х руки подняты". Я находился в положении чемпиона по теннису, обреченного играть с мазилами и подавать через сетку запоротые ими мячи. То и дело поглядывая в окно на синее небо, на море и кипарисы, я молился, чтобы скорее наступил вечер и можно было уйти в учительский корпус, лечь на кровать и глотнуть узо. Казалось, зелень Бурани принадлежит совсем иному миру; она и далека и близка одновременно; а маленькие загадки, что к концу недели стали в моих глазах просто крошечными, были всего-навсего неизбежной оскомой или случайностью - ив конечном счете оборачивались утонченным наслаждением. 15 На сей раз он дожидался меня за столом. Я отбросил к стене походную сумку, он крикнул Марии, чтоб подавала чай. Он почти не чудил - возможно, потому, что явно намеревался выудить из меня побольше сведений. Мы поговорили о школе, об Оксфорде, о моей семье, о преподавании английского как иностранного, о том, почему я поехал в Грецию. Хотя вопросы так и сыпались из него, искреннего интереса к тому, что я говорил, все-таки не чувствовалось. Его заботило другое: симптомы моего поведения, тип людей, к которому я принадлежу. Я был любопытен ему не сам по себе, но как частный случай. Раз или два я попытался поменяться с ним ролями, но он вновь дал понять, что о себе рассказывать не хочет. О перчатке я не заикался. Лишь однажды мне, кажется, удалось удивить его по-настоящему. Он спросил, откуда моя необычная фамилия. - Она французская. Мои предки были гугенотами. - А-а. - Есть такой писатель, Оноре д'Юрфе... Быстрый взгляд. - Вы его потомок? - Так считается в нашей семье. Доказать это никто не пытался. Насколько мне известно. - Бедный старина д'Юрфе; сколько раз я кивал на него, намекая, что на моей персоне лежит отсвет высокой культуры давних столетий. Я улыбнулся в ответ на неподдельно теплую, чуть ли не лучезарную улыбку Кончиса, - Разве это что-то меняет? - Просто забавно. - Может, разговоры одни. - Нет-нет, похоже на правду. А вы читали "Астрею"? - К несчастью. Жуткая тягомотина. - Oui, un peu fade. Mais pas tout a fait sans charmes {Да, нудновато. Но есть там и своя прелесть (франц.).}. - Безупречное произношение; улыбка не сходила с его губ. - Так вы знаете французский! - Плоховато. - Я принимаю у себя прямого наследника du grand siecle {Великой эпохи (франц.).}. - Ну уж и прямого. Но мне было приятно, что он так думает, приятно его внезапное льстивое благоволение. Он поднялся. - Так. В вашу честь. Сегодня я сыграю Рамо. Повел меня в залу, занимавшую всю ширину этажа. Три стены уставлены книгами. В дальнем конце блестел зелеными изразцами очаг; на каминной полке - две бронзовые статуэтки в современном стиле. Над ними - репродукция картины Модильяни в натуральную величину: чудесный портрет печальной женщины в трауре на голубовато-зеленом фоне. Усадив меня в кресло, он порылся в нотах, отыскал нужные; заиграл; после коротких, щебечущих пассажей - затейливые куранты или пассакалии. Они не пришлись мне по вкусу, но чувствовалось, что техника у него отличная. Где-где, а за инструментом он не бахвалился. Бросил играть неожиданно, посреди пьесы, будто задули свечу; и сразу началось прежнее лицедейство. - Voila {Вот так (франц.).}. - Очень мило. - Я решил подавить французскую тему в зародыше. - Глаз не могу оторвать, - сказал я, кивнув на репродукцию. - Да? - Он подошел к полотну. - "Моя мать". Сперва я подумал, что он шутит. - Ваша мать? - Так называется картина. На самом деле это, конечно, его мать. Вне всякого сомнения. - Взгляд женщины не был затянут снулой поволокой, обычной для портретов Модильяни. Напряженный, внимательный, обезьяний. Рассмотрев картину вблизи, я с опозданием понял: предо мной не репродукция. - Боже милосердный. Она, верно, стоит целое состояние. - Именно. - Он не глядел на меня. - Не думайте, что я беден, раз живу здесь без особых затей. Я очень богат. - Он произнес это так, словно "очень богат" было национальной принадлежностью; возможно, и вправду было. Я опять уставился на полотно. - Я получил ее... в подарок. За символическую плату. Хотел бы я гордиться тем, что открыл в нем гения. Не открыл. И никто не открыл. Даже хитрый г-н Зборовский. - Вы знали его? - Модильяни? Мы встречались. Много раз. Я был знаком с его другом, Максом Жакобом. Жить ему оставалось недолго. В то время он уже выбрался из безвестности. Стал монпарнасской достопримечательностью. Я искоса взглянул на погруженного в созерцание Кончиса; по непреложным законам тщеславной иерархии, я сразу зауважал его с удесятеренной силой; его чудаковатость, актерство, мое превосходство в житейской мудрости уже не казались столь безусловными. - Какая жалость, что вы не купили других его работ. - Купил. - И они до сих пор у вас? - Конечно. Прекрасную картину способен продать только банкрот. Они хранятся в других