сположение. Этот обширный агональный комплекс идей, обычаев и уставов в наиболее чистом виде очерчивается на средневековом Западе, в мусульманских странах и в Японии. Возможно, еще явственнее, чем

106 Глава V

христианском рыцарстве, проявляется фундаментальный характер всего этого в стране Восходящего Солнца. Самурай придерживался воззре-ния, что то, что серьезно для обыкновенного человека, для доблестно го лишь игра. Благородное самообладание перед смертельной опасностью -- для него это все. Словесная перепалка, о чем шла уже речь выше может возвышаться до благородного рыцарского обычая, в котором противники выказывают свое владение героической формой. К этому феодальному героизму относится также презрение человека благородного происхождения к материальной стороне жизни. Японец знатного пода демонстрировал хорошее воспитание тем, что не знал достоинства монет. Японский князь Кэнсин, воевавший с другим князем по имени Сингэн, жившим в горах, узнал, что третий князь, открыто не воевавший с Сингэном, отрезал путь, по которому доставляли соль. Тогда Кэнсин велел своим подданным вдоволь снабдить своего противника солью, написав ему, что находит такой способ экономической войны достойным презрения: "Я сражаюсь не солью, а мечом"27. Вот еще один случай верности правилам игры.

Нет сомнений в том, что этот идеал рыцарской чести, верности, доблести, самообладания и чувства долга весьма существенно развивал и облагораживал те культуры, которые его почитали. И хотя он находил свое выражение по большей части в фантазии или вымысле, тем не менее он определенно способствовал воспитанию и общественному проявлению духовных сил личности и повышал ее нравственный уровень. К тому же исторический образ подобных культурных форм, который в эпическом и романтическом ореоле столь чарующе встает перед нами в средневеково-христианских и японских источниках, неоднократно склонял даже самые кроткие умы прославлять войну как источник знаний и добродетели гораздо громче, чем она того могла бы заслуживать. Тему восхваления войны как источника духовных сил человека иной раз затрагивали весьма необдуманно. Джон Раскин зашел чересчур далеко, когда перед кадетами Вулиджа29*' превозносил войну как непременное условие всех чистых и благородных мирных искусств. "No great art ever yet rose on earth, but among a nation of soldiers" ("Никакое великое искусство никогда не возникало на земле там, где не было нации солдат"]. "There is no great art possible to a nation but that which is based on battle" ["Для нации невозможно никакое великое искусство, не рожденное в битве"]. "I found, in brief, -- продолжает он далее, не без некоторой наивной поверхностности обращаясь с историческими примерами, -- that аll great nations learned their truth of word, and strength of thought, in war;

that they were nourished in war, and wasted by peace; taught by war, and deceived by peace; trained by war, and betrayed by peace; -- in a word, that they were born in war, and expired in peace" ["Коротко говоря, для меня ясно, <...> что все великие нации учились правдивости слова и оттачивали мысль в войне; что они вскормлены были войною и опустошаемы миром; научены войною и обмануты миром; натренированы

107 Homo ludens

войною и преданы миром, -- одним словом, они рождались в войне и угасали в мире"].

В этом, конечно, есть доля истины, и сказано это достаточно метко. Но Раскин тотчас же нападает на свою собственную риторику: все это относится не ко всякой войне. Он определенно подразумевает "the creative, or foundational war, in which the natural restlessness and love of contest among men are disciplined, by consent, into modes of beautiful -- though it may be fatal -- play" ["основополагающую, созидательную войну, в которой природное беспокойство и любовь человека к соперничеству дисциплинируются с общего согласия в формы прекрасной -- хотя, возможно, и роковой -- игры"]. В его глазах человечество изначально делится на две "races; one of workers, and the other of players" ["расы; одну -- рабочих, и другую -- игроков"], то есть воинов, "proudly idle, and continually therefore needing recreation, in which they use the productive and laborious orders partly as their cattle, and partly as their puppets or pieces in the game of death" ["горделиво праздных и поэтому постоянно нуждающихся в забавах, для которых они используют производящие и трудящиеся слои населения частью как скот, частью как марионеток или пешек в игре со смертью"]. В беглом замечании Раскина относительно игрового характера архаических войн вплотную соседствуют глубокая проницательность и поверхностное скольжение мысли. Самое важное здесь то, что он понял роль игрового элемента. Он считает, что архаический идеал воинства был воплощен в Спарте и в рыцарстве. Однако сразу же после вышеприведенных слов присущее ему искреннее и честное мягкосердечие не может не отомстить за этот патетический выпад, и его сочинение, написанное под впечатлением бойни гражданской войны в Америке30*, переходит в такое страстное обличение современной войны (1865 г.), какое только можно себе представить28.

