жно, одна сторона хотела слишком многого, а другая предлагала слишком мало. Как бы то ни было, они не очень-то посчитались с достоинством короля, сделав его единственным полномочным представителем при заключении договора, который сами решили ни при каких обстоятельствах не подписывать. Обсуждать условия, разумеется, должен был бы кто-нибудь рангом пониже, а его величеству следовало бы появиться только для того, чтобы отвергнуть договор или его ратифицировать. Людовик XIV никогда не появлялся самолично перед осажденным городом, если не был уверен, что город этот будет взят. Тем не менее се qui est differe n'est pas perdu(317). К этому вопросу следует опять вернуться и разрешить его прежде, чем соберется парламент, причем, может быть, даже не на таких выгодных условиях для теперешних министров, которые последней своей встречей молча только подтвердили то, что громко провозгласили их враги - что они не способны справиться со своими обязанностями. Ну довольно de re politica(318). Я наконец оказал лучшую услугу, какую только можно оказать большинству женатых людей: я определил условия, на которых мой брат расходится с женой. Через две недели будет оглашен окончательный текст их мирного договора, ибо единственный прочный и длительный мир между мужем и женой - это развод. Да благословит тебя бог. LXXXVI Блэкхит, 30 сентября 1763 г. Милый друг, Задолго до того, как ты получишь это письмо, ты уже будешь знать из официальных сообщений, что ведомства распределены не так, как тебе хотелось. Лорду Галифаксу, как старшему, было, конечно, предоставлено право выбирать, и он выбрал себе Южное - из-за колоний. Таким образом, кабинет министров уже сформирован en attendant mieux(319), но, по-моему, в таком составе он не может предстать перед парламентом. Единственные дельные люди есть только в палате лордов; с тех пор как Питт решительно приблизил к себе Чарлза Таунзенда, в палате общин не осталось ни одного человека из дворцовой партии, которому хватило бы способностей и слов для того, чтобы вызвать карету. Лорд Б., тот, конечно, ведет un dessous de cartes(320), и я подозреваю, что вместе с м-ром Питтом. Но в чем заключается эта dessous(321), я не знаю, хотя во всех кофейнях это доподлинно известно. Состояние бездеятельности, в котором ты сейчас пребываешь, дает тебе достаточно досуга для ennui(322), но, вместе с тем, дает тебе и достаточно времени для чего-то лучшего - я имею в виду чтение полезных книг и, что еще того полезнее, ежедневных и продолжительных бесед с самим собою. Лорд Шафтсбери рекомендует такой вот разговор с собою каждому писателю, а я бы рекомендовал его каждому человеку. У большинства людей нет времени и только у немногих есть склонность вступать в этот разговор, больше того, очень многие боятся его и предаются самым легкомысленным развлечениям только для того, чтобы его избежать. Но если бы человек уделял ему каждый вечер хотя бы полчаса и побыл наедине с собой, вспоминая все, что сделал за день хорошего или плохого, он становился бы от этого и лучше, и мудрее. Глухота моя дает мне более чем достаточно времени для такого разговора с собой, и мне это принесло огромную пользу. Мой брат и леди Стенхоп наконец развелись. Я был между ними посредником, и мне столько пришлось вынести, что я скорее готов договариваться относительно самого трудного пункта в jus publicum Sancti Romani Imperii(323) с целым сеймом в Регенсбурге, нежели о чем бы то ни было с какой бы то ни было женщиной. Если бы брат мой хоть иногда разговаривал с собой, так, как я советую, он никогда бы в свои шестьдесят с лишним лет, при таком шатком, подорванном здоровье, да вдобавок еще глухой, не женился на молоденькой девушке, которой только что исполнилось двадцать, с избытком здоровья и, разумеется, с избытком желаний. Но разве кто-нибудь следует советам, которые на основании своего горького опыта дают другие?! И, может быть, причина этого именно в небрежении к разговору с собой. Да благословит тебя бог. LXXXVII Бат, 18 декабря 1763 г. Милый друг, Сегодня утром я получил от тебя письмо, где ты упрекаешь меня в том, что я не писал тебе на этой неделе ни разу. Да, потому что я не знал, что писать. Жизнь моя здесь настолько однообразна, что каждый последующий день недели во всем похож на первый. Я очень мало кого вижу и ничего не слышу - в буквальном смысле слова. М-р Л. и м-р С. представляются мне людьми очень способными, и твое сравнение их с двумя разорившимися джентльменами, из которых один разорился оттого, что проиграл дело, а другой оттого, что хоть и выиграл его, но истратил на его ведение все свои деньги, по-моему, очень верно. Оба, конечно, понимали, что у них большие способности к делам и что они могут хорошо говорить, и рассчитывали возместить этим свои потери. Харт должен скоро издать большое поэтическое сочинение; он показывал мне кое-какие отрывки. Он назвал его "Эмблемы", но я уговорил его изменить название по двум причинам: во-первых, потому что это никакие не "эмблемы", а басни; во-вторых, если даже допустить, что это на самом деле "эмблемы", Куорлз до такой степени истрепал и опошлил это слово, что после него называть стихи "эмблемами" уже невозможно... Поэтому творения Харта и следует именовать "баснями", хотя, по-моему, самым подходящим названием было бы "Назидательные рассказы". Если бы ты спросил мое мнение о тех из них, которые я читал, я бы ответил: sunt plura bona, quaedam mediocria, et quaedam...