и биографа Антиоха Кантемира, бывшего тогда русским послом в Париже. Знакомство Стенхопа Честерфилда с Монтескье перешло в тесную дружбу: именно Честерфилд принимал у себя приехавшего в Англию в 1729 году Монтескье и помог будущему автору "Духа законов" ближе познакомиться с английскими учреждениями и парламентской системой. Несколько писем, которыми Честерфилд обменялся с г-жой Тансен в начале 1740-х годов, свидетельствуют, что его знакомство с ней и со старыми друзьями еще не было забыто: "Мне очень хотелось, чтобы вы присутствовали здесь в то время, когда было получено ваше письмо, - писала она Честерфилду из Парижа (22 октября 1742 года), - Оно было доставлено сюда г-ном де Монтескье, в тот самый кружок, который вы знаете. . Письмо было прочитано, и не один раз... Этот милорд смеется над нами, когда он пишет на нашем языке лучше, чем мы сами! - вскричал Фонтенель, и его поддержали другие". К этому же письму г-жи Тансен Фонтенель - престарелый автор "Рассуждения о множестве миров" - сделал приписку, в которой еще раз высказал изысканный комплимент: "Французскому языку составляет славу то, что английский вельможа взял на себя труд изучить его в таком совершенстве, как это сделали Вы, милорд; не посетуйте на меня за тот маленький совет, который я бы сказал Вам на ухо, по секрету. Берегитесь, прошу Вас, чтобы как-нибудь не возбудить зависть французских авторов...!". Немало знакомств с французскими литераторами Честерфилд заключил тогда через посредство Генри Сент-Джона Болингброка, вольнодумного философа, жившего во Франции в эмиграции между 1715 - 1721 годами и оказавшего на Честерфилда безусловное идейное влияние. Возможно, что через посредство Болингброка состоялись первые встречи Честерфилда с Вольтером. Во всяком случае, когда во второй половине 20-х годов Вольтер приехал в Англию, Честерфилд не только был уже среди его друзей, но и оказал ему существенные услуги при английском дворе - при представлении Вольтера будущему Георгу II, при публикации "Генриады" в Лондоне и посвящении этой поэмы королеве Каролине. Дружеская близость Вольтера и Честерфилда и их переписка не прерывались до самой смерти английского лорда: Вольтер умер пятилетие спустя. В 1722 г. Честерфилд вернулся в Лондон, опять был избран в парламент, снова получил придворную должность, не отнимавшую у него много времени, и уже открыто завязывал все более тесные связи с английскими литераторами, среди которых были Аддисон и Свифт, Поп, Гей, Арбетнот и многие другие. В этот период Честерфилд пробовал даже писать стихи, впрочем не отличавшиеся особыми достоинствами и представлявшие собою по преимуществу традиционные салонные мадригалы. 27 января 1726 г. умер его отец. Филип Дормер Стенхоп получил от него в наследство графский титул, имя Честерфилда и кресло в палате лордов, где и выступал изредка с тщательно подготовленными речами, оставившими некоторые следы в истории парламентских дебатов. В следующем году произошло еще одно событие, имевшее немаловажное значение для последующей истории жизни Честерфилда: король Георг I скоропостижно умер в своем дорожном экипаже, направляясь в родной Ганновер, и на престол был возведен, под именем Георга II, принц Уэльский. Подобно своему отцу, Георг II, родившийся и воспитывавшийся вне Англии, больше думал о Ганновере, чем о стране, которая его приютила, вполне предоставлял управление ею своим вигским министрам и старался жить мирно с парламентом. Англией правил в это время, с еще более широкими полномочиями, чем при Георге I, всесильный Роберт Уолпол: он был лидером вигов и уже во второй год царствования Георга I сделан был первым лордом казначейства: с тех пор судьба Англии находилась в его руках до 1742 года, так как премьер-министром он оставался более двадцати лет. Недоразумения с Уолполом, возникавшие у Честерфилда еще в начале 20-х годов, в 30-е годы превратились в жестокую распрю. Вероятно, козням Роберта Уолпола Честерфилд был обязан тем, что Георг II, вскоре после своего восшествия на престол, отправил его из Лондона в Гаагу в качестве английского посла: это было нечто вроде почетной ссылки и, вместе с тем - со стороны Уолпола - тактически ловким устранением опасного противника. В Голландии Честерфилд провел несколько лет (1727 - 1732). Почти четверть века спустя Честерфилд писал своему сыну (26 сентября 1752 года): "Я утверждаю, что посол в иностранном государстве никогда не может быть вполне деловым человеком, если он не любит удовольствия в то же время. Его намерения осуществляются и, вероятно, наилучшим образом, к тому же не вызывая ни малейших подозрений - на балах, ужинах, ассамблеях и увеселениях, благодаря интригам с женщинами или знакомствам, незаметно устанавливающимся с мужчинами в эти беспечные часы развлечений". Будучи послом в Гааге, Честерфилд придерживался именно этой тактики и вполне