тупили слезы. Спустя минуту она только прошептала: "А пошли вы все!.." Дышала она с трудом. Не отпуская ее, я спросил: "Откуда ты?". Откинув волосы, она ответила: "Мне плевать, что ты бьешь меня". На щеке у нее остались следы от моих пальцев. Смотрела озлобленно, как на госпожу Тюссо, наверно. Я отпустил ее. Перешел дорогу и сел на откос. Мне тоже трудно дышалось. И сердце билось часто-часто. Она тоже перешла дорогу, только подальше. И, не шевелясь, стояла там и стояла в своем красном платье, с белой сумочкой в руке. Солнце давно зашло за горы. Но еще не стемнело. Воздух был горячий, пахло пихтой. Я ругал себя. Битьем вряд ли заставишь ее говорить, тем более это было так на меня непохоже. После школы я ни на кого ни разу не поднял руку. В конце концов я сказал: "Ладно. Извини. Иди сюда". Она не стала ломаться и подошла. А потом упала рядом, обняв меня, и спокойно сказала: "Я потеряла каблук. И хромаю". Затем, прижавшись головой к моей груди, добавила: "Я поехала в Динь пошататься по магазинам. И опоздала на семичасовой автобус. Иначе бы давно вернулась". Я спросил: "Ты ходила по магазинам и ничего не купила?" Она ответила: "Нет. Мне ведь ничего не нужно. Просто хотелось вырваться из дома. Очень тоскливо там с твоей матерью и теткой. У меня морщины появляются". Две машины проехали мимо нас вверх на перевал. Она отстранилась только потому, что я сам пошевелился. Я сидел чуть выше ее и видел в вырезе платья грудь без лифчика, а само платье, как обычно, было не до конца застегнуто. И я попросил: "Застегни платье. Ты не находишь его слишком коротким?". Она подчинилась, не сказав ни слова. При мысли, что ее видели вот такой на улицах Диня, я просто с ума сходил. И представлял, как иные толкали в бок своих дружков, отпускали шутки. Наверно, к ней приставали, думая, что раз она едва одета, значит, будет не прочь. Было не так уж трудно, пожалуй, угадать ход моих мыслей, потому что она сказала: "Мне тоже надоело это платье. Я его больше не надену". Я привез ее домой. Никто ничего не сказал. Она поела немного, посматривая на Вильяма Холдена. И тут только я заметил, что на ее пальце нет обручального кольца. Когда фильм кончился, все, кроме нас двоих, ушли наверх Она хотела перед сном искупаться. Я спросил: "Ты потеряла кольцо?" У нее даже ресницы не дрогнули, когда она ответила: "Я сняла его, когда мыла руки" И верно - она их мыла. Я поглядел на раковину. Эна, устало вздохнув, взяла свою сумочку и вынула оттуда кольцо. Затем как ни в чем не бывало сказала: "Если твое когда-нибудь соскользнет в трубу, придется ее разбирать. Я просто осторожна". Я отправился в чулан за ванночкой, а вернувшись, поставил на плиту воду в большой кастрюле. Наверху Бу-Бу о чем-то громко спорил с Микки. Она неподвижно сидела за столом, подперев подбородок. Я спросил: "Сколько стоит билет до Диня?" Она не ответила. Только снова, но уже раздраженно, вздохнула и достала сумочку. Искать ей не пришлось - она всегда знала, что и где у нее лежит, - вынула два автобусных билета и положила на стол. Я присел и посмотрел на билеты: туда и обратно. Она расстегнула платье, после кинула его мне: "Твоя мать может наделать из него тряпок". Тело ее было покрыто ровным загаром. Однажды она сказала, что вместе с Мартиной Брошар нашла на реке уединенное место, где никто не бывает. Если в нашей деревне вам известно место, где никто не бывает, значит, вы там не живете. Потом я глядел, как Эна моется. Она нередко мылась по два раза на дню, словно работала в шахте. В том, как она намыливалась, терла тело, смывала мыло, было что-то ненормальное. В тот вечер я сказал ей: "Ты себе когда-нибудь сдерешь кожу". Она процедила; "Может, ты пойдешь спать? Ненавижу, когда смотрят, как я купаюсь". Я проверил, есть ли у нее под рукой полотенце, и, прихватив с собой ее сумку и автобусные билеты, пошел было наверх, когда она бросила мне в спину: "Не дури. Оставь сумочку". Сказала нежно, немного печально, как всегда, если забывала подделываться под немецкий говор. Я обернулся: "А что? Боишься, я найду там что-нибудь? Ты ведь читала мои письма!". Она сидела в ванночке спиной ко мне. Приподняла плечи, и все. А я пошел себе. Братья закрыли свои двери, но в комнате Бу-Бу тихо звучала музыка. Он занимается математикой под музыку Вагнера. А на каникулах слушает рок и читает фантастику. Однажды он дал мне почитать одну такую книжицу. О человеке, который уменьшился в размере и стал добычей то ли кота, то ли паука. Жуть. Сам я в тот вечер чувствовал себя, словно попал в такое же положение. В нашей комнате еще раз рассмотрел автобусные билеты, вывалил на постель все из сумочки. Бабские мелочи - помаду, расческу, краску для ресниц, флакон с лаком для ногтей, туалетную бумагу, конвертик с иголкой и ниткой и даже зубную щетку. В том, что она их всюду таскала, был какой-то заскок. Деньги - почти три сотни франков, она особо не тратилась и никогда ничего не просила, разве