. Все это открывает нам более обширные перспективы. Но не безграничные. Нам отказано в надежде на действительно беспредельное развитие, которое внушает наука вроде химии, способной даже создать свой собственный объект. Дело в том, что разведчики прошлого -- люди не вполне свободные. Их тиран -- прошлое. Оно запрещает им узнавать о нем что-либо, кроме того, что оно само, намеренно или ненамеренно, им открывает. Мы никогда не сумеем дать статистику цен в меровингскую эпоху, так как ни один документ не отразил эти цены с достаточной полнотой. Мы также никогда не проникнем в образ мыслей людей Европы XI в. в такой же мере, как в мышление современников Паскаля или Вольтера; ведь от тех не сохранилось ни частных писем, ни исповедей, и лишь о некоторых из них мы знаем по плохим стилизованным биографиям. Из-за этого пробела немалая часть нашей истории неизбежно принимает несколько безжизненный облик истории мира без индивидуумов. Но не будем чрезмерно сетовать. В подчинении неумолимой судьбе нам, бедным адептам истории, часто высмеиваемым новейшими науками о человеке, досталась не худшая доля, чем многим нашим собратьям, которые посвятили себя дисциплинам более старым и более уверенным в себе. Такова общая участь всех исследований, чья миссия вникать в явления завершенные. Я полагаю, что исследователь доисторических времен столь же неспособен из-за отсутствия письменных данных восстановить религиозные обряды каменного века, как и палеонтолог -- железы внутренней секреции плезиозавра, от которого сохранился лишь скелет. Всегда неприятно сказать: "я не знаю", "я не могу узнать". Но говорить об этом надо только после самых энергичных, отчаянных розысков. Бывают, однако, моменты, когда настоятельный долг ученого велит, испробовав все, примириться со своим незнанием и честно в нем признаться. //36//  2. Свидетельства.  "Здесь Геродот из Фурий излагает то, что ему удалось узнать, дабы дела человеческие не были повергнуты временем в забвение и дабы великие дивные деяния, совершенные как эллинами, так и варварами, не утратили своей славы". Так начинается самая древняя книга истории-- я разумею в Западном мире,-- дошедшая до нас не в виде фрагментов. Поставим, например, рядом с нею один из путеводителей по загробному миру, которые египтяне времен фараонов вкладывали в гробницы. Перед нами окажутся два основных типа, которые можно выделить в бесконечно разнообразной массе источников, предоставленных прошлым в распоряжение историков. Свидетельства первого типа-- намеренные. Другие-- ненамеренные, В самом деле, когда мы, чтобы получить какие-нибудь сведения, читаем Геродота или Фруассара, "Мемуары" маршала Жоффра или крайне противоречивые сводки, которые печатаются в теперешних немецких и английских газетах о нападении на морской конвой в Средиземном море, разве мы не поступаем именно так, как того ожидали от нас авторы этих писаний? Напротив, формулы папирусов мертвых были предназначены лишь для того, чтобы их читала находящаяся в опасности душа и слушали одни боги. Житель свайных построек, который бросал кухонные объедки в соседнее озеро, где их ныне перебирает археолог, хотел всего лишь очистить свою хижину от мусора; папская булла об освобождении от налогов хранилась так тщательно в сундуках монастыря только для того, чтобы в нужный момент ею можно было потрясти перед глазами назойливого епископа. Во всех этих случаях забота о создании определенного мнения у современников или у будущих историков не играла никакой роли, и когда медиевист в "благословенном" 1942 г. листает в архивах коммерческую корреспонденцию Ченами, он совершает нескромность, которую Ченами наших дней, застигнув его за чтением их деловой корреспонденции, осудили бы весьма сурово. Повествовательные источники -- употребим здесь это несколько причудливое, но освященное обычаем выражение, т. е. рассказы, сознательно предназначенные для осведомления читателей, не перестали, разумеется, оказывать ученым ценную помощь. Одно из их преимуществ -- обычно только они и дают хронологическую последовательность, пусть не очень точную. Чего бы ни отдал исследователь доисторических времен или историк Индии за то, чтобы располагать своим Геродотом? Однако историческое исследование в своем развитии явно пришло к тому, чтобы все больше доверять второй категории свидетельств -- свидетелям невольным. Сравните римскую историю, как ее излагал Роллен или даже Нибур, с той, которую открывает нашему взору любой нынешний научный очерк: первая черпала наиболее очевидные факты из Тита Ливия, Светония или Флора, вторая в большой мере строится на основании надписей, папирусов, монет. Только этим путем удалось восстановить целые куски прошлого: весь доисторический период, почти всю историю экономики, всю историю социаль //37// ных структур. Даже теперь кто из нас не предпочел бы держать в руках вместо всех газет 