о из-за этого смущается), и тогда льстец своей похвалой волей-неволей вызывает у такого человека состояние "spreta conscientia"[220]. Некоторые похвалы исходят из благих пожеланий и почтения, и это такая форма, в которой подобает из вежливости обращаться к государям и великим людям, "laudando praecipere"[221]; когда говорят людям, каковы они есть, указывают, какими они должны быть. Некоторых людей хвалят злобно, чтобы уязвить их и вызвать зависть и ревность по отношению к ним: "Pessimum genus inimicorum laudantium"[222]; так, у греков была поговорка, что "у того, кого хвалят во вред, должен вскочить прыщ на носу"; как мы говорим, что "у того, кто лжет, на языке вскочит волдырь". Безусловно, умеренная похвала, высказанная в подходящий момент и соответствующим образом, приносит пользу тому, кого хвалят. Соломон сказал: "Кто громко хвалит друга своего с раннего утра, будет для него проклятием"[223]. Слишком сильное возвеличение человека или дела поистине приводит к умалению его достоинства, а со стороны противников вызывает зависть и презрение. Хвалить самого себя неприлично, за исключением некоторых редких случаев; но хвалить свою должность и профессию вполне допустимо, и это можно делать даже со своего рода великодушием. У римских кардиналов -- теологов, монахов и схоластов -- есть слово, выражающее их явное презрение и неуважение к гражданским делам, ибо они называют все мирские дела -- войны, посольства, правосудие и другие занятия -- словом "sbirrerie", т. е. полицейство, как будто все эти дела подходят только полицейским и судебным приставам; хотя эти полицейские приносят во много раз больше пользы, чем высокомерные рассуждения кардиналов. Когда св. Павел хвалил себя, он часто вставлял слова: "Скажу по неразумию", но, говоря о своей миссии, он сказал: "Magnificabo apostolatum meum"[224]. LIV. О тщеславии Хорошо выразился Эзоп в одной из басен: "Муха села на ось воза и сказала: какую пыль я подымаю!"[225]. Таковы и некоторые тщеславные люди, которые, где бы что ни двигалось само по себе или под воздействием более сильных причин, думают, что они это двигают, хотя иногда они даже не приложили к этому рук. Тщеславные люди неизбежно должны вносить разногласия и раскол в любое дело, ибо всякое тщеславие познается в сравнении. Они неизбежно должны быть шумливыми, дабы подтвердить свое хвастовство. Они не могут быть скрытными и поэтому не достигают своей цели; как говорит французская пословица: "Beaucoup de bruit, peu de fruit" -- много шума, мало проку. Однако, безусловно, в гражданских делах можно найти применение даже этому качеству; где необходимо создать мнение или прославить добродетель или величие, эти люди являются хорошими трубачами. Как заметил Тит Ливий в отношении Антиоха и этолийцев, "иногда перекрестная ложь приводит к большим последствиям"[226]; например, если какой-либо человек, ведущий переговоры между двумя государями с целью вовлечь их в войну против третьего, действительно сверх меры преувеличивает силы каждого из них перед другим; а иногда тот, кто имеет дело с двумя людьми, приобретает больше доверия в глазах обоих, притворяясь, что он проявляет больше интереса, чем у него есть на самом деле, к каждому из них. И в этих и других подобных случаях часто получается так, что из ничего создается нечто, ибо лжи достаточно, чтобы породить мнение, а мнение влечет за собой действие. Тщеславие является важной чертой военачальников и солдат; ибо подобно тому, как железо заостряется железом, так восхвалением мужества одного заостряется мужество другого. В случаях, требующих большой предприимчивости, связанных с нападением и риском, сочетание тщеславных натур действительно вдыхает жизнь в эти предприятия; а солидные и трезвые натуры, скорее, служат балластом, чем парусом. Что касается славы в ученом мире, то ее полет будет медленным, если в ней не будет нескольких перьев хвастовства: "Qui de contemnenda gloria libros scribunt, nomen suum inscribunt"[227]. Сократ, Аристотель, Гален были полны хвастовства. Тщеславие, безусловно, помогает увековечить память о человеке; и добродетель не бывает обязана за свое прославление только тому, что получает из вторых рук. Слава Цицерона, Сенеки, Плиния Младшего не пережила бы их века, если бы к ней не присоединилось их тщеславие, подобно лаку, который придает полу не только блеск, но и прочность. Но все время, пока я говорю о тщеславии, я имею в виду не то качество, которое Тацит приписывает Муциану: "Omnium, quae dixerat feceratque arte quadam ostentator"[22][8]; ибо оно происходит не от тщеславия, а от природного великодушия и благоразумия, и у некоторых людей оно не только благообразно, но и грациозно. Ибо оправдания, притворные уступки, сама скромность, которой хорошо