лнения. Он пытливо, мучительно, порой исступленно искал решения, нужной выразительности графических средств, пластических линий. И нередко художник, буквально истерзанный, пробивался к простой истине своего поиска. Взгляните теперь на этот портрет "Прачки", столь увлеченно занятой стиркой кимоно. Она изображена в типичных для ее промысла условиях: деревянное бочкообразное корыто, примитивная бадья для воды, низкая приземистая скамеечка, дощатые колодки на ногах с широкой парусиновой перемычкой. Вместо нарядной прически ее волосы покрыты самым обыкновенным косыночным тюрбаном -- без всякого рисунка, без цветов и украшений. Она в очень ординарном халате, ничем не примечательных просторных шароварах. И при всем этом Утамаро смог разглядеть своим пытливым, ищущим глазом необыкновенное обаяние женщины в ее наиболее прозаическом занятии. Прекрасные ее черты обнаруживаются в характерной позе, в облике внезапно повернутого лица, на котором запечатлены робость, легкое волнение; в мягких округлых линиях фигуры, проступающих через легкую ткань ее одежды. Пластичность и образность -- первооснова в портретном творчестве Утамаро. Просматривая позже гравюры других мастеров, я узнал, что тема прачек привлекала внимание многих японских художников. Великолепная гравюра "Прачки" принадлежит кисти Хисикава Моронобу, включенная им в альбом "Сто изображений женщин этого бренного мира" (1681). И здесь крупным планом показана женщина, занятая стиркой. Та же незатейливость обстановки и окружения. Во всем обнаруживается обыденность и простота будничного занятия. Удивительная лаконичность изобразительных средств. Ни единого лишнего, неоправданного штриха. Но именно в этой незатейливой повседневности, безыскусственной непосредственности художнику удалось скупыми средствами гравюры раскрыть подлинную, земную прелесть человеческого бытия и показать обаяние женщины, которая, быть может, с виду несколько грубовата, но в действительности обладает неисчерпаемой жизнедеятельностью и душевной щедростью. Художник по-своему выражает простую истину, что в народе, в природе трудового люда редко наблюдаются скаредность, жадность, стяжательство, стремление к счастью на чужой беде. Во всем облике прачки -- радостное чувство, которое она испытывает от своего занятия, в житейских своих заботах не только о себе. Взор невольно останавливается на выразительности действий, ритме движений стирающей женщины, что достигается поразительным владением линией, сильной, уверенной, размашистой. Характерно, что в работах японских графиков довольно нередки сюжеты труда городских и сельских жителей. При этом они насыщены обаянием любимой художниками Укие-э повседневной действительности, ощущением чистого света, изяществом. Полихромная гравюра "Очистка хлопка" Судзуки Харунобу (1725--1770), на которой изображены сидящая за простым домашним станком девушка, а рядом с ней склонившаяся над мастерицей подруга с плетеной корзинкой в руках, глубоко лирична, интимна. Мы видим простых, очень земных японок в домашней обстановке, за самым повседневным занятием. И вместе с тем перед нами необыкновенные, прекрасные, по мысли автора, идеальные образы японских женщин, в которых передано поэтическое видение художника. Великолепная по замыслу и настроению гравюра на тему о всесилии и благородстве труда безвестного мастера хранится в моей коллекции. Художник увидел в обычной действительности страны, в жизни японских земледельцев поразительную картину многотрудности и самоотверженности их существования, неистребимость человеческой борьбы, извечность сражения с силами стихии. Гравюра запечатлела возделывание японскими крестьянами рисовых плантаций под беспощадно посылаемым на землю неумолимым зноем. Безжалостно палящие лучи иссушили, начисто испепелили поле, и только люди своим упорством, всепобеждающим усердием способны одолеть ниспосланное на них бедствие. Невольно сочувствием проникаешься к этим труженикам, сжигаемым яростным огнем. Страшен, невыносим вид покрытой глубокими трещинами от солнечного жара земли, обезвоженной, иссушенной. Малейшее прикосновение превращает ее в пыль, мельчайшую пудру, образующую столбы и тучи в минуты степных вихрей. И хотя в гравюре нет зримых свидетельств конечных усилий крестьян, она не оставляет сомнений в оптимизме труда, в победе человека над пагубным ненастьем, в благостном его торжестве. А на другой цветной гравюре того же, оставшегося безымянным, художника по закону контраста запечатлен труд японских земледельцев в час иного бедствия -- водной стихии, неумолимого тропического ливня, который грозит снести неокрепшие побеги рисовой рассады. На черно-зеленых полях, точно вкраплены пригнутые к земле крестьяне. Они под "амигаса" -- большими, как велосипедные колеса, широкополыми шляпами из плетеного бамбука. Вместо плащей их спины и плечи покрыты соломенными накидками. Лишь изредка