моих домах. - Я намотал на ус это множественное число; при случае, когда понадобится пустить пыль в глаза, нужно им воспользоваться. - А где они... другие дома? - А это как вам нравится? - Он дотронулся до статуэтки юноши, стоявшей под полотном Модильяни. - Заготовка Родена. Другие дома... Что ж. Во Франции. В Ливане. В Америке. Я веду дела по всему миру. - Повернулся ко второй фигурке с ее неповторимой угловатостью. - А это Джакометти. - Я потрясен. Здесь, на Фраксосе... - Почему бы и нет? - А воры? - Имей вы, как я, множество ценных картин - потом покажу вам еще пару, наверху, - вам пришлось бы выбирать. Либо вы считаете их тем, что они есть - прямоугольными холстами, покрытыми краской. Либо относитесь к ним как к золотым слиткам. Ставите на окна решетки, всю ночь ворочаетесь с боку на бок. Вот. - Он указал на статуэтки. - Крадите, если желаете. Я сообщу в полицию, но вам может повезти. Только одно у вас не выйдет - заставить меня волноваться. - Да я к ним и близко не подойду. - И потом, на Эгейских островах грабители не водятся. Но мне не хотелось бы, чтоб о них кто-то узнал. - Не беспокойтесь. - Это любопытное полотно. В единственном доступном мне полном каталоге его работ оно не упомянуто. И не подписано, как видите. И все-таки установить авторство совсем не сложно. Сейчас покажу. Беритесь за угол. Он сдвинул к краю скульптуру Родена, и мы опустили холст. Он наклонил картину, чтобы я мог заглянуть на оборот. Несколько начальных штрихов наброска к новому портрету; в нижней половине незагрунтованного холста столбиком нацарапаны какие-то имена и цифры. Внизу, у самой рамы, проставлена общая сумма. - Долги. Видите? "Тото". Тото - это алжирец, у которого он покупал гашиш. - Кончис указал на другую надпись. - "Збо". Зборовский. Глядя на эти небрежные, пьяные каракули, я ощутил простодушие начертавшего их; и страшное, но закономерное одиночество гения среди обычных людей. Стрельнет у вас десять франков, а вечером напишет картину, которую позже оценят в десять миллионов. Кончис наблюдал за моим лицом. - В музеях эту сторону не показывают. - Бедняга. - Он мог бы сказать то же самое о каждом из нас. И с большим основанием. Я помог ему повесить холст на место. Он подвел меня к окнам. Небольшие, узкие, закругленные сверху, центральные перекладины и капители - из резного мрамора. - Их я нашел в Монемвасни. В каком-то домике. Я купил весь домик. - Так поступают американцы. Он не улыбнулся. - Они венецианские. Пятнадцатого века. - Взял с книжной полки альбом. - Вот. - Через его плечо я увидел знаменитое "Благовещение" Фра Анджелико; и сразу понял, почему колоннада показалась мне такой знакомой. И пол был тот же: выложенный красной плиткой, с белой каймой по краю. - Ну, что вам еще показать? Эти клавикорды - очень редкая вещь. Настоящий Плейель. Не модные. Но изящные. - Он погладил их, как кота, по блестящей черной крышке. У противоположной стены стоял пюпитр. Чтобы играть на клавикордах, он не нужен. - Вы еще каким-нибудь инструментом владеете, г-н Кончис? Взглянув на пюпитр, он покачал головой: - Нет. Это просто трогательная реликвия. - Но по его тону не похоже было, что он тронут. - Хорошо. Ладно. Придется на некоторое время предоставить вас самому себе. Я должен разобрать почту. - Вытянул руку. - Там вы найдете газеты и журналы. Или книги - берите любую. Вы не обидитесь? Ваша комната наверху, и, если хотите... - Нет, я здесь побуду. Спасибо. Он ушел; а я снова полюбовался Модильяни, потрогал статуэтку Родена, побродил по залу. Я чувствовал себя человеком, что стучался в хижину, а попал во дворец; ситуация в чем-то идиотская. Прихватив стопку французских и американских журналов, лежавших на столике в углу, я вышел под колоннаду. А вскоре - этого со мной тоже не было несколько месяцев - попробовал сочинить стихотворение. Златые корни с черепа-утеса Роняют знаки и событья; маска Ведет игру. Я - тот, кого дурачат, Кто не умеет ждать и наблюдать, Икар отринутый, забава века... * * * Он предложил закончить осмотр дома. Мы очутились в пустой, неприглядной прихожей. В северном крыле размещались столовая, которой, по его словам, никогда не пользовались, и еще одна комната, более всего напоминавшая лавчонку букиниста; книжный развал - тома заполняют шкафы, кучами громоздятся на полу вместе с подшивками газет и журналов; на столе у окна - увесистый, еще не распакованный сверток, видимо, только что присланный. Он приблизился ко мне с циркулем. - Я кое-что смыслю в антропологии. Можно померить ваш череп? - Протестовать было бессмысленно, я наклонил голову. Тут и там покалывая меня иглами, он спросил: - Любите читать? Точно забыл - хотя как он мог забыть? - что в Оксфорде я изучал литературу. - Конечно. - И что вы читаете? - Он занес результаты измерений в блокнотик. - Ну... в основном