Одна из добродетелей, по-видимому, действительно произросла в сфере аристократической и агональной воинской жизни той ранней эпохи, а именно верность. Верность -- это преданность лицу, делу или идее, не требующая дальнейших обсуждений причин этой преданности и не допускающая сомнений в ее постоянной обязательности. Это позиция, в сильной степени свойственная самой сути игры. Не нужно слишком далеко искать, чтобы предположить в этой сфере примитивной жизненной игры истоки добродетели, которая и в чистейшей своей идее, и в самых чудовищных извращениях внесла столь сильный фермент в историю.

Как бы то ни было, на почве рыцарства взошли, блистательно расцвели и дали богатые плоды культурных ценностей эпическое и лирическое выражение благороднейшего содержания, пестрое и прихотливое искусство украшения, изящные формы церемониала и условностей. От рыцаря через "honnete homme" ["благородного человека"] XVII столетия идет прямая линия к современному джентльмену. Латинский Запад ввел в этот культ благородной воинской жизни и свой идеал куртуазной любви, которые столь тесно переплелись друг с другом, что в конце концов уток скрыл основу.

108 Глава V

И еще одна вещь должна быть здесь упомянута. Говоря обо всем том как о прекрасных формах в рамках культуры, каковыми предстает перед нами рыцарство в традициях разных народов, мы должны считаться с опасностью упустить из виду его сакральный фон. Все то, что видим теперь как прекрасную и благородную игру, было некогда священной игрой. Рыцарское посвящение, ристалище, орден, обет имеют своим источником, без сомнения, обычаи инициации доисторическо-го, далекого прошлого. Невозможно указать все звенья в этой цепи развития. В особенности средневековое христианское рыцарство известно нам главным образом как все еще искусственно сохраняемый в своем статусе, частично намеренно вновь возрождаемый элемент культуры. Чту значило рыцарство со своей великолепно разработанной системой кодекса чести, придворных обычаев, геральдики, орденских союзов, турниров еще в эпоху позднего Средневековья, я уже пытался обстоятельно рассказать в другом месте29. И прежде всего в этой области стала мне ясна внутренняя взаимосвязь игры и культуры.


VI

ИГРА И МУДРСТВОВАНИЕ

Желание показать себя первым проявляется в стольких формах сколько возможностей предоставляет данное общество. Способы, которыми люди состязаются друг с другом, столь же различны, как и вещи, за которые они борются, и действия, в которых они принимают участие. Решает все жребий, либо сила и ловкость, либо кровавая схватка. Соревнуются в мужестве или выносливости, искусности или знании, в бахвальстве и хитрости. Дается задание помериться силами или умением, сделать что-нибудь особенно трудное, какую-нибудь сложную вещь, выковать меч, найти необычную рифму. Участвующим задают вопросы, на которые нужно ответить. Состязание может принимать такие формы, как божий суд, пари, судебное разбирательство, дача обета или загадывание загадок. Во всех этих видах оно, в сущности, остается игрой, и в этом качестве игры лежит исходная точка для понимания функции состязания в культуре.

В начале всякого состязания стоит игра, то есть договоренность о том, чтобы в границах места и времени, по определенным правилам, в определенной форме совершить нечто такое, что приносит разрешение некоего напряжения и находится при этом вне обычного течения жизни. Что должно быть совершено и что станет выигрышем -- вопрос, который в игровой задаче вырисовывается как вторичный.