виднеются бронзовые плоские лица и темно-коричневые руки, почти до плеч уходящие в воду. Некоторые крестьяне до пояса погружены в жидкую болотистую глину. Будто врытые в землю, они собою разрезают ее, как плужный лемех, вылавливая и спасая рассаду. И здесь, как и в гравюре засухи, присутствие той же уверенности, оптимизма, господства человека над разбушевавшейся стихией. В этом одна из примечательных характеристик художников Укие-э, которые изображали в своих гравюрах человека в органической взаимосвязи с живой природой, с ее благостными и губительными явлениями, в активной, неустрашимой борьбе труженика, созидателя, покорителя сил ненастья и зла. Особенно колоритны в этом отношении красочные гравюры Хокусая, создавшего в жанре пейзажа и человека такие, например, ксилографические альбомы, как "Водопады", "Мосты", "1000 видов моря". В этих великолепных работах художника ярко и многообразно раскрыт труд людей -- ремесленников, крестьян, рыбаков, их созидательные усилия, настойчивость, упорство, целеустремленная воля. В прославленной гравюре "Гора Фудзи в ясную погоду" (из серии "36 видов Фудзи") Хокусаю удивительно своеобразно удалось передать тончайшие цветовые звучания. При необыкновенной простоте, с какой воспринимает Хокусай родную природу, окружающий повседневно мир, здесь во всем обнаруживается восхищенный взгляд. В пейзажных гравюрах художника -- мудрость великой простоты, поэтическая взволнованность, красочные сочетания. И в этом слышатся отзвуки чувств, настроений, которые волнуют нас, тревожат наше воображение, мысль. Классическая японская живопись "китайской школы" обычно выражает грандиозность и величие природы. При этом пейзаж представляет собой не натуралистическую передачу конкретных черт определенной местности, но обобщающий, типический образ японской природы. И человек здесь, как правило, изображен не крупным планом, не доминирующей фигурой, а в виде одинокого отшельника у своей едва заметной хижины, у горного ручья или у причудливо изогнутого ствола вековой сосны, символизирующей долголетие человеческой жизни, с едва видными в серо-белой туманной дымке горными вершинами, которые создают представление пространства, а вернее -- символизируют объемность и перспективу. Нередко человек изображается в классической живописи за чтением любимого поэта или философского трактата в уединенной хижине, расположенной на горной вершине или в бамбуковой роще, где слышен шум ветра, чувствуется живое дыхание природы, где вьется тропа в неведомую даль. В бамбуковой роще Я ночь коротаю свою, И трогаю лютню, И песни протяжно пою. И люди в лесу Не узнают, как всходит луна: Взгляну на нее я -- И взглядом ответит она*. Такова природа, таков реальный мир в его многообразии и богатстве, исполненный величия и красоты, покоя и ощущения поэзии. Здесь художник и поэт находятся в непосредственном взаимодействии с природой. И человек и природа образуют гармоническое единство, и движут ими одни и те же законы мироздания. Нередко жизнь уединившегося изображается поэтом в духе нравственного совершенствования личности в окружении естественной природы. Такое уединение бывает обусловлено даоскими идеями о достижении блаженства путем недеяния и отречения от всего мирского либо буддийской философией с ее самоуглублением и поисками нирваны. Часто уединение в горах вызывалось стремлением художника или поэта оградить себя от политических и моральных пороков общества, найти иную жизнь, но не в потустороннем, а в земном мире. В поэзии существует даже специальное образное выражение "закрыть калитку за собой" -- уйти, удалиться от мира зла и насилия, стать отшельником. Разумеется, это было пассивное сопротивление или уход от активной борьбы с общественным злом. Однако в ту далекую эпоху феодализма подобное уединение и отшельничество рассматривалось как проявление могучего человеческого разума в поисках лучшего, счастливого существования. Иными словами, в японском классическом пейзаже отражено стремление художника найти в окружающем мире материал для выражения своего лирического настроения, своих чувств и мыслей, для создания зримых образов природы. -- В японском художественном творчестве, -- замечает Тосио сан, как бы обобщая наш обмен мыслями, -- образы природы и человека часто находят оригинальное выражение в произведениях литературы и изобразительного искусства. Важно, однако, отметить, что своеобразие здесь состоит в том, что, несмотря на принципиальные отличия литературы и живописи, средства художественного воплощения образов в произведениях литературы и живописи выступают во взаимосвязи, в своеобразном взаимодействии. Можно сказать, что мотивы природы и человека в их взаимосвязи и взаимной обусловленности характерны для японского художественного творчества многих эпох, включались в сферу своего образного видения живописцами и поэтами, пожалуй, на всем протяжении