то они говорят о нас самих и о строении нашего тела. У планет и небесных тел не больше всяких отклонений, сближений, противостояний, скачков и затмений, чем они приписывали жалкому крохотному человеческому телу. Они действительно с полным основанием могли назвать человеческое тело микрокосмом, поскольку употребили для создания его столько различных частей и форм. На сколько частей разделили они нашу душу, чтобы объяснить движения человека, различные функции и способности, которые мы ощущаем в себе, в скольких местах они поместили ее! А помимо естественных и ощутимых нами движений, на сколько разрядов и этажей разделили они несчастного человека! Сколько обязанностей и занятий придумали для него! Они превращают его в якобы общественное достояние: это предмет, которым они владеют и распоряжаются; им предоставляется полная свобода расчленять его, соединять и вновь составлять по своему усмотрению; и тем не менее они все еще не разобрались в нем. Они не в состоянии постигнуть его не только на деле, но даже и своей фантазией; какой-то штрих, какая-то черта всегда ускользает от них, как ни грандиозно придуманное ими сооружение, составленное из тысячи фиктивных и вымышленных частей. Но это не основание к тому, чтобы извинять их; в самом деле, если живописцы рисуют небо, землю, моря, горы и отдаленные острова, то мы готовы удовлетвориться, чтобы они изображали нам лишь нечто слегка им подобное; поскольку это вещи нам неизвестные, мы довольствуемся неясными и обманчивыми очертаниями; но когда они берутся рисовать нам с натуры какой-нибудь близкий и знакомый нам предмет, мы требуем от них точного и правильного изображения линий и красок, и презираем их, если они не в состоянии этого сделать [457]. Я одобряю ту остроумную служанку-милетянку, которая, видя, что ее хозяин философ Фалес постоянно занят созерцанием небесного свода и взор его всегда устремлен ввысь, подбросила там, где он должен был проходить, какой-то предмет, чтобы он споткнулся [458]; она хотела дать ему понять, что он успеет насладиться заоблачными высями после того, как обратит внимание на то, что лежит у его ног. Она таким образом правильно посоветовала ему смотреть больше на себя, чем на небо, ибо, как говорит Демокрит устами Цицерона, Quod est ante pedes, nemo spectat; caeli scrutantur plagas. {Никто из исследующих беспредельность небесного свода не смотрит на то, что у него под ногами [459] (лат. ).} Но мы устроены так, что даже познание того, что лежит у нас в руках, не менее удалено от нас и не менее для нас недосягаемо, чем познание небесных светил. Как говорит Сократ у Платона [460], всякого, кто занимается философствованием, можно упрекнуть в том же, в чем эта женщина упрекнула Фалеса, а именно - что он не замечает того, что у него под носом. Такой философ действительно не знает ни того, что представляет собой его сосед, ни того, что он сам собой представляет; он не знает даже, являются ли они оба людьми или животными. Не приходилось ли тем людям, которые находят доводы Раймунда Сабундского слишком слабыми [461], для которых нет ничего неизвестного, которые воображают, будто управляют миром и все понимают: Quae mare compescant causae; quid temperet annum; Stellae sponte sua iussaeve vagentur et errent; Quid premat obscurum Lunae, qui proferat orbem; Quid velit et possit rerum concordia discors, {Что укрощает море и регулирует год; блуждают ли звезды по своей воле или движение их предопределено; почему серп луны то растет, то убывает; к чему стремятся и на что способны гармония и раздор в мире? [462] (лат. ).} сталкиваться в своих книгах с трудностями, встающими перед всяким, кто хочет познать свое собственное существо? Мы ясно видим, что палец двигается и что нога двигается; что некоторые наши органы двигаются сами собой, без нашего ведома, другие же, наоборот, приводятся в движение по нашему повелению; что одно представление заставляет нас краснеть, другое - бледнеть; что одно впечатление действует только на селезенку, другое - на мозг; что одно заставляет нас смеяться, другое - плакать, а бывает и такое, которое поражает все наши чувства и останавливает движение всех наших членов; что одно представление приводит в движение наш желудок, а другое - орган, находящийся пониже. Но для человека всегда оставалось неизвестным, каким образом умственное впечатление вызывает такие изменения в телесном и материальном предмете, какова природа этой связи и сочетания этих удивительных сил. Omnia incerta ratione et in naturae maiestate abdita {Все эти вещи сокрыты от нас вследствие слабости нашего ума и величия природы [463] (лат. ).}, - говорит Плиний. А блаженный Августин заявляет: Modus quo corporibus adhaerent spiritus, omnino mirum est, nec comprehendi ab homine potest: et hoc ipse homo est {Ведь способ, каким соединяются души с телами, весьма поразителен и решительно непонятен для человека; а между тем это и есть сам человек [464] (лат. ).