оправдал себя с деловой точки зрения. Однако стремление его стать светским кавалером и любителем галантных празднеств диктовалось на этот раз не столько профессиональными деловыми соображениями, сколько обидой за изгнание и отстранение от активной политической деятельности; эта обида давала себя знать вопреки его награждению высшими орденами и высокому придворному званию (Lord of the Household - нечто вроде министра двора), полученному им в 1730 году. Вскоре он, однако, заставил о себе говорить как герой довольно громкой и скандальной любовной истории. Жила в Гааге Элизабет дю Буше, скромная, красивая девушка, из французской протестантской эмигрантской семьи; она была гувернанткой при двух девочках-сиротках и меньше всего думала о светских развлечениях или победах. Ходила молва, что английский посол искусно и лицемерно разыграл свое увлечение этой бедной добродетельной девушкой на пари, которое будто бы заключил в кружке молодых повес своего круга. Но любовь зашла дальше, чем предполагалось первоначально по этой салонной стратагеме: дю Буше стала матерью сына (1732). Он был назван, как и его отец, Филипом и получил отцовскую фамилию Стенхопа. Биографы Честерфилда, рассказывая этот эпизод, утверждают, что он задолго до романа С. Ричардсона разыграл историю Грандисона, соблазнителя Клариссы, и что будто бы Ричардсон, зная эту историю, взял ее за основу своего знаменитого романа (Clarissa Harlowe, 1748), но это едва ли правдоподобно, если иметь в виду частую житейскую повторяемость подобной банальной любовной интриги. Скомпрометированная дю Буше лишилась места и оказалась всецело на милости отца своего ребенка. Честерфилд поселил ее в лондонском предместье, дал скромный пенсион; но она навсегда осталась там, в глуши, ведя одинокое и почти безвестное существование покинутой женщины и не видя никого, даже самого Честерфилда. Последний, впрочем, заказал ее портрет знаменитому тогда художнику-пастелисту, Каррьере Розальба, и повесил этот портрет в золоченой раме в своей библиотеке. Сын же Честерфилда, родившийся от этой мимолетной связи, был тот самый Филип Стенхоп, которому отец многие годы посылал свои, впоследствии прославленные, письма. Прежде чем обратиться к характеристике этих писем, следует досказать биографию Честерфилда в те годы, когда они писались. Жизнь его по возвращении в Лондон из Голландии не была богата внешними событиями. Первоначально важнейшие из них были сосредоточены вокруг парламентской борьбы с Робертом Уолполом, в 30-е годы принимавшей все более резкие формы и вынуждавшей Честерфилда то испытывать свои ораторские способности, то браться за сатирическое перо журналиста. В палате лордов вместе с Честерфилдом оппозицию возглавлял Картрет (с 1744 года ставший графом Гренвиллем); вскоре ядро оппозиции пополнилось и в палате общин, где появились способные и энергичные молодые люди (которых Уолпол презрительно называл "патриотами-мальчишками") - Уильям Питт и Джордж Литтлтон, ставшие соратниками и друзьями Честерфилда. Джордж Литтлтон (1709 - 1773), приятель Попа и Дж. Филдинга, вошел в английскую литературу прежде всего потому, что именно ему впоследствии посвящен был Филдингом знаменитый роман -- "История Тома Джонса, найденыша", но Литтлтон и сам пробовал свои силы на литературном поприще: в 1735 году, в тот самый год, когда он стал влиятельным членом палаты общин, он анонимно издал томик своих "персидских писем" - сколок с одноименного произведения Монтескье, полный, однако, самостоятельных и свежих наблюдений над английской политической жизнью. Литтлтон ближе связал Честерфилда с литераторами, которым он покровительствовал, и привлек его к совместному участию в нескольких литературных периодических изданиях, противостоявших правительственным официозам. Не следует преувеличивать радикализма ни Честерфилда, ни его единомышленников по парламентской оппозиции, когда они вели совместную борьбу против могущественного премьер-министра. Боровшиеся в то время политические партии представляли собою в сущности довольно беспринципные блоки представителей разнородных классовых интересов; их идейные разногласия зачастую носили характер временный и нередко определялись случайными причинами, не имевшими ничего общего с подлинными интересами трудового народа. Но Честерфилд был опытным политиком и прошел настоящую идейную закалку у ранних французских просветителей, благодаря чему он и завоевал авторитет у передовых английских литераторов этой поры. Роберт Уолпол не отличался образованностью. К литературе и искусству он относился презрительно и о поэтах и писателях отзывался в тонах самых непочтительных и бесцеремонных, так как считал их людьми совершенно бесполезными; впрочем, на подкупы наемных писак он тратил огромные государственные средства. Свифт, в своей эпистоле к Дж. Гею в 1751 году, называл Роберта Уолпола "врагом поэтов" ("Bob, the poets foe"), а в "Рапсодии о поэзии" (1733) издевался над тем, что любой памфлет "в защиту сэра Боба никогда не испытает недостачи в оплате". При Р. Уолполе система взяточничества и подкупов достигла небывалых размеров, была настолько очевидной и привычной для всех, что стала как бы узаконенной. В борьбу с этой системой, в частности с подкупами при избрании в парламент, вступили также и писатели, например Филдинг, в лучших из своих политико-сатирических комедий. В 1733 году Честерфилд посвятил несколько речей в палате лордов сочиненному Уолполом "биллю об акцизе", убежденно и горячо ратуя против этого проекта; благодаря красноречию Честерфилда и поддержке обеих палат билль не был утвержден. Уолпол тотчас же отомстил Честерфилду, отняв у него его придворную должность. В 1733 году Дж. Филдинг написал комедию "Дон-Кихот в Англии", в которой он воспользовался образом романа Сервантеса для самых ярких и острых обличении, с просветительских позиций, всего английского государственного строя, неравенства людей перед законом, продажности судей, гибельной, уродующей человека страсти к наживе. Отметим, что эта замечательная пьеса посвящена графу Честерфилду, как человеку, по словам Филдинга, "так блестяще отличившемуся в борьбе за свободу против всеобщей коррупции, которая может когда-нибудь оказаться роковой для страны"; "автор, хорошо известный вашей светлости, считает, что примеры быстрее и сильнее действуют на умы, чем простые истины..."; "самое смешное изображение расточительности или скупости может произвести сравнительно небольшое впечатление на сластолюбца и скупца; но мне кажется, что живое изображение бедствий, навлекаемых на страну всеобщей продажностью, могло бы произвести весьма сильное и нужное впечатление на зрителей". Через несколько лет именно Честерфилд произнес свою знаменитую речь в защиту Филдинга, против закона о театральной цензуре, о которой Гарви (Hervey) в своих "Мемуарах" отозвался как об одной из "наиболее ярких и остроумных речей, какие он когда-либо слышал в парламенте". История этой речи примечательна во многих отношениях. Она свидетельствует, в частности, о широких и просвещенных взглядах Честерфилда на общественное назначение искусства. В 1736 году Филдинг написал новую пьесу: "Пасквин. Драматическая сатира на наше время, представляющая репетицию двух пьес: комедии под заглавием "Выборы" и трагедии под заглавием "Жизнь и смерть Здравого смысла". Эта резкая политическая сатира, в которой жестокому и остроумному осмеянию снова подвергся "Боб" Уолпол, впервые поставлена была на сцене "Маленького театра" в Хеймаркете и имела чрезвычайный успех, равного которому не было со времен "Оперы нищих" Гея. Вслед за "Пасквином", в марте следующего 1737 года, Филдинг в том же театре поставил еще одну пьесу, полную злободневных намеков и прямых нападок на премьер-министра и его злоупотребления: "Исторический ежегодник за 1736 год" - которая оказалась последней пьесой Филдинга, увидевшей свет рампы. Уолпол был взбешен и решил, что на этот раз драматург не должен остаться безнаказанным. Через официозный орган он предупредил, что и автору подобных антиправительственных выступлений, и всему его театральному предприятию грозят серьезные кары, если он не прекратит своих нападок; газета ("Daily Gazetteer") заявляла далее, что никакие доводы не смогут оправдать вынесение на сцену для осмеяния государственной политики. Филдинг пробовал бороться за свой театр, и Честерфилд великодушно предложил ему помощь. Среди действующих лиц "Пасквина" есть несколько сатирических персонификаций, в числе которых зрителям особенно нравились две "королевы" - "королева Невежество" и "королева Здравый смысл", в конце концов погибающая. Возможно, что этот ярко сатирический образ, созданный Филдингом, вспомнился Честерфилду и его друзьям, когда они основали новый журнал "Здравый смысл" (Common Sense, or the Englishman's Journal) - орган оппозиции, явно противопоставленный официозу Роберта Уолпола. Первый номер "Здравого смысла", вышедший в свет 5 февраля 1737 года, открывался передовой статьей, написанной Честерфилдом, в которой, между прочим, находится прямой намек на пьесу Филдинга, не названного, впрочем, по имени. Честерфилд писал здесь: "Остроумный драматический писатель рассматривал "Здравый смысл" как вещь столь необычайную, что недавно он с большим умом и юмором не только персонифицировал ее, но даже возвеличил, удостоив титула королевы". Неудивительно, что, находясь как бы под защитой Честерфилда, Филдинг на угрозы, инспирированные Робертом Уолполом, ответил открытым письмом, опубликованным в том же журнале "Здравый смысл" (в номере от 21 мая 1737 года), и, вслед за тем, выпустил в свет печатное издание своей последней пьесы, предпослав ей полное язвительности "Посвящение публике". На этот раз Р. Уолпол