Необыкновенным сходством отмечены во всех культурах обычаи состязания и значение, которое им придают. Это почти совершенное формальное сходство уже само по себе доказывает, как сильно вся игровая, агональная деятельность связана с глубинной основой душевной жизни человека и жизни общества.

Быть может, еще яснее, чем в областях права или войны, которые были рассмотрены выше, подобие форм архаической культуры сказывается в состязаниях в знании и мудрости. Для раннего человека что-то мочь или сметь означает власть, а что-то знать -- волшебную власть. По сути, для него всякое определенное сведение священно, это есть тайное и колдовское знание. Ибо для него, собственно, всякое отдельное знание находится в прямой связи со всем миропорядком. Упорядоченный ход вещей, установленный и определенный богами, сохраняемый и поддерживаемый отправлением культа для сохранения жизни и на благо человека, этот rtam, если назвать его древнеиндийским словом, ничем иным не оберегается столь надежно, как знанием человека о священных вещах и их тайных именах, знанием о происхождении мира.

110

Глава VI

И вот на священных празднествах люди состязаются в этом знании, ибо выговариваемое слово воздействует на весь миропорядок. Состяза-ния в сакральном знании укоренены в самых глубинах культа и являют-ся его существенной составной частью. Вопросы, которые жрецы по очереди или по вызову задают друг другу во время жертвоприношения, суть в полном смысле слова загадки, по форме и направленности совершенно подобные загадкам, которые задают при совместной игре.

Функция такого сакрального противоборства в загадывании загадок нигде не видна так отчетливо, как в ведической традиции. Во время больших праздников с жертвоприношениями эти состязания являются столь же существенной частью всего действия в целом, как и сама жертва. Брахманы состязаются в jatavidya, знании начал, или в brahmodya, что лучше всего передать как произнесение священных имея"'. Уже сами наименования священной игры говорят о том, что вопросы, которые они задают, касаются возникновения космоса. В различных песнях Ригведы прямо запечатлены подобные состязания. В гимне I, 164 частично вопросы затрагивают космические явления, частично разгадка соотносит их с теми или иными особенностями ритуала жертвоприношения.

"Я спрашиваю тебя о крайнем пределе земли; я спрашиваю тебя, где пуп земли. Я спрашиваю тебя о семени жеребца; я спрашиваю тебя, что есть высшее место речи"1.

В гимне VIII, 29 главнейшие боги описываются через их атрибуты в десяти типичных вопросах-загадках, ответом на которые должно служить имя бога2.

"Темнорыжий один, переменчивый ликом, нежный и юный; златом он украшает себя (Сома2*). Опустился в лоно, сияющий, мудрый между богами (Агни3*)" и т. д.

Достаточно долго в этих песнях преобладает характер ритуальных загадок, тогда как отгадка опирается на знание ритуала и его символики. В этой форме загадок, однако, непосредственно зарождается самое глубокомысленное мудрствование относительно основ сущего. Грандиозный гимн X, 129 не без основания был назван Паулем Дойссеном "вещью, возможно, наиболее достойной восхищения из всего дошедшего до нас с древнейших времен"3.

1. "Ни бытия не было тогда, ни небытия. Ни воздушного пространства, ни неба. Что двигалось? Где? Под чьею защитой? Состояла ли из во-ды глубокая бездна?

2. Ни смерти не было тогда, ни не-смерти; день и ночь не различались тогда. Само по себе, без дуновения, дышало лишь Это; и ничего не было, кроме Этого"4.

В утвердительных конструкциях этих стихов и двух последующих форма загадки еще только просвечивает сквозь поэтическое построение песни. Но затем опять возвращается прямая форма вопроса.

6. "Кто это знает, кто возвестит здесь, откуда оно возникло, откуда это творение?..."

111

Homo ludens

Если допустить, что эта песня ведет свое происхождение от ритуальной песни-загадки, которая, в свою очередь, представляет собой литературно обработанное повествование о действительно имевших место состязаниях в загадках на празднике с жертвоприношением, то тем самым со всей возможной убедительностью выстраивается доказательство генетической взаимосвязи между игрой в загадки и священным мудрствованием.