}. И тем не менее эта связь никем не ставится под сомнение, ибо суждения людей покоятся на авторитете древних; их принимают на веру, как если бы это были религия или закон. То, что общепризнано, воспринимается как некий условный язык, непонятный непосвященным: такую истину принимают вместе со всей цепью ее доводов и доказательств, как нечто прочное и нерушимое, не подлежащее дальнейшему обсуждению. Всякий старается, наоборот, укрепить и приукрасить эту принятую истину в меру сил своего разума, являющегося гибким и подвижным орудием, прилаживающимся к любой вещи. Так мир переполняется нелепостью и ложью. Во многих вещах не сомневаются потому, что общепринятых мнений никогда не проверяют; никогда не добираются до основания, где коренится ошибка или слабое место; спорят не о корешках, а о вершках; задаются не вопросом, правильно ли что-нибудь, а лишь вопросом, понималось ли это таким или иным образом. Спрашивают не о том, сказал ли Гален [465] нечто ценное, а сказал ли он так или иначе. Вполне естественно поэтому, что это подавление свободы наших суждений, эта установившаяся по отношению к нашим взглядам тирания широко распространилась, захватив наши философские школы и науку. Аристотель - это бог схоластической науки [466]; оспаривать его законы - такое же кощунство, как нарушать законы Ликурга в Спарте. Его учение является у нас незыблемым законом, а между тем оно, быть может, столь же ошибочно, как и всякое другое. Я не вижу оснований, почему бы мне не принять с такой же готовностью идеи Платона [467], атомы Эпикура, полное и пустое Левкиппа и Демокрита, воду Фалеса, бесконечную природу Анаксимандра, воздух Диогена, числа и симметрию Пифагора, бесконечное Парменида, единое Мусея, воду и огонь Аполлодора, сходные частицы Анаксагора, раздор и любовь Эмпедокла, огонь Гераклита или любое другое воззрение из бесконечного хаоса взглядов и суждений, порождаемых нашим хваленым человеческим разумом, его проницательностью и уверенностью во всем, во что он вмешивается. Я не вижу, почему я должен принимать учение Аристотеля об основах природных вещей; эти принципы, по мысли Аристотеля, сводятся к материи, форме и "лишенности" формы [468]. Может ли быть что-нибудь более нелепое, чем считать само отсутствие формы, "лишенность" ее, причиной происхождения вещей? Ведь "лишенность" есть нечто отрицательное; по какой же прихоти ее можно считать причиной и началом вещей, которые существуют? Но решиться оспаривать это можно только ради упражнения в логике, ибо об этом спорят не для того, чтобы что-нибудь поставить под- сомнение, а лишь для того, чтобы защитить главу школы от возражений противников: его авторитет - это та цель, которая выше всяких сомнений. Из общепризнанных положений нетрудно построить все, что угодно, так как остальная часть сооружения строится легко, без препятствий, по тому же закону, что и основание. Действуя таким путем, мы находим, что наши соображения твердо обоснованы, и рассуждаем уверенно; ибо наши учителя настолько завоевывают наперед наше доверие, что могут потом выводить все, что им угодно, по примеру геометров, исходящих из принятых ими постулатов. То, что мы согласны с нашими учителями и одобряем их, дает им возможность склонять нас то вправо, то влево и заставляет нас плясать под их дудку. Тот, чьим гипотезам верят, становится нашим учителем и богом: он строит столь обширный и на вид ясный план своих сооружений, что по ним он может, если захочет, легко поднять нас до облаков. Применяя такой подход к науке, мы приняли за чистую монету изречение Пифагора, что всякий знаток должен пользоваться доверием в своей науке. Диалектик обращается к знатоку грамматики по вопросу о значении слов; знаток риторики заимствует у диалектика его аргументы; поэт заимствует у музыканта его ритмы, геометр - у знатока арифметики его пропорции; метафизик же принимает за основу гипотезы физики. Всякая наука имеет свои признанные принципы, которыми человеческое суждение связано со всех сторон. Если вы захотите разрушить этот барьер - главную причину заблуждений, вы тотчас же услышите исходящее из их уст поучение, что не следует спорить с теми, кто отрицает принципы. Но у людей не может быть принципов, если божество не открыло им их. А все остальное - начало, середина и конец - не что иное, как бесплодная фантазия. Те, кто спорит против предвзятых положений, явно исходят из таких же предвзятых положений, которые можно оспаривать. Ибо всякое положение, высказываемое человеком, имеет такую же опору в авторитете, как и любое другое, если только разум не сделает между ними различия. Поэтому необходимо все их взвешивать и в первую очередь наиболее распространенные и властвующие над нашими умами. Уверенность в несомненности есть вернейший показатель