на парикмахера или на безделушки. Осталась сложенная вчетверо бумажка, зажигалка "Дюпон", ментоловые сигареты, кольцо и ее детская фотография размером как для удостоверения, на обороте синими выцветшими чернилами: "Самая миленькая". Я подумал, надпись сделана ее отцом или матерью. Скорее всего отцом, у женщин не такой почерк. Я развернул листок. Он был вырван из блокнота рекламного агентства "Тоталь", а блокнот принес я из гаража, и лежал этот "Тоталь" в нижнем ящике буфета. Старательно, со множеством ошибок там было написано: "Ну и чего ты добился, парень, роясь в моей сумке?". Я подумал, ей удалось написать, пока я ходил в чулан за ванночкой. Коль догадывалась, что я буду рыться в ее сумочке, она прекрасно могла вынуть то, что не хотела, чтобы я нашел. Ясно было, что она мне не доверяет. А раз подозреваешь, значит, чего-то боишься. Или, наоборот, она хотела поиграть у меня на нервах. Но зачем? Я положил все на место и улегся. Даже не слышал, как она поднялась по лестнице; Повесила сохнуть на раскрытое окно выстиранные трусики и полотенце, легла рядом. Мы долго молчали. Затем она погасила свет и сказала: "Щека горит. Ты сильно ударил". Я не отозвался, и она спросила: "А если кто-нибудь еще захочет меня ударить, ты защитишь?". Я не ответил. Спустя время она договорила: "Уверена, защитишь. Иначе это будет означать, что ты меня не любишь". Поискала мою руку, положила между бедрами для поднятия морального духа и уснула. КАЗНЬ (3) На другой день у меня все валилось из рук. Похоже, Анри Четвертый заметил это, но ничего не говорил. В голове у меня вертелось только, что Эна что-то от меня скрывает. В полдень я не стерпел, все бросил, поехал на малолитражке домой Эны не было. Коньята сказала: "Наверное, пошла позагорать. Имеет же она право немного подвигаться". Я сбегал к палатке на лужайке. Там было пусто. Затем прошел вдоль реки до Палм Бич. Тоже никого. Вернулся в гараж пешком через кладбище. Проходя мимо дома Евы Браун, остановился, но не посмел войти. Чтобы вы меня верно поняли, должен признаться, как ни стыдно, в одной вещи. В ночь после свадьбы, когда Эна уснула, я встал и оглядел ее белое платье. И обнаружил следы смолы на спине. Наверное прижалась к пихте. Но я вспомнил португальца, о котором она рассказала мне в ресторане. Тот ведь, когда целовался, прижал ее к дереву. Я снова улегся. И долго размышлял, как чистый дурень. Ясно, после страшной сцены с отцом она уже не обращала внимания на платье. Но я воображал ее прижатой к дереву. В подвенечном платье. Кем-то, кто, может, сказал ей: "Хочу тебя видеть в день свадьбы". И она ответила "да" и пошла. Я все-таки еще больший Пинг-Понг, чем думают. В эту среду я, как обычно, должен был ехать в пожарку и отправился домой за оставленной там малолитражкой. Эна все еще не вернулась. Не глядя на меня, мать сказала: "Уж коли ты начал беспокоиться, тебе придется еще немало вынести". Я закричал: "Ты чего? Что ты хочешь сказать?". Побледнев, она ответила: "Не смей говорить со мной так. Будь жив твой отец, ты бы не посмел орать на меня". И продолжала: "Мой бедный мальчик. Спроси у нее про приданое для малыша, которое она начала вязать. Спроси". По ее глазам я понял: на Эну она зуба не имеет, только ей жаль меня. Взяв каску, я сел в машину. И не сразу включил мотор. Все ждал, что Эна вот-вот вернется. В конце концов поехал. Было часов восемь, когда я подкатил к пожарке. Эна была там. А вокруг с полдюжины пожарных. Они ее подбрасывали на брезенте, предназначенном, чтобы ловить людей, прыгающих с шестого этажа, нам не приходится им пользоваться: в округе и двухэтажные-то дома редкость. Она так вопила - могла разбудить целый город, заливалась, как дурочка. А они снова и снова подкидывали ее, дружно выкрикивая: "Гоп-ля!" Поверьте, Пинг-Понг гордился своей женой. Но когда они поставили ее на ноги и Ренуччи смущенно сказал: "Послушай, мы не хотели ничего дурного", я бы охотно плюнул ему в лицо. Я не остался там, отвез ее домой. По дороге мы обогнали желтый грузовик Микки. Он посигналил, но у меня не было настроения отвечать. Она же помахала ему рукой. Затем сказала: "Ну хватит Перестань" Я ответил: "Ты думаешь, мне приятно, что все ребята видят задницу моей жены?" Она отвернулась, и мы не обмолвились ни словом до самого ужина. За столом нас было шестеро Эна ничего не ела. Мать сказала ей: "Я начинаю думать, что тебе не нравится моя стряпня". Она ответила: "Вы правы. Я предпочитаю кухню своей матери". Бу-Бу и Микки рассмеялись. Мать не стала обижаться, а Коньята, ничего не поняв, похлопала девочку по руке. Я сказал: "Что-то ты перестала вязать". Эна не ответила. Только взглянула на мою мать. А затем бросила Бу-Бу: "Поделился бы ты со мной своим аппетитом. Тогда я поделюсь с тобой другим". Я спросил: "Ты это о чем? Что ты можешь ему дать?". Все поняли, что я на пределе, и молчали. Ковыряя вилкой в тарелке, она ответила - ясно, хоть и куражилась, но