эстетического движения Японии. Так показывалось и воспевалось обаяние родного края. Однако период развития и формирования гравюры Укие-э представляется едва ли не наиболее интересным с точки зрения раскрытия темы природы и человека в его труде на фоне естественного окружения, в процессе его активного воздействия на силы и явления природы. Тосио сан раскрывает все новые картины, увлекательно комментируя характерные приметы, своеобразие этого глубоко национального художника, которого ярко выделяют его самобытный творческий почерк, удивительная цветовая фактура, сюжетная направленность. Весь календарный свиток показался мне исполненным какой-то магической, абсолютной силы. И нельзя не видеть, что творчество истинного художника -- поэта, скульптора, живописца -- всегда прочно стоит на родной почве, органично взаимосвязано с традициями и опытом всего наиболее жизнестойкого, испытанного временем. И если его творения, порожденные вдохновением автора в родной стихии, становятся достоянием отечества, то признание общечеловеческое не может не прийти. -- Японские живописцы, художественный гений Хокусая, Хиросигэ, Утамаро, Тэссая и многих других, -- добавляет Тосио сан, -- сохранили для людей, для всех нас волшебную, неправдоподобную и вместе с тем столь близкую нам красоту, физическое и душевное совершенство человека. Подлинно талантливые произведения искусства призваны нести людям высокие нравственные принципы, убедительные образы прекрасного. И поэтому взаимосвязь этического и эстетического в художественном творчестве представляется нам глубоко органичной, нерасторжимой. И это объясняет нам одну из причин того, почему японцы любят свою историю, свое прошлое и все, что дошло до них от минувших времен. Они не уничтожают, а бережно сохраняют памятники и реликвии своей национальной старины. -- Но разве, -- замечаю я, -- понятие о ценностях, духовных и эстетических, не меняется в разные эпохи, по мере развития общества, нашего движения вперед, связанных с ним представлений о реализме, идеализме? -- Со дэс нэ... Так и вместе с тем, пожалуй, и не совсем так. Меняются относительные ценности, но не те, над которыми не властно время. Есть художественные сокровища, созданные в самые отдаленные времена, -- древняя бронза, керамика, каллиграфическая живопись, произведения изобразительного искусства, -- эстетическая значимость которых не утрачивается на протяжении многих поколений, порой и тысячелетий. И этот взгляд исходит из наших традиционных представлений о прекрасном в жизни, об эстетическом идеале: творения искусства непременно должны быть художественно прекрасными. И в этой связи, на мой взгляд, реализм не противостоит понятиям идеализма. В жизни не всегда легко выделить реалистические начала в их элементарной сущности. Явления реалистические находятся в многосложной взаимосвязи с понятием об идеальном. Это особенно относится к искусству, к произведениям творчества. Художественное выражение окружающего нас мира всегда таит в себе различные аспекты желаемого и действительного. Реалистическое видение соотносится с идеальным в различной форме у различных художников. И в этом мы обнаруживаем источник эстетического удовлетворения -- тем больше, чем самобытнее и талантливее их мастерство. ЦВЕТОВАЯ И МУЗЫКАЛЬНАЯ ГАММА По столичному цветному телевидению, качеству изображения которого завидуют все эксперты, включая кичливых американцев, передается новогодний концерт. С празднично украшенной эстрады то льются приглушенные рыдания гавайских гитар и тихих малайских напевов, то громким каскадом обрушиваются звуки металла и ударных инструментов при исполнении латиноамериканских ритмов. Когда на сцене появляется прославленное трио Панчес в ярких экзотических костюмах и под огромными сомбреро, многотысячная токийская аудитория бурно рукоплещет, встречая мексиканских певцов продолжительными овациями. -- Мне несравненно больше импонирует музыка, -- замечает Тосио сан, -- когда я слушаю ее в одиночестве, а не в большой аудитории, в концертном зале с массой народа. Тогда она как бы звучит лишь для меня одного. И мне кажется, что мир звуков несет моему слуху особую полноту и многообразие. Это относится не только к национальной японской музыке. Мелодии, занесенные на наши острова с далеких и неизведанных земель, будто раскрывают мне душу людей с их самобытным восприятием жизни, исполненной поэзии и драматизма, задушевности, романтики. Звучание голоса, пение струн или приглушенный ритм ударных инструментов -- все это по-своему рассказывает о том, что нельзя увидеть, невозможно ощутить. И слушаю я, конечно, не всякую музыку: многие мелодии мне отнюдь не импонируют. Есть музыка, к которой я не испытываю влечения, -- она как бы не апеллирует, не взывает ко мне, к слуху, к моему восприятию. Но есть вещи, которые я не могу пропустить, не прослушав их многократно, иногда десятки