неразумия и крайней недостоверности; и нет людей более легкомысленных и менее философских, чем филодоксы [469] Платона. Надо исследовать все: горяч ли огонь, бел ли снег, можем ли мы признать что-либо твердым или мягким. Что же касается вздорных ответов, какие давались в древности, - вроде, например, того, что ставившему под сомнение тепло предлагали броситься в огонь, а не верившему, что снег холоден, советовали положить его себе на грудь, - то они совершенно недостойны истинных философов. Если бы нас оставили в нашем естественном состоянии, при котором мы воспринимали бы вещи так, как они представляются нашим чувствам, и если бы нам предоставили возможность следовать нашим простым потребностям, определяемым условиями нашего происхождения, то эти умники имели бы основание рассуждать таким образом; но у них мы научились считать себя судьями мира; от них мы восприняли представление, что человеческий разум является главным смотрителем всего, что находится вне и внутри небесного свода, что он способен все охватить, все может, что с помощью его все познается и постигается. Такой ответ годился бы для каннибалов, которые наслаждаются долгой, спокойной и мирной жизнью, не зная правил Аристотеля и даже самого названия физики. В этом случае такой ответ был бы лучше и убедительнее всех почерпнутых ими из разума или придуманных ими. Такой ответ могли бы дать вместе с нами все животные и все те, кто живет еще под властью простого и безыскусственного естественного закона; но философы отказались от этого. Мне не нужно, чтобы они говорили мне: "Это истинно потому, что вы так видите и чувствуете"; мне нужно, чтобы они мне сказали, чувствую ли я действительно то, что мне кажется; и если я действительно это чувствую, пусть они объяснят мне название, происхождение, все свойства и следствия тепла и холода, все качества действующего начала и начала, на которое воздействуют. В противном случае пусть они откажутся от своего звания философов, требующего принимать и одобрять только то, что доказано разумом; это их пробный камень при всех испытаниях; но он, разумеется, приводит к ошибкам и заблуждениям, ибо он слаб и недостаточен. Чем мы можем лучше всего испытать разум как не посредством его же самого? Но если не следует верить его показаниям о самом себе, то как можно верить его суждениям о посторонних ему вещах? Если разум что-либо знает, то по крайней мере он знает, какова его собственная сущность и где его местонахождение. Он находится в душе и составляет часть ее или ее действие; ибо подлинный и главный разум, название которого мы неправильно присваивали нашему, находится в лоне бога: там его обиталище и убежище; оттуда он выходит, когда богу угодно дать нам узреть какой-нибудь луч его, подобно Палладе, вышедшей из головы своего отца, чтобы приобщиться к миру [470]. Посмотрим же, чему человеческий разум учит нас о самом себе и о душе: не о душе вообще, которою почти вся философия наделяет небесные тела и важнейшие элементы, и не о той душе, которую Фалес, ссылаясь на действие магнита, приписывал даже неодушевленным предметам; но о той душе, которая находится в нас и которую мы поэтому должны лучше всего знать: Ignoratur enim quae sit natira animai, Nata sit, an contra nascentibus insinuetur, Et simul intereat nobiscum morte dirempta, An tenebras Orci visat, vastasque lacunas, An pecudes alias divinitus insinuet se*. {Природа души неизвестна, неизвестно, рождается ли она вместе с телом или потом внедряется в тех, кто родился, погибает ли она вместе с нами, прекращая существование со смертью, спускается ли она во тьму к Орку и в пустынные пространства или же по воле богов вселяется в других животных [471] (лат. ).} Опираясь на соображения разума, Кратет и Дикеарх [472] учили, что души вообще не существует и что тело приводится в движение естественным движением, Платон - что душа есть самодвижущаяся субстанция, Фалес - что она представляет собой естество, лишенное покоя, Асклепиад - что она есть упражнение чувств, Гесиод и Анаксимандр - что она есть вещество, состоящее из земли и воды, Парменид - что она состоит из земли и огня, Эмпедокл - что она из крови: Sanguineam vomit ille animam, {Он изрыгнул свою кровавую душу [473] (лат. ).} Посидоний, Клеант и Гален - что душа представляет собой тепло или теплородное тело: Igneus est ollis vigor, et caelestis origo***, {Она [душа] обладает огненной силой и имеет небесное происхождение [474] (лат. ).} Гиппократа человеческий разум учил тому, что душа - это дух, разлитый в теле; Варрона - что она воздух, вдыхаемый ртом, согревающийся в легких, превращающийся в сердце в жидкость и распространяющийся по всему телу; Зенона - что она есть сущность четырех стихий; Гераклита Понтийского - что она есть свет; Ксенократа и египтян - что она переменное число; халдеян - что она есть сила, лишенная определенной формы: habitum quendam vitalem corporis esse, Harmoniam Graeci quam dicunt. {Телу присуще некое жизненное состояние, которое греки называют гармонией [475] (лат. ).