В некоторых гимнах Атхарваведы, как, например, в гимне X, 7 и 8, целые вереницы таких вопросов-загадок собраны вместе, они как бы свободно нанизываются одна на другую и приводятся к одному знаменателю, независимо от того, сопровождаются они ответами или нет.

"Куда удаляются полумесяцы, месяцы, соединяясь с годом? Куда -- времена года?.. скажи мне их skambha5! Куда, быть там вожделея, спешат вместе две девы, различные с виду, день и ночь? Куда, быть там вожделея, устремляются воды?

Как это не стихает ветер и дух не знает покоя? Почему никогда не остановятся воды, устремленные к истине?"6.

В этих примерах древнейшего восторга и упоения духа перед тайнами бытия нам не дано провести границу между священной поэзией, ^мудростью, которая граничит с безумием, глубочайшей мистикой -- и пустым набором слов с налетом загадочности. Слово древних священников и певцов постоянно парит над вратами непознаваемого, которые для нас, так же как и для них, остаются закрытыми. Если здесь и есть что добавить, так только то, что мудрствование в этих культовых состязаниях рождается не из пустой игры, но в ходе священной игры. В мудрости упражняются, как в священных искусных ремеслах, философия возникает здесь в форме игры. Космогонический вопрос о том, как появилось все то, что есть в мире, всегда был и остается одним из первых вопросов, занимавших ум человека. Экспериментальная детская психология показывает, что значительная доля вопросов, которые задает шестилетний ребенок, фактически может считаться вопросами космогонического характера: кто заставляет течь воду в реке, откуда берется ветер, вопросы о жизни и смерти и пр.7

Вопросы-загадки ведических гимнов прямо ведут нас к наиболее глубоким суждениям Упанишад. Здесь, однако, мы не ставим себе задачу более подробно вникнуть в философское содержание священных загадок -- но лишь поближе рассмотреть их игровой характер и как можно отчетливее продемонстрировать их значение в истории культуры.

Состязание в загадках, далекое от того, чтобы пребывать всего лишь забавой, составляет существенную часть культа принесения жертвы. Без разгадывания, загадок так же невозможно обойтись, как и без самой жертвы8. Это принуждает богов. Занятную параллель с этим древнеиндийским обычаем мы находим у племени тораджа на Центральном Целебесе9 4*. Загадывание загадок на их праздниках ограничено промежутком времени от момента, когда "беременеет" рис, и до начала уборки урожая -- в связи с тем, что "выход на свет" загадок способствует

112 Глава VI

(выходу на свет" колосьев риса. Всякий раз, когда загадку разгадывают, вступает хор с пожеланием: "Хлоп! Выйди на свет, о наш рис, выйди на свет, изобилие тучных колосьев, там, в горах наверху, там, в долинах внизу!" Во время года, предшествующее этому периоду, какая бы то ни было литературная деятельность запрещается, ибо она могла бы представлять опасность для произрастания риса. Одно и то же слово wailo означает и загадку, и сорго -- полевой злак, который как средство пропитания местного населения был вытеснен рисом10.

Кто хоть немного знаком с литературой Вед и брахманов, тот знает, что ее толкования происхождения вещей чрезвычайно расходятся, противоречат одно другому, они в высшей степени пестры, вычурны и запутанны. Ни взаимосвязанности, ни общего смысла там не найти. Если, однако, при этом держать в поле зрения изначально игровой характер космогонических спекуляций, так же как и происхождение толкований из ритуальных загадок, становится ясно, что эта запутанность проистекает не столько из хитроумия и суетного корыстолюбия соперничающих друг с другом жрецов, желающих возвысить свою жертву над всеми прочими11, сколько, пожалуй, из того факта, что все эти бесчисленные противоречивые толкования некогда должны были быть столь же бесчисленными разгадками ритуальных загадок.