1938 или 1939 г. несколько секретных министерских документов, несколько тайных донесений военачальников? Это не означает, что документы подобного рода более других свободны от ошибок или лжи. Есть сколько угодно фальшивых булл, и деловые письма в целом не более правдивы, чем донесения послов. Но здесь дезинформация, если она и была, по крайней мере не задумана специально для обмана потомства. Указания же, которые прошлое непредумышленно роняет вдоль своего пути, не только позволяют нам пополнить недостаток повествования или проконтролировать его, если его правдивость внушает сомнение: они избавляют наше исследование от опасности более страшной, чем незнание или неточность,-- от неизлечимого склероза. В самом деле, без их помощи историк, вздумавший заняться исчезнувшими поколениями, неизбежно попадает в плен к предрассудкам, к ложным предосторожностям, к близорукости, которой страдали сами эти поколения. Например, медиевист не будет придавать ничтожное значение коммунальному движению только потому, что средневековые писатели не очень-то стремились ознакомить с ним свою публику; не отнесется он пренебрежительно и к великим течениям религиозной жизни, хотя они занимают в повествовательной литературе своего времени куда меньше места, чем баронские войны. Короче, история -- приведем излюбленную антитезу Мишле -- должна быть все 'более и более отважной исследовательницей ушедших эпох, а не вечной и неразвивающейся воспитанницей их "хроник". Впрочем, даже в явно намеренных свидетельствах наше внимание сейчас преимущественно привлекает уже не то, что сказано в тексте умышленно. Мы гораздо охотнее хватаемся за то, что автор дает нам понять, сам того не желая. Что для нас поучительнее всего у Сен-Симона? Его нередко искаженные сообщения о событиях того времени? Или же удивительно яркий свет, проливаемый "Мемуарами", на образ мыслей вельможи при дворе "короля-солнца"? Среди житий святых раннего средневековья по меньшей мере три четверти не дают нам никаких серьезных сведений о благочестивых личностях, чью жизнь они должны изобразить. Но поищем там указаний на особый образ жизни или мышления в эпоху, когда они были написаны, на то, что агиограф отнюдь не собирался нам сообщать, и эти жития станут для нас неоценимыми. При нашей неизбежной подчиненности прошлому мы пользуемся по крайней мере одной льготой: хотя мы обречены знакомиться с ним лишь по его следам, нам все же удается узнать о нем значительно больше, чем ему угодно было нам открыть. Если браться за дело с умом, это великая победа понимания над данностью. * * * Но как только мы откажемся просто протоколировать слова наших свидетелей, как только вознамеримся сами заставить их говорить, пусть против их воли, нам, более чем когда бы то ни было, необходимо составить вопросник. Это поистине первая неотложная задача всякого правильно ведущегося исторического изыскания.//38// Многие люди, и среди них, кажется, даже некоторые авторы учебников, представляют себе ход нашей работы до странности наивно. Вначале, мол, есть источники. Историк их собирает, читает, старается оценить их подлинность и правдивость. После этого, и только после этого, он пускает их в дело. Но беда в том, что ни один историк так не действует. Даже когда ненароком воображает, что действует именно так. Ибо тексты или археологические находки, внешне даже самые ясные и податливые, говорят лишь тогда, когда умеешь их спрашивать. Кремневые орудия в наносах Соммы изобиловали как до Буше де Перта, так и потом. Но не было человека, умеющего спрашивать,-- и не было доисторических времен. Я, старый медиевист, должен признаться, что для меня нет чтения увлекательней, чем какой-нибудь картулярий. Потому что я примерно знаю, о чем его спрашивать. Зато собрание римских надписей мне мало что говорит. Я умею с грехом пополам их читать, но не опрашивать. Другими словами, всякое историческое изыскание с первых же шагов предполагает, что опрос ведется в определенном направлении. Всегда вначале-- пытливый дух. Ни в одной науке пассивное наблюдение никогда не было плодотворным. Если допустить, впрочем, что оно вообще возможно. Да, не будем поддаваться первому впечатлению. Бывает, конечно, что вопросник остается чисто инстинктивным. Но все равно он есть. Ученый может даже не сознавать этого, а между тем вопросы диктуются ему 3'тверждениями или сомнениями, которые записаны у него в мозгу его прошлым опытом, диктуются традицией, обычным здравым смыслом, т. е.