владеют, есть всего лишь приемы хвастовства. И среди этих приемов есть один непревзойденный, о котором говорит Плиний Младший и который состоит в том, чтобы щедро раздавать похвалы другим в отношении того, в чем сам человек достиг какого-либо совершенства. Ибо, как весьма остроумно замечает Плиний: "Восхваляя другого, ты воздаешь должное самому себе; ибо тот, кого ты хвалишь, либо превосходит тебя в том, что ты восхваляешь, либо уступает тебе в этом. Если он тебе уступает и если его хвалят, то ты тем более заслуживаешь похвалы; если же он превосходит тебя и если его не хвалят, то тем менее нужно хвалить и тебя"[22][9]. Тщеславные люди возбуждают презрение у мудрых, восхищение у глупцов, становятся идолами паразитов и рабами своей собственной похвальбы. LV. О почестях и славе Завоевание почестей есть лишь обнаружение -- без помех -- достоинств и добродетелей человека. Некоторые во всех своих деяниях стремятся к почестям и известности. О таких обычно говорят много, но втайне думают дурно. Другие, напротив, не умеют показать своих достоинств, так что им не воздают должного. Если человек совершит что-либо, что до него не предпринималось, или было начато и оставлено, или же выполнено не столь удачно, ему достанется больше чести, чем за более трудное дело, где он явится лишь последователем. Кто сумеет так повести себя, чтобы угодить всем партиям и группировкам, того будут славить всего громче. Кто предпримет что-либо, что грозит большим позором в случае неудачи, нежели обещает почестей при свершении, тот плохо заботится о своей славе. Слава, отнятая у соперника, сверкает всего ярче, как граненый алмаз. Старайтесь же превзойти всех соперников, поразить их, так сказать, собственным их оружием. Много содействуют доброй славе слуги и приближенные, если они не болтают лишнего. "Omnis fama a domesticis emanat"[230]. Чтобы избежать зависти, пагубной для доброй славы, лучше всего заявлять, что целью ваших стремлений является не слава, но единственно лишь служение, и приписывать ваши успехи более божественному промыслу и удаче, нежели собственным вашим достоинствам или образу действий. Лиц, облеченных верховной властью, я разместил бы на лестнице славы в следующем порядке. На первом месте -- "conditores imperiorum", основатели государств и содружеств, как Ромул, Кир, Цезарь, Осман, Исмаил[231]. На втором -- "legislatores", законодатели, называемые также "вторыми основателями" или "perpetui principes", потому что они и после смерти управляют посредством своих законов; таковы Ликург, Солон, Юстиниан, Эдгар, Альфонсо Кастильский Мудрый, создатель "Siete partidas"[232]. На третьем месте стоят "liberatores", или "salvatores", которые кладут конец долгим бедствиям гражданской войны или освобождают отечество от чужеземного ига или тирана; таковы Цезарь Август, Веспасиан, Аврелиан, Теодорих, Генрих VII Английский, Генрих IV Французский[233]. На четвертом месте стоят "propagatores", или "propugnatores imperii"[234], -- те, кто в почетной войне раздвигает границы своих государств или доблестно защищается от завоевателей. На последнем месте стоят "patres patriae"[235] -- те, кто правит по справедливости, составляя счастье своих подданных. Последние две категории не нуждаются в примерах, столь они многочисленны. Подданные заслуживают почестей в следующем порядке. Вначале -- "participes curarum", те, на кого государи возлагают главное бремя правления и кого называют обычно их правой рукой. Далее следуют "duces belli" -- великие полководцы, помощники государей в делах войны. На третьем месте стоят "gratiosi", фавориты, но только те из них, кто умеет держаться в границах и, служа утехой государю, не причиняют вреда народу. На четвертом месте стоят "negotiis pares" -- те, кто занимает высокие должности в государстве и добросовестно их отправляет. Есть и еще род славы, из числа величайших, но редко кому выпадающий, -- это честь пожертвовать собой на благо родины, как это сделали М. Регул и оба Деция[236]. LVI. О правосудии[237] Судьям надлежит помнить, что их дело "jus dicere", а не "jus dare" -- толковать законы, а не создавать и издавать их. Иначе будет похоже на ту власть, какую присваивает себе римская церковь, которая под предлогом толкования Писания не останавливается перед добавлениями и изменениями, находит там то, чего нет, и под видом охраны старого вводит новое[23][8]. Судьям подобает более учености, чем остроумия, более почтительности, чем искусности в доказательствах, более осмотрительности, чем самоуверенности. Но главной их добродетелью является неподкупность. "Проклят нарушающий межи ближнего своего"[239], -- гласит Писание. Кто сдвинет межевой знак, достоин осуждения. Но никто не смещает столько межевых знаков, сколько