(324) Твои соображения о предстоящих переменах не лишены оснований: я все время возвращаюсь к мысли о том, что мина, о которой мы говорили с тобой, непременно взорвется, то ли к концу сессии, то ли даже раньше. Сил у меня немного прибавилось, но Геркулесом я себя все же назвать не могу: поэтому я не стану, подобно ему, лишать невинности пятьдесят девушек за ночь; такого я бы, пожалуй, даже не мог и вообразить. Итак, спокойной ночи, и да благословит тебя бог. LXXXVIII Лондон, 27 декабря 1765 г. Милый друг, В понедельник я приехал сюда из Бата и чувствую себя хоть и не намного, но все же лучше, чем когда ехал туда. По-прежнему мучают меня ревматические боли в коленях и пояснице; видно, мне уж не избавиться от них до конца жизни. Из официальных сообщений ты, должно быть, уже знаешь о том, что делал парламент в первый день заседания, или, вернее, о том, чего он не делал; тот же самый вопрос будет главным на следующем заседании: это вопрос о наших американских колониях в связи с недавно введенным гербовым сбором, который колонисты категорически отказываются платить. Колониальные власти склонны проявить снисходительность и терпимость к этим непослушным детям метрополии, оппозиция требует принять, как они выражаются, решительные меры, иначе говоря, применить насилие, которое будет ничем не лучше всех dragonnades(325), и заставить наши войска в Америке взимать этот сбор. Что до меня, то я ни разу не видел, чтобы непослушный ребенок начинал вести себя лучше после того, как его выпорют, и я не хотел бы, чтобы метрополия превращалась в мачеху. Наша торговля с Америкой дает нам в communibus annis(326) два миллиона фунтов в год, а гербовый сбор составляет всего-навсего сто тысяч, и я ни за что бы не стал добиваться поступления этой суммы в казначейство, если при этом придется потерять или даже если просто существует опасность потерять миллион фунтов в год национального дохода. Я не пишу тебе о тех, кого вчера наградили орденом Подвязки, потому что об этом пишут в газетах, но должен сказать, что лента, которую получил герцог Брауншвейгский - большая честь для этого дома - он ведь, должно быть, единственный (не считая нашей королевской династии), кто имеет две голубые ленты одновременно; но надо признать, они их действительно заслужили. В городе теперь только и говорят, что о разводах. Собираются разводиться с женами бывший камергер Финч, лорд Уорик и твой друг лорд Болингброк. Ни один из этих трех разводов меня не удивляет, напротив, я поражаюсь тому, сколь многие продолжают еще жить вместе. Это означает только, что у нас в стране господствуют самые превратные представления о браке. Сегодня я послал м-ру Ларпану двести фунтов для тебя к рождеству - он, верно, известит тебя о них с этой же почтой. Повеселись на рождество получше, потому что pour Ie peu de bon temps qui nous reste, rien n'est si funeste qu'un noir chagrin(327). И пусть у тебя будет еще много счастливых новых годов. Прощай. LXXXIX328 Бат, 17 октября 1768 г. Милый друг, Последние два твоих письма - мне и Гревенкопу - чрезвычайно меня встревожили. Мне кажется только, что ты, как то свойственно больным, преувеличиваешь тяжесть своего состояния, и надежда эта немного меня успокаивает. Водянка никогда не наступает так внезапно, и хочется верить, что отеки у тебя на ногах - временное явление, вызванное подагрой или ревматизмом, которыми ты страдаешь уже давно. Лет сорок тому назад, после жестокой лихорадки, ноги мои распухли именно так, как, судя по твоим письмам, у тебя сейчас. Я сразу же решил, что это водянка, но врачи заверили меня, что отеки эти - следствие лихорадки и скоро пройдут. Они оказались правы. Попроси, пожалуйста, своего секретаря, кто бы это ни был, раз в неделю регулярно сообщать о твоем здоровье либо мне, либо Гревенкопу - это все равно. В последних моих четырех письмах я послал тебе нюхательный порошок герцогини Сомерсет - столько, сколько можно было насыпать в конверты. Получил ты их все или хоть сколько-нибудь? Помог ли тебе этот порошок? Ты сейчас в таком состоянии, что не можешь нигде бывать, но надеюсь, у тебя есть знакомые, которые тебя навещают, ведь если и всегда-то человеку нелегко оставаться одному, человеку больному