая из позолоченной рамки, и беру в своей комнате достаточно большой конверт. Еще одна минута уходит на то, чтобы утешить старую галошу. Я говорю ей: "Только никому не рассказывай. Это будет наша тайна". Она лобызает меня в щеку своими сухими губами и так сильно сжимает руку, что я вскрикиваю: "А черт! Перестань, мне больно". Проходя мимо кафе Брошара, вижу, как моя будущая свекровь беседует со своими товарками. Она смотрит на меня, я улыбаюсь ей во весь рот, но это все равно что обращаться к статуе Неизвестного солдата. Плюс ко всему у гаража мне попадается Пинг-Понг, кричу ему: "Платье надо еще подправить. У тебя все в порядке?" Он отвечает: "Порядок". Ему не нравится, когда я в шортах, он уже говорил мне об этом. Ему хочется, чтобы я до самой золотой свадьбы ходила в кольчуге. Тогда он будет спать с Жанной д'Арк. Не проходит и двадцати минут, как я возвращаюсь к нашим. Кретин наверху опять орет. Он хочет жрать, требует газету, а может, просто услышал, что я вернулась. С тех пор как его Парализовало, я не видела его ни разу. И не говорила с ним даже через потолок. Он же, когда на него находит, начинает поносить меня. Мать утверждает, что он в здравом уме, но я не уверена. Она сидит на том же месте перед машинкой. И ждет. Кроме меня, никто не умеет так ждать, как она. Скажи ей: "Я скоро вернусь" - и даже если придешь через год, она будет спокойно сидеть на том же месте, с аккуратно уложенными волосами, скрестив руки на животе. Она родилась 28 апреля под знаком Тельца. Я не очень в этом разбираюсь, но мне сказали, что понять их могут только родившиеся под знаком Рака. "Смотри, идиотка", - говорю я ей. Она осторожно берет карточку и изучает улыбающееся лицо типа, от которого и следа не осталось. У него темные, тщательно прилизанные волосы, нос, напоминающий лезвие ножа, довольно приятные черные глаза, вид гладкого красивого мужчины. Мать спрашивает: "Это и есть Монтечари? Мадам Ларгье говорит, что у него были усы". Я отвечаю: "Ну, знаешь, хватит. Ты решила меня в гроб вогнать. Иногда у человека бывают усы, а потом их нет". Она опять смотрит на фото и изрекает: "В любом случае это не тот итальянец". И, самое страшное, в ее голосе нет облегчения. Или она сама не уверена, можно ли узнать того негодяя через столько лет. Я замечаю: "Если бы это был он, ты бы тотчас его признала. Даже без усов". Она пожимает плечами. Я кладу фото обратно в конверт и говорю: "Если бы Пинг-Понг знал, что мы подозреваем его отца, он бы свернул нам шею". Она смотрит на меня и улыбается. Своей улыбкой она убить меня может. Конец эпизода. Затем она подправляет мне платье, я надеваю его перед большим зеркалом и опять выгляжу красивой, как богиня. ПРИГОВОР (5) Во второй половине дня Пинг-Понг увозит меня на гаражной малолитражке в город за подарками. Я в джинсах и белой блузке. Ему нужно сразу вернуться в деревню, чтобы покопаться в своей "делайе". На прошлой неделе он притащил откуда-то разбитый "ягуар" - трое пассажиров этой машины, писали газеты, накрылись. Он купил его за гроши, объяснив, что мотор еще хорош, можно переставить. В городе он прихватил механика по имени Тессари, работающего у Лубэ, мужа Лулу-Лу. Молва идет, что он классный мастер. Сходя на площади, говорю: "Смотри, не пытайся с ней встретиться, чтобы вспомнить былое". Он ржет, как дурной. Ему нравится, когда я ревную. Я несу фото мужа глухарки к знакомому парню по фамилии Варекки, которого все зовут ВавА. Он работает в типографии, а летом снимает туристов на террасах кафе. Он соглашается на будущей неделе перерисовать за сто франков портрет, и то лишь ради меня. А соглашусь позировать ему голая - тогда бесплатно. Он, конечно, шутит, а я отвечаю - посмотрим. В цехе полно народу. Я прошу сделать все поярче, это для дорогого мне человека, и чтобы рамку не испортил. После чего спускаюсь по лестнице, держась за перила, как старуха, потому что боюсь упасть и сломать