неправедный судья, неверно межующий земли и владения. Один дурной приговор пагубнее множества дурных примеров, ибо последние оскверняют поток, первые же -- самый родник. Так говорит и Соломон: "Fons turbatus et vena corrupta est justus cadens in causa sua coram adversario"[2][40]. В отправлении своей должности судьи имеют дело с тяжущимися сторонами, с защищающими их адвокатами, с подчиненными им судейскими писцами и чиновниками и с государем или правительством, которому они сами подвластны. Скажем сперва об отношении судей к тяжущимся сторонам. "Есть такие, -- говорит Писание, -- которые суд превращают в отраву"[2][41], а есть и такие, что превращают правосудие в уксус, ибо оно становится горьким от несправедливости и кислым от проволочек. Главная обязанность судьи состоит в обуздании насилия и плутовства, причем насилие пагубнее, когда оно явно, а плутовство -- когда оно тайно. Добавьте к этому спорные дела, которые судам следовало бы изрыгать, не обременяя своего чрева. Судья должен готовить справедливый приговор, как Бог прокладывает свой путь, "наполняя всякий дол и понижая всякий холм"[2][42]. Если с какой-либо стороны окажутся произвол, насилие, хитрость, сговор, сильная заручка, искусный защитник, вот тогда-то и должен праведный судья уравнять неравенство и как бы уравновесить весы правосудия. "Qui fortiter emungit, elicit sangninem"[2][43], и где винный пресс жмет чересчур сильно, вино получается терпким и отзывается косточками. Пусть судьи остерегаются толкований в дурную сторону и натянутых выводов, ибо нет пытки хуже, нежели пытка законом. Особенно в части уголовных законов они должны стараться, чтобы острастка не превратилась в жестокость; и чтобы не обрушить на народ того бедствия, о котором говорит Писание: "Pluet super eos laqueos"[2][4][4]; ведь суровые уголовные законы для народа не что иное, как тенета и ловушки. А потому пусть те уголовные законы, кои пребывали в долгой спячке или стали непригодны для новых времен, мудрыми судьями применяются ограниченно: "Judicis officium est, ut res, ita tempora rerum, etc."[2][4][5]. Там же, где дело идет о жизни и смерти, судьям надлежит (поскольку дозволяет закон), верша правосудие, помнить о милосердии и взирать суровым оком на дурной пример, но милосердным -- на самого виновника. Скажем, далее, об отношении судей к адвокатам, защищающим дело. Умение выслушивать терпеливо и невозмутимо составляет важную часть судейских обязанностей; многоречивый судья не есть "кимвал бряцающий". Судье не подобает первому высказывать то, что он может своевременно услышать от адвокатов, щеголять своей сметливостью, прерывая на полуслове свидетеля или защитника, и прерывать показания вопросами, хотя бы и уместными. Обязанности судьи при слушании дела могут быть сведены к четырем: направлять показания; умерять многословие, повторения и неуместные речи; отобрать и свести воедино наиболее существенное из сказанного и вынести решение или приговор. Все, что сверх этого, излишне и проистекает из тщеславия и словоохотливости, или от нетерпения, или от беспамятности, или от неумения сосредоточить свое внимание. Странно видеть, как может влиять на судью бессовестный адвокат; тогда как судье надлежит, подобно Богу, чьим наместником он является, "гордым противиться, а смиренным давать благодать"[2][4][6]. Но еще более странно, что у судей бывают любимцы. Ведь это неизбежно влечет за собой повышение платы адвокатам и подозрения в лихоимстве. Когда дело защищалось правильно и по чести, судья обязан выразить адвокату известное поощрение, в особенности же адвокату проигравшей стороны, ибо это внушает тяжущемуся доверие к адвокату и колеблет его убеждение, что дело его и без того верное. С другой стороны, когда имеются налицо плутни, грубое небрежение, неосведомленность, давление или наглость, судья обязан публично вынести адвокату порицание. И пусть адвокат на суде не пререкается с судьей и после вынесения приговора не пытается вновь вмешаться в дело; но пусть и судья со своей стороны не спешит с решением и не дает какой-либо из сторон повод жаловаться, что его защитник или свидетели не были выслушаны. Скажем, далее, о судейских писцах и чиновниках. Суд есть место священное, а потому не только судейское кресло, но и подножье его и все подступы к нему должны быть охраняемы от соблазнов и худой славы. "Нельзя, -- гласит Писание, -- собирать виноград с терновника"[2][4][7]. Так и правосудие не может дать своего сладостного плода среди шипов и терниев, какими являются алчные и корыстные писцы и чиновники. Крючкотворы эти встречаются в четырех разновидностях. Первые из них -- мастера плодить тяжбы, от которых жиреют судьи и беднеет народ. Вторые -- это те, кто вовлекает суды в столкновения по поводу