это еще тяжелее: он чересчур много думает о своем недуге и преувеличивает его. Кое-кто из людей образованных был бы, вероятно, рад посидеть с тобой, да и ты не остался бы у них в долгу. Бедняга Харт, который все еще здесь, в весьма плачевном состоянии. Он совершенно не владеет левой рукой и ногой, говорит с трудом и очень невнятно. Я навещал его вчера. Он с большим участием расспрашивал о тебе и был тронут, когда я показал ему твое письмо. Я чувствую себя не хуже и не лучше, чем в прошлом году, когда я был здесь. Я не могу считать себя ни здоровым, ни больным - я нездоров. Ноги меня не слушаются: если я в состоянии еще четверть часа проползти по ровному месту, то ни подняться, ни спуститься по лестнице без помощи слуги я не могу. Да хранит тебя бог, и да поможет он тебе поскорее поправиться. ************************************************************ М. П. Алексеев. ЧЕСТЕРФИЛД И ЕГО "ПИСЬМА К СЫНУ" В истории английской литературы XVIII века особое место занимает Честерфилд - писатель, публицист, философ-моралист, историк. Примечательно, что литературную известность имя Честерфилда приобрело только после его смерти; при жизни его знали только как видного государственного деятеля, дипломата, оратора, одного из лидеров оппозиции в верхней палате английского парламента, который в конце концов удалился от дел и четверть века прожил в уединении, среди избранных друзей и книг своей богатой библиотеки. О его литературных трудах знали очень немногие, потому что он ничего не печатал под своим именем, хотя молва и приписывала ему - иногда напрасно - кое-какие безымянные сочинения философско-этического содержания. Правда, Честерфилд считался острословом и занимательным собеседником, чьи меткие суждения подхватывались на лету, становились широко известными и попадали в современную печать вместе с анекдотами о нем журналистов. Но распространявшихся слухов и закрепленных в печати афоризмов Честерфилда было, разумеется, недостаточно для того, чтобы этот вельможа мог приобрести литературную репутацию, о которой никогда не заботился, довольствуясь тем, что считался добрым приятелем многих видных французских и английских писателей той эпохи. Смерть Честерфилда в глубокой старости (в 1773 году) прошла в общем мало замеченной. Однако уже год спустя его имя приобрело настоящую славу образцового писателя, когда оно появилось на титульном листе книги, изданной его невесткой и составленной из его писем к сыну, никогда не предназначавшихся для печати. Эта книга стала знаменитой уже при первом своем выходе в свет. Она переиздавалась по нескольку раз в году, выпускалась в переводах на всех европейских языках, непрерывно увеличивавшихся в числе, и быстро сделалась классическим образцом английской эпистолярной прозы. Слава ее была завещана XIX веку, как одной из тех книг, которые не стареют; в этом столетии литературная репутация Честерфилда как писателя, мыслителя и педагога сложилась окончательно и вызвала к жизни обнародование еще нескольких книг, рукописи которых были извлечены из старых семейных архивов (например, "Письма к крестнику") или перепечатаны со страниц старинных английских журналов. Если необычным явилось начало посмертной литературной популярности Честерфилда, то немало неожиданного было и в ее последующей истории, когда периоды подъема читательского интереса к его литературному наследию сменялись малой к нему заинтересованностью или полным безучастием - как в самой Англии, так и в других странах Западной Европы. В результате и личность самого Честерфилда, и его сочинения несколько раз подвергались коренной переоценке. То его считали мудрым воспитателем просветительского склада, опытным педагогом, письма которого образуют законченную систему, заслуживающую изучения и практического применения, то объявляли беспринципным циником, проповедником эгоистической морали, вельможей, во всех тонкостях изучившим искусство придворного лицемерия. Такие очевидные и озадачивающие противоречия в оценках были, с одной стороны, следствием отсутствия достаточных и критически проверенных данных о Честерфилде и слабой изученности огромного архивного материала, ожидавшего своего обнародования и истолкования, и, с другой стороны, реальными, а не мнимыми противоречиями его действительно незаурядной личности, допускавшей различное к себе отношение и порождавшей споры уже среди современников. Новейшие исследователи Честерфилда считают, что традиция отрицательного отношения к нему сложилась прежде всего у его соотечественников и что многие из них были явно к нему несправедливы. Так, например, если Семюэл Джонсон в своем известном отзыве о "Письмах к сыну" Честерфилда утверждал, что эта книга учит "морали потаскухи и манерам учителя танцев", то он рассуждал пристрастно, запальчиво, как человек, все еще не забывший о своем