Загадка являет свой священный, а это значит рискованный, "опасный" характер в том, что в мифологических или ритуальных текстах она почти всегда выступает как "головоломная", то есть предстает как задание, выполняя которое можно голову сломить, поплатиться жизнью, ибо жизнь -- это ставка в игре. С этой чертой согласуется и тот факт, что самой высокой мудростью считается умение задать такой вопрос, на который никто не смог бы ответить. Обе эти особенности вместе мы находим в древнеиндийском повествовании о царе Джанаке, который посулил награду в тысячу коров победителю в богословском споре брахманов, пришедших на его праздник жертвоприношения12. Мудрый Яджнавалкья5* заранее велит пригнать всех коров к себе и затем с блеском одерживает верх над всеми своими противниками. Когда один из них, Виганда Сакалья, оказывается не в состоянии дать ответ на один из вопросов, у него тотчас же слетает с плеч голова, что, должно быть, является чисто школярской версией мотива, что ему придется поплатиться собственной головой. Когда в конце концов никто уже не может задать ему ни одного вопроса, Яджнавалкья, торжествуя победу, восклицает: "Достопочтенные брахманы, кто из вас пожелает, пусть спросит меня или пусть спросит всех, или, кто того пожелает, того спрошу я или я спрошу всех!"

Игровой характер здесь прямо-таки выпячивается наружу. Сама священная традиция вступает в игру. Степень серьезности, с которой этот рассказ был включен в священные тексты, остается неопределенной и в основе своей несущественной, как остается неуместным вопрос, действительно ли кто-либо из-за того, что не смог разрешить загадку, когда-либо распростился с жизнью. Главное здесь -- игровой мотив как

113 Homo ludens

таковой. В греческой традиции сведения о таком состязании в загадках, где поражение стоило жизни, передает в несколько стертом виде рассказ о прорицателях Калхасе и Мопсе6*. Калхасу было известно пророчество, что он умрет, если встретит прорицателя лучшего, чем он сам. Он встречает Мопса, и они начинают состязание в загадках, которое Мопс и выигрывает. Калхас умирает от огорчения или же кончает с собою от досады за поражение; его ученики уходят с Мопсом13. Здесь, как мне кажется, очевиден повторяющийся, хотя и в искаженном виде, мотив убийственной, "головоломной" загадки.

Как постоянный мотив встречается состязание в вопросах, где ставкой является жизнь, в сказаниях Эдды. В Vafthru6nismal [Речах Ваф-труднира]7* Один состязается в мудрости со всеведущим великаном, носителем знания древнейших времен. Это пари в полном смысле слова, где соперники ценой головы испытывают свое счастье. Сперва спрашивает Вафтруднир, затем Один. Вопросы они задают мифологического и космогонического характера, совершенно так же, как это описано в Ведах. откуда взялись день и ночь, откуда зима и лето, откуда ветер? В Alvissmal [Речах Альвиса] Тор спрашивает карлика Альвиса о том, какие имена носят все вещи у асов, ванов, людей, великанов и карликов, и в мире Хель8*; в конце концов карлик, как только на него падает дневной свет, оказывается заключенным в оковы. Такую же форму имеет песнь о Фьелсвинне. В загадках Хейдрика фигурирует следующий мотив: конунг Хейдрик торжественно обещал, что всякий провинившийся перед ним может спасти свою голову, если загадает ему загадку, которую он, конунг, отгадать не сумеет9*. Хотя большинство этих песен относится к позднейшим в Эдде10* и намерением поэтов вряд ли было нечто большее, чем искусность стихосложения, связь с сакральными состязаниями в загадках проглядывает здесь со всей очевидностью.

Ответ на вопрос загадки не может быть найден путем размышлений или логических рассуждений. Этот ответ есть некое разрешение, внезапно открывшаяся возможность разорвать узы, которые наложил на вас тот, кто задал вопрос. Отсюда и то, что правильное решение тотчас же лишает силы спрашивающего. В принципе на каждый вопрос есть только один ответ. Он может быть найден, если известны правила игры. Правила игры по виду могут быть грамматическими, поэтическими или же ритуальными. Нужно знать язык загадок, нужно знать, какая именно категория явлений обозначается символами колеса, птицы, коровы. Если возможен иной ответ, соответствующий правилам и при этом такой, о каком спрашивающий и не подозревал -- горе ему. С другой стороны, одна и та же вещь может быть представлена или выражена столь многими способами, что ее легко скрыть под покровом бесчисленного количества самых разнообразных вопросов-загадок. Часто решение загадки заключается в знании определенного священного или тайного имени

114 Глава VI

вещей, как, например, в уже упоминавшихся Vafthru6nismal [Речах Вафтруднира].