-- слишком часто -- обычными предрассудками. Мы далеко не так восприимчивы, как нам представляется. Нет ничего вредней для начинающего историка, чем советовать ему просто ждать в состоянии бездействия, пока сам источник не пошлет ему вдохновение. При таком методе многие вполне добросовестные изыскания потерпели неудачу или дали ничтожно мало. Нам, естественно, необходим этот набор вопросов, чрезвычайно гибкий, способный по пути обрастать множеством новых пунктов, открытый для всех неожиданностей -- и все же такой, чтобы он мог сразу же служить магнитом для опилок документа. Исследователь знает, что намеченный при отправлении маршрут не будет выдержан с абсолютной точностью. Но без маршрута ему грозит вечно блуждать наугад. *** Разнообразие исторических свидетельств почти бесконечно. Все, что человек говорит или пишет, все, что он изготовляет, все, к чему он прикасается, может и должно давать о нем сведения. Любопытно, как люди, чуждые кашей работе, плохо представляют себе масштаб ее возможностей. Они все еще придерживаются давно устаревшего мнения о нашей науке, мнения тех времен, когда умели читать только намеренные свидетельства. Упрекая "традиционную историю" в том, что она оставляет в тени "явления значительные" и притом "более чреватые последствиями, более //39// способные изменить будущую жизнь, чем все политические события", Поль Валери приводил как пример "завоевание земного шара" электричеством. Тут мы готовы ему аплодировать. К сожалению, это абсолютно верно: на такую огромную тему не создано еще ни одного серьезного труда. Но когда побуждаемый как бы самим избытком своей строгости к оправданию промаха, который он только что изобличил, Поль Валери добавляет, что подобные явления неизбежно "ускользают" от историка, ибо, продолжает он, "они специально не отражены ни в одном документе",-- на этот раз обвинение, перенесенное с ученого на науку, неправильно. Кто поверит, что на предприятиях, дающих электрический ток, нет своих архивов, сводок потребления сырья, карт электрической сети? Историки, скажете вы, до сих пор пренебрегали анализом этих источников. Безусловно, они глубоко неправы, но, может быть, виноваты также не в меру ревнивые хранители столь ценных сокровищ. Наберитесь же терпения. История пока еще не такова, какой должна быть. Но это не основание валить на ту историю, какая может быть создана, бремя ошибок, присущих лишь истории, дурно понятой. Удивительное разнообразие наших материалов порождает, однако, одну трудность, правда, настолько серьезную, что ее можно причислить к трем-четырем великим парадоксам профессии историка. Было бы большим заблуждением считать, что каждой исторической проблеме соответствует один-единственный тип источников, применимый именно в этом случае. Напротив, чем больше исследование устремляется к явлениям глубинным, тем скорее можно ждать света от сходящихся в одном фокусе лучей -- от свидетельств самого различного рода. Какой историк религии захочет ограничиться перелистыванием теологических трактатов или сборников гимнов? Он хорошо знает: об умерших верованиях и чувствах нарисованные и скульптурные изображения на стенах святилищ, расположение и убранство гробниц скажут ему. пожалуй, не меньше, чем многие сочинения. Наши знания о германских нашествиях основаны не только на чтении хроник и грамот, но в такой же мере на раскопках погребений и на изучении названий местностей. По мере приближения к нашему времени требования, понятно, меняются. Но от этого они не становятся менее настоятельными. Неужели нам, чтобы понять современное общество, достаточно погрузиться в чтение парламентских дебатов или министерских документов? Не нужно ли вдобавок уметь истолковать банковский баланс, текст для непосвященного еще более загадочный, чем иероглифы? Может ли историк эпохи, в которой царит машина, примириться с незнанием того, как устроены машины и как они изменяются? Если почти всякая человеческая проблема требует умения оперировать свидетельствами всевозможных видов, то технические приемы исследования, напротив, неизбежно различаются в зависимости от типа свидетельств, Освоение каждого из них требует немалого времени, полное владение-- еще более долгой и постоянной практики. Лишь очень немногие ученые могут похвалиться умением одинаково хорошо читать и критически разбирать средневековую хартию, правильно толковать названия местностей //40// (а это прежде всего-- факты языка), безошибочно датировать предметы доисторического, кельтского, галло-романского быта, анализировать растительный покров луга, нивы, пустоши. Но без всего этого можно ли описать историю заселения какой-нибудь местности? Мне кажется, мало найдется наук, которым приходится пользоваться одновременно таким огромным количеством разнородных орудий. Причина в том, что человеческие факты-- самые сложные. Ибо человек-- наивысшее создание природы. Историку полезно и, на мой взгляд, необходимо владеть, пусть в минимальной степени, основными приемами его профессии. Хотя бы для того, чтобы уметь заранее оценить надежность орудия и трудности в обращении с ним. Перечень "вспомогательных дисциплин", рекомендуемых начинающим, слишком краток. По какой абсурдной логике людям, которые добрую половину времени обучения могут знакомиться с