разрыве и резкой вражде с автором этой книги. Не менее ошибочным и неоправданным считают также тот злобный и карикатурный образ Честерфилда, который был представлен Ч. Диккенсом в его историческом романе "Барнеби Редж" (1841) - в нем изображены события, относящиеся к так называемому "Гордоновскому бунту" 1780 года, направленному против правительственной политики в отношении католиков, получивших тогда некоторые привилегии. Диккенс изобразил в этом романе Честерфилда под именем сэра Джона Честера, джентльмена элегантного и благовоспитанного, но бессердечного и эгоистичного, который принимает участие в бунте вместе с собранными Гордоном подонками и отребьем преступного мира. В образе Джона Честера нет ни одной черты, которая могла бы найти соответствие в личности реального Честерфилда - он не был ни жестоким, ни беспринципным - не говоря уже о том, что он умер за семь лет до самого "бунта"; тем не менее, несмотря на исторические промахи, Диккенс, создавая своего Честера с несомненной аллюзией на Честерфилда, явно набрасывал тень на последнего, в особенности для тех читателей, которые были недостаточно знакомы с историческими фактами. Естественно, что желание разоблачить подобные карикатуры и восстановить истину приводило порой к прямо противоположным результатам - к столь же не историческим панегирическим оценкам Честерфилда как писателя. Если понимание личности Честерфилда и его знаменитой книги представляло затруднения для его соотечественников, то еще большие трудности стояли на этом пути для континентальных читателей. "Редкие книги возбуждали столько шума и озлобления, как эти письма", - писал Г. Геттнер о "Письмах к сыну" в своей известной и очень популярной истории литератур XVIII века. "В Германии, отчасти и во Франции, они вошли в поговорку для обозначения всяческой дерзости и безнравственности", - отмечал Геттнер далее, но тут же делал характерную оговорку: "Нет сомнения, что их знает едва ли один человек из десяти, повторяющих это старое мнение". Действительно, многочисленные суждения и приговоры, произнесенные Честерфилду и его книге на континенте Европы в XIX веке, были крайне разноречивы. Если английские критики нередко утверждали, что Честерфилд мало похож на английского джентльмена и что он усвоил и проявлял в своем облике типические черты французского вельможи конца царствования Людовика XIV и начала регентства, то французские критики, напротив, не очень торопились увидеть в нем представителя французской культуры XVIII века. Сент-Бев хотя и находил, что Честерфилд счастливо соединил в себе лучшие качества обоих народов, но в "Письмах к сыну" увидел "предосудительные места"; все же, по его мнению, в этой книге нет ни одной страницы, в которой нельзя было бы найти счастливых наблюдений или мыслей, достойных удержания в памяти; временами же, по суждению Сент-Бева, Честерфилд как писатель и моралист поднимается до уровня Ларошфуко. Оценка Честерфилда в статьях Филарета Шаля гораздо суровее и достигает негодующей силы в известной книге Ипполита Тэна. В своей "Истории английской литературы" И. Тэн уделил Честерфилду две странички, состоящие сплошь из весьма тенденциозно подобранных цитат из "Писем к сыну". Он находит достойным удивления истолкование Честерфилдом того, что английский писатель, очевидно, считал "хорошим тоном". "О справедливости, чести Честерфилд говорит лишь походя, для приличия, но, по его мнению, прежде всего надо иметь хорошие манеры. К этому он возвращается в каждом письме, настойчиво, многословно, доказательно, и это составляет в книге гротескный контраст". Совершенно очевидно, что в суждениях такого рода - которые могли становиться тем традиционнее и непреложнее, чем выше стоял авторитет произносившего их критика - была своего рода беспомощность перед отсутствием таких данных, которые позволили бы выработать более объективную и справедливую оценку исторического лица, мало заботившегося о том, что могут сказать потомки о его литературном наследии. Такие источники - в виде сотен писем его, к нему и о нем - обнародованы были лишь в конце XIX и начале XX века. Лишь с этого времени началась переоценка Честерфилда и его "Писем к сыну", допускающая ныне более спокойное, беспристрастное и уверенное отношение к нему и его книге. "Письма к сыну" со всеми их особенностями, слабостями и достоинствами следует представлять себе как исторический литературный памятник, всецело обязанный противоречиям породившего его времени. Филип Дормер Стенхоп (1694 - 1773), будущий граф Честерфилд, происходил из весьма знатного рода. Он был старшим сыном третьего графа Честерфилда (также носившего имя Филипа Стенхопа, 1673 - 1726) и Елисаветы Сэвил, дочери Джорджа Сэвила, маркиза Галифакса. Родители мальчика - как это обычно бывало в тогдашних английских аристократических семьях - уделяли мало внимания его воспитанию; отца Филип Дормер почти не знал, и оба они не чувствовали друг к другу никакого расположения; в малолетстве он был отдан на попечение домашних наставников, которыми, впрочем, руководила его бабушка со стороны матери - вдова маркиза Галифакса. Именно ей мальчик был обязан выбором для него главного учителя, преподобного Жуно, от которого он и получил первые сведения о языках - древних и новых - истории и философии. Жуно происходил из французской протестантской семьи, эмигрировавшей в Англию после Нантского эдикта (1685), и занимал должность священника во французской протестантской церкви в Лондоне, на Бервик-стрит. Он был образованным человеком и, по-видимому, хорошим воспитателем: добрые отношения с ним молодого Стенхопа сохранились и тогда, когда они расстались. Жуно подготовил юношу к поступлению в Кембриджский университет, куда Филип Дормер Стенхоп и определился в 1712 году, в шестнадцатилетнем возрасте. Английские университеты начала XVIII века, в том числе Кембриджский, всецело сохраняли свой средневековый характер: веяния новой просветительской философии не коснулись еще университетского преподавания и не поколебали прочно утвердившейся там схоластики. Об этом свидетельствуют, в частности, те споры по вопросам образования и обучения, которые велись как раз в то время на страницах сатирико-нравоучительных журналов Р. Стиля и Дж. Аддисона и других периодических изданий. Р. Стиль с полным основанием считал одним из существенных недостатков английских университетов несоразмерно большое, по сравнению с другими предметами, время, отводившееся там для изучения древних языков. "Наиболее укоренившаяся ошибка в университетах", - писал Р. Стиль в своем журнале "Опекун" (The Guardian) в 1713 году, - заключается во всеобщем пренебрежении к тому, что делает человека хорошо воспитанным, и во всеобщем внимании к тому, что называется глубокой ученостью. Нельзя оправдать людей, расточающих много времени на то, в чем судьями могут быть лишь очень немногие, и совершенно пренебрегающих тем, что подлежит критике весьма многих". Эти слова близки утверждениям Джона Локка, как известно полагавшего, что воспитание важнее образования и что сведения о том, как следует держать себя в обществе и что следует знать о реальной действительности, гораздо существеннее тех многочисленных сентенций и цитат из античных авторов, которыми тогда усиленно пичкали головы молодых людей в годы учения. Будущий Честерфилд, обучавшийся в колледже Троицы (Trinity Hall) Кембриджского университета немногим более года, впоследствии на собственном опыте приходил к очень сходным выводам. О занятиях в колледже он писал своему прежнему наставнику Жуно в письме из Кембриджа в Лондон (22 августа 1712 года): "Я упорно занимаюсь латинским и греческим языками, потому что ярмарка, которая состоится здесь через десять дней, сможет их прервать... Впрочем, когда это развлечение кончится, я должен буду начать занятия гражданским правом, философией и немного математикой. . .". "Что же касается анатомии, - замечает он далее, - то мне не придется ее изучать, потому что, хотя в Кембридже в настоящее время болтается на виселице труп одного бедного повешенного, наш хирург, который обычно читает свои лекции, не пожелал их читать на этот раз, утверждая, что так как висельник - мужчина, студенты не явятся на это зрелище". Так обстояло дело в одном из тех колледжей, который Честерфилд считал лучшим по всем университете. Практически все время, проведенное им в Кембридже, посвящено было изучению языков и красноречия - преимущественно в его античных образцах; он ревностно предавался при этом переводам: с латинского или французского - на английский, с английского - на французский. Прилежание, которым он отличался с юных лет, в данном случае, будучи направлено на ложную цель, сослужило ему плохую службу: в зрелые годы он сам осознал основной порок воспитания, которое превратило его в маленького педанта - поверхностного, суетного и тщеславного; он был весьма начитан в античных авторах, но плохо понимал окружавшую его жизнь и плохо разбирался в человеческих отношениях... С явной горечью Честерфилд подводил итоги своему университетскому образованию: "Когда я хотел быть красноречивым, я цитировал Горация, когда я намерен был шутить, я пытался повторять Марциала, когда я хотел казаться светским человеком, я подражал Овидию. Я был убежден, что только древние обладали здравым смыслом и что в их произведениях заключалось все то, что могло бы быть необходимым, полезным и приятным для человека". По установившейся в состоятельных английских семьях традиции образование молодых людей завершалось так называемой "большой поездкой" (Grand Tour) - более или менее продолжительным путешествием по континентальной Европе, преимущественно по Франции