боялась получить новую затрещину: "Ну, тем, что ты не любишь, чтобы видели твои товарищи". А так как все молчали, она добавила: "Я целое кило прибавила с тех пор, как живу здесь. И все в бедрах. А твоя мать еще недовольна, что я не ем". Бу-Бу и Микки опять стали смеяться. Я же подумал, что она не ответила про вязанье. Когда мы остались у себя одни, я снова вернулся к своему вопросу. Она закончила раздеваться и, не оборачиваясь, ответила: "Я не умею вязать. Лучше купить все готовое". Когда она складывала юбку, я перехватил в зеркале ее взгляд - взгляд все понимающею человека. Сдерживаясь, заметил: "Думаешь, что беременной женщине полезны те упражнения, которыми ты занималась сегодня в казарме?" Она опять не ответила. Только выдохнула воздух, надела белый халатик и стала стирать трусики в эмалированном тазу, он у нас вместо умывальника. С пересохшим горлом я спросил: "Насчет ребенка ты, значит, придумала?". Она молчала, не оборачивалась, только склонила набок голову. Опять ничего не ответила. Я подошел и врезал ей ладонью. Она закричала, пытаясь удержаться на ногах, но я бил ее куда придется - по макушке, по рукам. И тоже кричал. Уж не помню что. Кажется, требовал ответа или что она, дрянь, нарочно придумала, чтобы выйти замуж. Братья вбежали комнату, оттащили меня, но я рвался к ней и требовал ответ. Когда я отшвырнул Бу-Бу, в меня вцепилась побелевшая мать. А Микки все повторял: "Не дури, болван, не дури". Эна стояла на коленях посреди комнаты, охватив голову и рыдая, вся тряслась. Когда я увидел кровь на ее руках халате, гнев мой сразу прошел. Бу-Бу наклонился поднять ее голову. Она, продолжая дрожать и плакать, прижалась к его шее. Все лицо у нее было в крови. Мать намочила полотенце и сказала: "Уходите". Но Эну нельзя было оторвать от Бу-Бу. Прижимаясь к нему, она кричала все сильнее. Так и не отпустила его - глядела на меня расширенными от слез глазами, пока мать мыла ей лицо. В них было удивление и детская мольба, и никакой злобы. Из носа текла кровь, вспухла щека, сама она еще всхлипывала. Моя мать говорила ей: "Ну-ну! Вот и все. Успокойся". Микки взял меня за руку и вывел из комнаты. Спустя некоторое время мать спустилась на кухню и сказала: "Она не отпускает Бу-Бу". Сев напротив, схватилась за голову: "И это ты, самый спокойный и добрый. Не узнаю тебя. Не узнаю. Ты даже ударил ее в грудь". Что я мог ей сказать? За меня ответил Микки: "Он и сам не знал, что делает". Но мать только проговорила: "Вот именно" - и все держалась за голову. Мы еще долго там сидели. Коньята уже спала. До нас доносились сверху голоса, но слов было не различить. Спустился Бу-Бу. На рубахе кровь. Он сказал: "Она не хочет спать в вашей комнате. Я уступил ей свою и переночую у тебя". Налив стакан воды, ушел обратно. Нам было слышно, как он отвел ее к себе и они еще поговорили. Он вернулся к нам, и я спросил, успокоилась ли Эна. Он только пожал плечами. А потом, поглядев на меня, обронил: "Это тебе надо успокоиться" - и вышел во двор. Уснул я только под утро. Рядом ровно дышал Бу-Бу. А я считал в темноте минуты. Вспоминал измазанное кровью лицо, прижавшееся к брату. И переживал, что так сильно ударил. Потом сообразил: она же стирала трусики, не сняв обручальное кольцо. Чего стоят ее объяснения? А взгляд тогда в зеркале? Он словно говорил: "Несчастный ублюдок". Затем я увидел ее на брезенте у пожарки, а следом - тот солнечный воскресный день, когда мы с Тессари пялились в лавке на нее, голую под платьем. На память пришло, о чем мы там говорили, что рассказал Жорж Массинь весенней ночью на деревенской площади, когда молодежь спала в грузовике. Я встал и пошел на кухню умыться. Мать уже встала. Как обычно, приготовила мне кофе. Мы не перемолвились ни словом, я только бросил, уходя: "Пока". А в гараже все утро работал, не в силах освободиться от своих невеселых мыслей. В полдень, когда я пришел домой пообедать, она еще не спускалась из комнаты Бу-Бу. Он уже заглядывал туда и сказал мне: "Слушай, оставь ее сейчас в покое". Я стал спрашивать, видны ли следы от битья. И услышал: "Ссадина на щеке" Мы пообедали без нее, и я вернулся в гараж. Вечером я застал ее во дворе. В джинсах и водолазке она с Бу-Бу играла в шары. Улыбнулась мне какой-то кривой улыбкой - наверно, из-за опухшей щеки - и сказала: "Все время проигрываю". Вытерла руки, позволила себя поцеловать, прошептала: "Осторожнее. Очень больно, когда нажимаешь". И снова за игру. Я сгонял с ними одну партию. Все было как обычно, только я реже встречал ее взгляд. В ту ночь она вернулась в нашу комнату, и мы долго лежали рядом в темноте. Она снова почти беззвучно заплакала. Я твердо сказал: "Обещаю больше никогда не бить тебя, что бы ни случилось". Вытерев простыней глаза, она ответила: "Я хотела быть с тобой. А все кругом утверждали, что ты меня бросишь, едва остынешь. Все с этого". Мы разговаривали шепотом. Она так тихо, что я едва разбирал слова. Я