ногу. Затем занимаюсь подарками. Захожу в три магазина и, ни раздумывая долго, беру то, что мне предлагают, и еще какую-то дрянь, которую непременно хочет моя мать, - тогда она хоть станет думать о чем-то другом. В четыре на почту, но за окошком Жоржетта, а при ней я не могу звонить. Говорю ей: "Здравствуй, как дела?" - и беру для отвода глаз десять марок, а звонить иду в кафе напротив кино. На стенках кабины нацарапано много полезных вещей. Лебаллека нет на месте, его поищут. Голос в трубке кажется мне знакомым тысячу лет. Кажется, я осторожничаю, обращая внимание на голоса, лица, малейшие детали. Все очень четкое отпечатывается в моей птичьей голове. Говорю: "Извините, господин Лебаллек, это учительница, помните?" Он помнит. Спрашиваю, не потеряла ли я у него серебряное сердечко. На цепочке. Он отвечает: "Я подобрал его в кабинете и сразу подумал, что это ваше. Я узнал ваш адрес у шурина, но не нашел номера телефона". Я говорю: "У меня нет телефона. Я звоню из кафе". Он роняет: "Да?" - и я жду еще тысячу лет. В конце концов он спрашивает: "Хотите, чтобы я выслал бандеролью, или сами заедете?" Я отвечаю: "Предпочитаю заехать сама, только не знаю когда. Я очень люблю эту вещь. Да к тому же будет повод повидать вас снова, не так ли?" Проходит еще тысяча лет, прежде чем он произносит "да" и ничего больше, только "да". Продолжаю: "Я рада, что вы нашли эту вещицу. Может быть, и глупо звучит, но я была почти уверена, что она у вас". Голос мой слегка дрожит - ровно сколько надо. А у него ничуть, только стал более низким, нерешительным. "Когда вы приедете в Динь?" Я нежно отвечаю: "Какой день вас устраивает?" Если он и после этого станет брыкаться, я выколю ему глаза, клянусь жизнью. Но он не брыкается и долго молчит. "Где вы, господин Лебаллек?" Он отвечает: "Во вторник после полудня мне надо быть в банке. Я могу привезти, куда скажете". Теперь молчу я, чтобы он осознал, что мы поняли друг друга. Затем говорю: "Я буду вас ждать на углу площади Освобождения и бульвара Гассенди в четыре часа. Там есть стоянка такси, знаете? Я буду на противоположном тротуаре". Он знает. И так же нежно продолжаю: "В четыре. Идет?" Он отвечает "да". Я говорю - хорошо - и жду, чтоб он повесил трубку первым. Мы больше не произносим ни слова. Выхожу из кабины. Ноги ватные. На душе пусто, и я словно заморожена, но щеки горят. Выпиваю за стойкой чай с лимоном, притворяюсь, будто погружена в список свадебных покупок, механически складываю цены. Я не в силах ни о чем думать. Подходит поболтать сын хозяина, мы знакомы. Около пяти я снова на улице. И долго таскаюсь по солнцу. Снимаю маленький красный шарф и, глядя в витрину, повязываю голову. Иду к Арлетте, затем к Жижи. Но ни той ни другой нет на месте. Когда Лебаллек назвал мне вторник после полудня, я сначала подумала, что это тринадцатое и что он нарочно сказал про банк. Проходя мимо Сельскохозяйственного кредита, убеждаюсь: тринадцатого они закрывают в полдень. Банк Всеобщей компании тоже. Я выну из него душу. Вся его семья будет плакать кровавыми слезами. Ума не приложу, чем заняться. Чтобы немного забыться, направляюсь в городской бассейн: а вдруг там Бу-Бу? Или Арлетта и Жижи? Но там только миллионы незнакомых отдыхающих да такой шум - сдохнуть можно. На улице жарко. Иду по своей тени и говорю: "Можно покончить уже во вторник. С обоими" Мне уже ясно наперед, как надо действовать, я пять лет все до тонкостей обдумывала. Хозяйка кафе "Провансаль". Шоколадная Сюзи. Дочь и сын Лебаллека. Нет, никто не заподозрит меня, убеждена, никто меня не найдет. А Пинг-Понг тут ни при чем. Тем более Микки или Бу-Бу. Но я хочу, чтобы и они расплатились за своего гниду-отца. Впрочем, у меня в мыслях не было наказывать его так же, как этих двоих. А затея, возникшая у меня с тех пор, как я знакома с Пинг-Понгом, требует времени - может, три или четыре недели. Думаю о будущем вторнике с Лебаллеком