раз подряд. Они вызывают во мне какое-то невыразимое, благостное чувство. Это часто музыка не в исполнении большого оркестра, громкое звучание которого, мне кажется, слишком заглушает, затемняет выразительность звучания отдельных инструментов, хотя многие музыкальные произведения, несомненно, требуют исполнения именно средствами большого оркестра. Для меня существеннее звучание отдельного инструмента, когда в полной мере раскрываются его индивидуальные свойства. И среди множества струнных инструментов меня привлекает звучание контрабаса с его низкими, глубокими нотами, переливами и нюансированием, особенно в исполнении негритянских музыкантов. Негритянские контрабасисты, мне думается, неподражаемо владеют этим инструментом и способны извлекать из него нечто поразительное, магическое. Чудесен глубокий и низкий тембр струн контрабаса в ансамбле с ударными инструментами и звуками рояля, например в исполнении таких негритянских пианистов, как Дюк Эллингтон или Каунт Беси. -- Но ведь все это, кажется, американские музыканты?! -- Со дэс нэ, в современной Америке наиболее талантливые композиторы и музыканты -- негры по происхождению. Именно им принадлежит крупнейший вклад в развитие музыкальной культуры этой страны. И Соединенные Штаты обязаны прежде всего музыкальному гению негров, их необыкновенной творческой одаренности, поразительной их талантливости. И в Америке и далеко за ее рубежами известны имена бесспорно ведущих композиторов и исполнителей Дюка Эллингтона, Чарлза Мингуса, Каунта Беси, Колимана Хаукинса, Бена Уэбстера, Рей Чарлза, Поля Робсона, Нат Кинг Кола, Сачмо-Луи Армстронга, Эллы Фитцджеральд, Лины Хорн, Майлса Дэвиса, Гарри Белафонте и многих других. Все они -- негры. И родиной прославленного музыкального творчества является Нью-Орлеан, центр негритянского населения. Здесь впервые возникли и облетели всю землю самобытные нью-орлеанские мелодии, которые уже в пору их рождения стали называть "живыми легендами" и душой которых являются негритянские фольклорные песни. Тосио сан продолжает называть все новые имена негритянских музыкантов -- виртуозов вокала, тромбона, саксофона, трубы, рояля, названия песен и мелодий. И во всем этом обнаруживалось свидетельство необыкновенной популярности современной музыкальной культуры американских негров в Японии. -- Замечали ли вы, какое неповторимое обаяние таит в себе соединение струнных звуков контрабаса и саксофона, особенно альта, например, в лирическом исполнении Колимэна Хаукинса, мастерство которого в таких вещах, как "Десафинадо", "Когда были", "Невзгоды человека", представляется мне каким-то чудодейством. Живое дыхание его альта, интимность тембра и какой-то внутренний, душевный ритм создают истинно поэтическое настроение. Его одухотворенная тональность, эмоциональная окраска, его нюансированные звукописи являют собой подлинное волшебство. И все это рождается металлом, в сущности куском железа или меди. Голос Тосио сан на какое-то мгновение умолкает, будто мысленно переносится в свою стихию объемного, стереофонического звучания столь любезной его сердцу, чарующей мелодической палитры. -- А приходилось ли вам слушать голос и фортепьянную интерпретацию гениального негра Рей Чарлза, слепого композитора и певца, его полные драматизма и душевности песни, в основе которых лежит негритянский фольклор; песни, проникнутые волнующей экспрессией, трагизмом и призывом. Рей Чарлз достигает в исполнительском мастерстве того звукового рисунка, который определяет весь стиль его музыкальности. Позднее, уже в Нью-Йорке, мне не однажды пришлось бывать на концертах Рей Чарлза, восхищаться его глубоко самобытным искусством, корни которого уходят в народное песенное творчество Южных штатов Америки. И к числу его самых волнующих вещей, несомненно, принадлежит песня о Джорджии, земле цветных, где в неволе, в извечном гонении не смолкают их стенания под беспощадным бичом тиранствующих белых плантаторов. И американская пресса вынуждена признавать не только поразительную одаренность Рей Чарлза, но и репортаж своих корреспондентов о том, что слепой певец, в больших черных очках, которого друзья ведут под руки, появляется в рядах негритянских демонстрантов на улицах Алабамы и Джорджии. -- И разве не поразительно, -- продолжает Тосио сан, -- что самые простые и самые сложные музыкальные композиции, в основе которых неизменно лежат всего лишь семь элементарных тонов и пять полутонов, звучат столь различно, каждая в своей неповторимой оригинальности, в своем мелодическом ключе, образуя огромный, неисчислимый мир песен и ритмов? И это чем-то напоминает собой творения живописи, палитра которой также возникает из небольшого числа цветов, изначально очень ограниченного спектра красок. И здесь мы видим свой цветовой ритм, свою клавиатуру. Ритм музыкальный, ритм в красках. Ритм во всем: в звучании, материале, форме... Эти