сказал: "Мне все равно, будет ли ребенок, даже лучше, чтобы сейчас не было". Пугало одно - что-то или кого-то она от меня скрывает. Она обняла меня и, положив здоровую щеку мне на грудь, прошептала: "Если и скрываю от тебя, так вовсе не то, что ты думаешь. Мои неприятности не имеют к тебе никакого отношения. Потерпи, через несколько дней все прояснится. Тогда, если будет нужно, я все тебе скажу". Я спросил, не связаны ли неприятности с состоянием здоровья - первое, что пришло на ум, - или с отцом. Но она зашептала: "Пожалуйста, не задавай вопросов. Я ведь люблю тебя". Словно какая-то тяжесть свалилась с меня, хотя то, что она имела в виду под "все прояснится", могло быть связано с анализом крови, с подозрением на рак или еще с чем-то вроде. Однако мне полегчало, и я прошептал "ладно". Я поцеловал ее в голову. Я давно уже не высыпался как следует и сразу уснул. Мать разбудила меня, едва стало светать. Во дворе стоял красный "рено" с Массаром. Над Грассом снова пожар. Я быстро оделся и поехал туда. Вечером из машины префектуры дозвонился до Анри Четвертого и предупредил, что не смогу приехать, огонь захватил огромное пространство. Он сказал, что о пожаре говорили по телеку и чтобы я поостерегся. В деревню вернулся я только в субботу вечером, перед закатом. Подвез тот же Массар. Пока я принимал душ, Эна стояла рядом. Синяк на щеке еще был заметный, но почти сравнялся с цветом кожи. А может, она его закрасила. Казалась грустной, на мой вопрос ответила: "Беспокоилась. И потом, я ведь всегда такая с приходом ночи". КАЗНЬ (4) Весь день по-африкански парило солнце, воздух был сухой и горячий, но мне после того пекла казался освежающим. Эна была в том самом красном бикини, которое мне не нравилось, потому как открывало больше, чем прикрывало, но в тот вечер лишь усиливало мое нетерпение остаться с ней наедине. Я попросил ее зайти ко мне за ширму, как было однажды вечером, но она заскочила только окатиться и сразу выбежала. Ужинали мы на улице. Братья тоже были в плавках. Мать приготовила поленту. Но из-за жары есть не хотелось, зато стаканы без конца наполнялись вином. Мне все время приходилось осаживать Микки, которому завтра предстояла гонка, а он отвечал: "Спьяну скорее пройду дистанцию". Он и в самом деле хорошо подготовился, не сомневался в победе. На трассе там порядочный горб, хоть и не очень крутой, и Микки считал, что если проиграет на подъеме, то наверстает при спуске. И говорил, что сумеет на всех двадцати этапах, как пробка от шампанского, выскочить вперед на последних пятидесяти метрах перед промежуточным финишем. Мы даже начали ему верить, так нам всем было хорошо. Видать, у моей матери случился с Эной какой-то разговор, пока меня тут не было. Мать обращалась к ней, как Коньята, называла малышкой, а сделав замечание про бикини - мол, и вполовину не прикрывает того, что подарил Господь Бог, - засмеялась и наградила шутливым шлепком. Мы еще посидели за столом. Как это ни покажется странным, Эна помогла убрать посуду. Микки и Бу-Бу заговорили о Мерксе. Бу-Бу считает, что время Меркса кончилось, теперь побеждать будет Мертенс. Эна сидела рядом, я обнимал ее за плечи. Кожа у нее горела. Один раз она вмешалась в разговор, попросила объяснить, кто такой Фаусто Коппи, ведь мы с Бу-Бу постоянно напоминали о нем, дразнили Микки - вот мол, кто был самый великий. Тогда Микки пустился в перечисление всех побед Эдди Меркса, начиная с первой, когда тот еще ходил в любителях. Никто не стал спорить, а то бы это заняло часа четыре, и мы отправились спать. Это была у меня с ней последняя ночь. Уже тогда что-то в нас сломалось. Я не знал еще, что именно, но догадывался - ссору Эна не забыла. Она стонала в удовольствии, но я-то чувствовал - ее что-то тревожит, заботит. И под конец она не вопила, а только прижалась мокрым лицом к моему плечу, с печальной детской нежностью обняв за шею, словно знала, что это в последний раз. КАЗНЬ (5) На другой день мы обедали в закусочной на бульваре Гассенди в Дине. Микки с группой гонщиков отправился к старту за час до начала. С нами были Бу-Бу, Жоржетта и ее братишка десяти лет. Мы сидели у окна и видели, как собираются люди у расставленных вдоль тротуара барьеров. Эна сидела довольная и радостная, что Бу-Бу шутит с ней и просит прощения за то, что считает ее самой красивой. Даже о чем-то спорила с братишкой Жоржетты. Следы побоев на лице прошли. Оставив их, я пошел посмотреть, как будет стартовать Микки. Проверил в последний раз его велосипед и запаски в грузовике. Выстрел - и он ловко занял место в середине. С секунду я еще видел его красно-белую майку, а затем, пробившись через толпу, вернулся в закусочную. Едва успел проглотить мороженое, как объявили финиш первого этапа. Мы с Бу-Бу бросились наружу и увидели Микки в группе с Дефиделем, Мажорком и тулонцем, победившим в Пюже-Тенье двумя неделями раньше. Микки выглядел королем. Бу-Бу огорчился, что Микки не