границ их юрисдикции, а на деле является не "amici curiae", но "parasiti curiae"[2][4][8], ибо ради собственных выгод подстрекают суды к превышению их полномочий. Третьи -- это те, кого можно назвать левой рукой правосудия: люди, имеющие в запасе всевозможные ловкие и темные плутни и ухищрения, которые мешают прямому ходу правосудия и ведут его кривыми и запутанными путями. Четвертые -- это вымогатели, из-за которых суд часто сравнивают с терновым кустом, где овцы, ищущие убежища от непогоды, непременно оставляют часть своей шерсти. И напротив, старый чиновник, сведущий в прецедентах, осмотрительный в судопроизводстве и опытный во всех делах, является превосходным руководителем и нередко может указать путь самому судье. Что касается государя и государства, то здесь судьям надлежит прежде всего помнить заключительные слова римских Двенадцати Таблиц: "Salus populi suprema lex"[2][49] -- и знать, что законы, если они не служат этой цели, суть лишь вздорные и ложные прорицания. Благо тому государству, где король и правители часто совещаются с судьями, а судьи часто совещаются с правителями и королем; первые -- когда в государственные дела замешаны вопросы права, вторые -- когда вопросы права сталкиваются с политическими соображениями. Ибо нередко дело по видимости сводится к понятиям "meum" и "tuum"[2][50], тогда как последствия его могут затрагивать интересы государства. Делом государственным я называю не только права верховной власти, но все, что влечет за собой важные перемены, или создает опасный прецедент, или касается большой части населения. И пусть никто не думает, что справедливые законы и разумная политика враждебны друг другу, ведь они подобны нервам и мускулам: одно без другого не действует. Пусть судьи памятуют также, что трон Соломонов поддерживаем был с обеих сторон львами. И пусть они будут львами, но львами у подножия трона, и не ставят никаких препон верховной власти. Вместе с тем пусть судьи достаточно знают свои права, чтобы понимать, что мудрое применение законов остается их главнейшей прерогативой. Ибо им, наверное, ведомо, что сказал апостол о другом, высшем законе: "Nos scimus quia lex bona est, modo quis ea utatur legitime"[2][5][1]. LVII. О гневе Надеяться совершенно смирить свой гнев -- это всего лишь показное стремление стоиков. У нас есть более верные оракулы: "Гневаясь, не согрешайте. Солнце да не зайдет во гневе вашем"[2][5][2]. Гнев необходимо ограничивать и сдерживать как в силе выражения, так и в продолжительности. Мы сначала поговорим о том, как естественная склонность и привычка сердиться может быть поставлена под контроль и усмирена; во-вторых, как можно подавлять конкретные действия, вызываемые гневом, или по крайней мере как можно избежать беды во гневе; в-третьих, как возбуждать или усмирять гнев у других. Что касается первого, то нет другого пути, как хорошенько подумать и поразмыслить о последствиях гнева, о том, какое беспокойство он приносит в жизнь человека. Самое лучшее время для этого -- тот момент, когда приступ гнева совершенно прошел. Сенека хорошо сказал: "Гнев подобен падающему зданию, которое разбивается о то, что оно сбивает". Писание требует от нас, чтобы мы "терпением своим спасали души свои"[2][5][3]. И тот, кто потерял терпение, потерял свою душу. Люди не должны превращаться в пчел. Animasque in vulnere ponunt[2][5][4]. Гнев, безусловно, является одним из видов низменного, что хорошо проявляется в слабости тех, в ком он царит: в детях, женщинах, стариках, больных. Необходимо только иметь в виду, что в гневе лучше выказывать презрение, чем страх, с тем чтобы казаться, скорее, выше обиды, чем ниже ее; что легко сделать, если человек сам управляет собой. Что касается второго пункта, то причины и мотивы гнева главным образом сводятся к трем. Первая -- слишком большая чувствительность к обиде, ибо человек не испытывает гнева, если он не чувствует, что его обидели. Поэтому нежные и тонкие натуры гневаются чаще, так как их задевает много таких вещей, которые более грубые натуры даже почти не ощущают. Затем -- восприятие и истолкование обиды: то, как она была нанесена, в каких обстоятельствах, нанесена ли с полным презрением. Ведь презрение является тем фактором, который разжигает гнев в той же мере или даже сильнее, чем сама обида. И поэтому, когда люди искусны в определении тех обстоятельств, которые свидетельствуют о презрении, они, действительно, очень сильно разжигают свой гнев. Наконец, мысль о том, что это затрагивает репутацию человека, умножает и заостряет гнев. Лекарством от этого является обладание, как имел обыкновение говорить Гонсальво, "telam honoris crassiorem"[2][5][5]. Но при всех попытках сдержать гнев самое лучшее средство состоит в том, чтобы