высказывания Тосио сан воскресили в моей памяти строки когда-то прочитанного рассказа А. П. Чехова "Дома", где говорится о семилетнем мальчике: "Из ежедневных наблюдений над сыном прокурор убедился, что у детей, как у дикарей, свои художественные воззрения и требования своеобразные, недоступные пониманию взрослых. При внимательном наблюдении взрослому Сережа мог показаться ненормальным. Он находил возможным и разумным рисовать людей выше домов, передавать карандашом, кроме предметов, и свои ощущения. Так, звуки оркестра он изображал в виде сферических, дымчатых пятен, свист -- в виде спиральной нити... В его понятии звук тесно соприкасался с формой и цветом, так что, раскрашивая буквы, он всякий раз неизменно звук Л красил в желтый цвет, М -- в красный, А -- в черный и т. д. -- Не менее поразительно и то, что искусство дирижера сводится, в сущности, всего лишь к четырем компонентам, построенным на чередовании темпа и громкости: быстрее, медленнее, громче, тише. Все остальное обычно выражено в нотах. И тем не менее столь ограниченные на первый взгляд возможности не помешали, например, Тосканини стать гениальным дирижером, так же как Хокусаю -- сделаться бессмертным живописцем. Заговорили о музыкальных инструментах и национальных мелодиях. Тосио подчеркнул приверженность японцев к миниатюре, малым формам, но указал и на пристрастие воинственных кругов к экспансионистской масштабности, -- В Японии почти не распространен такой прекрасный инструмент, как гармонь, с ее певучестью и задушевным строем, -- с налетом меланхоличности и лукавством сказал Тосио. -- Почему же? -- спросил я собеседника, который, кажется, ждал моего наводящего вопроса. -- Для гармони нужен простор не только в душе, но и в пространстве, а по мнению наших "дирижеров", японский архипелаг не позволяет "растянуть" гармонь -- "локти упираются" либо в Курильские острова, либо в страны Юго-Восточной Азии... -- А может быть, следовало бы попробовать губную гармонику? -- Да, в этом есть смысл. Но после того, как экстремистски настроенных "гармонистов" ударили по локтям, губной инструмент привлек к себе внимание, только не всем он подходит -- у некоторых наших музыкантов слишком выдаются зубы, из-за которых певучесть все время превращается в мелкую дробь... -- Не лучше ли тогда перейти на ударные инструменты? -- По крайней мере, пока еще челюсти целы, об этом надо им серьезно поразмыслить. У некоторых японцев любой разговор переходит на тему о "жизненном пространстве", "необходимости новых рынков" и т. д. -- Разве не о чем более говорить? В поведении японцев есть крайне симптоматичные детали. Когда они из разных мест страны собираются вместе, у них обмен новостями длится не более десяти минут, а потом начинаются повторения. Они жалуются на скудость новостей из-за того, что Япония "слишком малая страна", у нее "ограниченное жизненное пространство". Тосио сан, заметив, что ему пора возвращаться домой, встает с бамбукового кресла и очень изящно делает прощальный поклон, произнося при этом слова признательности за гостеприимство и внимание. Уже поздний час, и пора "разъединить рукава кимоно" -- знакомый мне образ японской литературы, выражающий расставание. -- Позвольте мне надеяться, -- добавляет он, -- на благоприятную возможность вновь встретиться с вами и продолжить нашу беседу о японском искусстве и лучше познакомиться с вашими эстетическими взглядами. В свою очередь я благодарю Тосио сан за его дружественный визит, за прелестные цветные листы Утамаро, за ценную для меня беседу о японском искусстве. Вершины деревьев уже окутал морской туман, густой и темный, и это придает многоярусным кронам свой необъяснимый, загадочный вид. Едва заметно надвигается серая тишина. Скалистый берег прячется во мгле, все более скрывая от наших глаз свои первородные очертания. И только шум моря, неутешные волны беспрестанно продолжают тихо нашептывать свою недосказанную легенду. И в памяти всплыли запомнившиеся стихи древнего поэта: Тысячу лет с половиной прошли, -- Быстро идут года, И только на отмели шум воды Таков же, как и тогда. И облака остались такими же, как и сотни лет назад, От них по-прежнему исходят на землю мир и тишина. Мы выходим из дома и оказываемся на тропинке, выложенной остроконечными скальными плитами. С морского простора веет солоноватой свежестью. Над нами ветви могучих вековых криптомерии и хвои, а несколько поодаль сиротливо прильнули друг к дружке белые березки. Вокруг первозданная, таинственная тишина. И каменистый берег этот, и непрестанно пенящиеся волны, и вековые гиганты криптомерии не имеют каких-либо заслуг в знаменательных свершениях и вряд ли связаны с прославленными подвигами к баталиями, а непосредственно являют нам прелесть прекрасного в природе, в земном бытии человека. "Государства гибнут, а горы и реки остаются", -- вспомнилась мне японская поговорка. И