} Не забудем и Аристотеля, согласно которому душа есть то, что естественно заставляет тело двигаться и что он называет энтелехией [476]; но это название ничего не объясняет, ибо оно ничего не говорит ни о сущности, ни о происхождении, ни о природе души, а лишь о ее действии. Лактанций, Сенека и большинство догматиков признавали, что душа есть нечто для них непонятное. Изложив все эти взгляды, Цицерон заявляет: Harum sententiarum quae vera sit, deus aliquis viderit. {Какое из этих мнений истинно, ведомо одному только богу [477] (лат. ).} "Я знаю по себе, - говорит святой Бернард [478], - насколько бог непостижим, ибо я не в состоянии понять даже, что представляют собой части моего собственного существа". Гераклит, полагавший, что все полно душ и демонов, утверждал [479], однако, что, как бы далеко мы ни подвинулись в познании души, мы все же никогда не узнаем ее до конца - так глубока ее сущность. Не меньше разногласий и споров существует по вопросу о местопребывании души. Гиппократ и Герофил [480] помещают ее в желудочке мозга, Демокрит и Аристотель - во всем теле: Ut bona saepe valetudo cum dicitur esse Corporis, et non est tamen haec pars ulla valentis, {Часто говорят о здоровье, что оно является свойством тела, однако оно не составляет у здорового человека отдельной части [481] (лат. ).} Эпикур помещает ее в желудке: Hic exultat enim pavor ас metus, haec loca circum Laetitae mulcent. {Там трепещут страх и ужас, в этом же месте бурлят радости [482](лат. ).} Стоики помещают душу в сердце и вокруг него [483], Эрасистрат [484] - в черепной оболочке, Эмпедокл - в крови, так же как и Моисей, запретивший поэтому употреблять в пищу кровь животных, с которою соединена их душа; Гален полагал, что всякая часть тела имеет свою душу; Стратон помещал ее между бровями! Qua facie quidem sit animus aut ubi habitet, ne quarendum quidem est {Не следует даже доискиваться, какой вид имеет душа и где она обитает [485] (лат. ).}, - говорит Цицерон. Я охотно привожу его собственные слова, не желая искажать его манеру выражаться, тем более что мало смысла присваивать себе его мысли: они встречаются нередко, довольно тонки и небезызвестны. Не следует также забывать причину, по которой Хрисипп и другие его последователи помещают душу в области сердца. Это потому, говорит он, что, когда мы хотим сказать нечто утвердительное, мы кладем руку на сердце, а когда мы хотим произнести egw, что по-гречески означает "я", наша нижняя челюсть опускается к сердцу. Нельзя не отметить нелепость этого рассуждения, хотя оно и принадлежит столь выдающемуся философу: ибо, помимо того, что приведенные доводы чрезвычайно легковесны, второй из них мог бы доказывать только, что у греков, а не у других народов, душа находится в этом месте. Даже самая неутомимая человеческая мысль впадает иногда в дремоту! Что сказать обо всем этом? Мы видим, что даже стоики, эти родоначальники человеческой мудрости, считают, что душа, подавленная разрушением тела, долгое время томится и всячески старается вырваться из него, как мышь, попавшая в мышеловку [486]. Некоторые полагают, что мир был сотворен для того, чтобы в виде наказания наделить телами падших ангелов, лишившихся по своей вине той чистоты, в которой они были созданы, ибо первоначальные существа были бестелесными; и в зависимости от того, насколько они отдалились от своей духовности, они обретают более легкие или более грузные тела. Отсюда проистекает разнообразие созданной материи. Но тот ангел, который в виде наказания облечен был в тело солнца, должен был претерпеть чрезвычайно редкое и сильное изменение. Подобно тому, как это имеет место, по словам Плутарха (в предисловии к его жизнеописаниям [487]), на картах мира, где крайние границы известных нам земель окружены болотами, густыми лесами и пустынными и необитаемыми пространствами, - области, находящиеся у пределов нашего исследования, покрыты глубоким мраком. Вот почему самые грубые и вздорные выдумки возникают большей частью у тех, кто занимается самыми возвышенными и трудными вопросами; любознательность и высокомерие заставляют их погружаться в глубокие бездны. Но и у истоков науки, и у конечных пределов ее мы одинаково встречаем глупость: вспомните, как устремляется ввысь мысль Платона в его поэтических мечтаниях; послушайте, как он говорит на языке богов. Однако о чем он думал, определяя человека как двуногое бесперое животное [488]! Ведь этим он доставил великолепный случай желающим посмеяться над ним: ощипав живого каплуна, они потом называли его "человеком Платона". А что сказать об эпикурейцах? Сначала они наивно воображали, что мир создан из атомов, которые они считали