выиграть время; заставить себя поверить тому, что время для мщения еще не наступило, но непременно наступит; а пока успокоить себя и оставить за собой право на мщение. Чтобы сдержать гнев и не допустить беды, даже если человек уже в гневе, нужно обратить особое внимание на два обстоятельства, с которыми надо быть особенно осторожным. Первое, не допускать чрезвычайной ожесточенности выражений, особенно если они будут ядовиты и крепки; ибо "communia maledicta"[2][5][6] есть многозначительное ничто; и еще, чтобы в припадке гнева не раскрыть секретов, ибо это ставит человека вне общества. Второе, нельзя в припадке гнева бесповоротно ломать какое-либо дело; и как бы вы ни выражали свою горечь, не делайте ничего, чего нельзя было бы поправить. Что касается возбуждения и успокоения гнева в другом человеке, то это достигается главным образом выбором подходящего времени, когда люди наиболее упрямы и плохо настроены, дабы рассердить их; или же тем, что вы собираете (как было упомянуто ранее) все то, что может усугубить презрение. А для успокоения имеются два противоположных средства. Первое -- выбрать подходящее время, чтобы впервые сообщить человеку о деле, которое может вызвать его гнев, ибо первое впечатление много значит; а второе -- пресечь в той мере, в какой это возможно, истолкование обиды как нанесенной с презрением; отнести ее за счет непонимания, страха, аффекта или всего чего угодно. LVIII. О превратностях вещей "Нет ничего нового под солнцем"[2][5][7], -- сказал Соломон. И, как Платон считает, что "Всякое знание есть лишь припоминание", так Соломон говорит, что "Все новое есть лишь забвенное"[2][5][8], -- откуда можно видеть, что воды Леты текут не только под землей, но и на земле. У одного астролога находим мы следующее темное высказывание: "Не будь на свете двух постоянных вещей (а именно: неподвижных звезд, всегда находящихся друг от друга на одном расстоянии, не приближаясь и не удаляясь; и неизменного ежедневного вращения, которое отсчитывает время), никто не мог бы существовать и одного мгновения". Одно можно сказать с достоверностью: материя не знает покоя и находится в вечном движении. Есть два обширных савана, все под собой погребающих, -- потопы и землетрясения. Что касается пожаров и больших засух, то они хотя и разрушительны, но не совсем истребляют население. Кони Фаэтона понесли только раз[2][5][9]. А трехлетняя засуха во времена Илии была только частичной и оставила жителей в живых[26][0]. Точно так же и пожары, возникающие от молний и часто наблюдаемые в Вест-Индии, -- действие их местное и ограниченное. Тогда как при потопе и землетрясении, если и случится кому уцелеть, то это обычно люди темные, жители глухих горных мест, не сохранившие памяти о прошлом; поэтому забвение поглощает страну так, словно бы никого в живых и не оставалось. Возьмем хотя бы население Вест-Индии; весьма возможно, что это народ более новый или молодой, чем обитатели Старого Света, и что бедствие, некогда там происшедшее, было всего вероятнее не землетрясением (как говорил египетский жрец Солону об острове Атлантида)[261], но частичным потопом, ибо землетрясения в тех краях редки. Зато реки у них столь мощны, что рядом с ними реки Азии, Африки и Европы кажутся ручьями. Точно так же и горы их, Анды, много выше наших; почему и представляется возможным, что жители после такого потопа частью уцелели. Что же касается замечания Макиавелли, который главную причину исчезновения памятников прошлого видит во вражде религиозных сект и обвиняет Григория Великого в усердном истреблении языческих древностей[262], то я что-то не вижу, чтобы подобное рвение достигало цели или имело длительные последствия; так было и на сей раз, ибо Григорию наследовал Сабиниан, взявшийся за восстановление древностей. Превратности или перемены в небесных сферах не являются подходящим предметом для моего рассуждения. Быть может, Платонов Великий Год[263], если только мир наш продержится до тех пор, окажет некоторое действие -- не в смысле воскрешения отдельных личностей (ибо это лишь пустые бредни тех, кто воображает, будто небесные светила имеют более влияния на земные дела, чем это есть в действительности), но в смысле общих перемен. Такое же действие и влияние на общий ход вещей, несомненно, имеют кометы. Но у нас принято более дивиться им и следить за их движением, нежели должным образом наблюдать их действие, особенно в его взаимосвязях, а именно какие кометы -- по величине, цвету, направлению лучей, положению в небе и длительности появления -- какое действие оказывают. Мне довелось слышать один пустяк, который, однако же, не хотелось бы оставлять без внимания. Говорят, что в Нидерландах (не знаю только в какой их части) каждые тридцать пять лет