романы. Стихи. И критику. - Я романов не держу. - Ни одного? - Роман как жанр больше не существует. Я ухмыльнулся. - Что вас рассмешило? - У нас в Оксфорде так шутили. Если вы пришли на вечеринку и вам нужно завязать разговор, первый вопрос должен быть именно таким. - Каким? - "Не кажется ли вам, что роман как жанр больше не существует?" Хороший предлог, чтобы потрепаться. - Понимаю. Никто не воспринимал этого всерьез. - Никто. - Я заглянул в блокнот. - У меня какие-нибудь нестандартные размеры? - Нет. - Он не дал мне сменить тему. - Зато я говорю серьезно. Роман умер. Умер, подобно алхимии. - Убрал руку с циркулем за спину, чтобы не отвлекаться. - Я понял это еще до войны. И знаете, что я тогда сделал? Сжег все романы, которые нашел в своей библиотеке. Диккенса. Сервантеса. Достоевского. Флобера. Великих и малых. Сжег даже собственную книгу - я написал ее в молодости, по недомыслию. Развел костер во дворе. Они горели весь день. Дым их развеялся в небе, пепел - в земле. Это было очищение огнем. С тех пор я здоров и счастлив. - Вспомнив, как уничтожал собственные рукописи, я подумал, что красивые жесты и вправду впечатляют - если они тебе по плечу. Он стряхнул пыль с какой-то книги. - Зачем продираться сквозь сотни страниц вымысла в поисках мелких доморощенных истин? - Ради удовольствия? - Удовольствия! - передразнил он. - Слова нужны, чтобы говорить правду. Отражать факты, а не фантазии. - Ясно. - Вот зачем. - Биография Франклина Рузвельта. - И вот. - Французский учебник астрофизики. - И вот. Посмотрите. - Это была старая брошюра "Назидание грешникам. Предсмертная исповедь Роберта Фулкса, убийцы. 1679". - Нате-ка, прочтите, пока вы тут. Она убедительнее всяких там исторических романов. Его спальня, окнами на море, как и концертная на первом этаже, занимала чуть ли не всю ширину фасада. У одной стены помещались кровать - между прочим, двуспальная - и большой платяной шкаф; в другой была дверь, ведущая в какую-нибудь каморку (наверное, в туалетную). У двери стоял стол необычной формы; Кончис поднял его крышку и объяснил, что это еще одна разновидность клавикордов. В центре комнаты было устроено что-то вроде гостиной или кабинета. Изразцовая печь, как внизу, стол, где в рабочем беспорядке лежали какие-то бумаги, два кресла с бежевой обивкой. В дальнем углу - треугольная горка, уставленная светло-голубой и зеленой изникской утварью. В начинающихся сумерках эта комната казалась уютнее, чем нижняя зала; ее к тому же отличало и отсутствие книг. На самых выгодных местах висели две картины, обе - ню: девушки в напоенных светом интерьерах, розовых, красных, зеленых, медовых, янтарных; сияющие, теплые, мерцающие жизнью, человечностью, негой, женственностью, средиземноморским обаянием, как желтые огоньки. - Знаете, кто это? - Я замотал головой. - Боннар. Обе написаны за пять или шесть лет до смерти. - Я замер перед холстами. Стоя у меня за спиной, он добавил: - Вот за них пришлось заплатить. - Тут никаких денег не пожалеешь. - Солнце. Нагота. Стул. Полотенце, умывальник. Плитка на полу. Собачка. И существование обретает смысл. Но я смотрел на левое полотно, не на то, что он описывал. На нем была изображена девушка, стоящая спиной к зрителю у солнечного окна; она вытирала бедра, любуясь на себя в зеркало. Я увидел перед собой Алисон, голую Алисон, что слоняется по квартире и распевает песенки, как дитя. Преступная картина; она озарила самую что ни на есть будничную сценку сочным золотым ореолом, и теперь эта сценка и иные, подобные ей, навсегда утратили будничность. Вслед за Кончисом я прошел на террасу. У выхода на западную ее половину, у высокого окна, стоял мавританский столик с инкрустацией слоновой кости. На нем - фотография и ритуальный букет цветов. Большой снимок в старомодной серебряной рамке. Девушка, одетая по моде эдвардианской поры, у массивной вазы с розами, на вычурном коринфском постаменте; на заднике нарисованы трогательно опадающие листья. Это была одна из тех старых фотографий, где глубокие шоколадные тени уравновешиваются матовой ясностью освещенных поверхностей, где запечатлено время, когда у женщин были не груди, а бюсты. Девушка на снимке обладала густой копной светлых волос, прямой осанкой, нежными припухлостями и тяжеловатой миловидностью в духе Гибсона {Джон Гибсон (1790-1866) - скульптор, автор известной статуи Венеры (1850), вызвавшей немало упреков в безвкусии.