стремится выиграть первый же этап и не получит премию, но я возразил: этапов впереди еще девятнадцать, и как-никак все решает последний. На один круг гонщикам требовалось десять минут. При втором мы еще сидели за столом, и Бу-Бу опять заработал локтями, пробиваясь к барьеру. Микки по-прежнему находился рядом с тремя лидерами и легко крутил педалями, положив руки на руль. На лице его я не увидел улыбки, как после трудного подъема. Я сказал Бу-Бу: "Увидишь, он победит" - и повторил это Эне, когда та вернулась в зал. Она сказала: "Я тоже этого хочу". Вспоминается ее лицо в ту минуту. Оно было иным, чем тогда, в "Бинг-Банге", меньше трех месяцев назад. Но теперь все было иным, чем тогда. Трудно объяснить. В ней опять появилось что-то детское. Дети всегда смотрят открыто, без подозрительности, словно зная, что ты их любишь. Хотя им на это и наплевать. А может, в ее глазах я снова стал тем человеком, с которым она впервые танцевала в то майское воскресенье. Не знаю. Просто я теперь лучше понимаю некоторые вещи. Но не все. После полудня мы опять влезли в толпу на площади Освобождения, чтобы посмотреть проезд гонщиков на очередном промежуточном финише. После восьмого или девятого круга наш Микки выигрывал все заезды. Он каждый раз выскакивал справа или слева от Тарраци, догоняя лидеров на последних метрах, как кот мышку. По радио извещали: "Первый - Мишель Монтечари. Приморские Альпы, номер пятьдесят один", и название премии одного из магазинов города. А то объявляли, что он якобы сошел с дистанции на холме или не догнал основную группу внизу - в общем, несли всякую чушь, чтобы подогреть болельщиков. Но мы были спокойны: всякий раз, когда гонщики выкатывались на бульвар, красно-белая майка Микки виднелась за зеленой Тарраци, и все кругом начинали орать, что мой брат проходимец: "Вот увидите, он опять выкинет свою штуку". Именно в тот самый момент, когда мы, не обращая, понятно, внимания на Эну, спорили по поводу одного такого финиша и когда Тарраци пытался схватить моего брата за майку, я и потерял ее. Я немного поискал Эну, и Бу-Бу тоже. Жоржетта пошла покупать своему братишке еще мороженого, и мне пришлось следить, чтоб и мальчика не потерять. А когда Жоржетта вернулась, гонщики уже в пятнадцатый раз были на середине бульвара. На мой вопрос она сказала: "Наверное, пошла в туалет, ей же не три годика". Мы видели, как Микки, строя рожи, опять обогнал всех и затем, выпрямившись и немного расслабясь, поехал вровень с остальными... Я двинулся по бульвару, заглядывая во все кафе. Эны нигде не было. Уломав полицейского, бегом пересек дорогу и двинулся по другой стороне до площади Освобождения. Было не до гонки, я даже не прислушивался к репродукторам. Вернувшись к Жоржетте, узнал, что гонщики пошли восемнадцатый круг и Микки в головной группе. Выиграв шестнадцатый, он решил передохнуть, что ли, и этим воспользовались три гонщика, в том числе победитель в Пюже - Арабедян, и поднажали. Я и так беспокоился об Эне, а это еще больше меня огорчило. Бу-Бу не было рядом. Наверно, тоже ищет ее. Я сказал Жоржетте: "Они скоро вернутся", но толком не знал, говорю о Микки и всех гонщиках, об Эне или о Бу-Бу. Жоржетта ответила: "Никто не захотел возглавить гонку, так что Микки пришлось все взять на себя". Арабедян и двое других прошли первыми восемнадцатый этап, а Микки вел за собой всех остальных, отставая от лидеров секунд на сорок. У него как-то идиотски дергалось лицо - так с ним бывает, когда он уже совсем без сил, - и майка насквозь промокла. Я побежал вдоль улицы и закричал ему. Он слышал меня, как потом признался, но не откликнулся. Для тех, кто его не знает, могло показаться, что он смеется и ему на все наплевать, он ведь хитер, как черт. В какую-то минуту я заметил рядом с нами Бу-Бу. Он выглядел расстроенным. Я спросил: "Ты нашел ее?" - но он только мотнул головой, даже не поглядев на меня. Я тогда решил, что он огорчен из-за Микки. Теперь-то я знаю, как все было Но рассказываю по порядку и не пытаюсь строить: из себя умника. Я тогда сказал своему брату Бу-Бу: "Я могу получить восемьсот франков за призовой велосипед. Но если Микки не поднажмет, он уже не догонит". Бу-Бу кивнул, но явно не слушал. Чуть позже объявили, что Микки и гонщик из Марселя Сполетто оторвались от основной группы и погнались за Арабедяном. Все кругом опять заорали, а Жоржетта стала целовать меня. И вот тогда-то я увидел Эну. Она стояла на другой стороне площади, на краю тротуара, словно лунатичка - вот именно, я сразу так подумал. То шла вперед, то останавливалась и снова двигалась, расталкивая людей. И смотрела в землю. Я кожей чуял, она не знает, на каком свете находится и что делает. Клянусь, я это понял, хотя она была за сто метров, маленькая одинокая фигурка в белом платье. Распихивая людей, не обращая внимания на свистки полицейского, я бросился к ней. Когда я поймал ее за руку и повернул к себе, то полные слез глаза