предметом своих занятий лишь через посредство слов, позволяют, наряду с прочими пробелами, не знать основных достижений лингвистики? Однако какими бы разнообразными познаниями мы ни стремились наделить наиболее вооруженных исследователей, они всегда -- и, как правило, очень скоро-- доходят до определенного предела. И тут уж нет иного выхода, кроме как заменить многообразную эрудицию одного человека совокупностью технических приемов, применяемых разными учеными, но направленных на освещение одной темы. Этот метод предполагает готовность к коллективному труду. Он также требует предварительного определения, по общему уговору, нескольких крупных ведущих проблем. До такого отрадного положения нам еще очень далеко. Но будем верить, что оно наступит и в значительной мере станет определяющим для будущего нашей науки.  3. Передача свидетельств. Одна из самых трудных задач для историка-- собрать документы, которые, как он полагает, ему понадобятся. Он может это сделать лишь с помощью различных путеводителей: инвентарей архивов или библиотек, музейных каталогов, библиографических списков всякого рода. Порей встречаешь этаких верхоглядов, удивляющихся тому, что на подобную работу тратится столько времени как создающими их учеными, так и другими серьезными работниками, которые ими пользуются. Но разве часы, затраченные на такое дело, хоть и не лишенное тайной прелести, но уж безусловно не окруженное романтическим ореолом, не избавляют в конечном счете от самого дикого расточительства энергии? Если я увлекаюсь историей культа святых, но, допустим, не знаю Bibliotheca Hagiographica Latina отцов-болландистов , то неспециалисту трудно представить, скольких усилий, до нелепого бесплодных, будет мне стоить этот пробел в научном багаже. Если уж действительно о чем-то жалеть, так не о том, что мы можем поставить на полки наших библиотек изрядное количество этих пособий (пере //41// числение которых по отраслям дается в специальных указателях), а о том что их пока еще недостаточно, особенно для эпох менее далеких- что их создание, особенно во Франции, лишь в исключительных случаях ведется по разумно намеченному комплексному плану; что их публикация, наконец, слишком часто зависит от каприза отдельных лиц или от скупости плохо информированных издательских фирм. Первый том замечательных "Источников по истории Франции", которым мы обязаны Эмилю Молинье, не был переиздан со времен первой публикации в 1901 г. Этот простой факт стоит целого обвинительного акта. Конечно, не орудие создает науку. Но общество, хвастающееся своим уважением к наукам, не должно быть равнодушно к их орудиям. И, наверно, было бы разумно с его стороны не слишком полагаться на академические заведения, условия приема в которые, благоприятные для людей преклонного возраста и послушных учеников, не очень-то способствуют развитию предприимчивости. Да. у нас не только Военная школа и штабы сохранили в век автомобиля мышления времен запряженной волами телеги 17. Впрочем вехи-указатели, даже превосходно сделанные, мало чем помогут исследователю, у которого нет заранее представления о территории, где ему придется вести разведку. Вопреки тому, что, кажется, иногда думают начинающие, источники отнюдь не появляются по таинственному велению свыше. Их наличие или отсутствие в таком-то архивном фонде, в такой-то библиотеке, в такой-то почве зависит от причин, связанных с человеком и превосходно поддающихся анализу, а проблемы, возникающие в связи с перемещением этих памятников,-- отнюдь не просто упражнение в технике исследования: сами по себе они затрагивают интимные аспекты жизни прошлого, ибо речь идет о передаче воспоминаний через эстафету поколений. В начале серьезных исторических трудов автор обычно дает список шифров архивных материалов, которые он изучил, изданий источников, которыми пользовался. Это превосходно -- но недостаточно. Всякая книга по истории, достойная этого названия, должна была бы содержать главу или, если угодно, ряд параграфов, включенных в самые важные места и озаглавленных примерно так: "Каким образом я смог узнать то, о чем буду говорить?" Уверен, что, ознакомившись с такими признаниями, даже читатели-неспециалисты испытают истинное интеллектуальное наслаждение. Зрелище поисков с их успехами и неудачами редко бывает скучным. Холодом и скукой веет от готового, завершенного. * * * Меня иногда посещают работники, желающие написать историю своей деревни. Как правило, я говорю им следующее (только чуть попроще - чтобы избежать неуместной в данном случае учености): "Крестьянские общины лишь изредка и довольно поздно заводили свои архивы. Сеньории же, напротив, будучи сравнительно хорошо организованными и преемственными учреждениями, обычно сохраняли свою документацию с давних пор. Для любого периода до 1789 г., а в особенности для более давних //42// эпох, основные документы, на