и Италии. В 1714 году в подобное путешествие отправился и Стенхоп Честерфилд, однако без гувернера, сопровождавшего в таких случаях молодых путешественников. Английские писатели и публицисты в течение всего XVIII века не склонны были слишком высоко оценивать воспитательное значение подобных поездок. Дж. Филдинг, например, описывая юношеские годы жизни богатого деревенского сквайра в своем романе "История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса" (1742), рассказывает, что мать сквайра склонила сына к двадцати годам к подобному путешествию на континент, потому что, "по ее понятиям, оно отлично заменило бы ему обучение в закрытой школе и в университете". Поездив по Европе, молодой сквайр, по словам Филдинга, "вернулся домой с большим запасом французских костюмов, словечек, слуг и глубокого презрения к родной стране, особливо же ко всему, что отдавало простосердечием и честностью наших прадедов". Мать по его возвращении "поздравила себя с большим успехом", - заключает Филдинг свой рассказ, уточняя, что вскоре молодой человек "обеспечил себе место в парламенте и прослыл одним из самых утонченных джентльменов своего времени" (ч. III, гл. 7). Нечто подобное о "большой поездке" писали позже Л. Стерн и Адам Смит. Последний в своем знаменитом трактате "Богатство народов" утверждал, что всякий молодой англичанин, отправлявшийся в такую поездку, возвращался домой "более тщеславным, более беспринципным, более рассеянным и менее способным применить свои силы к учению или какому-нибудь делу" (кн. V, 1). Любопытно, что впоследствии и сам Честерфилд, в одной из статей, опубликованных в журнале "Мир" (1753, No 29), привел ряд примеров неоправдавшихся надежд, возлагавшихся на "большую поездку", когда она, имея своей целью содействие знакомству молодых людей с языками, образом жизни и учреждениями чужих стран, в действительности приводила к плачевным результатам, обертываясь своей отрицательной стороной. В некоторых сообщаемых им примерах можно уловить их автобиографическую основу; очевидно, его юношеское путешествие впоследствии вспоминалось ему не только своей привлекательностью и новизной. Маршрут путешествия самого Филипа Дормера Стенхопа был, однако, не традиционным и прервался раньше, чем это предполагалось. Летом 1714 года он уехал в соседнюю Голландию и поселился в Гааге. Впоследствии Честерфилд писал в одном из первых писем сыну, еще мальчику, отправлявшемуся в поездку по тому же маршруту: "Голландия, куда ты едешь - это одна из самых красивых и богатых семи провинций, образующих соединенную Республику Генеральных Штатов; к тому же республика означает совсем свободное правление, где нет короля. Гаага, куда ты прежде всего отправляешься - это самая красивая деревня в мире, потому что Гаага - это не город". Хотя в начале XVIII века Голландия быстро шла к своему экономическому упадку, она все еще пользовалась славой богатой и просвещенной страны, дававшей приют вольным мыслителям Франции и являвшейся очагом деятельной мысли и свободного книгопечатания. Стоит, однако, вспомнить строфы, посвященные Голландии в первой поэме Оливера Голдсмита "Путешественник": голландцы, по его мнению, выше всего ценят богатство - оно наделяет их удобствами, изобилием, искусством. Но всмотритесь ближе: бедный продает свою страну, а богатый - покупает. В Гааге, где юный Стенхоп впервые тесно соприкоснулся с жизнью, находилось много иностранцев, приехавших сюда из разных стран - искать развлечений и удачи, а для человека, имевшего деньги, пребывание в этой "красивой деревне" казалось веселым и привлекательным. Лето 1714 года, проведенное в Гааге, быстро преобразило молодого Стенхопа: он стал забывать привычки, приобретенные в университетском колледже, забросил усидчивые занятия и пристрастился к карточной игре. "Когда я приехал за границу, - вспоминал он в зрелые годы, - я прежде всего явился в Гаагу, где карточная игра была в моде в ту пору и где я заметил, что игре предавались также люди самого блистательного звания и положения. Я был тогда слишком молод и слишком глуп, чтобы понять, что игра была для них одним из средств завершить образование; и так как я стремился к совершенству, я усвоил игру, как шаг к нему". Дело зашло, впрочем, не слишком далеко; сам юноша, по его поздним свидетельствам, одумался быстро и признал, что ремесло и порочные привычки картежника не только не украшают человека, но налагают на него позорное пятно. Из Гааги он вскоре собирался ехать в Италию - в Турин, оттуда в Венецию и Рим, но события в Англии совершенно изменили его намерения Стенхоп Честерфилд был еще в Гааге, когда здесь в августе 1714 года были получены первые известия о внезапной кончине королевы Анны и о немедленном провозглашении королем - в силу акта о протестантском наследии - Георга I, первого правителя Англии