и о днях, которые последуют. И Эна становится такой же реальной, как если бы сейчас шагала со мной рядом. Ей совершенно наплевать на то, что я собираюсь сделать. В какой-то мере Эне даже хочется это сделать. Ей нравится все, что щекочет нервы. Она и сама такая - любит обниматься и чтобы ее ласкали. И еще охота, чтобы ее принимали за дрянь и больше ни за кого другого. Где-то в мире существуют отдельно Эна и я. И приходится думать за каждую отдельно. Эна - совсем другое существо, которое никогда не вырастет. Она еще более несчастна, чем если бы была жертвой. Это она проснулась с криком, когда я была вместе с Погибелью в пиццерии. Я только что слышала ее стоны в телефонной будке. Это она царапает мне щеки длинными ногтями. Она сжимает сердце так, что кажется, будто не хватает воздуха и болит затылок. Я говорю ей: "Вечером в день свадьбы я пойду его проведать в белом красивом платье. Я найду в себе силы. Ведь я сильная". А он будет сидеть в кресле, худой, постаревший - каким он будет? Когда мы покидали Аррам, я убежала, чтобы не встретиться с ним при переезде. До вечера бродила по заснеженным холмам. Когда я пришла в наш новый дом, то увидела, что моя мать совсем потеряла голову среди мебели, ящиков с посудой и всякого хлама. Она сказала мне: "Ты бессердечная. Ты бросила меня одну в такой день". Я ответила: "Я не хотела его видеть. Если бы ты была одна, я бы, осталась с тобой, ты знаешь". И расстегнула ворот ее платья. Мы сели на еще не перенесенный сверху диван, и я сказала: "Умоляю тебя". Потому что ей всегда стыдно и она считает это грехом. И тогда Эна наконец спокойно засыпает в объятиях своей дорогой мамы. Сама не помню, как я оказалась около реки, как дошла до нее, каким путем. Села на валун около чистой, прыгающей через камни воды. Блузка прилипла к телу. Неподалеку на мосту были люди, и я не рискнула снять ее, чтобы просушить. Уже шесть часов вечера, а солнце палит нещадно. Ищу конфетку в сумке, но безуспешно. С помощью "Дюпона" закуриваю ментоловую. Я намерена взять во вторник маленький цветной флакон, на который наклеена этикетка от лака для ногтей. Флакон лежит в кармане моего красного блейзера вместе с деньгами. После завтрака глухарка попросила меня помочь ей подняться к себе. Там она достала из печки картонный бумажник и дала мне четыре новеньких пятисотенных - подарок ко дню рождения. У меня даже дух перехватило. Эти деньги я положила к другим и тогда почувствовала под рукой холод этого флакона. Захотелось разбить его, выбросить подальше. Я плакала без слез из-за этой старой дуры. Мне показалось, что я стала нежной и теплой внутри, а стекло флакона - как шкура змеи. Теперь я решила унести его с собой во вторник. Унести его я унесу, а вот применю ли - посмотрим. Иду по дороге навстречу Пинг-Понгу, который должен приехать за мной к семи часам. А тут еще этот догоняет меня, в красно-белой майке, нажимая изо всех сил на педали и сопя, как тюлень. Он говорит задыхаясь: "Черт, я давно углядел тебя, но едва догнал. Завтра в Пюже-Тенье закончу гонку, когда уже уберут флажки". И слезает с велосипеда, а потом впервые без всякого стеснения чешет между ляжками и вертит шеей. Мы садимся у обочины на траву, и он вытирает лицо каскеткой: "Подожду с тобой машину. Устал до смерти". Я спрашиваю, сколько километров он проехал. "Для братьев, - отвечает он, - сто. На самом деле пятьдесят, да еще выпил три кружки пива". Пожав плечами, Микки решительно продолжает: "Ничего не попишешь, все именно так". Мы сидим в тени дерева, и мне хорошо. Я смотрю в небо. Потом на него. Он сидит задумавшись, сморщив лоб и положив руку на колено. "О чем ты думаешь?" - спрашиваю. Он отвечает: "Я сказал, что марсельский "Олимпик" выиграет кубок, и он выиграл. Теперь говорю, что выиграю одну из гонок. Я чувствую". Спрашиваю: "Где у тебя гонка после Пюже?" Он рассказывает свое расписание до конца света. 