у россиян, тоскующих по грибным лесам, лишь сладко и больно щемит сердце от мыслей о белых березах. И перед моими глазами возник такой же дымчатый вечер в березовой роще Подмосковья, и грусть вселилась в сознание, грусть по внуковской земле, по едва колышущимся теням деревьев на дороге, причудливым, как таинственные иероглифические письмена на древней бронзе: пролетающие вдали отсветы, а за ними, в чаще, -- заповедные тайники с грибным сыроватым запахом. Что-то родное, очень близкое видится мне в этом снежном тумане, нависшем над горными склонами и пологим скалистым берегом, и в беззвучно надвигающейся ночи. И мне нестерпимо вспомнился дом в подмосковном Внукове, простой бревенчатый сруб, где меня дожидаются белостволые березы и задушевность атмосферы у чарующего кострового огня под их кудрявыми кронами, голубые, серебристые ели, туманные весенние закаты, книжные стены -- неизменные друзья. ГРАНИ ВЕСНЫ И когда проходит зима, наступает весна... "Одно мгновение весны дороже тысячи златых". Отошло шумное веселье новогодних праздничных дней. Отзвучали поздравления с традиционным днем "Ябуири" -- пятнадцатого января, днем отдыха и развлечений. Наступил праздник кануна весны -- "Сэцубун", а за ним и четвертое февраля -- первый день весны -- "Риссюн". У японской весны есть свой символ -- цветы сливы, которые знаменуют уход зимы, начало потепления. Тема весны, тема цветов сливы -- одна из излюбленных в японской литературе, особенно поэзии. Ямабэ Акахито (первая половина VIII века), знаменитый народный поэт японской древности, посвящает этой теме следующие строки: ... Я не могу найти цветов расцветшей сливы, Что другу я хотела показать: Здесь выпал снег, -- И я узнать не в силах, Где сливы цвет, где снега белизна? Приход Риссюн знаменует отступление зимней стужи и рождение весны. Сэцубун по лунному календарю символизирует смену времен года. Наступление нового сезона в Японии неизменно торжественно празднуется с древнейших времен. И в этом свой смысл, своя оправданность: упреждение болезней в период смены сезонов, изменчивости погоды; пожелание щедрого урожая и счастья детям -- "Хацуума". Этому посвящается и культовая служба дома и в буддийских храмах, где для широкого привлечения паствы избирается "тоси отоко", или "счастливый человек года", чтобы совершить давний обряд. В старину это были почтенные старцы или знатные персоны, а теперь роль тоси отоко выполняют звезды экрана, знаменитые чемпионы национальной борьбы -- сумо и т. п. Популярные актрисы и спортсмены являются в красочных нарядах, национальных кимоно, традиционных прическах. И это служит неотразимой притягательной силой для посещения храмов, где скопляются большие массы народа, в том числе молодежи. Сэцубун -- день выполнения старинного ритуала по изгнанию из дома "они" -- чертей, а вместе с ними -- болезней, несчастий и зловещих дьявольских наваждений, изгнанию на весь предстоящий год. Это называется "Цуйна" или "Мамэмаки", что означает "посыпать подпеченными бобами". Громкие возгласы раздаются вечером в Сэцубун над всеми островами Японии: "Фуку-ва ути они-ва сото!" -- "Счастье в дом! Черти -- вон!" Выкрикивая эти заклинания, старейшие в семье сакраментально посыпают подпеченными бобами, как бы отгоняя весь сонм несчастий, все домашние невзгоды. И под каждой японской кровлей торжествует веселье, фестивальная радость дня. Дьявольские силы, по народному поверью, являют собой источник болезней, всякого неблагополучия. С кознями зловещих духов связывается возникновение землетрясений, пожаров, тайфунов. И когда посыпают подпеченными бобами, благостными зернами, злобные духи незримо исчезают из тайных мест своего укрытия. А для пущей убедительности в храмах, во время обряда, выпускают ряженых в дьявольском обличье, в масках, в устрашающих тигровых шкурах. Считается, что дьяволы -- чудища, пришедшие на землю с других планет, расположенных где-то между севером и востоком или в направлении между "Волом" и "Тигром". Литературные источники свидетельствуют, что этот обычай возник в 706 году, когда в Японии свирепствовала смертоносная эпидемия, и впервые отмечен в Нара, древней столице страны. Иногда вместе с подпеченными бобами рассыпают золотые монеты ("кобан"), чеканки периода Эдо (ныне Токио). И бобы рассыпаются не только для того, чтобы отогнать дьявольские наваждения, но и для поглощения злаков людьми. Каждый должен съесть столько бобов, сколько ему лет, и еще один дополнительный, предназначенный для грядущего года. Поглощение бобов "обещает принести здоровье и удачу в жизни". В старину верили также, что в день Сэцубун гейши, если они носят прическу "марумагэ", которая считается признаком замужней женщины, могут встретить в наступающем году желанных супругов... В токийских театрах закончились новогодние спектакли и сценические представления. Традиционные театры Но, Кабуки, Кагура и Нинге