}, что так ценились в те годы. Кончис заметил мое любопытство. - Она была моей невестой. Я снова взглянул на карточку. В нижнем углу виднелась витиеватая, позолоченная марка фотоателье; лондонский адpec. - Почему вы не поженились? - Она скончалась. - Похожа на англичанку. - Да. - Он помолчал, разглядывая ее. На фоне блеклой, кое-как нарисованной рощицы, рядом с помпезной вазой девушка казалась безнадежно устаревшей, точно музейный экспонат. - Да, она была англичанка. Я повернулся к нему. - Какое имя вы носили в Англии, г-н Кончис? Он улыбнулся не так, как обычно; будто обезьяний оскал из-за прутьев клетки. - Не помню. - Вы так и остались холостым? Посмотрев на фото, он медленно качнул головой. - Пойдемте. В юго-восточном углу Г-образной, обнесенной перилами террасы стоял стол. Уже накрытый скатертью: близился ужин. За лесом открывался великолепный вид, светлый просторный купол над землею и морем. Горы Пелопоннеса стали фиолетово-синими, в салатном небе, будто белый фонарик, сияя мягким и ровным, газовым блеском, висела Венера. В дверном проеме виднелась фотография; так дети сажают кукол на подоконник, чтоб те выглядывали наружу. Он прислонился к перилам, лицом к фасаду. - А вы? У вас есть невеста? - Я, в свою очередь, покачал головой. - Должно быть, тут вам довольно одиноко. - Меня предупреждали. - Симпатичный молодой человек в расцвете сил. - Вообще у меня была девушка, но... - Но? - Долго объяснять. - Она англичанка? Я вспомнил Боннара; это и есть реальность; такие мгновения; о них не расскажешь. Я улыбнулся. - Можно, я попрошу вас о том же, о чем просили вы неделю назад: не задавать вопросов? - Конечно. Воцарилось молчание, то напряженное молчание, в какое он втянул меня на берегу в прошлую субботу. Наконец он повернулся к морю и заговорил. - Греция - как зеркало. Она сперва мучит вас. А потом вы привыкаете. - Жить в одиночестве? - Просто жить. В меру своего разумения. Однажды - прошло уже много лет - сюда, в ветхую заброшенную хижину на дальней оконечности острова, там, под Акилой, приехал доживать свои дни некий швейцарец. Ему было столько, сколько мне теперь. Он всю жизнь мастерил часы и читал книги о Греции. Даже древнегреческий самостоятельно выучил. Сам отремонтировал хижину. Очистил резервуары, разбил огород. Его страстью - вы не поверите - стали козы. Он приобрел одну, потом другую. Потом - небольшое стадо. Ночевали они в его комнате. Всегда вылизанные. Причесанные волосок к волоску: ведь он был швейцарец. Весной он иногда заходил ко мне, и мы изо всех сил старались не допустить весь этот сераль в дом. Он выучился делать чудесный сыр - в Афинах за него щедро платили. Но он был одинок. Никто не писал ему писем. Не приезжал в гости. Совершенно один. Счастливее человека я, по-моему, не встречал. - А что с ним стало потом? - Умер в 37-м. От удара. Нашли его лишь через две недели. Козы к тому времени тоже подохли. Стояла зима, и дверь, естественно, была заперта изнутри. Глядя мне прямо в глаза, Кончис скорчил гримасу, будто смерть казалась ему чем-то забавным. Кожа плотно обтягивала его череп. Жили только глаза. Мне пришла дикая мысль, что он притворяется самой смертью; выдубленная старая кожа и глазные яблоки вот-вот отвалятся, и я окажусь в гостях у скелета. Чуть погодя мы вернулись в дом. В северном крыле второго этажа располагались еще три комнаты. Первая - кладовка; туда мы заглянули мельком. Я различил груду корзин, зачехленную мебель. Затем шла ванная, а рядом - спаленка. На застланной постели лежала моя походная сумка. Я гадал: где, за какой дверью комната женщины, обронившей перчатку? Потом решил, что она живет в домике - наверное, Мария за ней присматривает; а может, эта комната, отведенная мне на субботу и воскресенье, в остальные дни принадлежит ей. Он протянул мне брошюру XVII века, которую я забыл на столе в прихожей. - Примерно через полчаса время моего аперитива. Вы спуститесь? - Непременно. - Мне нужно вам кое-что сообщить. - Да-да? - Вам говорили обо мне гадости? - Я слышал о вас только одну историю, весьма лестную. - Расстрел? - Я в прошлый раз рассказывал. - Мне кажется, вам не только об этом говорили. Например, капитан Митфорд. - Больше ничего. Уверяю вас. Стоя на пороге, он вложил во взгляд всю свою проницательность. Похоже, он собирался с силами; решил, что никаких тайн оставаться не должно; наконец произнес: - Я духовидец. Тишина наполнила виллу; внезапно все, что происходило раньше, обрело логику. - Боюсь, я вовсе не духовидец. Увы. Нас захлестнули сумерки; двое, не отрывающие глаз друг от друга. Слышно было, как в его комнате тикают часы. - Это неважно. Через полчаса? - Для чего вы сказали мне об этом? Он повернулся к столику у двери, чиркнул спичкой, чтобы зажечь керосиновую лампу, старательно отрегулировал фитиль, заставляя меня дожидаться ответа. Наконец выпрямился, улыбнулся. - Потому что я духовидец. Спустился по лестнице, пересек прихожую, скрылся в своей комнате. Дверь захлопнулась, и снова нахлынула тишина. 