телами, обладающими известным весом и естественным тяготением книзу. Но потом их противники указали им на то, что раз, согласно их описанию, атомы падают вниз прямо и перпендикулярно, образуя при этом параллельные линии, они не могут соединяться и связываться друг с другом. Чтобы исправить свою ошибку, им пришлось прибавить еще боковое, случайное движение и наделить, кроме того, свои атомы кривыми и изогнутыми концами, чтобы они могли соединяться и цепляться друг за друга! Но после этой поправки их противники высказали следующую мысль, которая ставит эпикурейцев в весьма затруднительное положение [489]. Если атомы могли составить такое множество различных фигур, то почему они никогда не расположились так, чтобы образовать дом или башмак? Почему точно так же нельзя себе представить, что достаточно высыпать бесчисленное множество букв греческого алфавита, чтобы получить текст Илиады? То, что имеет разум, говорит Зенон, лучше, чем то, что не имеет его; но нет ничего лучше мира, следовательно, он наделен разумом. Путем такого же рассуждения Котта делает мир математиком; затем, опираясь на другой аргумент того же Зенона, гласящий: "целое больше части; мы способны к мудрости и являемся частью мира, следовательно, мир мудр", делает мир музыкантом и органистом. Можно было бы привести бесчисленное множество подобного рода доводов - не только ложных, но и нелепых, совершенно несостоятельных и говорящих не столько о невежестве, сколько о вздорности тех философов, которые выдвигали эти доводы в спорах между собой и представляемыми ими школами. Можно было бы сделать поразительный подбор таких несуразностей, именующих себя человеческой мудростью. Я охотно собираю подобные образцы, изучать которые в некоторых отношениях не менее полезно, чем рассматривать высказывания здравые и умеренные. По ним можно судить, что мы должны думать о человеке, его чувствах и его разуме, если у таких выдающихся людей, поднявших дарования человека на огромную высоту, встречаются столь грубые ошибки. Что касается меня, то я склонен думать, что они занимались наукой между прочим и пользовались ею, как игрушкой, годной для всех; они забавлялись разумом как легким развлекательным инструментом, придумывая всякого рода малозначащие или совсем пустые измышления и фантазии. Тот самый Платон, который дал человеку определение, годящееся для каплуна, в другом месте [490] устами Сократа говорит, что он поистине не знает, что такое человек и что человек - одна из наиболее труднопознаваемых вещей в мире. Обнаруживая такое непостоянство и шаткость своих взглядов, они как бы за руку, невольно приводят нас к выводу об отсутствии у них всяких прочных выводов. Они стараются не высказывать своих взглядов открыто и ясно; они прикрывают их то баснословными вымыслами поэзии, то какой-нибудь другой маской, ибо наша слабость проявляется в том, что сырое мясо не всегда годится для нашего желудка; его надо сначала прокоптить, просолить или как-то еще иначе приготовить. Именно так поступают и они. По большей части они затемняют и искажают свои подлинные взгляды и суждения, стремясь сделать их пригодными для общего пользования. Чтобы не пугать детей, они не хотят открыто признать слабости и безумия нашего разума; но они достаточно раскрывают нам это, показывая непостоянство и противоречивость науки. Находясь в Италии, я дал одному человеку, плохо изъяснявшемуся по-итальянски, следующий совет: раз он хочет только, чтобы его понимали, а не стремится хорошо говорить на этом языке, пусть употребляет первые попавшиеся слова - латинские, французские, испанские или гасконские, - прибавляя к ним итальянские окончания; в таком случае его речь непременно совпадет с каким-нибудь наречием страны: тосканским, римским, венецианским, пьемонтским или неаполитанским, или с какой-нибудь из их разновидностей. То же самое я мог сказать и о философии: она выступает в столь разнообразных обличиях и содержит столько разных положений, что в ней можно найти любые домыслы и бредни. Человеческое воображение не в состоянии придумать ничего хорошего или плохого, чего в ней уже не было бы кем-нибудь сказано. Nihil tam absurde dici potest quod non dicatur ab aliquo philosophorum {Нет величайшей нелепости, которая не была бы сказана кем-либо из философов [491] (лат. ).