пришел уже в совершенную ярость. Он тотчас же внес в обе палаты парламента законопроект о театральной цензуре (Licensing act); хотя новый закон еще обсуждался некоторое время в печати - сам Честерфилд, скрывшийся под инициалами A. Z., поместил в "Здравом смысле" (1737, No 19) посвященную законопроекту статью, уснащенную ссылками на древних - Горация и Цицерона, с его речью в защиту поэта Архия - все было напрасно и предрешено: Уолпол сумел настоять на утверждении во всех инстанциях задуманного им акта, и его твердому решению не могла нанести никакого вреда красноречивая защита сцены в речи Честерфилда, произнесенной им в верхней палате парламента в июне 1737 года, во время дебатов по поводу третьего чтения этого законопроекта, который он прямо назвал "посягательством не только на свободу театров, но и на свободу вообще". Речь Честерфилда стала знаменитой и печатается в собрании его сочинений, но "Маленький театр" Филдинга был закрыт, и он бросил писать пьесы. Закон о театральной цензуре нанес сильнейший удар английской драматургии, от которого она смогла оправиться не скоро: Б. Шоу вспоминал об этом с горечью в предисловии к своему сборнику "Неприятные пьесы" (1898). Таким образом, в схватке с Честерфилдом Р. Уолпол на этот раз одержал полную победу, что еще более усилило их застарелый антагонизм, не прекратив, впрочем, дальнейшей полемики. В последующие годы Честерфилд также выступал иногда в парламенте с речами - хотя и с меньшим успехом, и на более мелкие и преходящие темы, преимущественно о внешней политике Англии, о испанских и вестиндских делах, об американских колониях и т. д. Продолжал Честерфилд анонимно печатать свои статейки и в "Здравом смысле", иногда на политические темы, но все больше походившие на нравоописательные дидактические очерки: здесь были и статьи "о слове "честь"", о модных одеждах, о франтах и кокетках, об обжорстве, о "защите лорда Литтлтона от газетных писак", "о музыке" и т. д. Он иногда уезжал на континент, встречался со своими французскими литературными друзьями, в частности с Вольтером, но пока в Англии всесильным оставался Уолпол, Честерфилд и не помышлял о более близком участии в политической жизни страны. Падение Роберта Уолпола в 1742 году несколько улучшило положение Честерфилда в английских правительственных кругах, но оно все же в общем оставалось еще неустойчивым, в особенности из-за возраставшей холодности к нему Георга II, которую справедливее было бы называть отвращением. Никакой устойчивости не было и в министерских и парламентских сферах, где в 40-е годы сохранялись порядки, заведенные Уолполом; никто не думал здесь о давно назревших реформах, а в результате постоянных смен должностей и назначений еще более усилились интриги и распри. В полном охлаждении к Честерфилду короля Георга II немалую роль сыграло одно обстоятельство личной жизни графа, которое король никогда ему простить не мог. В сентябре 1733 года, после возвращения из своей миссии в Голландии, Честерфилд женился на Мелюзине фон Шуленбург, номинально племяннице, но на самом деле дочери графини Эренгарды фон Шуленбург, любовницы Георга I, возведенной им в сан герцогини Кендал; в Англии хорошо знали, хотя и скрывали, что Мелюзина фон Шуленбург была дочерью Георга I и, следовательно, могла считать себя сводной сестрой Георга II. Это и объясняет в известной мере настороженность короля к Честерфилду, который фактически, после своей женитьбы на Мелюзине, мог считать себя "свойственником" королевского дома. Труднее понять, что руководило Честерфилдом, когда он вступил в этот брак; значение могли здесь иметь и материальные соображения, и политические замыслы; возможно также, что этот шаг должен был, по его мнению, несколько приглушить слишком распространившиеся в обществе толки о его скандальных любовных похождениях в Голландии. Во всяком случае, это был довольно странный брак, в котором расчет был на первом месте; чувство любви, вероятно, отсутствовало у обоих супругов. Имя жены редко встречается в письмах Честерфилда; чаще всего они и жили раздельно, в двух особых домах на Гросвенор-сквер... "Герцогиня Кендал умерла восьмидесяти пяти лет от роду, - писал Горес Уолпол в 1743 году, - ее богатство огромно, но я предполагаю, что лорд Честерфилд из него ничего не получит, оно достанется его жене". Возможно, что среди наследников покойной герцогини находился тогда и сам король, отличавшийся, как известно, чрезвычайной скупостью, и это еще более способствовало его враждебности к Честерфилду. Последний прилив деловой активности в своей административной и политической деятельности Честерфилд пережил в середине 40-х годов. В 1744 году он ездил в Гаагу с очередным дипломатическим поручением, вслед за тем получил назначение на пост наместника Ирландии. Он уехал в Дублин с женой и провел там около года (с мая 1745 года), оставив