16 Кровать оказалась дешевой, железной. Обстановку составляли еще один столик, ковер, кресло и дряхлое, закрытое на ключ кассоне, какое стоит в каждом доме на Фраксосе. Спальню для гостей на вилле миллионера я представлял совсем иначе. На стенах не было украшений, кроме фотографии, где группа островитян позировала на фоне какого-то дома - нет, не какого-то, а этого. В центре - моложавый Кончис в соломенной шляпе и шортах; и единственная женщина, крестьянка, но не Мария, ибо на снимке ей столько же, сколько Марии сейчас, а сделана фотография явно двадцать или тридцать лет назад. Я поднял лампу и повернул карточку, чтобы посмотреть, не написано ли что-нибудь на обороте. Но узрел лишь поджарого геккона, что врастопырку висел на стене и встретил меня затуманенным взглядом. Гекконы предпочитают помещения, где люди постоянно не живут. На столе у изголовья лежали плоская раковина, заменяющая пепельницу, и три книги: сборник рассказов о привидениях, потрепанная Библия и тонкий том большого формата, озаглавленный "Красоты природы". Байки о призраках подавались как документальные, "подтвержденные по крайней мере двумя заслуживающими доверия очевидцами". Оглавление - "Дом отца Борли", "Остров хорька-оборотня", "Деннингтон-роуд, 18", "Хромой" - напомнило мне дни отрочества, когда я болел. Я взялся за "Красоты природы". Выяснилось, что вся природа - женского пола, а красоты ее сосредоточены в грудях. Груди разных сортов, во всех мыслимых ракурсах и позициях, крупнее и крупнее, а на последнем снимке - грудь во весь объектив, с темным соском, неестественно набухшим в центре глянцевого листа. Они были слишком навязчивы, чтобы возбуждать сладострастное чувство. Захватив лампу, я отправился в ванную, комфортабельную, с богатой аптечкой. Тщетно поискал признаков пребывания женщины. Вода текла холодная и соленая; чисто мужские условия. Вернувшись в спальню, я улегся. Небо в открытом окне светилось бледной вечерней голубизной, сквозь кроны деревьев едва виднелись первые северные звезды. Снаружи монотонно, с веберновской нестройностью, но не сбиваясь с ритма, стрекотали кузнечики. Из домика под окном слышались суета, запах готовки. На вилле - ни шороха. Кончис все больше сбивал меня с толку. То держался столь категорично, что хотелось смеяться, вести себя на английский, традиционно ксенофобский, высокомерный манер; то, почти против моей воли, внушал уважение - и не просто как богатей, обладающий завидными произведениями искусства. А сейчас он напугал меня. То был необъяснимый страх перед сверхъестественным, над которым я всегда потешался; но меня не оставляло чувство, что позвали меня сюда не из радушия, а по иной причине. Он собирался каким-то образом использовать меня. Гомосексуализм тут ни при чем; у него были удобные случаи, и он их упустил. Да и Боннар, невеста, альбом грудей - нет, дело не в гомосексуализме. Я столкнулся с чем-то гораздо более экзотичным. Вы призваны?.. Я духовидец - все указывало на спиритизм, столоверчение. Возможно, дама с перчаткой - какой-нибудь медиум. У Кончиса, конечно, нет мелкобуржуазных амбиций и пропитого говорка, обычных для устроителей "сеансов"; но в то же время он явно не простой обыватель. Сделав несколько затяжек, я улыбнулся. В этой убогой комнатушке не перед кем прикидываться. Ведь на деле я дрожал от предвкушения дальнейших событий. Кончис - просто случайный посредник, шанс, подвернувшийся в удачный момент; как некогда, после целомудренного оксфордского семестра, я знакомился с девушкой и начинал с ней роман, так и здесь намечалось что-то пикантное. Странным образом сопряженное с проснувшейся во мне тоской по Алисон. Снова хотелось жить. В доме стояла смертная тишь, как внутри черепа; но шел 1953 год, я не верил в бога и уж ни капли - в спиритизм, духов и прочую дребедень. Я лежал, дожидаясь, пока минует полчаса; и в тот вечер тишина виллы еще дышала скорее покоем, нежели страхом. 17 Спустившись в концертную, я не застал там Кончиса, хотя лампа горела. На столе у очага - поднос с бутылкой узо, кувшином воды, бокалами и блюдом спелых, иссиня-черных амфисских маслин. Я плеснул себе узо, разбавил, так что напиток стал мутным и беловатым. Затем, с бокалом в руке, прошелся вдоль книжных полок. Книги аккуратно расставлены по темам. Два шкафа медицинских трудов, в основном французских, в том числе немало (что плохо сочеталось со спиритизмом) исследований по психиатрии, и еще два - по другим отраслям естествознания; несколько полок с философскими трактатами, столько же - с книгами по ботанике и орнитологии, чаще английскими и немецкими; остальную часть библиотеки в подавляющем большинстве составляли автобиографии и биографии. Пожалуй, не одна тысяча. Они были подобраны без видимого принципа: Вордсворт, Май Уэст, Сен-Симон, гении, преступники, святые, ничтожества. Безликая пестрота, как в платной читалке. За клавикордами, под окном, помещалась низенькая стеклянная горка с античными вещицами. Ритон в виде человеческой головы, килик с черным рисунком; на