были у нее еще больше и светлее, чем когда-либо. Я спросил: "Что с тобой?" Она ответила не своим голосом: "Болит затылок, болит". И покорно пошла за мной подальше от толпы. Мы уселись на ступеньке у какого-то дома в боковой улочке, и я сказал: "Сиди спокойно, не двигайся". Она повторила: "Болит затылок". Две незнакомые морщинки проступили от носа к губам, а расширенные глаза были как пустые Казалось, она чем-то потрясена. Я прижал ее к себе, обнял за плечи, и так мы посидели некоторое время. До меня доносились крики с площади, голос по радио, но я ничего не разбирал. Не смел пошевелиться. Обычно, волнуясь, она дышала ртом. Но теперь не так: казалась безучастной, смотрела прямо перед собой, ничего не видя. Хотя и дышала через рот, но ровно. Поежившись, она наконец отодвинулась от меня и прошептала: "Теперь мне лучше. Лучше". Я решил ничего не выспрашивать, просто помог подняться. Отряхнув ей платье, спросил, не хочет ли она чего-нибудь выпить. Она покачала головой. Глянула на меня, и я снова увидел слезы на глазах. Потом взяла за руку, и мы вернулись на площадь. Гонка кончилась. Микки выиграл. Жоржетта с братишкой прыгали и кричали от радости. Им было не до нас. Бу-Бу облегченно улыбнулся, увидев Эну, и сказал: "Микки велел передать, что Сполетто - человек слова". Я отправился на поиски торговца велосипедами, который должен был подарить победителю гоночную машину. Тот повел меня в кафе и дал восемьсот франков. Потом я долго искал Сполетто, чтобы отдать ему половину. Эна и Бу-Бу ходили за мной, как тени. Я видел, что она временами вздрагивает, но явно рада за Микки и улыбается, слыша из репродукторов фамилию Монтечари. Теперь уж Бу-Бу держал ее за руку, старался выглядеть довольным, но я хорошо знаю своих братьев и видел, что он приглядывает за ней беспокойно и грустно. Мы ехали домой на "ДС" без Микки - организаторы гонки позвали его на банкет - и, значит, без Жоржетты. По дороге говорили только о гонке. Высадив братишку Жоржетты около их дома, остались втроем. На перевале она попросила остановиться, ее тошнило. Я было пошел за ней, но она рукой велела мне остаться, я вернулся к машине, объяснил Бу-Бу: "Это от солнца. Уверен". Тот кивнул, но ничего не ответил. Затем она снова села в машину, попросила ехать, ей хотелось поскорее домой. Когда же мы подъехали к нашему дому, она прошептала: "Нет, к матери". Мы с Бу-Бу поняли - она без сил, ее снова стошнит или она, чего доброго, упадет в обморок. Поехали деревней. На террасе у Брошара еще сидели люди. Я зарулил во двор Евы Браун и остановился перед крыльцом. Помог ей вылезти. Увидев дочку, Ева Браун ничего не сказала, только сильно побледнела. На кухне, смирно сидя на коленях у матери и обняв ее за шею, она молчала. Старик наверху орал как бешеный, и я крикнул в потолок, чтобы он унялся. Бу-Бу тронул меня за руку и сказал: "Пошли". Я отстранил его и наклонился к ней: "Элиана, - проговорил я, - скажи мне. Прошу тебя. Скажи". Она ничего не ответила и не пошевелилась. Я не видел ее лица - волосы закрывали. Своим мягким голосом с немецким выговором Ева Браун сказала: "Ваш брат прав. Пусть она останется сегодня здесь". Вот как оно обстояло. В целом. Я не глядел ни на Бу-Бу, ни на ее мать. Мне казалось, они против меня - ведь несколько дней назад я побил ее. Я сказал: "Поговорим завтра". И вышел оттуда. Дома я просидел до темноты в ожидании Микки. Того подвезли на машине. Я окликнул его во дворе, он присел рядом. Я рассказал ему все. Он заметил: "Она сама не своя, и с отцом полаялась, и ты с ней поссорился. И солнце весь день. Даже асфальт плавился - уж это мне лучше других известно". Я спросил, как прошел банкет. "Неплохо", - ответил он. Многие советовали ему переходить в профессионалы. Он отвечал: "У меня целое лето на размышления". На самом же деле ему просто не хотелось говорить о себе. Сидя рядом, мы еще помолчали, затем он принес из кухни бутылку вина. Пока мы пили, заметил: "Не знаю, чем она так озабочена, но уверен, рано или поздно сама все тебе скажет. Одно я знаю наверняка: на ней нет никакой вины с тех пор, как она с тобой". Я притворился, что не понял его. Он пояснил - так, как я сам думал: "Допустим, она кого-то знала до тебя, и тот не хочет оставить ее в покое, грозится или еще что. Бывает же, почитай газеты" Я спросил: "Если ей угрожают, почему она молчит?" Он ответил: "Может, грозятся сделать что-то как раз тебе". Сказал, словно такое само собой разумеется. Мне и в голову не приходило. Я все больше подозревал, что она виделась - или была вынуждена увидеться - с кем-то, кто знал ее до меня. Но считал - поступила она так ради прошлого, чтобы того утешить. Я встал и походил по двору. Потом сказал Микки: "Значит, она виделась сегодня в Дине с этим типом. И в прошлый вторник, когда будто ездила походить по магазинам. Он живет в Дине". - "Одни догадки, - ответил Микки. - Если ты перестанешь психовать, она станет откровеннее. А ты