сибай с успехом выступали со специально подготовленными постановками. Как всегда, значительный интерес вызвали танцы "Окина" в театре Но. Начиная с 1126 года "Окина" неизменно исполняются всего лишь тремя актерами. Отсюда "Окина" называется также "три церемониальных танца": "Окина", "Сэндзай" и "Санбасо", которые в старину именовались "Сикисанба". Пляска "Окина" всегда исполняется в маске старика. Маска не совсем обычная. Она не монолитная, что характерно для других японских масок, а составная, подвижная: ее нижняя часть на шнурках подвешена к верхней. Маска вся белая. Белый цвет выбран потому, что он считается священным. И еще потому, что это -- цвет очищенного риса, насущного хлеба японцев. И здесь таится нечто крайне существенное. Взаимосвязь "Окина" с рисом обнаруживается в том, что "Окина" именуется также "Инацуми-но родзин", где "инацуми" означает "обильный урожай риса". И старик в этом сценическом представлении исполняет танец моления о щедром урожае риса. Вторая пляска -- "Сэндзай", означающая "тысяча лет". Она исполняется молодым человеком, выступающим без маски. Его партия -- прошение о долголетии жизни и счастье родины. Третья пляска -- "Санбасо" -- заключается в том, что ее исполнитель выходит на сцену в особом, весьма оригинальном головном убранстве. Партия "Санбасо" исполняется соло после удаления со сцены "Окина" и "Сэндзай". "Санбасо" в черной маске. Это прелестный танец, то пластичный, исполненный поэтической мечтательности, блаженства, то поразительной, вихревой динамичности. Здесь угадываются знакомые приметы -- самозабвенное служение Бахусу. Но ликование "Санбасо", как это интерпретируется всем предшествующим показом, есть своеобразный апофеоз землепашцам, благородному труду сельчан, венцом которого должна быть жатва щедрого года, обильных колосьев риса... Рис--комэ... сколько вмещается смысла в этом простом слове, какой емкостью, поразительной значимостью обладает оно для японца. Ушел старый год, прошли праздничные новогодние дни. По слову поэта токугавской эпохи: Уходи, старый год, Быть может, лучше будет год грядущий... Но ожидания, как и прорицания вещунов, не сбылись, благоденствие на японскую землю, под кровлю бедняков не снизошло. И не только этой весной. Так водится издавна, с незапамятных лет. Это выражено и в строках Исса (1763-- 1827), в его стихотворении "Встречаем Новый год": Даже радость такого дня Нам -- середка наполовинку... Эх, бедняков весна! Красна весна, да голодна. Не обманула народная мудрость: "На будущее загадывать -- черта тешить". И если "богач думает о будущем годе, бедняк -- о сегодняшнем дне". По всей стране, точно неудержимые вешние воды, стремительно сокрушающие льды, хлынули колонны трудящихся. Ширится, нарастает с каждым днем весенняя волна народных наступлений. Массовые демонстрации трудового люда, словно гневный тайфун, прокатываются по городам и селениям. Эти всенародные манифестации стали в Японии боевой традицией. Мы стоим у прославленного моста "Нихонбаси" -- "Моста Японии" -- в центре Токио, откуда берут свое начало все пути страны, отсчитываются шаги и версты знаменитой дорожной магистрали Токайдо, пролегающей по тихоокеанскому побережью центральной части самого крупного острова Хонсю соединявшей древнюю императорскую столицу Киото с центром военной и политической власти фактических владык страны, богатейших феодалов, сегунов-- городом Эдо, современным Токио. Первостепенное значение Токайдо неизменно состояло и в том, что это -- главнейший рисовый тракт, по которому, как по жизненно важной артерии, проходили обозы и эшелоны зерна. Рис поставлялся из крупнейших житниц этой магистрали: Нагоя, Хамамацу, Сидзуока, Нумадзу, Одавара, Киото, а также Осака и многих других. В старину, в эпоху японского средневековья, значение феодальных владений измерялось количеством производимого ими риса, а не только способностью вербовать рекрутов для самурайских дружин. Рисовый паек, исчислявшийся в старинной мере "коку", выдавался как жалованье самураям, служившим своим "дайме", именитым феодалам. "Кокудака" -- "количество риса", поставляемое в виде натуральной ренты, которая всегда была тягчайшим бременем японских крестьян и составляла не менее половины их годового урожая, -- служила главным показателем могущества феодалов, их власти, их значения в военных и политических судьбах страны. В японском народе живет древняя легенда, которая гласит, что небо послало зернышко риса голодным людям, земля и вода помогли его вырастить и с тех пор стали плодиться люди, ибо труд их вознаграждался обилием. Зерна риса, "яшмовые злаки", стали символом богатства и процветания, драгоценными жемчужинами. В сохранившихся исторических памятниках отмечается, что наиболее ранними очагами земледелия, рисоводства были речные долины, речные и озерные отмели, горные котловины и склоны, которые впоследствии вековым трудом