}. Я с тем большей готовностью выпускаю в свет плоды моих причуд, что, хотя они являются моим порождением и ни с кого не списаны, я все же убежден, что нечто подобное найдется у какого-нибудь древнего автора, и тогда наверное кто-нибудь скажет: "Вот откуда он почерпнул их!" Мои правила жизни естественны, и для выработки их я никогда не прибегал к учению какой-либо школы. Но, так как они были очень просты, то, когда у меня явилось желание изложить их, я, стремясь выпустить их в свет в несколько более приличном виде, вменил себе в обязанность подкрепить их рассуждениями и примерами и сам был крайне удивлен, когда оказалось, что они случайно совпали со столькими философскими примерами и рассуждениями. Каков был строй моей жизни, я узнал только после того, как она была прожита и близка к завершению; вот новая фигура непредвиденного и случайного философа! Но вернемся к вопросу о нашей душе. Когда Платон помещал [492] разум в мозгу, гнев в сердце, а вожделение в печени, он, по-видимому, скорее хотел дать истолкование наших душевных движений, нежели разгораживать и разделять душу, подобно телу, на множество частей. Наиболее правдоподобным из философских взглядов является тот, согласно которому существует только одна душа, которая с помощью различных частей тела рассуждает, вспоминает, понимает, судит, желает и совершает все другие свои действия, подобно тому, как кормчий управляет кораблем, применяя на деле весь свой опыт, - то натягивая или отпуская какой-нибудь канат, то ставя парус, то налегая на весло, причем все эти различные действия исходят только от него одного. Мне представляется также наиболее правдоподобным, что душа помещается в мозгу; это явствует из того, что ранения и несчастные случаи, поражающие мозг, тотчас же отражаются на душевных способностях; нет ничего невероятного в том, что из мозга душа проникает во все остальные части тела: medium non deserit unquam Caeli Phoebus iter; radiis tamen omnia lustrat, {Солнце никогда не уклоняется от своего пути среди небесного свода, но своими лучами оно освещает все [493] (лат. ).} подобно солнцу, которое излучает свой свет и тепло, наполняя им вселенную: Cetera pars aminae per totum dessita corpus Paret, et ad numen mentis nomenque movetur. {Остальная часть души рассеяна по всему телу и движется волею ума и по его повелению [494] (лат. ).} Некоторые утверждали, что первоначально существовала общая душа, подобная огромному телу, от которой отделились затем все отдельные души и в которую они возвращаются, постоянно смешиваясь с этой всеобщей материей: Deum namque ire per omnes Terrasque tractusque maris caelumque profundum: Hinc pecudes, armenta, viros, genus omne ferarum, Quemque sibi tenues nascentem arcessere vitas; Scilicet huc reddi deinde ac resoluta referri Omnia: nec morti esse locum. {Бог наполняет все - земли, моря и бездонное небо; и стада, и все дикие звери, и люди, и рождающиеся существа требуют от него немного жизни; а под конец, все, вновь распавшись, возвращается туда же, и для смерти не остается места [495] (лат. ).} Одни полагали, что души вновь возвращаются в эту общую душу и воссоединяются с ней; другие утверждали, будто души были созданы из божественной субстанции; третьи - что они созданы ангелами из огня и воздуха. Одни уверяли, что души существуют от века, другие - что только с того момента, как они воплотились в тело; третьи полагали, что души спускаются с луны и возвращаются туда же. Большинство древних считало, что души переходят от отца к сыну и что это совершается так же естественно, как и всякие другие явления в природе; они доказывали это сходством детей с отцами: Instillata patris virtus tibi: .............................. {Доблесть твоего отца передалась тебе [496] (лат. ).} Fortes creantur fortibus et bonis {Храбрых рождают люди храбрые и честные [497] (лат. ).} ссылаясь на то, что дети перенимают от отцов не только телесное сходство, но и одинаковый нрав и одинаковые душевные склонности: Denique cur acris violentia triste leonum Seminium sequitur; dolus vulpibus, et fuga cervis A patribus datur, et patrius pavor incitat artus; Si non certa, sua quia semina semina seminioque Vis amini pariter crescit cum corpore quoque?. {Наконец, почему свирепая лютость переходит по наследству к львиному роду, почему передается от отцов лисе - коварство, а оленям - прыткость и отцовский страх, трепещущий в их членах? Несомненно, потому, что вследствие действия семени вместе с ростом всего тела развиваются и душевные свойства [498] (лат. ).} Они указывали, что на этом покоится божественное правосудие, карающее детей за грехи отцов [499], ибо отцовские пороки как-то заражают души детей и накладывают на них свой отпечаток, вследствие чего испорченность воли отцов отражается на детях. Некоторые утверждали, что если бы души возникали не естественным путем, а как-то иначе и, находясь вне тела, были бы чем-то иным, то, обладая естественными способностями: мыслить, рассуждать и вспоминать, они должны были бы сохранить воспоминание о своем первоначальном существовании: si in corpus nascentibus insinuatur, Cur superante actam aetatera meminisse nequimus, Nec vestigia gestarum rerum ulla tenemus? {Если душа внедряется в тело при рождении, то почему же в таком случае мы не помним о прошлой жизни, почему не сохраняем никаких воспоминаний о совершившихся раньше событиях? [500] (лат. ).