другом конце - краснофигурная амфорка. На крышке стояли еще три предмета: фотография, часы XVIII столетия и табакерка белой финифти. Я обошел тумбу, чтоб поближе рассмотреть греческую утварь. Рисунок на внутренней стороне неглубокого килика потряс меня. Он изображал женщину с двумя сатирами и был крайне непристоен. Роспись амфоры также не решился бы выставить на обозрение никакой музей. Потом я наклонился к часам. Корпус из золоченой бронзы, эмалевый циферблат. В центре - голый розовый купидончик; часовая стрелка крепилась к его бедрам, и закругленный набалдашник не оставлял сомнений в том, что она призвана обозначать. Цифр на часах не было, вся правая половина зачернена, и на ней белым написано "Сон". На другой, белой половине черными аккуратными буквами выведены потускневшие, но еще различимые слова: на месте цифры 6 - "Свидание", 8 - "Соблазн", 10 - "Восстание", 12 - "Экстаз". Купидон улыбался; часы стояли, и его мужской атрибут косо застыл на восьми. Я открыл невинную белую табакерку. Под крышкой разыгрывалась та же, только решенная в манере Буше, сцена, которую некий древний грек изобразил двумя тысячелетиями ранее на килике. Между двумя этими произведениями Кончис (руководствуясь извращенностью ли, чувством юмора или просто дурным вкусом - я так и не смог решить) поместил второй снимок эдвардианской девушки, своей умершей невесты. Ее живые, смеющиеся глаза глядели на меня из овальной серебряной рамки. Поразительно белую кожу и чудесную шею подчеркивало пошлое декольте, талию, как белую туфлю, перехватывала обильная шнуровка. На ключице кричащий черный бант. Она казалась совсем юной, будто впервые надела вечернее платье; на этом снимке ее черты не были такими тяжеловесными; скорее изысканными, с печатью беды и стыдливой радости, что ее определили в царицы этой кунсткамеры. Наверху хлопнула дверь, я обернулся. Портрет работы Модильяни уставился на меня с неприкрытой злобой, так что я выскользнул под колоннаду, где меня через минуту и нашел Кончис. Он переоделся в светлые брюки и темную шерстяную куртку. Молча приветствовал меня, стоя в нежном свете, льющемся из комнаты. Горы, туманные и черные, как пласты древесного угля, едва различались вдали, за ними еще не угасло закатное зарево. Но над головой - я наполовину спустился к гравийной площадке - высыпали звезды. Они блистали не так яростно, как в Англии; умиротворенно, точно плавали в прозрачном масле. - Спасибо за чтение на сон грядущий. - Если в шкафах вас что-нибудь заинтересует сильнее, возьмите. Прошу вас. Из темного леса у восточной стороны дома донесся странный крик. Вечерами в школе я уже слышал его, и сперва мне чудилось, что это вопли какого-нибудь деревенского придурка. Высокий, с правильными интервалами. Кью. Кью. Кью. Будто пролетный, безутешный кондуктор автобуса. - Моя подруга кричит, - сказал Кончис. Мне было пришла абсурдная, пугающая мысль, что он имеет в виду женщину с перчаткой. Я представил, как она в своих аристократических одеяниях несется по лесу, тщетно призывая Кью. В ночи опять закричали, жутко и бессмысленно. Кончис не спеша досчитал до пяти, и крик повторился, не успел он поднять руку. Снова до пяти, и снова крик. - Кто это? - Otus scops. Сплюшка. Махонькая. Сантиметров двадцать. Вот такая. - У вас много книг о птицах. - Интересуюсь орнитологией. - И медицину изучали? - Изучал. Давным-давно. - А практиковали? - Только на самом себе. Далеко в море, на востоке, сияли огни афинского парохода. Субботними вечерами он совершал рейс на юг, к Китире. Дальний корабль, вместо того чтобы напоминать о повседневности, казалось, лишь усиливал затерянное, тайное очарование Бурани. Я решился. - Что вы имели в виду, когда сказали, что вы духовидец? - А вы как думаете, что? - Спиритизм? - Инфантилизм. - С моей стороны? - Естественно. Его лицо еле различалось в темноте. В свете лампы, падающем из открытой двери, он видел меня лучше, ибо во время разговора я повернулся к фасаду. - Вы так и не ответили. - Подобная реакция характерна для вашего века с его пафосом противоречия; усомниться, опровергнуть. Никакой вежливостью вы это не скроете. Вы как дикобраз. Когда иглы этого животного подняты, оно не способно есть. А если не ешь, приходится голодать. И щетина ваша умрет, как и весь организм. Я покачал бокалом с остатками узо: - Это ведь и ваш век, не только мой. - Я провел много времени в иных эрах. - Читая книги? - Нет, на самом деле. Сова опять принялась кричать - равные, мерные промежутки. В соснах сгущалась мгла. - Перевоплощение? - Ерунда. - В таком случае... - Я пожал плечами. - Человеку не дано раздвинуть рамки собственной жизни. Так что остается единственный способ побывать в иных эрах. Я поразмыслил. - Сдаюсь. - Чем сдаваться, посмотрели бы вверх. Что там? - Звезды. Космос. - А еще? Вы знаете, что