по себе добрую память как просвещенный и гуманный начальник. Биографы Честерфилда, может быть, даже преувеличивают значение этого, в сущности короткого, пребывания его в Ирландии, утверждая, например, что это был лучший период в его деятельности и что, если бы он даже ничего не сделал на всех других поприщах, времени, проведенного им в этой стране, было бы достаточно, чтобы признать в Честерфилде одного из самых способных и блестящих людей того века. Тем не менее следует признать, что Честерфилд мало походил на других представителей английской власти в Ирландии, подкупая ирландцев мягкостью и остроумием и обезоруживая фанатиков своей веротерпимостью. Недаром о его дублинской жизни ходило множество анекдотов, закрепленных в периодической печати и мемуарах той поры. Однако эта довольно безмятежная жизнь внезапно была прервана вызовом в Лондон для назначения на еще более высокий пост - государственного секретаря. В декабре 1746 года Честерфилд писал своей парижской приятельнице Монконсейль: "Вот я и лишился своего почетного и доходного поста, обязанности, связанные с ним, не отнимали у меня слишком много времени от того, которое я люблю отдавать сладостям жизни в обществе или даже лености. . . У меня были и сан, и досуг, тогда как сейчас я чувствую себя водворенным на некий публичный пьедестал..., хотя моя фигура, как вы хорошо знаете, ни в коем случае не может быть названа колоссальной и не будет в силах удержаться, подавленная к тому же и работой, и недугами моего тела, и слабыми силами рассудка. Стоит ли меня с этим поздравлять и не заслуживаю ли я сожаления?". В этом автопризнании, наряду с несомненным кокетством, чувствуется уже, хотя и несколько приглушенная, усталость и своего рода разочарование. Сходные настроения проскальзывали и в других его письмах этого времени. Неудивительно, что при подобных обстоятельствах он вскоре добился отставки, которая и была принята в начале февраля 1748 года. В последующие годы имя Честерфилда все реже встречалось в анналах английской политической жизни; он все более замыкался в себе. В 1751 году Честерфилд напомнил о себе, когда по его предложению и при его поддержке в Англии была осуществлена реформа календаря. Несколько лет спустя (в 1755 году) широкий общественный резонанс получила ссора с Честерфилдом знаменитого д-ра Джонсона, в которой, впрочем, остается много неясного; хотя эта ссора подняла очень злободневный вопрос о литературном меценатстве, но позиции обоих споривших все еще вызывают новые разъяснения, притом далеко не в пользу д-ра Джонсона. Публичная полемика была не во вкусе Честерфилда; он предпочитал ей спокойные и неторопливые беседы в собственном кабинете. "Мое единственное развлечение составляет мой новый дом, который ныне приобретает некую форму, как внутри, так и снаружи", - писал Честерфилд одному из своих друзей (22 сентября 1747 года) незадолго до своей отставки. Дом, о котором здесь идет речь, действительно выстроен Честерфилдом в 1747 году по его собственному вкусу. Это был большой особняк на одной из уэстендских улиц (South-Audley Street), неподалеку от Гросвенор-сквера. Постройка здания, тянувшаяся довольно долго, действительно развлекала Честерфилда; он старался войти во все детали его отделки и убранства и несколько раз описывал свой дом в письмах к друзьям. Наружный вид его отличался изящной простотой; внутри он очень походил на парижские особняки времен регентства. В середине расположены были гостиная и библиотека, окна которой выходили в тенистый сад; в библиотеке над шкафами висели портреты, а еще выше большими золотыми буквами, во всю длину стены, сделана была латинская надпись, перефразирующая стихи из сатиры Горация (II, 4): "То благодаря книгам древних, то благодаря сну и часам праздности Вкушаю я сладостное забвение житейских забот." Это были девизы, которым он хотел следовать. Честерфилд чувствовал себя хорошо только в уединении своего уютного дома, среди книг древних мыслителей и предметов античного искусства из мрамора и бронзы, расставленных на каминах, консолях, на столиках с выгнутыми ножками. Здесь, на покое, Честерфилд и прожил последние десятилетия своей жизни, здесь принимал он своих друзей, здесь написаны были лучшие из его писем к сыну. 5 Маленький Филип Стенхоп, родившийся в 1732 году, воспитывался вдали от отца. Вероятно, Честерфилд и видел его редко, даже в ту пору, когда ребенок жил еще в Лондоне, вместе с матерью. Однако отец взял на себя материальные заботы о воспитании сына, сам подыскал ему хороших учителей и со все возрастающим вниманием начал следить за тем, как он рос и развивался. Мы никогда не будем знать в точности, когда именно и при каких обстоятельствах нежная привязанность Честерфилда к сыну превратилась в любовь, а затем и в настоящую страсть: всеми этими ощущениями он никогда и ни с кем не делился. Но многое