} Ведь для того чтобы оценить способности наших душ столь высоко, как нам хотелось бы, следует предположить, что, пребывая в своем естественном состоянии простоты и невинности, они были всеведущими. И такими они должны были быть, пока пребывали свободными от телесного плена, до того, как вошли в тело; и мы надеемся, что они опять станут такими после того, как покинут его. Но и находясь в теле, они должны были бы сохранять воспоминание об этом знании, как утверждал Платон, согласно которому то, чему мы научаемся, есть лишь воспоминание о том, что мы уже знали раньше. Однако всякий может по своему опыту доказать ложность этого положения; во-первых, потому, что мы вспоминаем только то, чему нас научили; и если бы сущность души сводилась только к памяти, то мы по крайней мере должны были бы узнать кое-что сверх того, чему нас научили; а во-вторых, то, что душа знала, пребывая в своей чистоте, было совершенным знанием, ибо благодаря своему божественному пониманию душа познавала вещи такими, каковы они в действительности, между тем как, обучая ее здесь, ей прививают ложь и порок! Поэтому она не может воспользоваться своей способностью воспоминания, ибо эти образы и представления никогда не находились в ней раньше. Утверждать, что пребывание в теле до такой степени подавляет первоначальные способности души, что все они глохнут, прежде всего противоречит тому другому убеждению, а именно, что силы души столь велики и ее действия, которые люди испытывают в этой жизни, столь удивительны, что отсюда можно сделать вывод о ее божественном происхождении и существовании от века, а также о предстоящем ей бессмертии: Nam si tanto opere est anlmi mutata potestas Omnis ut actarum ut exciderit retinentia rerum, Non, ut opinor, ea ab leto iam longior errat. {Если же душа способна настолько измениться, что совершенно утрачивает память обо всем минувшем, то это, по-моему, мало отличается от смерти [501] (лат. ).} Кроме того, силы и действия души следует рассматривать здесь, у нас на земле, а не в другом месте, ибо все прочие ее совершенства тщетны и бесполезны: ее бессмертие должно признаваться на основании того, чем она является в настоящем, и на основании того, что она значит в жизни человека. Было бы несправедливо отнять у души ее силы и способности, обезоружить ее тем, чтобы на основании того срока, когда она будет находиться в плену, будет заточена в теле, будет слаба и больна, будет вынуждена терпеть насилие и принуждение, - чтобы на основании ее действий за этот срок вынести приговор, обрекающий ее на вечные муки; было бы несправедливо принять в расчет этот краткий срок, который - длится ли он несколько часов или, самое большое, сотню лет - есть лишь один миг по сравнению с бесконечностью, и на основании того, что сделано в этот промежуток времени, вынести душе окончательное решение ее участи. Было бы большой несправедливостью получить вечное воздаяние за столь краткую жизнь. Платон, желая устранить это несоответствие, считал [502], что посмертное воздаяние должно ограничиваться сроком в сто лет, ибо таков примерно срок человеческой жизни, и многие христианские авторы также ограничивали воздаяние определенным временем. Вместе с Эпикуром и Демокритом, чьи взгляды на природу души были наиболее приняты, философы считали, что жизнь души разделяет общую судьбу вещей, в том числе и жизни человека; они считали, что душа рождается так же, как и тело; что ее силы прибывают одновременно с телесными; что в детстве она слаба, а затем наступает период ее зрелости и силы, сменяющийся периодом упадка и старостью, и под конец душа впадает в дряхлость: gigni pariter cum corpore, et una Crescere sentimus, pariterque senescere mentem. {Мы видим, что душа рождается вместе с телом, что она растет вместе с ним и одновременно стареет [503] (лат. ).} Они считали, что душа способна испытывать различные страсти и переживать разные мучительные волнения, повергающие ее в усталость или причиняющие ей страдания; она способна испытывать превращения и изменения, чувствовать радость, впадать в дремоту и в апатию; она подвержена болезням и может быть поранена, подобно желудку или ноге: mentem sanari, corpus ut aegrum Cernimus, et flecti medicina posse videmus. {Мы видим, что душу можно точно так же врачевать, как и больное тело, и что она вполне поддается лечению [504] (лат. ).} Душа бывает возбуждена и омрачена под влиянием вина, теряет равновесие под влиянием лихорадки, засыпает под влиянием одних лекарств и пробуждается под влиянием других: corpoream naturam animi esse necesse est Corporeis quoniam telis ictuque laborat. {Значит, природа души должна быть телесна, раз она страдает от оружия и телесных ударов [505] (лат. ).