повторяются в том же порядке все явления природы, как-то: большие морозы, проливные дожди, сильные засухи, теплые зимы, холодные лета и так далее. И называется это у них "Примой". Пример этому я привожу тем охотнее, что, произведя некоторые вычисления за прошедшие годы, обнаружил ряд совпадений. Но обратимся теперь от природы к человеку. Величайшей превратностью в делах человеческих являются смены сект и вероучений. Ведь именно они всего более властвуют над умами. Истинная религия зиждется на скале; остальные же являются игралищем волн времени. Итак, поговорим о причинах появления новых сект и дадим по этому поводу некоторые советы в той мере, в какой слабый человеческий разум способен оказывать действие на события такой важности. Когда общепринятая религия раздираема спорами; когда нравы ее служителей исполнились греха и соблазна, а времена темны и невежественны -- тогда должно ожидать появления новой секты, если к тому же явится неспокойный и мятущийся дух, чтобы стать ее основателем. Все эти обстоятельства были налицо, когда Магомет возгласил свой закон. Но есть еще два признака, обязательных для новой секты; иначе нечего и опасаться ее распространения. Во-первых, надо, чтобы она противостояла установленной власти и стремилась заменить ее, ибо нет ничего популярнее этого; а во-вторых, чтобы давала простор чувственным страстям. Ибо ересь умозрительная (каковым было в древние времена арианство, а ныне -- арминианство)[264], хотя и сильно воздействует на умы, все же не производит переворотов в государствах, разве лишь в сочетании с политическими событиями. Насаждение новой веры происходит тремя путями: силой чудес и знамений, красноречивыми и мудрыми речами и увещеваниями и силой оружия. Мученичество причисляю я также к чудесам, ибо оно превышает, по-видимому, силы человеческой природы. Туда же склонен я отнести и выдающиеся примеры необычайной святости жизни. Для борьбы с новыми сектами и ересями нет лучшего способа, как искоренять злоупотребления, примирять несущественные разногласия, действовать с умеренностью, не прибегая к кровавым расправам; главных же зачинщиков лучше привлекать подкупами и милостями, нежели озлоблять преследованиями. Превратности и перемены в войнах многочисленны, но более всего подвержены им три вещи: театр военных действий, оружие и способы ведения войны. В древности войны имели преимущественно направление с востока на запад, ибо персы, ассирийцы, арабы, татары (т. е. все завоеватели) были народами восточными. Правда, галлы относятся к числу западных; но из их набегов нам известны лишь два: один -- на Галатию, другой -- на Рим[265]. Восток и запад не являются, однако, постоянными точками на небе: так же и о войнах нельзя с точностью заключить, свойственно ли им восточное направление или западное. Тогда как север и юг являются направлениями постоянными; и редко или даже никогда не случалось южному народу завоевать северный, а бывало как раз наоборот. Отсюда явствует, что жители северных стран по природе своей более воинственны, будь то влияние звезд этого полушария или следствие расположения на севере больших материков, тогда как юг, насколько известно, почти целиком занят морями: или же (что всего вероятнее) следствие холодного климата северных стран, который без помощи военного обучения всего более укрепляет тела и горячит сердца. Войны наверняка можно ждать при распаде великой империи. Ибо такие империи, покуда они существуют, весьма расслабляют население подвластных им областей, полагаясь для защиты их единственно на собственные свои силы; а когда силы эти иссякнут, то и все рушится, становясь легкой добычей. Так было при распаде Римской империи, так было с империей Германской после Карла Великого, когда каждый хищник отрывал по куску; так может случиться с Испанией, если станет она распадаться. Крупные государственные объединения также порождают войны, ибо, когда могущество государства чрезмерно усиливается, оно становится подобным мощной реке и наверняка выходит из берегов. Так было с Римом, Турцией, Испанией и др. И еще заметим: когда мир населен не варварскими племенами, но преимущественно такими, которые воздерживаются от брака и деторождения, если не имеют средств к жизни (а это в наши дни наблюдается почти повсеместно, исключая Татарию), то нечего опасаться нашествий. Но когда имеются огромные скопления людей, продолжающих плодиться, не заботясь о средствах к существованию, тогда неизбежно раз или два в столетие часть этого народа будет наводнять соседние страны; это у древних народов Севера решалось жребием: кому оставаться дома, а кому искать счастья по свету. Война неизбежна и тогда, когда народ, ранее воинственный, становится изнеженным и расслабленным, ибо такие государства