которые вы можете рассчитывать, будут почерпнуты из сеньориальных фондов. Отсюда в свою очередь следует, что первый вопрос, на который вам придется ответить и от которого почти все будет зависеть, окажется таким: "Кто был в 1789 г. сеньором вашей деревни?" (Конечно, наличие одновременно нескольких владельцев, между которыми разделена деревня, тоже вполне вероятно, но для краткости мы эту возможность рассматривать не будем.) Допустимы три варианта. Сеньория могла принадлежать либо церкви, либо светскому лицу, эмигрировавшему во время революции , либо опять-таки светскому лицу, но не эмигранту. Первый случай наиболее благоприятен для нас. Архив, вероятно, не только сохранялся лучше и охватывал больший срок; он наверняка после 1790 г. был конфискован одновременно с земельными владениями, как то следовало в соответствии с Гражданским устройством духовенства. Если он затем был помещен в какое-либо общественное хранилище, мы вправе надеяться, что и ныне он находится там в целости и сохранности и доступен для ученых. Гипотезе с эмигрантом также можно поставить довольно высокий балл. В этом случае архив также был изъят и перемещен, правда, есть опасность, что его намеренно уничтожили как напоминание о проклятом старом режиме. Остается последняя возможность. Она была бы крайне нежелательна. "Бывшие люди", если они не покидали Францию и не попадали каким-то иным образом под удар законов Комитета Общественного спасения, не терпели никакого имущественного ущерба. Они, конечно, утрачивали свои сеньориальные права, поскольку те были вообще отменены. Но они сохраняли личную собственность, а следовательно, и деловые документы. Если эти документы, которые мы должны разыскать, никогда не были затребованы государством, то они попросту разделили общую в XIX и XX вв. участь всех фамильных бумаг. Если они не затерялись, не были съедены крысами, не рассеялись вследствие продаж и наследовании по чердакам трех-четырех сельских домов, все равно ничто не заставит нынешнего их владельца предоставить их вам". Я привел этот пример, потому что он мне кажется очень типичным для условий, часто определяющих и ограничивающих доступную для нас документацию. Небезынтересно более детально проанализировать вытекающий отсюда урок. Роль, которую, как мы видели, сыграли революционные конфискации,-- это роль божества, нередко покровительствующего исследователю, божества по имени Катастрофа. Бесчисленные римские муниципии превратились в заурядные итальянские городишки, где археолог с трудом отыскивает скудные следы античности; зато извержение Везувия сохранило Помпеи. Разумеется, далеко не всегда великие бедствия человечества служили истории. Вместе с грудами литературных и историографических рукописей погибли в смутах нашествий бесценные досье римской императорской бюрократии. На наших глазах две мировые войны уничтожили на овеянной славой земле многие памятники и архивы. Мы уже никогда не сможем //43// перелистать письма старых купцов Ипра, и я сам видел, как во время отступления сожгли книгу приказов целой армии. Впрочем, и мирная гладь социальной жизни без вспышек лихорадки оказывается гораздо менее благоприятной, чем можно думать, для передачи воспоминаний. Революции взламывают дверцы сейфов и заставляют министров бежать, не дав им времени сжечь свои секретные бумаги. В старых архивах юридических контор дела банкротов содержат доступные для нас документы предприятий, владельцы которых, если б им посчастливилось плодотворно и почетно продолжать свое дело до наших дней, ни за что не согласились бы отдать на всеобщее обозрение содержимое своих папок. Благодаря удивительной преемственности монастырских учреждений аббатство Сен-Дени еще в 1789 г. сохраняло дипломы, пожалованные ему меровингскими королями более тысячи лет назад. Но читаем мы их теперь в Национальном архиве. А если бы аббатство Сен-Дени пережило Революцию, можно ли быть уверенным, что монахи позволили бы рыться в их сундуках? Наверно, не более, чем ожидать, что общество Иисуса откроет непосвященным доступ к своим документам, без знания которых столько проблем новой истории всегда останутся безнадежно темными, или что французский банк пригласит специалистов по истории Первой империи исследовать его реестры, даже самые запыленные,-- настолько дух замкнутости присущ всякой корпорации. Вот где историк настоящего оказывается в незавидном положении -- он почти начисто лишен этих невольных признаний. Правда, взамен он узнает всякие толки. которые нашептывают ему на ухо друзья. Но такая информация, увы. мало чем отличается от досужих сплетен. Зачастую хороший катаклизм куда лучше помогает нашему делу. Так будет, во всяком случае, до тех пор, пока общество не перестанет возлагать на переживаемые им бедствия заботу о сохранности документов и не согласится, наконец, разумно организовать и свою память, и познание самого