людей превратились в многоступенчатые террасы. Известно также, что на японских островах большие очаги культивирования риса, который возделывался в Японии уже в первом столетии до нашей эры, возникли в седьмом-восьмом столетиях, когда довольно широкое распространение получили определенные его сорта (идзумо, коси), пригодные для выращивания в условиях юга и севера Японии. Культура риса, зародившаяся на острове Кюсю, распространялась с юга на север страны, на землях Хонсю, Сикоку, Хоккайдо. Рис в Японии не только важнейшая продовольственная культура и главный пищевой продукт; рис всегда был для японцев мерилом стойкости, основным критерием успеха и благополучия в политической и общественной жизни. И выращивание рисовых зерен, которых никогда не хватало в стране, с давних пор заставляло японского землепашца штурмовать склоны многочисленных гор, превращая их в плодоносящие террасы, в рисовые плантации. "Каждое рисовое зернышко тяжелым трудом достигается", -- гласит японская поговорка. Это сражение японского крестьянина, вооруженного всего лишь первобытной мотыгой да неистребимым трудолюбием, началось уже свыше тысячи лет назад. И поединок этот продолжается в наши дни. Но и этого оказалось недостаточно. Трудовым упорством своим человек повел битву за отвоевание земли у морской стихии. И даже самая малость отторгнутого у водного царства грунта -- победа для японского земледельца, о котором говорят, что "свое поле он унесет на ладони". Отторгая на протяжении веков плодородные земли в прибрежной полосе, в низовьях рек, люди, подобно фронтовым укреплениям, возводили высокие насыпные дамбы, применяли систему дренажа, создавали лесозащитные насаждения против беспощадных ветров и размывов, -- "из песчинок скала вырастает". Пядь за пядью они осушали топи и отмели, превращая их в свои миниатюрные поля, рисовые парцеллы. "Там, где вчера была пучина, -- гласит японская народная поговорка, -- сегодня мель", где возникли рисовые плантации. И одним из таких величественных памятников трудовому народу служит дивная лесозащитная зона из сосен и дубов на западном побережье полуострова Цугару, которая, как гигантский богатырский щит, вот уже два с половиной столетия верно оберегает рисовые плантации, воинственно отражая свирепые ветры тревожного Японского моря. Ведя титаническую битву с буйными силами стихии, покоряя природу, японское трудовое крестьянство никогда не мирилось и с произволом социальным, с классовым своекорыстием феодалов, извечной кабалой деспотических дайме, вассальных владык, сегунов. История крестьянского движения в Японии неразрывно связана с борьбой за рис. Она была столь же священной борьбой и городских тружеников. "Рисовыми бунтами" крестьян началось в августе 1918 года массовое движение японского пролетариата, а это движение знаменовало наступление нового и крайне существенного этапа в судьбах японских трудящихся. Это выступление, по оценке Сэн Катаяма, явилось исходным пунктом нынешнего революционного движения в Японии и родилось на вершине той волны, которая была вызвана Октябрем*. В этой связи внимания заслуживает небольшой документ, обнаруженный в декабре 1962 года. Это письмо было опубликовано на страницах старого профсоюзного ежемесячника "Санге то родо" ("Промышленность и труд"). На его обложке стоит дата выхода в свет: октябрь 1918 года. В первую годовщину штурма Зимнего дворца японский рабочий отвечает на вопрос редакции: "Какое значение имела для вас Октябрьская революция в России?" Вот его ответ: "Как и мой отец, я всегда говорил своим детям: раз уж родились вы в семье бедного рабочего, вам суждено то же, что и мне: коротать свой век в нищете, темноте и бесправии. Куда ни рвись, о чем ни мечтай, судьбы этой не миновать. Нет для труженика счастья под небом, и любая надежда ничем, кроме горечи, обернуться не может. Говорят, что весть о русской революции прокатилась по миру громом. Для меня это была молния: яркий свет среди ночи. Я и в мечтах не представлял себе, что трудовой люд может стать хозяином под небом. А там, в далекой России, действительно родился такой мир. Я обнял детей и сказал: отныне все стало иным, ваше будущее теперь в ваших руках. Прошлогодняя революция в России внесла свет в нашу жизнь. Она озарила нас надеждой"**. Небывалой силы шквальные волны от края до края охватили почти всю территорию японских островов, подняв трудящихся в ста тридцати крупных и малых городах, девяноста семи деревнях, шахтеров и горнорудных рабочих. Этот шторм сотрясал страну около трех месяцев. Полицейские власти были бессильны перед гневными народными демонстрациями. И отчаяние их толкнуло на жестокие репрессии. Свыше восьми тысяч человек подверглось аресту, было брошено в тюремные застенки. И вот теперь перед моими глазами по мосту "Нихонбаси", со стороны магистрального пути Токайдо нескончаемо движутся широкие, во весь проспект, колонны