обычно накапливают богатства за время своего вырождения; это служит приманкой, а упадок в них доблести поощряет врагов к войне. Что касается оружия, то здесь трудно привести какое-либо общее правило; однако и тут мы видим превратности и чередования. Известно, например, что огнестрельное оружие применялось в Индии и что именно его македонцы называли громом и молнией или колдовством. И мы знаем также, что в Китае огнестрельное оружие было известно более двух тысячелетий назад. От оружия требуется, во-первых, дальность боя, ибо тогда оно опережает опасность, как видно по артиллерии и мушкетам; во-вторых, пробивная сила, в чем артиллерия опять-таки превосходит все тараны и военные машины древности; в-третьих, удобство пользования: чтобы действовали во всякую погоду, были подвижными, легкими и тому подобное. Что касается способов ведения войны, то вначале более всего полагались на численность войска; в солдатах ценили лишь силу и храбрость, назначали дни для решающих сражений, т. е. старались решить дело просто в схватке, а искусство боевого строя было неведомо. Впоследствии стали более ценить умение, а не число, понимать значение выбора местности, хитроумных диверсий и прочего и искуснее располагать войска перед боем. В молодых государствах процветает искусство войны; в зрелых -- науки; затем некоторое время процветает то и другое; в дряхлых же -- ремесла и торговля. Есть и у науки младенчество, когда она только еще лепечет; затем юность, когда она бывает цветущей и пышной; далее, зрелость, когда она становится серьезной и немногословной; и наконец, старость, когда она дряхлеет. Но не следует слишком долго созерцать вращение колес превратности, не то закружится голова. Что же касается их объяснения, то это лишь собрание побасенок, а потому для этих страниц непригодно. НОВАЯ АТЛАНТИДА Мы отплыли из Перу (где пробыли целый год) в Южные моря[1], в направлении Китая и Японии, взяв с собою припасов на двенадцать месяцев. В течение пяти с лишним месяцев дули попутные, хотя и слабые, ветры с востока; но затем ветер переменился и много дней подряд дул с запада, так что мы почти не продвигались и порой подумывали о возвращении. Вслед затем, однако, поднялся сильный ветер с юга и юго-запада, отнесший нас (несмотря на все наши усилия) к северу. К этому времени запасы наши истощились, хотя мы и расходовали их бережно. И вот, очутившись среди величайшей в мире водной пустыни, мы почли себя погибшими и стали готовиться к смерти. Однако мы все еще возносили сердца наши и мольбы ко Всевышнему, творящему чудеса на водах, моля, чтобы как при сотворении мира он собрал воду воедино и явил сушу, так и теперь явил бы нам сушу и не дал погибнуть. И вот ввечеру следующего дня показалось с севера как бы густое облако, вселившее в нас некоторую надежду на землю; ибо мы знали, что эта часть Южного моря совершенно не исследована, и тут могли оказаться острова и материки, дотоле неизвестные. Поэтому направили мы наш корабль туда, где всю ночь виднелось это подобие земли, а на рассвете ясно увидели, что это и была земля -- плоская на вид и весьма лесистая, отчего казалась темнее. Спустя полтора часа вошли мы в удобную бухту, служившую гаванью красивому городу, не слишком большому, но отлично построенному и с моря выглядевшему весьма живописно. Считая каждую минуту промедлением, подошли мы к берегу и уже готовились высадиться. Но тут мы увидели, что несколько человек с жезлами в руках запрещают нам это -- не криками или угрозами, но предостерегающими знаками. Будучи немало огорчены, мы стали совещаться, как поступить. Тем временем направилась к нам небольшая лодка, вмещавшая человек восемь; один из них держал жезл из желтого тростника, окрашенный на концах в синий цвет; он взошел к нам на корабль, не обнаруживая ни малейшего недоверия. Увидев, что один из нас выступил несколько вперед, он вынул небольшой свиток пергамента (более желтого, чем наш, и блестящего, но весьма мягкого и гибкого) и вручил его стоявшему впереди. Там начертаны были -- на древнееврейском, древнегреческом, на хорошей латыни и на испанском -- следующие строки: "Пусть никто из вас не сходит с корабля. И будьте готовы покинуть эти берега не позднее, как через шестнадцать дней, если только срок этот не будет вам продлен. А пока, если нуждаетесь в пресной воде, или съестных припасах, или в лечебной помощи вашим больным, или же корабль ваш имеет повреждения -- напишите, что вам надобно, и долг милосердия будет нами исполнен". Свиток скреплен был печатью, изображавшей крыла серафимов, но не простертые, а опущенные книзу; а подле них крест. Вручив нам свиток, чиновник удалился, оставив слугу, которому должны мы были передать наш ответ. посовещавшись между собою, мы все же пребывали