ким упорством приписывала людям мотивы и намерения, казавшиеся даже мне, человеку со стороны, невероятными и причудливыми. (Хотя, может, именно моя непричастность ко всем этим событиям не позволяла мне понять непредсказуемость сталинского деспотизма, не подчиняющегося никаким критериям и сделавшим многое немыслимое страшной прозой жизни.) При этом свои теории и гипотезы Ахматова развивала и аргументировала последовательно и веско. Ее непоколебимая убежденность в исторических последствиях нашей с ней первой встречи была примером одной из таких навязчивых идей. Она была уверена, что Сталин когда-то отдал приказ отравить ее, но потом раздумал. Она разделяла убеждение Мандельштама, что в лагере тому подмешивали яд, что и привело поэта к голодной смерти. По мнению Ахматовой, поэт Георгий Иванов (которого она обвиняла в написании лживых мемуаров) был шпионом царского правительства, равно как и в свое время Некрасов. Она не сомневалась, что Иннокентия Анненского недруги свели в могилу. Эти убеждения, чисто интуитивные, не подтвержденные фактами, не являлись, тем не менее, бессмыслицей или чистой фантазией, это были элементы связной и стройной концепции, тесно связанной с судьбой всей страны и самой Ахматовой. Вера в эти теории поддерживала и формировала ее как художника. При этом она отнюдь не была пророком и реально оценивала обстановку. Примером этому служит описанная ею картина литературной жизни Петербурга перед Первой мировой войной. Как я жалею, что не записал в подробностях все наши беседы -- все данные ею характеристики людей и событий! Ахматова жила в страшное время и, по словам Надежды Мандельштам, при всех выпавших на ее долю испытаниях проявила истинный героизм. Никогда при мне - ни публично, ни с глазу на глаз -- она открыто не обвиняла советский режим, но вся ее жизнь была - если отнести к ней слова Герцена о русской литературе - непрерывным обвинительным актом. Любовь и поклонение, которыми окружено сегодня ее имя в Советском Союзе, как художника и мужественного несгибаемого человека, не имеют, на мой взгляд, аналогов. Легенда ее жизни, молчаливое сопротивление всему недостойному себя и страны (как сказал Белинский о Герцене) сделали ее величайшим гением не только русской литературы, но и всей мировой истории. Вернусь к истокам своего повествования. Вот краткое содержание моего отчета министерству в 1945 году. Я написал, что, по-видимому, нет другой страны кроме Советского Союза, где поэзия публиковалась бы и продавалась в таком объеме, и где интерес к ней был так велик. Не знаю, чем это объясняется: может, врожденным вкусом, а может, отсутствием низкопробной литературы. И несомненно, этот интерес читателей является огромным стимулом для поэтов и критиков. Такой аудитории западные писатели и драматурги могут лишь позавидовать. Если представить себе, что произойдет чудо: политический контроль ослабнет, и искусство обретет свободу, то я убежден, что тогда в обществе - таком жадном до всего нового, сохранившим дух и жизнеспособность в условиях катастроф и трагедий, возможно, гибельных для других культур - в таком обществе искусство расцвело бы с новой невиданной силой. И все же контраст между этим страстным интересом к живой и истинной литературе и существованием признаваемых и почитаемых писателей, чье творчество мертво и неподвижно, является для меня наиболее удивительным феноменом советской культуры тех дней. Я написал эти слова в 1945 году, но по-моему, они верны до сих пор. Россия пережила за это время несколько обманчивых рассветов, но солнце для русской интеллигенции так и не взошло до сих пор. При этом страшный деспотизм -- невольно, в какой-то степени - защищал до сих пор искусство от продажности и способствовал проявлению мужества и героизма. Удивительно, что в России - при разных режимах, со всеми их немыслимыми крайностями - всегда сохранялось тонкое своеобразное чувство смешного. Подтверждение этому можно найти даже на самых горьких страницах Гоголя и Достоевского. Как отличается это прямое непосредственное свободное остроумие от тщательно разработанных развлекательных номеров на Западе! По моим впечатлениям особое чувство юмора свойственно почти всем русским писателям, даже сторонникам режима, что отражается в их манере держаться и вести беседу, и делает общение с ними в определенной мере привлекательным для иностранного гостя. Думаю, это верно и на сегодняшний день. Мои встречи и разговоры с Пастернаком и Ахматовой, мое приобщение к их, едва поддающимся описанию условиям жизни и работы, к их ограниченной свободе и вынужденному подчинению властям, их доверие ко мне, дружба с ними - все это в значительной степени повлияло на мои собственные взгляды и мироощущение, изменило их. Когда я теперь вижу имена этих двух поэтов в печати или слышу упоминание о них, то живо вспоминаю выражение их лиц, жесты и слова. И сегодня, читая их произведения, я слышу их голоса. Примечания автора. 1. Я никогда не вел дневника, и этот рассказ базируется на моих воспоминаниях или моих письмах друзьям за последние тридцать лет. Я знаю, что память, во всяком случае, моя память не является надежным свидетелем фактов и событий, и особенно разговоров, которые я цитирую время от времени. Я могу дать гарантию лишь того, что передаю все так, как вспоминаю сам. Я охотно принимаю любые дополнения и коррекции. 2. Причиной этого был выговор Сталина, недовольного второй частью фильма Эйзенштейна "Иван Грозный". Жизнь царя, с которым Сталин, возможно, ассоциировал себя самого, была представлена как путь юного правителя, полного благих намерений, к одинокому угрюмому тирану с больной психикой. Эта метаморфоза может быть объяснена боярскими бунтами, необходимостью сохранения целостности государства, а также собственной жизни, но она не оправдывает деспотизма царя. Его правление оставило в памяти потомков самое тягостное воспоминание -- несмотря даже на то, что в его время в России наблюдался определенный экономический подъем. 3. Годы спустя я спросил Андре Мальро о том инциденте. Тот совершенно не мог припомнить речи Пастернака. 4. Позже Щербаков занял высокий пост в сталинском политбюро. Он умер в 1945 году. 5. Первым был Юзеф Чапский, выдающийся польский критик, с которым Ахматова встречалась в Ташкенте во время войны.