Если бы здесь речь шла о понимании загадки как формы вообще -- вместо того чтобы говорить прежде всего об игровом качестве и функции загадки, тогда следовало бы углубиться в этимологические и семантические соотношения, которые связывают слово raadsel [загадка] с raad [совет], raden [советовать; отгадывать], имеющими, казалось бы, двойной смысл: и ееп raad geven [дать совет], и ееп raadsel opiossen [разрешить загадку]. Подобным же образом греческое olvoc -- изречение, высказывание, пословица -- связано с энигмос, -ма -- загадка. С точки зрения истории культуры, такие формы выражения, как raad [совет], raadsel [загадка], мифологический эпизод, басня, пословица, очень близки друг другу. Обо всем этом, однако, мы упоминаем здесь лишь pro memoria [для памяти], чтобы затем наметить линии загадки еще и в других направлениях.

Можно было бы сделать вывод, что загадка по сути и изначально является священной игрой, то есть что она лежит поверх границ, разделяющих игру -- и серьезное, она чрезвычайно весома, нисколько не теряя при этом своего игрового характера. И если впоследствии мы видим, что она разветвляется в направлениях чистой забавы -- и сакральных учений, нам не следует говорить ни о серьезности, опускающейся до шутки, ни об игре, возвышающейся до чего-то серьезного. То, что здесь происходит, можно было бы описать не иначе, как процесс, в ходе которого жизнь культуры мало-помалу приводит к размежеванию между этими двумя сферами, которые мы различаем как сферы игры -- и серьезности и которые, однако, в своей начальной фазе формируют некую нераздельную духовную среду, где и возникает культура.

Загадка, или, говоря вообще, задаваемый кому-то вопрос, остается, вне своего магического действия, весомым агональным элементом социального общения. В совместных играх загадка сочетается со всевозможными литературными схемами и ритмическими формами -- таковы, например, вопросы, задаваемые по цепочке и в нарастающей степени следующие друг за другом, или вопросы о том, что превосходит все на свете, -- по известному типу: что слаще меда? и т.п. У греков придумывание апорий, то есть вопросов, на которые нельзя дать окончательного ответа, как игра -- было одним из излюбленных совместных занятий. Апории могут рассматриваться как ослабленная форма смертельной загадки. Роковой вопрос Сфинкса проступает словно бы все еще сквозь игру: ставкой принципиально продолжает быть жизнь11*. Красноречивый пример того, каким образом позднейшая традиция претворяет мо-тив роковой загадки, так что сакральная основа ее дает о себе знать со всей очевидностью, может поведать нам история о встрече Александра Великого с индийскими гимнософистами12*. Овладев одним городом, который оказывал ему сопротивление, Александр велит привести к себе Десятерых мудрецов, давших совет воевать против него. Он будет зада-вать им неразрешимые вопросы. Кто ответит хуже всех, первым про-

115 Homo ludens

стится с жизнью. Один из них будет в этом судьею. Если он будет судить хорошо, то спасет себе жизнь. Вопросы большей частью носят характер космологических дилемм, игровых вариантов священных загадок ведических гимнов. Кого больше: живых или мертвых? Что больше: земля или море? Что было раньше всего: день или ночь? Ответы на вопросы содержат больше логических уловок, чем мистической мудрости. Когда же наконец один из мудрецов на вопрос, кто же дал наихудший ответ, молвит: один был хуже другого, -- то тем самым весь план обесценивается: никто не может быть предан смерти14.