себя. Это ему удастся лишь в тяжкой борьбе с двумя главными виновниками забвения и невежества: с небрежностью, которая теряет документы, и, что еще более опасно, со страстью к тайнам (дипломатическим. деловым, семейным), которая прячет документы или их уничтожает. Естественно, что нотариус обязан не разглашать деловые операции своего клиента. Но когда ему разрешается окружать такой же непроницаемой тайной контракты, заключавшиеся клиентами его прадедушки (меж тем как ему всерьез ничто не грозит, если бумаги эти у него истлеют), наши законы в этой области поистине отдают плесенью. Что касается мотивов, побуждающих большинство крупных предприятий отказаться от публикации статистических данных, столь необходимых для разумного ведения национальной экономики, то мотивы эти очень редко бывают достойны уважения. Наша цивилизация сделает огромный шаг вперед в тот день, когда скрытность, возведенная в принцип поведения и почти в буржуазную добродетель, уступит место желанию сообщать о себе, т. е. обмениваться такими сообщениями. Вернемся, однако, к нашей деревне. Обстоятельства, которые в данном конкретном случае являются решающими для утраты или сохранности, //44// для доступности или недоступности свидетельств, порождаются историческими силами общего характера. В них нет ни одной черты, которую нельзя было бы понять, но в них начисто отсутствует какая-либо логическая связь с предметом наших розысков, судьба которого зависит от них. В самом деле, почему, например, изучение жизни маленькой крестьянской общины в средние века должно быть более или менее полным в зависимости от того, вздумалось ли несколько веков спустя ее владельцу украсить своим присутствием сборища в Кобленце? Такое несоответствие встречается слишком часто. Если мы знаем римский Египет бесконечно лучше, чем Галлию того же времени, то причина тут не в том, что египтяне интересуют нас больше, чем галло-римляне,-- просто в Египте сухой климат, пески и погребальные ритуалы, связанные с бальзамированием, сохранили рукописи, тогда как климат Запада и его обычаи, напротив, способствовали их быстрому истлеванию. Между причинами успеха или неудачи в нашей погоне за документами, и мотивами, вызывающими наш интерес к этим документам, обычно нет ничего общего, таков иррациональный и никак не устранимый элемент, придающий нашим изысканиям внутренний трагизм, в котором, возможно, столь многие создания духа находят не только собственные границы, но и одну из тайных причин своей гибели. В приведенном примере судьба документов в той или иной деревне оказывается решающим фактом, который хотя бы можно предусмотреть. Но так бывает не всегда. Порой конечный результат поисков зависит от такого множества каузальных цепочек, одна от другой совершенно независимых, что почти всякое предвидение оказывается невозможным. Я знаю, что четыре пожара, а затем разграбление опустошили архивы древнего аббатства Сен-Бенуа-сюр-Луар. Могу ли я, приступая к изучению его фондов, заранее угадать, какие типы источников пощадили эти катастрофы? То что называют миграцией рукописей, представляет собой чрезвычайно интересный предмет изучения: странствия литературного произведения по библиотекам, снятие копий, аккуратность или небрежность библиотекарей и копиистов -- все это явления, в которых живо отражаются судьбы культуры и прихотливая игра ее великих течений. Но мог ли самый знающий эрудит заявить с уверенностью, до обнаружения этого факта, что единственная рукопись "Германии" Тацита окажется в XVI в. в монастыре Герсфельд? Короче, всякие поиски документов таят в себе долю неожиданности и, следовательно, риска. Один коллега, мой близкий друг, рассказывал мне, что в Дюнкерке, когда он на побережье, подвергавшемся бомбежке, ожидал вместе с другими погрузки на суда, не выказывая особого нетерпения, кто-то из товарищей с удивлением заметил: "Странно, у вас такой вид, словно опасность вас не пугает!" Мой друг мог бы ответить, что, вопреки обычному предрассудку, привычка к научным поискам вовсе не так неблагоприятна для спокойного принятия пари с судьбой. Выше мы спросили себя, существует ли между познанием прошлого и настоящего противоположность в технических приемах. На это был дан //45// ответ. Конечно, исследователь современности и исследователь далеких эпох обращаются с орудиями каждый по-своему. И каждый имеет определенные преимущества. Первый соприкасается с жизнью непосредственно второй в своих изысканиях располагает средствами, иногда недоступными для первого. Так, вскрытие трупа, открывая биологу немало тайн, которых он не узнал бы при изучении живого тела, умалчивает о многих других тайнах, которые может обнаружить только живой организм. Но к какому бы веку человечества ни обращался исследователь, методы наблюдения, почти всегда имеющие дело со следами, остаются в основном одинаковыми. В этом с ними сходны, как мы увидим дальше, и правила критики, которым должно подчиняться наблюдение, чтобы быть плодотворным. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. КРИТИКА  1. Очерк истории критического метода.  Даже самые наивные полицейские прекрасно знают, что свидетелям нельзя верить на слово. Но если всегда исходить из этого общего соображения, можно вовсе не добиться никакого толку. Давно уже догадались, что нельзя безоговорочно принимать все исторические свидетельства. Опыт, почти столь же давний, как и само человечество, научил: немало текстов содержат указания, что они написаны в другую эпоху и в другом месте, чем это было на самом деле; не все рассказы правдивы, и даже материальные свидетельства могут быть подделаны. В средние века, когда изобиловали фальшивки, сомнение часто являлось естественным защитным рефлексом. "Имея чернила, кто угодно может написать что угодно",-- восклицал в XI в. лотарингский дворянчик, затеявший тяжбу с монахами, которые пустили в ход документальные свидетельства. Константинов дар-- это поразительное измышление римского клирика VIII в., подписанное именем первого христианского императора,-- был три века спустя оспорен при дворе благочестивейшего императора Оттона III . Поддельные мощи начали изымать почти с тех самых пор, как появился культ мощей. Однако принципиальный скептицизм -- отнюдь не более достойная и плодотворная интеллектуальная позиция, чем доверчивость, с которой он, впрочем, легко сочетается в не слишком развитых умах. Во вре?ля первой мировой войны я был знаком с одним бравым ветеринаром, который систематически отказывался верить газетным новостям. Но если случайный-знакомый сообщал ему самые нелепые слухи, он прямо-таки жадно глотал их. Точно так же критика с позиций простого здравого смысла, которая одна только и применялась издавна и порой еще соблазняет иные умы, не могла увести далеко. В самом деле, что такое в большинстве случаев этот пресловутый здравый смысл? Всего лишь мешанина из необоснованных постулатов и поспешно обобщенных данных опыта. Возьмем мир физических явлений. Здравый смысл отрицал антиподов. Он отрицает //47// эйнштейновскую вселенную. Он расценивал как басню рассказ Геродота о том, что, огибая Африку, мореплаватели в один прекрасный день увидели, как точка, в .которой восходит солнце, перемещалась с правой стороны от них на левую 2. Когда же идет речь о делах человеческих, то хуже всего то, что наблюдения, возведенные в ранг вечных истин, неизбежно берутся из очень краткого периода, а именно -- нашего. В этом -- главный порок вольтеровской критики, впрочем, часто весьма проницательной. Не только индивидуальные странности встречаются во все времена, но и многие некогда обычные душевные состояния кажутся нам странными, потому что мы их уже не разделяем. "Здравый смысл" как будто должен отрицать, что император Оттон I мог подписать в пользу пап акт, содержавший неосуществимые территориальные уступки, поскольку он противоречил прежним актам Оттона I, а последующие с ним никак не согласовывались. И все же надо полагать, что ум у императора Оттона устроен не совсем так, как у нас,-- точнее, что в его время между тем, что пишется, и тем, что делается, допускали такую дистанцию, которая нас поражает: ведь пожалованная им привилегия бесспорно подлинная. Настоящий прогресс начался с того дня, когда сомнение стало, по выражению Вольнея, "испытующим"; другими словами, когда были постепенно выработать объективные правила, позволявшие отделять ложь и правду. Иезуит Папеброх, которому чтение "житий святых" внушило величайшее недоверие ко всему наследию раннего средневековья, считал поддельными все меровингские дипломы, хранившиеся в монастырях. Нет, ответил ему Мабильон, хотя бесспорно есть дипломы, целиком сфабрикованные, подправленные или интерполированные. Но существуют и дипломы подлинные и их можно отличить. Таким образом, год 1681 -- год публикации "De Re Diplomalica" -- поистине великая дата в истории человеческого разума: наконец-то возникла критика архивных документов. Впрочем, и во всех других отношениях это был решающий момент в истории критического метода. У гуманизма предшествующего столетия были свои попытки, свои озарения. Дальше он не пошел. Что может быть характерней, чем пассаж из "Опытов", где Монтень оправдывает Тацита в том, что тот повествует о чудесах. Дело теологов и философов, говорит он, спорить о "всеобщих верованиях", историкам же надлежит лишь "излагать" их в точном соответствии с источниками. "Пусть они передают нам историю в том виде, в каком ее получают, а не так, как они ее оценивают". Иначе говоря, философская критика, опирающаяся на концепцию естественного или божественного толкования, вполне законна. Из остального текста ясно, что Монтень отнюдь не расположен серить в чудеса Веспасиана, как и во многие другие. Но, делая чисто исторический разбор свидетельства как такового, он, видимо, еще не вполне понимает, как этим методом пользоваться. Принципы научного исследования были выработаны лишь в течение XVII века, чье истинное величие //48// связывают не всегда с тем периодом, с каким следует, а именно, со второй .