из иноземного Ганноверского дома. Все в Англии пришло в движение и быстро привело к полному обновлению государственной и политической жизни. Покойная королева опиралась на состоявшее при ней торийское правительство; теперь оно пало и власть взяла в свои руки партия вигов, сторонников Ганноверского дома, поддержавших нового протестантского короля. Виги стояли за переворот 1688 года, возведший на английский престол Вильгельма III Оранского. Международная обстановка, однако, осложнилась благодаря тому, что на сцену снова выступили приверженцы свергнутой династии Стюартов. Претендент на английскую корону, сын Иакова II, бежавший из Англии во Францию, воспитывался под покровительством Людовика XIV. Во Францию бежал также, после избрания английским королем курфюрста Ганноверского, виконт Генри Сент-Джон Болингброк, игравший значительную роль при королеве Анне; он примкнул к претенденту и вместе с ним вынашивал планы восстания в Шотландии. Однако эти планы не претворились в жизнь: осенью 1715 года умер Людовик XIV, а его преемник, Филипп Орлеанский, не склонен был оказать поддержку отрядам претендента, вторжение которого в Шотландию хотя и было осуществлено, но потерпело полную неудачу (1716). Ко всем этим событиям Стенхоп присматривался с особой внимательностью, так как они близко касались и его семьи, и его самого. "Прошло слишком мало времени с тех пор, как я уехал из Англии, чтобы я мог желать возвратиться туда во что бы то ни стало", - писал он Жуно в декабре 1714 года, сожалея, впрочем, что не мог присутствовать при появлении в Англии нового короля, прибывшего туда из Ганновера в сентябре. Но Стенхопу, воспитанному французским протестантом в духе, враждебном католицизму, уже в то время внушали опасения замыслы претендента, "папистские" склонности которого были традиционными и широко известными. Более того, Честерфилд искренне считал смерть королевы Анны "величайшим благом для Англии", когда узнал, "как далеко при ней продвинулись дела в пользу претендента и папизма". "Живи она еще три месяца, - писал Стенхоп о покойной королеве в том же письме к Жуно, - она несомненно ввела бы в Англии свою религию и оставила бы своим наследником, в качестве будущего короля, ублюдка, столь же глупого, как она сама, и влекомого за ней бандой мерзавцев". Как видим, юный Стенхоп имел достаточно оснований считать себя сторонником нового короля, еще до того, как он получил первую придворную должность - ее выхлопотал для него его отец, ставший одним из тех вигов, которых приблизил к себе Георг I. Вернувшись в Англию, Стенхоп был представлен королю и назначен одним из "постельничих" (gentleman of Bedchamber) принца Уэльского - будущего Георга II; вскоре (1715) он был избран в палату общин парламента, благодаря тем же придворным связям еще до совершеннолетия, что было, кстати сказать, противозаконным - от некоего маленького местечка в захолустном Корнуэлле. Его жизнь придворного началась, и он стал приглядываться к тому, что его окружало. Если Стенхоп когда-либо и питал симпатии к немецкому курфюрсту, ставшему английским королем, то теперь, познакомившись с ним ближе, он потерял их безвозвратно. Георг I воссел на английском престоле, когда ему исполнилось пятьдесят три года; ему уже поздно было учиться чему-либо и менять свои привычки мелкопоместного немецкого курфюрста, каким он и остался до самой смерти; оплакивая свой родной Ганновер как потерянный рай. Нравы и обычаи англичан были ему совершенно чужды; он не знал ни одного английского слова: английское законодательство, политическое устройство, парламентская система были для него недоступной и непостижимой тайной, которую он даже не пытался себе уяснить; кроме того, он отличался совершенным невежеством: о литературе, искусстве, театре он не имел никакого понятия и презирал их, как мог презирать их немецкий солдат его поры, воспитанный в казарме или на конюшне. Он привез с собою многочисленную немецкую свиту - камергеров, секретарей, слуг, арапов, взятых в плен во время войн с турками; он даже поселил рядом с собою вывезенных им из Ганновера обеих старых и безобразных своих фавориток - фрау фон Кильманнсегге, ставшую в Англии графиней Дарлингтон, и графиню фон Шуленбург, превратившуюся в герцогиню Кендал. У. Теккерей, тщательно изучавший мемуары этой эпохи и воссоздавший ее в своей книге "Четыре Георга", приводит немало анекдотических сведений и придворных сплетен о нравах Сент-Джемского дворца; Георг I и обе его старые любовницы показались ему фатально похожими на знаменитого героя "Оперы нищих" (1728) Джона Гея - капитана Макхита и обеих его подруг - Полли и Люси, а свое общее впечатление от знакомства с историческими источниками этой поры Теккерей выразил следующим образом: "Не подлежит сомнению, что король, избранный англичанами, прибывший с ним из Ганновера