в большом смущении. Запрещение высадиться и приказ вскорости отплыть весьма нас огорчали. Вместе с тем открытие, что народ здешний сведущ в наших языках и полон человеколюбия, немало нас ободрило. Но всего более порадовал нас знак креста на свитке, как верный предвестник доброго. Ответ наш был составлен на испанском языке: "Что до корабля, то он в исправности, ибо в пути мы испытали безветрие и противный ветер, но не бури. Что до больных, то их у нас много -- и очень тяжелых; так что запрещение высадиться угрожает им смертью". Прочие наши нужды мы отметили особо, добавив, что "имеем с собой кое-какие товары, которые, если угодно будет вступить с нами в сделку, могли бы покрыть наши расходы". Слуге мы предложили некоторое вознаграждение в виде пистолей, а для чиновника -- кусок алого бархата. Слуга, однако, не взял даров, едва на них взглянул и отплыл в другой лодке, которая была за ним послана. Спустя примерно три часа после того, как отправлен был наш ответ, явилось к нам некое по-видимому важное лицо. На нем было облачение с широкими рукавами, из некой ткани, напоминавшей камлот, превосходной лазурной окраски и более глянцевитой, чем наша; нижнее платье его было зеленым; таков же был и его головной убор в виде чалмы, искусно сделанный -- но размером поменьше, чем носят турки -- из-под которого спускались локонами его волосы. Вид у него был весьма почтенный. Доставившая его лодка была украшена позолотой; в ней находилось еще четыре человека. За этой лодкой следовала другая, в которой помещалось человек около двадцати. Приблизившись к нашему кораблю на расстояние полета стрелы, они знаками показали нам, чтобы мы выслали кого-либо навстречу, что мы и сделали, пославши шлюпку, в которую сел второй по старшинству из наших начальников, а с ним еще четверо. Когда мы были в шести ярдах от лодки, они велели остановиться и не подходить ближе, что также было нами исполнено. Тут человек, описанный мною выше, поднялся в лодке и громко спросил по-испански: "Христиане ли вы?". Мы ответили утвердительно и безбоязненно, помня о кресте, изображенном на их печати. При этом ответе человек воздел правую руку к небесам, а затем медленно поднес ее к устам (этим знаком принято у них благодарить Бога) и сказал: "Если все вы поклянетесь муками Спасителя, что вы не пираты, а также, что в течение последних сорока дней не пролили крови, будь то законным или незаконным образом, вам разрешено будет сойти на берег". Мы ответили, что готовы принести такую клятву; после чего один из сопровождавших его (как видно, писец) сделал соответствующую запись. Затем другой из его свиты, находившийся в одной с ним лодке, выслушав сперва своего господина, громко сказал: "Господин мой оповещает вас, что если не вступает к вам на корабль, то причина этому не гордость или высокомерие; но поскольку из ответа вашего оказалось, что на борту много больных, то блюститель народного здоровья распорядился, чтобы держались от вас на расстоянии". Мы отвечали с поклоном, что мы -- покорные его слуги; что все, уже сделанное для нас, считаем за большую честь и проявление редкого человеколюбия, но уверены, что недуг наших людей не заразителен. С этим они отплыли; а спустя немного к нам на корабль взошел писец; в руке он держал местный плод, напоминающий апельсин, -- но цветом скорее алый, чем оранжевый, -- издававший чудесный аромат. Казалось, он пользовался им для предохранения себя от заразы. Он взял с нас клятву "именем Иисуса и мук его", а затем сообщил, что на следующее утро в шесть часов за нами пришлют, чтобы поместить и Доме чужестранцев (так он назвал его), где мы получим все необходимое как для больных, так и для здоровых. С этим он оставил нас; а когда мы предложили ему несколько пистолей, сказал с улыбкою, что не может дважды получать плату за труды; это (насколько я понимаю) означало, что он получает достаточное жалованье от государства. Как я узнал позже, "дважды оплаченными" они называют чиновников, берущих дары. Рано поутру явился к нам тот самый человек с жезлом, который посетил нас первым, и сказал, что прислан доставить нас в Дом чужестранцев, а прибыл рано затем, чтобы мы имели в нашем распоряжении весь день. "Ибо, если послушаетесь моего совета, -- сказал он, -- со мной сперва отправятся несколько человек, чтобы осмотреть помещение и решить, как его удобнее приготовить; а там можно послать и за вашими больными и остальными вашими людьми, которых вы желаете высадить на сушу". Мы поблагодарили его, сказав, что Бог вознаградит его за заботу о бесприютных чужестранцах. Итак, шестеро из нас сошли с ним на берег; причем он, идя впереди, обернулся и сказал, чтобы мы считали его нашим проводником и слугой. Он провел нас тремя прекрасными улицами; на всем