угадывается между строк его многочисленных писем, и мы до известной степени можем представить себе из них, как шло в нем развитие сильного отцовского чувства. Это чувство было сложным, и оттенки его менялись в зависимости от возраста сына; к первоначально возникшей нежности постепенно примешивалось чувство ответственности и сильная привязанность приобретала все более трагический колорит, когда Честерфилд думал о судьбе ребенка, уготованной ему обстоятельствами его рождения. Любовь к сыну возрастала одновременно с упреками отца себе самому, которые приходилось скрывать от других, и разгоралась тем сильнее, чем более отчетливыми становились житейские просчеты и неудачи сына, в которых никто не в силах был ему помочь. Вместе с тем, менялись и самые задачи писем, которые Честерфилд писал Филипу почти ежедневно, в течение многих лет. Он начал их писать в ту пору, когда Стенхопу не исполнилось еще десяти лет, сочиняя их на трех языках - кроме английского, также по-французски и по-латыни - чтобы даже от их простого чтения могла проистекать дополнительная учебная польза. Это был педагогический эксперимент, в котором наставник сначала чувствовался сильнее, чем отец, они теплы и сердечны, но главное в них - тот учебный материал, который втиснут в письма в изобилии, если не с чрезмерностью. Речь идет о географии, мифологии, древней истории. Начиная свою переписку, Честерфилд безусловно вспоминал собственные отроческие годы и, по-видимому, старался избежать недостатков тогдашней воспитательной системы, испытанных им на себе самом. Но традиция была слишком сильна, и Честерфилд невольно делал те же ошибки, например тогда, когда мальчику, мечтавшему о привольных играх на воздухе, педантически объяснял не слишком увлекательные для его возраста вещи - чем славились Цицерон и Демосфен, что называется "филиппикой", кто такие Ромул и Рем или где жили похищенные сабинянки. Но постепенно письма становятся искреннее, интимнее, касаются более личных вещей, вкусов или поведения; иногда они достигают настоящей лирической вдохновенности и озабоченности, в особенности с тех пор, как привычное обращение писем первых лет "Милый мой мальчик" (Dear Boy) сменяется другим: "Дорогой друг" (Dear Friend). Это происходит в конце сороковых годов; в одном из более поздних писем (21 января 1751 года) Честерфилд пишет сыну, почти достигшему уже двадцатилетнего возраста: "И ты и я должны теперь писать друг другу как друзья и с полной откровенностью". Советы и наставления, которые Честерфилд с этих пор давал юноше, становились все более серьезными, настойчивыми и пространными; они касались порой как будто мелочей, частностей, не стоивших обсуждения, словно писались отцом только для того, чтобы создать иллюзию действительной и оживленной беседы с сыном, находившимся за морем, в Германии или Франции. Временами, однако, эта беседа была посвящена несколько вольным и опасным, хотя и столь же непринужденно изложенным советам, как следует юноше держаться в обществе, и из писем данного рода могло даже создаться впечатление, что отец учил сына вещам, которые противоречат не только педагогическим нормам, но и элементарной этике. Именно в этом Честерфилда упрекали ригористы XIX века. Но такое впечатление было, конечно, и не историческим, и просто ошибочным. В письмах нет ничего, что противостояло бы просветительскому мировоззрению - идеалам добра, справедливости и добродетели; напротив, они всегда стоят на первом плане и везде получают искреннюю защиту и красноречивое прославление. Если же иногда отец отходил от своих неотступных и даже назойливых предписаний и строгих правил, допускал слабости, оправдывал их или потакал им, то это происходило и от любви к сыну, и от слишком большой тревоги за его будущее. Лучше многих других отец знал подлинную цену человеческих связей и отношений в том обществе, в котором он предназначал сыну играть не последнюю роль. Честерфилд по собственному опыту представлял себе, сколь многое зависело здесь не столько от общих декларированных принципов, сколько именно от отступлений от них, когда посвящал Стенхопа в маленькие тайны кодекса светских правил, в свойственные им традиционные хитрости и уловки, без которых никто не мог обойтись. Сохранить просветительские взгляды и суметь стать полноправным представителем светского общества, неотличимым от других - такова была в сущности противоречивая и невыполнимая задача, которую отец поставил перед своим сыном: надо было бороться за передовое мировоззрение, сохраняя при этом все старые предрассудки и давно изжившие себя традиции. Честерфилду все время казалось, что ее не удается достигнуть только потому, что Филип недостаточно внимателен к его наставлениям. Но дело было в другом - сыну сильно мешала тайна его рождения, которую ни от кого не удавалось скрыть. Чем лучше понимал это отец, тем упорнее