ее еще и колотишь". Ну и ну, слышать все это от Микки, от этого балбеса. А ведь он прав. И мне уже хотелось, чтобы скорей настало завтра, когда я смогу обнять ее и сказать, что она может довериться мне и я не стану больше психовать. Еще я сказал: "Эх, Микки, мы даже не отпраздновали как следует твою победу. Вместо того чтобы плясать вокруг тебя, вон что получается". Вам никогда не угадать, что он мне ответил: "Видишь, у меня вино в стакане. А гонки я выиграю еще не раз". КАЗНЬ (6) Я снова мало и плохо спал в ту ночь. Если бы просто из-за жары... Утром поглядел на себя в зеркало. Я не красавец, но и не уродина. Правда, несколько полноват, за что ругаю себя. Я решил не ходить к Эне, то есть к ее матери, до двенадцати или до часу дня. Пусть отдохнет, поговорим спокойно, надо ее ободрить. Но из зеркала глядел на меня мужчина за тридцать, весом под девяносто кило - мог ли он быть ей по душе? Я хорошо вымылся, старательно побрился, захватил с собой в гараж чистые брюки и сорочку, чтобы не идти к ней в комбинезоне. В гараже старался работать как можно лучше, но не переставал думать о своем. Часов в десять перед бензоколонкой остановился Микки: он вез в город лес. Мы отправились к Брошару выпить кофе. Говорили о жаре, что церковь зря штукатурили, обветшалой она смотрелась лучше. Я знал, что он заехал ко мне нарочно и что Фарральдо снова будет пилить его. Такой уж он, наш Микки, глуповат, но не бросит в трудную минуту. Когда я пришел, Эна сидела на разваленной стене, в незнакомом мне платье, уставясь в землю. Снова походила на брошенную в угол куклу. Заслышав мои шаги, повернула голову, широко улыбнулась, словно ей полегчало, и побежала навстречу. Обняв меня, сказала: "Я ждала тебя. Я ждала тебя с... с...", но не помнила, с какого часа. Я засмеялся. И был счастлив. Она смотрела на меня, а я видел ее лицо без красок, без туши - ее лицо. И услышал: "Я тебя огорчила. Уж прости меня за все, только сразу. Это не моя вина". Я все смеялся. Она сказала мне: "Идем. Мать нас покормит. Увидишь, она прекрасно готовит". Чего было о том говорить? Я уже и так знал это. Но все, что она сейчас говорила, оставляло у меня какое-то жуткое ощущение. Держась за руки, мы пошли на кухню. Вполголоса она сказала: "Мама сейчас наверху с папой. Понимаешь, он ведь болен". Она заметила, как я передернулся, и вмиг стала прежней. "Думаешь, я свихнулась? Ошибаешься". Она вынула из буфета бутылку дешевого вермута. Я спросил: "Ты сегодня вечером домой вернешься?" Она несколько раз кивнула, потом села напротив и, положив подбородок на руку, сказала с какой-то тенью былой веселости: "Мы же теперь женаты. Тебе от меня так просто не отделаться". Мне она всегда больше нравилась неподкрашенная. А в эту минуту я любил ее, как никогда прежде, больше жизни. Мы пообедали втроем, и Эна проводила меня до ворот. Шла медленно, обняв меня, была какая-то домашняя, очень нежная. Я не хотел портить эту минуту и решил потом уж спросить, что с нею случилось накануне, когда она пропадала целую вечность. Работа валилась у меня из рук, время словно остановилось, мне было невтерпеж. Только я умылся, переоделся и собрался, как позвонили из пожарки, что Ренуччи едет за мной - пожар над Грассом занялся пуще прежнего. Я чуть не рявкнул. Но ответил: "Ладно". Мчусь к ее матери, но Эна уже пошла к нам. Вместе с Бу-Бу и Коньятой играла на кухне в карты. Была в джинсах и великоватой майке с собственным портретом. Волосы собрала на затылке. Неподкрашенная, ну чудо. Оставлять ее сейчас страсть какие хотелось. Она поднялась со мной наверх. И пока я собирался, сказала: "Езжай спокойно. Мне сегодня хорошо". Я спросил, что она делала накануне в Дине, когда пропадала больше часа. Она ответила: "Ничего. Мне стало не по себе в толпе, наверно, от жары. И захотелось пройтись. Потом головная боль возобновилась с такой силой, что я не знала, где нахожусь. Да, это все из-за солнца". Она смотрела мне прямо в глаза и вроде говорила правду. Просто не припомню, чтобы она когда-нибудь так долго объясняла мне что-либо. Я проговорил: "Похоже, ты получила солнечный удар. Надо было надеть что-нибудь на голову". Перед уходом я поцеловал ее в губы и потом - рот на майке. Она засмеялась. Через материю я чувствовал ее крепкую грудь. Мне захотелось по-настоящему поцеловаться. Но она отстранилась. И чтоб смягчить, сказала: "Не надо. Тебе ведь ехать, а я заведусь". Это было так похоже на нее. Но я ушел расстроенный. На холмах между Лупом и Эстероном так и полыхало. Невозможно было пробиться. Не было рядом и воды. Только огонь. Этот день оказался самым тяжелым за все лето. На помощь вызвали войска - они уже научились заниматься непривычным делом, но главный расчет был только на вертолеты с цистернами, и они сновали взад и вперед сюда. Мы не спасли и четверти того, что попало в зону пожара. В деревню я вернулся вечером во вторник. Мать открыла мне и, пока я мылся на кухне, стояла рядом