они там. Хоть их и не видно. - Другие планеты? Я повернулся к нему. Он сидел неподвижно - темный силуэт. По спине пробежал холодок. Он прочел мои мысли. - Я сумасшедший? - Вы ошибаетесь. - Нет. Не сумасшедший и не ошибаюсь. - Вы... летаете на другие планеты? - Да. Я летаю на другие планеты. Поставив бокал, я вытащил сигарету и закурил, прежде чем задать следующий вопрос. - Физически? - Я отвечу, если вы объясните, где кончается физическое и начинается духовное. - И у вас... э-э... есть доказательства? - Бесспорные. - Он сделал паузу. - Для тех, кто достаточно умен, чтоб оценить их. - Это вы и подразумеваете под призванием и духовидением? - И это тоже. Я умолк, поняв, что необходимо наконец выбрать линию поведения. Во мне, несмотря на определенный опыт общения с ним, крепла инстинктивная враждебность; так вода в силу естественных законов отталкивает масло. Лучше всего, пожалуй, вежливый скепсис. - И вы... так сказать, летаете... с помощью телепатии, что ли? Не успел он ответить, как под колоннадой раздалось вкрадчивое шарканье. Подойдя к нам, Мария поклонилась. - Сас эвхаристуме, Мария. Ужин готов, - произнес Кончис. Мы встали и отправились в концертную. Опуская бокал на поднос, он заметил: - Не все можно объяснить словами. Я отвел глаза. - В Оксфорде нам твердили, что если словами не выходит, другим путем и пробовать нечего. - Очень хорошо. - Улыбка. - Разрешите называть вас Николасом. - Конечно. Пожалуйста. Он плеснул в бокалы узо. Мы подняли их и чокнулись. - Эйсийя сас, Николас. - Сийя. Но и тут у меня осталось сильное подозрение, что пьет он вовсе не за мое здоровье. В углу террасы поблескивал стол - чинный островок стекла и серебра посреди мрака. Горела единственная лампа, высокая, с темным абажуром; падая отвесно, свет сгущался на белой скатерти и, отраженный, причудливо, как на полотнах Караваджо, выхватывал из темноты наши лица. Ужин был превосходен. Рыбешки, приготовленные в вине, чудесный цыпленок, сыр с пряным ароматом трав и медово-творожный коржик, сделанный, если верить Кончису, по турецкому средневековому рецепту. Вино отдавало смолой, точно виноградник рос где-то в гуще соснового леса - не в пример гнилостно-скипидарному пойлу, какое я пробовал в деревне. За едой мы почти не разговаривали. Ему это явно было по душе. Если и обменивались замечаниями, то о кушаньях. Он ел медленно и очень мало, и я все подмел за двоих. На десерт Мария принесла кофе по-турецки в медном кофейнике и убрала лампу, вокруг которой уже вилась туча насекомых. Заменила ее свечой. Огонек ровно вздымался в безветренном воздухе; назойливые мотыльки то и дело метались вокруг, опаляли крылья, трепетали и скрывались из глаз. Закурив, я, как Кончис, повернул стул к морю. Ему хотелось помолчать, и я набрался терпения. Вдруг по гравию зашуршали шаги. Они удалялись в сторону берега. Сперва я решил, что это Мария, хоть и непонятно было, что ей понадобилось на пляже в такой час. Но сразу сообразил, что шаги не могут быть ее шагами, как и перчатка не могла принадлежать к ее гардеробу. Легкая, быстрая, осторожная поступь, словно кто-то боится, что его услышат. С подобной легкостью мог бы идти какой-нибудь ребенок. С моего места заглянуть за перила не получалось. Кончис смотрел в темноту, будто звук шагов был в порядке вещей. Я осторожно подался вперед и вытянул шею. Но шаги уже стихли. На свечу со страшной скоростью наскакивала большая бабочка, упорно и неистово, будто леской привязанная к фитилю. Кончис нагнулся и задул пламя. - Посидим в темноте. Вы не против? - Вовсе нет. Мне пришло в голову, что это и вправду мог быть ребенок. Из хижины, что стоят в восточной бухте; должно быть, приходил помочь Марии по хозяйству. - Надо объяснить вам, почему я здесь поселился. - Отличная резиденция. Вам просто повезло. - Конечно. Но я не о планировке. - Он помолчал, подбирая точные слова. - Я приехал на Фраксос, чтобы снять дом. Летний дом. В деревне мне не понравилось. Не люблю жить на северных побережьях. Перед отъездом я нанял лодочника - обогнуть остров. Ради удовольствия. Когда я решил искупаться, он случайно причалил к Муце. Случайно проговорился, что наверху есть старая хижинка. Я случайно поднялся на мыс. Увидел домик: ветхие стены, каменная осыпь под тернистым плющом. Было жарко. Восемнадцатое апреля 1928 года, четыре часа дня. Он опять умолк, словно дата заставила его задуматься; готовил меня к новому своему облику, к новому повороту. - Лес тогда был гуще. Моря не видно. Я стоял на прогалине, вплотную к руинам. Меня сразу охватило чувство, что это место ожидало меня. Ожидало всю мою жизнь. Стоя там, я понял, кто именно ждал, кто терпел. Я сам. И я, и домик, и этот вечер, и мы с вами - все от века пребывало здесь, точно отголоски моего прихода. Будто во сне я приближался к запертой двери, и вдруг