становились его усилия добиться для сына лучшей участи - вопреки всем препятствиям и непрерывно воздвигавшимся на этом пути преградам. Это приводило к тому, что Честерфилд, может быть и сам того не желая, непрерывно срывал маску с того лицемерного общества, к которому принадлежал сам по своему рождению и воспитанию, в котором его сыну придется жить и с пороками которого ему необходимо будет считаться. Честерфилд готовил Стенхопа к дипломатической деятельности, но ни влияние отца в правительственных кругах, ни его связи не могли оказать Филипу действенной помощи. Карьера молодого человека была цепью почти непрерывных разочарований, несмотря на помощь, которую пытались ему оказать влиятельные друзья отца. Сначала он находился в Брюсселе, двумя годами позднее (1753) герцог Ньюкасл прилагал усилия доставить Стенхопу назначение в Вену резидентом при австрийском дворе, но король Георг II наотрез отказал ему в этом. В 1754 году Филип Стенхоп, идя по стопам отца, и с его несомненным содействием, вступил в парламент, но его первая речь провалилась; в 1757 году он получил назначение на дипломатическую должность в Гамбург. Честерфилд не оставлял дальнейших хлопот. Сохранилось сравнительно недавно опубликованное письмо его к королевскому фавориту, графу Бату (Earl of But), где под любезными и изысканными фразами явственно звучит глубокое огорчение отца по поводу бесплодности его усилий помочь сыну, которого двор отвергал столь же упорно, сколь настойчиво его предлагали; "Я весьма чувствительно отношусь к одному из тех ответственных возражений, которое выдвинуто было против него, - писал Честерфилд, - я имею в виду его рождение, но, рассуждая по справедливости и беспристрастно - и стыд, и вина мои - а не его". Это горькое позднее признание оправдывает полностью все то, что в письмах могло бы показаться безнравственным или легкомысленным. Письма представляют собой не мертвый свод выдуманных правил, предназначенных для подражания; это прежде всего человеческий документ, написанный сильно и ярко, от чистого сердца. Лишь зная подоплеку и обстоятельства, их вызвавшие, мы сможем понять ту трагедию, которую пережил Честерфилд и которая оборвала эту переписку в 1768 году. Филип Стенхоп был, наконец, назначен специальным посланником (Envoy Extraordinary) в Дрезден. Видевшие его там люди находили, что он не мог похвастаться ни образованием, ни изяществом манер, хотя и был человеком вполне добропорядочным; Дж. Босуэллу он показался, например, "молодым человеком хорошего поведения", но достаточно заурядным. Очевидно, он не оправдывал тех больших усилий и того чрезмерного внимания, которое уделял ему отец; к тому же тяжелая болезнь непрерывно подтачивала его силы. Развязка наступила быстро. Стенхоп умер от чахотки тридцати шести лет от роду, на юге Франции, в Авиньоне, куда отправился из-за резкого ухудшения здоровья. Смерть его была неожиданным ударом для отца - даже двойным. Он ничего не знал об опасности, не подозревал о близости трагической кончины, но он не знал также, что сын был давно женат и являлся отцом двоих детей. Трагедия для Честерфилда заключалась не в том, что он неожиданно обрел невестку и внуков, существование которых было тщательно от него скрыто; однако эта семья объяснила Честерфилду, почему его сын, из которого он хотел сделать светского человека и дипломата, оказался настолько невосприимчивым к самым заветным из его наставлений: он вел свою собственную жизнь, создавая ее не по отцовским советам, а по собственным побуждениям и пристрастиям, таясь и ни разу не признавшись в том, что очень далек от всего, о чем мечтал для него отец. Они вели совершенно раздельное существование; их интересы не совпадали; словно отец писал в пустое пространство, создав себе искусственный воображаемый образ сына, мало похожий на действительного адресата писем. Тем не менее горе старика было велико и утрата чувствительна. Вдова сына, Юджиния Стенхон, была, вероятно, первой из тех, кто оценил письма Честерфилда к ее мужу как литературный памятник, заслуживающий опубликования, хотя при этом могли сыграть свою роль и материальные соображения; но она безусловно поняла, что письма имеют историческую ценность, и, несмотря на многие трудности, все же опубликовала их в 1774 году. Уже в XVIII веке они переросли значение примечательного документа семейного архива. Их и следует рассматривать не только как случайно отыскавшиеся подлинные письма, адресованные реальному лицу, но и как цельное эпистолярное собрание, подчиненное единому замыслу и имеющее все признаки того жанра, от которого эта книга зависела при своем возникновении и в ряду образцов которого она должна была занять свое место. Родительские письма к сыну - один из весьма распространенных жанров в мировой литературе. И в Византии, и на Западе, и в Древней Руси этим жанром пользовались охотно