} Достаточно укуса бешеной собаки, чтобы потрясти душу до основания и привести все ее способности в расстройство; от действия этих случайностей ее не может избавить никакая сила разума, никакие способности, никакая добродетель, никакая философская решимость или напряжение всех сил. Слюна паршивой дворняжки, забрызгав руку Сократа, может погубить всю его мудрость, все его великие и глубокомысленные идеи, уничтожить их дотла, не оставив и следа от всего его былого знания: vis animal Conturbatur ....... et divisa seorsum Disiectatur, eodem illo distracta veneno. {Способности души помрачены... поражены и надломлены действием этого яда [506] (лат. ).} Его душа столь же бессильна перед этим ядом, как душа четырехлетнего ребенка; этот яд способен превратить всю воплотившуюся в человека философию в бешеную и безумную; он действует так, что Катон, который смело бросал вызов судьбе и самой смерти, после того как он заразился от бешеной собаки и заболел тем, что врачи называют водобоязнью, не мог смотреть без страха и ужаса на зеркало или на воду: vis morbi distracta per artus Turbat agens animam, spumantes aequore salso Ventorum validis fervescunt viribus undae. {Душа поражена силой болезни, распространяющейся по всему телу, подобно тому как под напором неистового ветра волны бурлят и пенятся на поверхности бушующего моря [507] (лат. ).} Правда, раз уж мы завели об этом речь, надо признать, что философия хорошо научила человека переносить всякого рода несчастия, вооружив его либо терпением, либо если уж очень трудно вытерпеть, то самым верным средством: полнейшим бесчувствием. Однако все эти способы годятся лишь для души здоровой, которая владеет своими силами, способна рассуждать и решать, но они совершенно бессильны, когда душа - даже если это душа философа - впадает в безумие, когда она потрясена, надломлена. Так бывает во многих случаях, когда душа испытывает слишком бурное волнение, вызванное какой-нибудь сильной страстью, либо ранением какой-нибудь части тела, либо вздутием желудка, приводящим к помрачению сознания и головокружению: mordis in corporis, avius errat Saepe animus: dementit enim, deliraque fatur; Interdumque gravi lethargo fertur in altum Aeternumque soporem, oculis nutuque cadenti. {Часто при болезнях тела душа блуждает, не зная пути, лишается разума и начинает говорить вздор: а иногда под влиянием глубокой летаргии она впадает в непробудный сон; глаза смежаются и голова поникает [508] (лат. ).} Философы, как мне кажется, никогда не касались этой темы, а равным образом и другой, имеющей не менее важное значение. Чтобы утешить нас перед лицом неминуемой смерти, у них всегда на устах следующая дилемма: душа либо смертна, либо бессмертна. Если она смертна, то избавлена от наказаний; если она бессмертна, то будет все & более и более совершенствоваться. Они никогда не ставят себе вопроса: "А что, если она будет все время ухудшаться?", и предоставляют поэтам расписывать загробные кары. Но они слишком облегчают себе этим дело. Я постоянно замечаю в их рассуждениях два слабых пункта. Сначала скажу о первом. Такая душа теряет влечение к высшему благу стоиков, столь, казалось бы, постоянное и незыблемое. В этом случае нашей хваленой мудрости приходится сдаться и сложить оружие. Впрочем, философы, увлекаемые суетным человеческим разумом, считали, что нельзя представить себе смешения и сосуществования двух столь разных вещей, как смертное тело и бессмертная душа: Quippe etenim mortale aeterno iungere, et una Consentire putare, et fungi mutua posse Desipere est. Quid enim diversius esse putandum est, Aut magis inter se disiunctum discrepitansque Quam mortale quod est, immortali atque perenni Iunctum, in concilio saevas tolerare procellas? {Какое безумие - сочетать смертное с бессмертным, думать, что они могут чувствовать и действовать заодно! Что можно представить себе более различное, несоединимое, не вяжущееся друг с другом, чем смертное, соединенное с вечным и бессмертным, чтобы в этом соединении выносить неизбежные жестокие и бурные столкновения? [509] (лат. ).} Поэтому они считали, что душа умирает подобно телу: simul aevo fessa fatiscit, {Она погибает вместе с ним под бременем старости [510] (лат. ).} что достаточно убедительно доказывается сном, который, согласно Зенону, является прообразом смерти, ибо Зенон полагал, что сон представляет собой изнеможение и угасание души, равно как и тела. Contrahi animum et quasi labi putat atque concidere {Он полагает, что во сне душа сжимается, как-то обмякает и угасает [511] (лат. ).}. А то, что некоторые люди до конца своих дней сохраняют силу и бодрость души, философы связывали с теми или иными болезнями, которыми страдают люди. Так, мы замечаем, что у некоторых людей до конца жизни сохраняется без изменений одно чувство, у других - другое, у одного - слух, у другого - обоняние; но мы никогда не видим такого одновременного ослабления всех чувств, чтобы у человека не оставалось каких-нибудь здоровых и не затронуты