по волшебному мановению крепкая древесина обернулась зеркалом, и я увидел в нем самого себя, идущего с той стороны, со стороны будущего. Я пользуюсь метафорами. Вы их понимаете? Я кивнул, но неохотно, ибо понимал с трудом; ведь во всем, что он говорил и делал, я искал признаки драматургии, отточенный расчет. О приезде в Бурани он рассказывал не как о действительном случае, но в манере, в какой автор сочиняет вставную историю там, где этого требует сюжет пьесы. - Я сразу решил, что поселюсь тут, - продолжал он. - Я не мог идти дальше. Только здесь, в этой точке, прошлое сливалось с будущим. И я остался. Вот и сегодня я здесь. И вы здесь. Искоса взглянул на меня сквозь темноту. Я помедлил; похоже, в заключительную фразу он вложил особый смысл. - Это тоже входит в понятие духовидения? - Это входит в понятие случайности. В жизни каждого из нас наступает миг поворота. Оказываешься наедине с собой. Не с тем, каким еще станешь. А с тем, каков есть и пребудешь всегда. Вы слишком молоды, чтобы понять это. Вы еще становитесь. А не пребываете. - Возможно. - Не "возможно", а точно. - А если проскочишь этот... миг поворота? - Но мнето казалось, что в моей жизни такой миг уже был: лесное безмолвие, гудок афинского парохода, черный зев ружейного дула. - Сольешься с массой. Лишь немногие замечают, что миг настал. И ведут себя соответственно. - Призванные? - Призванные. Избранники случая. - Его стул скрипнул. - Посмотрите-ка. Лучат рыбу. - Вдали, у подножья гор, в густой тени, дрожала зыбкая пелена рубиновых огоньков. Я не понял, просто ли он на них указывает или рыбачьи фонарики должны обозначать призванных. - Вы иногда маните и бросаете, г-н Кончис. - Скоро исправлюсь. - Надеюсь, что так. Он еще помолчал. - Вам не кажется, что мои слова значат для вас больше, чем обычная болтовня? - Несомненно. Снова пауза. - Не нужно вежливости. Вежливость всегда скрывает боязнь взглянуть в лицо иной действительности. Я сейчас скажу нечто, что вас может покоробить. Я знаю о вас такое, чего вы сами не знаете. - Он помедлил, словно, как в прошлый раз, давал мне время подготовиться. - Вы тоже духовидец, Николас. Хоть сами уверены в обратном. Но я-то знаю. - Да нет же. Правда нет. - Не получив ответа, я продолжал: - Но любопытно послушать, почему вы так считаете. - Мне открылось. - Когда? - Предпочел бы не говорить. - Как же так? Вы ведь не объяснили, что именно подразумеваете под этим словом. Если просто способность к наитию - тогда, надеюсь, я действительно духовидец. Но, по-моему, вы имели в виду нечто другое. Снова молчание, будто для того, чтоб я расслышал резкость собственного тона. - Вы ведете себя так, точно я обвинил вас в преступлении. Или в пороке. - Простите. Но я ни разу не общался с духами. - И простодушно добавил: - Я вообще атеист. - Разумный человек и должен быть либо агностиком, либо атеистом, - терпеливо, но твердо сказал он. - И дрожать за свою шкуру. Это необходимые черты развитого интеллекта. Но я говорю не о боге. Я говорю о науке. - Я промолчал. Его голос стал еще тверже. - Очень хорошо. Я усвоил, что вы... не считаете себя духовидцем. - Теперь вам ничего не остается, как рассказать то, что обещали. - Я только хотел предостеречь вас. - Это вам удалось. - Подождите минутку. Он отправился к себе. Поднявшись, я подошел к изгибу перил, откуда открывался широкий обзор. Виллу обступали молчаливые, еле различимые в звездном свете сосны. Полный покой. Высоко в северной части неба гудел самолет - третий или четвертый ночной самолет, который я слышал за все время, проведенное на острове. Я представил себе Алисон, везущую меж пассажирских кресел тележку с напитками. Как и огни далекого парохода, этот слабый гул не уменьшал, а подчеркивал затерянность Бурани. На меня нахлынула тоска по Алисон, ощущение, что я, возможно, потерял ее навсегда; я словно видел ее вблизи, держал ее руку в своей; она дышала живым теплом, утраченным идеалом обыденности. Рядом с ней я всегда чувствовал себя защитником; но той ночью в Бурани подумал, что на деле, наверное, она меня защищала - или защитила бы, коли пришлось. Тут вернулся Кончис. Подошел к перилам, глубоко вздохнул. Небо, море, звезды - целое полушарие вселенной раскинулось перед нами. Гул самолета стихал. Я закурил - Алисон в такой миг тоже бы закурила. 18 - По-моему, в шезлонгах будет удобнее. Мы приволокли с дальнего конца террасы летние соломенные кресла. Откинулись, задрав ноги. И сразу я ощутил, как пахнет плетеный подголовник - тем же слабым старомодным запахом, что полотенце и перчатка. Аромат явно не имел отношения ни к Кончису, ни к Марии. Иначе я почувствовал бы его, общаясь с ними. В этом кресле часто сиживала какая-то женщина. - Долго же придется объяснять вам, что я имел в виду. Нужно будет рассказать всю мою жизнь. - За последние м