его половиной. Сами люди того времени сознавали его значение. Между 1680 и 1690 гг. изобличение "пирронизма в истории" как преходящей моды было общим местом. "Говорят,-- пишет Мишель Левассер, комментируя это выражение,-- что сущность ума состоит в том, чтобы не верить всему подряд и уметь многократно сомневаться". Само слово "критика", прежде означавшее лишь суждение вкуса, приобретает новый смысл проверки правдивости. Вначале его употребляют в этом смысле лишь с оговорками. Ибо "оно не вполне в хорошем вкусе", т. е. в нем есть какой-то технический привкус. Однако новый смысл постепенно приобретает силу. Боссюэ сознательно от него отстраняется. Когда он говорит о "наших писателях-критиках", чувствуется, что он пожимает плечами. Но Ришар Симон вставляет слово "критика" в названия почти всех своих работ. Самые проницательные, впрочем, оценивают его безошибочно. Да, это словно возвещает открытие метода чуть ли не универсальной пригодности. Критика -- это "некий факел, который нам светит и ведет нас по темным дорогам древности, помогая отличить истинное от ложного". Так говорит Элли дю Пен. А Бейль формулирует еще более четко: "Г-н Симон применил в своем новом "Ответе" ряд правил критики, которые могут служить не только для понимания Писания, но и для плодотворного чтения многих других сочинений". Сопоставим несколько дат рождения: Папеброх (который, хоть и ошибся в отношении хартий, заслуживает места в первом ряду среди основоположников критики в отношении историографии) родился в 1628 г.; Мабильон-- в 1632 г.; Ришар Симон (чьи работы положили начало библейской экзегезе)-- в 1638. Прибавьте, помимо этой когорты эрудитов в собственном смысле слова, Спинозу (Спинозу "Богословско-политического трактата", этого подлинного шедевра филологической и исторической критики), который родился также в 1632 г. Это было буквально одно поколение, контуры которого вырисовываются перед нами с удивительной четкостью. Но надо их еще больше уточнить: это поколение, появившееся на свет к моменту выхода "Рассуждения о методе". Мы не скажем: поколение картезианцев. Мабильон, если уж говорить именно о нем, был благочестивым монахом, ортодоксально простодушным, оставившим нам в качестве последнего сочинения трактат о "Христианской смерти". Вряд ли он был хорошо знаком с новой философией, в те времена столь подозрительной для многих набожных людей, Более того, если до него случайно и дошли кое-какие ее отзвуки, вряд ли он нашел в ней так уж много мыслей, достойных одобрения. С другой стороны,-- вопреки тому, что пытаются внушить нам. несколько страниц Клода Бернара, не в меру, быть может, знаменитых, очевидные истины математического характера, к которым, по Декарту, методическое сомнение должно проложить дорогу, имеют мало общих черт со все более приближающимися к истине гипотезами, уточнением которых, подобно лабораторным наукам, довольствуется историческая критика. Но для того, //49// чтобы какая-либо философия наложила отпечаток на целый период ее воздействие вовсе не должно соответствовать ее букве, и большинство умов может подвергаться ее влиянию как бы посредством часто полубессознательного осмоса. Подобно картезианской "науке", критика исторического свидетельства ставит на место веры "чистую доску". Как и картезианская наука, она неумолимо сокрушает древние устои лишь для того, чтобы таким путем прийти к новым утверждениям (или к великим гипотезам), но уже надлежащим образом проверенным. Иными словами, вдохновляющая ее идея -- почти полный переворот в старых концепциях сомнения. То ли их язвительность казалась чем-то болезненным, то ли в них, напротив, находили какую-то благородную усладу, но эту критику прежде рассматривали как позицию чисто негативную, как простое отсутствие чего-либо. Отныне же полагают, что при разумном обращении она может стать орудием познания. Появление данной идеи можно датировать в истории мысли очень точно. С тех пор основные правила критического метода были в общем сформулированы. Их универсальную значимость сознавали так хорошо, что в XVIII в. среди тем, чаще всего предлагавшихся Парижским университетом на конкурсе философских работ, мы видим тему, звучащую до странности современно: "О свидетельствах людей по поводу исторических фактов". Разумеется, последующие поколения внесли в это орудие много усовершенствований. А главное, они сделали его гораздо более обобщающим и значительно расширили сферу его приложения. *** Долгое время технические приемы критики употреблялись-- я имею в виду последовательно -- почти исключительно кучкой ученых, экзегетов и любителей.