Расчет на то, чтобы одурачить противника, прибегнув к загадке, существенно важен в дилемме, вопросе, ответ на который всегда будет во вред тому, кто отвечает. Это же верно и для загадок, имеющих двойное решение, причем первым приходит в голову одно из них, непристойное; такие загадки мы находим уже в Атхарваведе15.

Среди множества сложных образований, в которых загадка обретает литературную форму, будь то для забавы или для назидания, есть некоторые, заслуживающие особого внимания, поскольку они с чрезвычайной ясностью являют нашему взору связь между игровым и сакральным. Прежде всего это беседа в форме вопросов и ответов религиозного или философского содержания. Она присутствует в самых разных культурах. Ее тема, как правило, -- мудрец, вопрошаемый одним или несколькими мудрецами. Заратустра предстает таким образом пред шестьюдесятью мудрецами царя Виштаспы13*. Соломон отвечает на вопросы царицы Савской14*. В литературе брахманов нередок мотив, когда юный брахмачарин15*, явившись ко двору царя, отвечает на вопросы или сам задает их и так из ученика делается учителем. Едва ли требуется доказательство, что подобная форма самым тесным образом примыкает к архаическому священному состязанию в загадках. Характерен в этом отношении один из рассказов Махабхараты16. Блуждая по лесу, Панда-вы оказываются у прекрасного пруда. Водяной не позволяет им напиться оттуда, покуда они не ответят на его вопросы. Все, кто тем не менее пытаются попить, падают бездыханными наземь. В конце концов Юд-хиштхира говорит, что готов ответить на вопросы водяного. После этого начинается игра в вопросы и ответы, которая великолепно иллюстрирует переход от космологической священной загадки к игре ума и излагает чуть не все индийское учение об этических нормах.

Здраво рассуждая, религиозный диспут времен Реформации, такой, скажем, как между Лютером и Цвингли в Марбурге в 1529 г. или между Теодором де Безом и его коллегами -- с католическими прелатами в Пуасси в 1561 г., прямо продолжает старый, священный обычай16*.

Милиндапаньха -- иными словами, Вопросы Менандра -- это рукопись на пали, вероятно, составленная в начале нашего тысячелетия, которая, хотя и не входит в число канонических, высоко почитается буддистами как на Юге, так и на Севере. Она приводит беседы царя Менандра, во II в. до Р. X. распространившего господство греков на Бак-

116 Глава VI

трию, с великим архатом Нагасеной17*. По содержанию и направленно-ти это чисто религиозно-философское произведение, но по форме и тону оно совершенно отчетливо перекликается с состязанием в загадках. Само начало беседы вполне типично. "Царь сказал:

-- Почтеннейший Нагасена, не желаешь ли ты вступить со мною в беседу?
-- Когда Ваше Величество желает беседовать со мною, как то делают мудрецы, вступая в беседу друг с другом, тогда я желаю; если же Ты будешь говорить со мною, как разговаривают цари, то я не согласен.
-- А как беседуют мудрецы, почтеннейший Нагасена? Следует объяснение:
-- Мудрецы не выходят из себя, когда их ставят в тупик, цари же гневаются".

Тогда царь дает согласие беседовать с ним на равных -- совсем как в игре, получившей название gaber у Франциска Анжуйского. В беседе принимают участие также придворные мудрецы. Пятьсот yonaka, то есть ионийцев, греков, и восемьдесят тысяч монахов образуют публику. Нагасена ставит "вопрос в двух остриях, глубокий смыслом, трудно распутываемый, крепче любого узла", и царские мудрецы жалуются, что он терзает их каверзными вопросами, еретическими по духу. Это и вправду то и дело типичнейшие дилеммы, которые Нагасена предлагает вниманию царя, торжествуя и с вызовом: "А ну-ка догадайтесь, Ваше Величество!" Таким образом перед нами проходят в сократической форме основные вопросы учения буддизма, изложенного в философски простых формулировках.

К жанру религиозных диспутов в форме вопросов и ответов принадлежит в конечном счете и трактат Gylfaginning [Видение Гюльви] из Эд-ды Снорри. Ганглери пускается в состоящий из вопросов и ответов разговор с Харом (Высоким), после того как тот вначале привлек внимание конунга Гюльви тем, что жонглировал семью мечами18*.