25 июля, через неделю после свадьбы, в Дине, где будет гонка вокруг города, двадцать кругов через бульвар Гассенди. За каждый выигранный этап будет вручаться приз. А если выиграть всю гонку, то дадут какую-то металлическую муру с выгравированным именем и дерьмовый велосипед, который можно загнать за пятьсот франков. Мне бы хотелось, чтобы он выиграл. Он говорит: "Если на подъеме я удержусь рядом с Дефиделем и Мажорком, у меня есть шансы. Я им не меньше двадцати раз показывал свой зад на финише". Вытягиваю блузку из брюк и начинаю ею обмахиваться, чтоб было не так жарко. Микки курит мою ментоловую и говорит: "Пинг-Понг сказал, что сегодня вечером у нас праздник". Он не смотрит на меня. Говорю "да" и закрываю глаза. И представляю, как мы пойдем в ближний лес... Не знаю, как Микки, но я себе это представляю вполне отчетливо! И тут подъезжает Пинг-Понг. С ним в машине Тессари. Высунув голову, Пинг-Понг говорит: "Я только отвезу его и вернусь". Я все же иду к машине, чмокаю Пинг-Понга и через плечо протягиваю руку Тессари. Я знакома с племянником Тессари, ненавижу его, это мерзкий маленький развратник. Затем спрашиваю: "Завелась "делайе"? Тессари хохочет. Пинг-Понг спокойно отвечает: "Заведется. Только вот мотор с "ягуара" я взял напрасно. Заведется ее собственный мотор". Микки стоит рядом, обняв меня за талию, и спрашивает Тессари: "Как дела?" И, как я, протягивает ему через Пинг-Понга руку. Едва они отъезжают, как мы возвращаемся на склон, где оставили велосипед, и он продолжает обнимать меня одной рукой. Но отпускает, когда садится. Я гляжу на заходящее солнце, Микки говорит: "Еще долго будет светло". Он опять берет сигарету, и я подношу ему свой "Дюпон". Вокруг глаз у него целая сеть морщинок - он вечно готов смеяться. Я сажусь рядом, и меня охватывает дикая хандра. Микки это чувствует и говорит: "Грустно, когда заходит солнце". Я говорю - да, но думаю при этом не о солнце, а о Пинг-Понге, о нем самом - о Микки, о Бу-Бу и о том, что мне хорошо с ними. Вот что. ПРИГОВОР (6) Вернувшись вечером домой с велосипедом Микки, прицепленным сзади малолитражки, мы застаем во дворе Монтечари мою мать. Меня не предупредили, что и она приглашена на мой день рождения. Но первое, что мне приходит в голову, что она заходила в дом и видела портрет того усатого негодяя. Я чувствую себя убитой до тех пор, пока она не обнимает меня и не успокаивает своей ангельской улыбкой. Я спрашиваю: "Ты останешься с нами на ужин?" Она отвечает: "Не могу. Я зашла только выпить рюмочку. Я не могу так долго оставлять его одного". Обнимает меня за плечи и радуется, что попала сюда, что все семейство в сборе и что мне двадцать лет. Она выглядит очень молодо в летнем кремовом платье, накрашена ровно столько, сколько надо, и причесана на диво. Микки говорит, что мы выглядим как две сестры. Хочется их расцеловать - ее и славного Микки, обнять весь мир, так я довольна сейчас. Даже матерь всех скорбящих напялила новое платье в фиолетовых цветочках. Большой стол вынесен во двор, и я помогаю Пинг-Понгу подать напитки - пастис, чинзано и другое. Давно уже не выползавшая из дома глухарка рассказывает матери о Сессе-Ле-Пэне. Я пью воду, накапав туда немного чинзано. А потом Бу-Бу притаскивает поднос, украшенный двадцатью свечками. Все смеются, распевают "С днем рождения!" и хлопают в ладоши. Поскольку моя мать не может остаться на ужин, свечи стоят не в торте, а на луковом пироге, фирменном блюде свекрови. Свечи изготовил сам Бу-Бу - их не было у Брошара, а постоянно все забывающий Микки не купил в городе. Клянусь, если снять эту сцену для кино, все выйдут с сеанса зареванные. Теперь уже Пинг-Понг обнимает меня за талию, и я говорю: "Внимание! Смотрите!" И, набрав побольше дыхания, задуваю все свечи сразу. Пинг-Понг изрекает: "Ну, теперь нет никаких сомнений. Ты выйдешь замуж в нынешнем году". Микки в своем спортивном костюме отвозит мою мать домой. В сумерках приступаем к