для изложения моральных правил, прежде всего потому, что видели в нем одно из средств придать этим правилам внушительность и своего рода непререкаемость: отцовский авторитет в средние века везде представлялся всесильным. Образцом для многих ранних подобных произведений служили наставления сыну в так называемых "Притчах Соломоновых". "Поучения отца к сыну" были популярны в течение нескольких веков во всех литературах Западной Европы. Но Честерфилд был сыном другого века, и источники "Писем", хотя они и воспроизводят традиционную рамку, естественно, были другие. Их ищут с полным основанием в целой серии таких трактатов, которые имели в виду воспитательно-образовательные цели для детей дворянского круга, вроде называемых самим Честерфилдом "Искусства нравиться в разговоре" или знаменитой книги о придворном испанского Моралиста XVII века Балтасара Грасиана, в английском переводе озаглавленной "Совершенный джентльмен". Был Честерфилду хорошо знаком и трактат Локка о воспитании: в 1748 году он послал Филипу Стенхопу экземпляр этого трактата с рядом отчеркнутых мест, предлагая над ними "поразмыслить". Для Честерфилда в особенности была важна идея Локка об отсутствии врожденных идей, о том, что человека отличают от другого не происхождение, но только образование и воспитание; Честерфилд следовал Локку также в понимании труда, как назначения человеческой деятельности и как одного из лучших воспитательных средств. В письмах Честерфилда попутно встречается так много оригинальных и самостоятельных наблюдений о воспитании, что была сделана попытка свести их в некую особую педагогическую систему. Конечно, "Письма" имеют свое значение для истории развития западноевропейской, особенно английской, педагогической мысли. Но для нас этот памятник шире и важнее: в известной мере они оправдывают данное Герценом определение писем как документов эпохи, в которых "запеклась кровь" современных им событий, они дают нам возможность представить себе время, когда они писались, с наибольшим приближением к реальности прошлого. Нас поражает многое в этих письмах с точки зрения читателей иной среды и эпохи, но мы прекрасно понимаем, что это книга незаурядная и что она получает вневременный интерес именно потому, что является превосходным отображением эпохи, которой она порождена. Зоркий и вдумчивый наблюдатель, человек большого вкуса и редкой начитанности, Честерфилд был наделен также литературным талантом и даром живого рассказа, считаясь у современников выдающимся стилистом и мастером эпистолярного жанра. Это признавали за ним все, знавшие его лично или состоявшие с ним в переписке. Человек, строго судивший свое время, знаток всех стран Европы, провидевший неизбежность революции именно во Франции в конце XVIII века, Честерфилд был, конечно, весьма интересным историком и мыслителем. Может быть, лучше других сумел это оценить один из самых старых его друзей, Вольтер, писавший ему 24 октября 1771 года: "Вашу философию никогда не тревожили химеры, которые иной раз вносят беспорядок в головы довольно умных людей. Вы никогда и ни с какой стороны не были сами обманщиком и не позволяли обмануть себя другим, а я считаю это очень редким достоинством, помогающим человеку достичь того подобия счастья, которым мы можем насладиться в нашей короткой жизни". 6 В начале 70-х годов Честерфилд едва ли мог считать себя счастливым. Смерть сына была тяжелым горем, но и его собственное здоровье давно уже пошатнулось. Еще в начале 50-х годов он начал чувствовать признаки надвигающейся глухоты. К 1755 году она настолько увеличилась, что он вынужден был вовсе отказаться от какой-либо общественной деятельности. Когда однажды Честерфилд пожаловался Вольтеру, что его глухота стала полной, Вольтер со свойственной ему остротой ответил на это, что он надеется на хороший желудок милорда, так как "желудок стоит не меньше двух ушей". Но это была всего лишь шутка, которая не могла утешить больного. Другой француз, Жан Батист Сюар (Suard), вспоминал, что, находясь в Лондоне, он представлен был Честерфилду в последние годы его жизни д-ром Мэти. "К сожалению, мы избрали для этого мало благоприятный момент. Утром он очень страдал. Его глухота, которая усиливается с каждым днем, нередко делает его угрюмым и препятствует желанию нравиться, которое никогда его не оставляет. "Очень печально быть глухим, - сказал он сам, - когда можно было бы получить большое удовольствие от того, чтобы слушать. Я не столь мудр, как мой друг Монтескье: "я умею быть слепым", - говорил он мне много раз, - тогда как я еще не научился быть глухим". - Мы сократили наш визит из боязни его утомить, - прибавляет Сюар, - "Я не удерживаю вас, - сказал он нам, - мне пора репетировать мои похороны". Он называл так прогулку по улицам Лондона, которую совершал каждое утро в карете". Смерть пришла неожиданно - 24 марта