в ночной сорочке. Потом подала ужин. От нее я узнал, что весь день Эна почти не раскрывала рта, но и не дулась. Словно витала в облаках. Раскладывала в комнате пасьянс. Потом гладила белье. Не очень хорошо - просто по неумению. Стояла у дома до полуночи, поджидая меня. Я спросил мать: "Что ты об этом скажешь?" Она пожала плечами, а потом сказала: "Ее не понять. Вчера днем, пока ты был в гараже, вздумала проводить меня на могилу твоего отца. Побыла там с минуту, а может, и меньше, и ушла". Я ответил: "Ей захотелось сделать тебе приятное, но она терпеть не может кладбища. Сам слышал". Когда я тихо-тихо вошел в нашу комнату, она спала глубоким сном на своей половине постели. Свет из коридора упал на нее. Во сне лицо было не таким, как днем, а словно у ребенка - округлые щеки, маленький пухлый рот. И расслышать дыхание было почти невозможно. Я не посмел ее будить. Ложась на свою половину постели, я еще подумал, что никогда не хожу на могилу своего отца, и уснул. Проснулся поздно, но не чувствовал себя отдохнувшим. Меня мучили страшные сны, которые никак не удавалось вспомнить. Наутро я вообще не помню снов и могу только сказать, были они приятные или неприятные. Ее уже не было в постели. Через окно я увидел, что она лежит около колодца на животе, в одних трусиках от красного бикини, в очках, и читает старый журнал из сарая. Я крикнул: "Как ты там?". Она подняла голову, прикрыла рукой грудь и ответила: "Уф!". Я подошел к ней с чашкой кофе. Она лежала на махровом полотенце. Я спросил: "Тебе кажется, ты все еще недостаточно загорела?" Она объяснила: "Загораю про запас, на всю зиму" - и спросила о пожаре, а потом захотела отхлебнуть кофе. Бу-Бу шел к нам из кухни, и я попросил ее надеть лифчик, а в ответ услыхал: "С тех пор как я живу в вашем доме, твой брат уже не раз видел меня так". Но отвернулась и надела бюстгальтер. Эна немного проводила меня, шла босая. Я спросил, что она собирается делать в течение дня. Это была та самая проклятая среда, 28 июля. Она передернула плечом и состроила рожицу. Я сказал: "Если будешь все время лежать на солнце - заболеешь. Надень что-нибудь на голову". Она ответила: "Шагай, парень" - или что-то вроде. Закрыв глаза, протянула губы для поцелуя. Я видел, как она, по-прежнему ступая осторожно по камням на дороге, пошла назад к воротам в своем бикини, раскачивая для равновесия руками. Больше я ее не видел до субботы 7 августа. В полдень той среды мы отправились вместе с Анри Четвертым взять на прицеп грузовик около Энтрона. По дороге закусили бутербродами. Когда я вернулся домой, мать сказала, что Эна ушла с большой матерчатой сумкой и чемоданом, не пожелав им сказать куда. Бу-Бу находился вместе с Мари-Лор в городском бассейне, и некому было ее удержать. Сначала я поднялся в нашу комнату. Она унесла свой белый чемодан - меньший из двух, косметику, белье и, насколько я понял, две пары туфель, красный блейзер, бежевую юбку, платье со стоячим воротничком и платье из голубого нейлона. Мать сказала, что Эна ушла в застиранных джинсах и темно-синей водолазке. Я отправился к Девиням. Ева Браун не видела ее с позавчерашнего дня. Я спросил: "Она вам ничего не говорила?" Та медленно покачала головой, опустив глаза. Я еще спросил: "Вы не догадываетесь, куда она могла отправиться?" Та опять покачала головой. Я весь взмок. Глядя на эту молчаливую и спокойную женщину, мне хотелось ее встряхнуть. Я пояснил: "Она унесла чемодан с одеждой. И вы можете быть такой спокойной?" Посмотрев мне в лицо, она ответила: "Если дочь не попрощалась со мной, значит, вернется". Больше ничего не смог из нее вытянуть. Когда пришел домой, Бу-Бу уже вернулся. По выражению моего лица он понял, что я не нашел Эну, и отвернулся, ничего не сказав. Спустя полчаса приехал Микки. И ему Эна ничего не говорила. Он понятия не имел, где она может быть. Подбросил меня в гараж на своем желтом грузовике, и я стал названивать мадемуазель Дье. Но там никто не отвечал. Положив мне руку на плечо, Жюльетта сказала: "Не волнуйся, она вернется". А Анри Четвертый с салфеткой за воротом стоял рядом, уставясь в пол и засунув руки в карманы. До часу ночи я вместе с братьями ждал ее во дворе. Бу-Бу помалкивал, я тоже. Лишь Микки строил догадки. Мол, захандрила и отправилась к мадемуазель Дье - снова вместе поужинать, как в день рождения. Он еще что-то болтал, сам не веря своим словам. А я знал, что это насовсем, что она не вернется. Был уверен в этом. Но не хотелось разреветься перед ними, и я сказал: "Пошли спать". В восемь утра я дозвонился мадемуазель Дье. Она Эну не видела. Ничего не знала. Я уже собирался повесить трубку, и она вдруг сказала: "Обождите". Я подождал. Было слышно ее дыхание, словно она стояла рядом в комнате. Наконец сказала: "Нет. Ничего Не знаю". Я заорал в трубку: "Если вы что-нибудь знаете, скажите!". Та молчала. Я снова спросил: "Ну что?" - и услышал: "Ничего не знаю. Если что-нибудь услышите