Последовательные переходы устанавливают связь между священным поединком в загадках о происхождении вещей и состязанием в каверзных вопросах о чести, жизни и благе -- с богословско-философским диспутом. К этой же линии примыкают и другие диалогические формы, такие, как ритуальное славословие и катехизис. Нигде эти формы не сочетаются и не переплетаются столь сильно, как в Алесте, где учение излагается главным образом в виде обмена вопросами и ответами меж-ду Заратустрой и Ахура Маздой19*. Ясны, литургические тексты ритуала жертвоприношения, несут на себе еще немало следов примитивной игровой формы. Типично богословские вопросы относительно учения, об-раза жизни и ритуала постоянно чередуются с древними космогоническими вопросами, как например в Ясне, 4417. Каждый стих начинается восклицанием Заратустры: "Об этом я вопрошаю Вас, ответствуйте же как есть, о Ахура", а затем один за другим следуют вопросы, начинающиеся так: "Кто есть тот, который..." или "Уж не мы ли...", "Кто подпер

117 Homo ludens

землю снизу и воздух так, чтобы они не упали...", "Кто сочетал скорость -- с облаками и ветром?", "Кто сотворил благодатный свет и мрак... сон и явь?" И затем, ближе к завершению, примечательный вопрос, который свидетельствует о том, что мы и в самом деле сталкиваемся здесь с пережитком древних состязаний в загадках. "А теперь вопрошаю я Вас... обрету ль я награду, десять кобыл, жеребца и верблюда, коих, о Мазда, мне посулили?" Вопросы же, чисто катехизисные по типу, касаются происхождения и характера благочестия, различения добра и зла, всевозможных сторон непорочности, противодействия злому духу и т. д.

Поистине тот швейцарский проповедник, который в стране и в век Песталоцци20* назвал написанный им катехизис для детей Ratselbuchlein [Книжечкой загадок], и представить не мог, что этой своей находкой он вплотную приблизился к древнейшим пластам истории культуры.

Богословско-философский диспут вроде вопросов Нагасены и ответов со стороны Менандра в конечном счете подводит нас непосредственно к вопросам научного характера, которые ставили перед придворными учеными и мудрецами из чужих земель владетельные князья более позднего времени. До нас дошел список вопросов, с которыми император Фридрих II Гогенштауфен обратился к своему астрологу Михаилу Скоту18, а также ряд философских вопросов, направленных мусульманскому ученому Ибн Сабину в Марокко21*. Первый из указанных списков примечателен в свете рассматриваемой нами темы прежде всего смешением космологического, чисто естественно-научного и богословского. На чем покоится Земля? Сколько всего небес? Как восседает Господь на Своем троне? В чем различие между осужденными душами и падшими ангелами? Сплошь ли тверда Земля или в ней есть пустые пространства? Отчего морская вода соленая? Как выходит, что ветер дует с разных сторон? Откуда испарения и извержения вулканов? Как получается, что души умерших, по-видимому, не хотят вернуться на Землю? и т. д. Отзвуки прошлого примешиваются здесь к новым мотивам.

"Сицилийские вопросы" Ибн Сабину отличает скепсис и дух Аристотеля, они кажутся гораздо более философскими, чем предыдущие. Но и они все еще примыкают к этому древнему жанру. Молодой мусульманский философ дает чуть ли не нагоняй императору: мол, вопросы ваши глупы и беспомощны, и вы сами себе противоречите. В том, как скромно и сдержанно принимает император эту взбучку, Хампе видит "Фридриха как человека" и хвалит его за это. Но Фридрих знает, как и царь Менандр, что в игру в вопросы--ответы играют на равных:

здесь друг с другом разговаривают, вспоминая слова старого Нагасены, не как цари, а как мудрецы.

Греки и в поздние времена все еще сознавали определенную связь между игрой в загадки и началами мудрствования. Клеарх22*, один из учеников Аристотеля, давший в трактате о пословицах теорию загадки, свидетельствует, что некогда она была предмето