штат придворных и устроившие ему торжественную встречу английские вельможи, ко многим из которых этот хитрый старый циник повернулся спиной, представляли в совокупности весьма забавную сатирическую картину". За сто лет до Теккерея эту картину набросал Честерфилд, наблюдавший ее в юности собственными глазами и увидевший многое из того, что стало явным лишь последующим поколениям его соотечественников. Так, злая и откровенная характеристика Георга I, оставленная в рукописи Честерфилдом, отличается еще большей сатирической меткостью, чем колоритный портрет короля, изображенный пером Теккерея. Честерфилд писал: "Георг I был честным, тупым немецким дворянином; он и не хотел, и не мог играть роль короля, которая заключается в том, чтобы блистать и угнетать. Он был ленив и бездеятелен во всем, вплоть до удовольствий, которые поэтому сводились к самой грубой чувственности... Даже его любовница, герцогиня Кендал, с которой он проводил большую часть времени и которая имела на него большое влияние, была сущей дурой. Его взгляды и пристрастия были ограничены узкими пределами курфюршества: Англия была для него слишком велика". Не менее выразителен был начертанный Честерфилдом портрет Георга II, в свите которого находился он сам, в то время как этот король, во многом походивший на своего отца, был еще принцем Уэльским. "Я, - вспоминал Честерфилд, - бывал с ним, как мог быть и с любым другим англичанином, попеременно то в хороших, то в плохих отношениях". После одной из таких размолвок, осложненной тем, что она совпала с неудачей первой речи (Maiden speech) Честерфилда, произнесенной им в палате общин - слишком пылкой, откровенной и смелой для несовершеннолетнего парламентария - Стенхоп уехал в Париж и оставался там около двух лет. Возможно, что одной из причин столь продолжительной отлучки его из Англии были крайне усилившиеся к этому времени стычки между королем и наследным принцем и явное нежелание Стенхопа принимать непосредственное участие в становившихся слишком опасными придворных распрях и интригах. Пребывание в Париже открыло новый период в жизни Честерфилда и оставило в ней глубокие, никогда не изгладившиеся следы. Получивший полуфранцузское воспитание и владевший французским языком как своим родным, Стенхоп мог теперь на собственном опыте сделать сопоставление двух соседних культур - английской и французской, в то время бывших гораздо более отчужденными друг от друга, чем в последующие десятилетия. Правда, он был еще молод и неопытен, но многое врезалось ему в память и явилось поводом для многолетних размышлений и сопоставлений: отечественной грубости нравов и распущенности аристократических и даже придворных кругов в его глазах противостоял утонченный лоск и своеобразный аристократизм манер во французских салонах, культ чтения, философские запросы даже дамского общества при типичной стесненности политической жизни и архаичности большинства государственных установлений. Однако, внимательные наблюдатели Франции в период регентства могли уже видеть здесь зарождение тех сил, которые в течение всего столетия расшатывали традиционные устои, медленно, но непрерывно готовили падение старого порядка и создавали основы нового просветительского мировоззрения. Конечно, Стенхоп Честерфилд не сразу стал одним из видных посредников между интеллектуальными мирами Англии и Франции, однако, уже при первом посещении французской столицы он свел знакомства о французскими философами и писателями, и его дружба с некоторыми из них продолжалась долгие годы. "Если вы хотите, чтобы я вам чистосердечно сказал, что я думаю о Франции, - писал Стенхоп своему наставнику Жуно в письме из Парижа после первого приезда туда, - необходимо, чтобы вы позволили говорить мне как англичанину. Тогда я скажу вам, что, за исключением Версаля, здесь нет более ничего красивого и хорошего, чего бы мы не имели у себя в Англии. Не буду упоминать вам о моих чувствах к французам, потому что меня часто принимают здесь за соотечественника и не один француз высказывал мне самый большой комплимент, говоря: вы совсем такой, как и мы. Признаюсь, что я держу себя вызывающе, болтаю много, громко и тоном мэтра, что, когда я хожу, я пою и приплясываю и что я, наконец, трачу большие деньги на пудру, плюмажи, белые перчатки и т. д.". Таким, несколько развязным молодым франтом - если в нарисованном им автопортрете ради хвастовства не слишком сгущены краски - молодой Стенхоп появился в парижских гостиных. Он принят был в модном салоне г-жи Тансен (Tencin, 1682 - 1749) на улице Сент-Оноре, где по вторникам собиралась несколько пестрая толпа тогдашних знаменитостей. Г-жа Тансен была приятельницей Монтескье и Фонтенеля, она принимала у себя аббата Прево, Мариво и многих других. Однажды Монтескье привел к г-же Тансен аббата Октавиана де Гуаско, приятеля