ужину. Горы на вершинах красные. Долетает мычание стада. Я одна не пью вина, мамаша Монтечари - по чуть-чуть, а им всем очень весело, даже глухарке - она кашляет и задыхается от смеха. Пинг-Понг часто целует меня в шею и в волосы. Он рассказывает о своей военной службе в Марселе, Бу-Бу - о своей учительнице математики, сорокалетней девственнице в носочках, и о том, какие шутки они с ней устраивают, Микки вспоминает о проигранной или выигранной гонке - уж не знаю. А я думаю о том, как моя мать рассказывает сейчас обо всем тому кретину и со всеми подробностями описывает три секунды, проведенные тут, как она дает ему кусок пирога и все такое. Смеюсь без передыху. Я ведь умею владеть собой. После ужина молодежь спешит переодеться. В нашей комнате Пинг-Понг вынул розовое платье, которое я надевала в тот раз, когда мы ездили в ресторан. Мне оно напоминает про взбучку на другой день. Он разложил платье на постели и на него положил подарок. Пока я разворачиваю, он пристраивается сзади, приподымает блузку и гладит мне грудь. Я тихо прошу: "Перестань. Иначе мы никуда не поедем". Оставаться дома мне неохота, но я не прочь, чтобы он перестал меня трогать. Подарок - красное бикини, которое я ему однажды показала в витрине. Оно ему не понравилось, материи там очень уж мало, но вот все равно купил. Не оборачиваюсь и говорю: "Очень мило". Он оставляет меня в покое, идет переодеваться. Вечер мы проводим в городе, а затем в Пюже-Тенье, где у Микки завтра гонка. Мы все тут в сборе - Пинг-Понг, я, Бу-Бу со своей писклей-отдыхающей, Микки и его Жоржетта. Под длинным просвечивающим платьем отдыхающая совсем голышом, и Бу-Бу рядом с ней дурак дураком. Взирает на нее, как на фарфоровую вазу. Она без передыху целует его. Он расстегнул рубашку. Не слышно, о чем они говорят. Но эта сучка все время лазит ему за пазуху, словно он девка. Мне хочется уйти, все бросить, не слушать мерзкую музыку, не видеть кружащиеся огни, опрокинутые рюмки на столе, ничего не видеть. В Пюже, в кафе с гитаристами, говорю сама себе: "Не психуй. Он видит, что ты злишься. И делает все назло". Под Джо Дассена я танцую с Пинг-Понгом, повиснув на нем, как на вешалке. Рядом Микки, а Бу-Бу даже не смотрит в нашу сторону, курит, сидя на скамейке, отдыхающая прижалась к его шее губами, и он ей все время что-то лопочет, не отрывая глаз от потолка, на котором нарисовано небо не то Италии, не то Испании. Наверно, я выгляжу дурехой в старом розовом платье, слишком коротком, чтобы кого-то озадачить. Но плевать. Взяв со стола сигареты и зажигалку, выхожу на улицу, иду к фонтану. Конечно, Пинг-Понг находит меня. Говорю ему: "Мне хотелось подышать. Теперь все прошло". Он одет во все темное, как в первый день. Я в розовом, он в черном. Видать, сам придумал и очень доволен собой. Произносит: "Если тебя что-то беспокоит, скажи сейчас. Нельзя ждать до свадьбы". Я поднимаю плечо и ничего не отвечаю. Он продолжает: "Пока мы танцевали, я понял, отчего ты так повисла на мне". Я смотрю на него, такой он славный, такой наивный, закипаю еще больше и говорю со злостью: "Что же ты понял? Ну что?" Схватив мои руки, он роняет: "Успокойся. Ты чувствовала себя сегодня такой одинокой в городе. Я знаю, так бывает. А вернувшись, увидела мать, свечи. Тебя это разволновало. Я начинаю понимать тебя". Он чувствует, надо отпустить мои ладони. Так и делает. Продолжает: "Ты только что подумала о нас и о ребенке. Ты боишься будущего. Тебе кажется, что все уже будет не так, как прежде". Мы тысячу лет стоим около фонтана, и я говорю: "Ладно, раз ты такой понятливый, пошли". Он идет за мной в кафе погрустневший, засунув руки в карманы. Я жду его, обнимаю за талию и говорю: "Роберто, Роберто. Фиоримондо Монтечари. Элиана Мануэла Герда Вик, жена Монтечари". И смеюсь, а затем изрекаю: "Правда, хорошо звучит?" Продолжая идти, он говорит: "Да, недурно". В машине - мы поменяли малолитражку на "ДС" А