летия люди чтут поля великих и малых сражений, где предки проливали свою и чужую кровь, борясь за свое историческое будущее (Фермопилы, Грюнвальд, Куликово поле, Бородино, Мамаев курган и др.). В этом смысле священны места, связанные с неслыханными страданиями (Освенцим, Хиросима), с жизнью и смертью великих людей, с событиями, ставшими важными пунктами истории. Это относится не только к человеческим обществам, но и к отдельным людям. Место, в котором человек родился, почти всегда имеет особое значение в его жизни. Место, где похоронены родные или друзья, на жизненной карте человека выделено его чувствами, памятью, привязанностью. Есть места "благословенные", связанные с высшими взлетами души, и есть места "проклятые", места преступлений и нравственных провалов, неудач и роковых ошибок. Есть места, куда человек всю жизнь стремится, и места, которых он боится, места-символы надежд и несчастий, жизненного краха или взлета (рефрен чеховских сестер "В Москву, в Москву!", "Сибирь" - место ссылок и забвения, культурной и политической смерти в сознании тысяч россиян в XIX веке, и "Архипелаг Гулаг" - в сознании миллионов - в ХХ веке). "Близкие" и "далекие" места люди часто различают не по расстоянию в километрах: в годы "железного занавеса" Париж или Тель-Авив были несравненно более далеки от Москвы и Петербурга, чем Магадан. Передвижение в пространстве человеческого мира осмысливается вовсе не в терминах механического перемещения тел: покинуть Родину - это не то же самое, что переместить свой организм в иную географическую точку. Как в былые времена, так и в техногенной цивилизации, в самых различных культурах жили (и продолжают жить) мыслеобразы, разделяющие мироздание на пространственные сферы, имеющие фундаментально различные смыслы. Таково, например, древнее различие между миром (страной) живых и страной мертвых. По верованиям туземцев меланезийского архипелага Тробриан, описанным Б. Малиновским, духи умерших людей (балома) живут на реально существующем острове Тума. Покинув тело покойника, дух отправляется на этот остров точно так же, как это сделал бы живой человек - на лодке, поселяется там, находит или строит себе жилище, занимается земледелием, рыбной ловлей, вступает в брак, стареет и, наконец, умирает, заканчивая один и начиная следующий круг потустороннего существования. Балома не теряют контакта с живыми людьми. Они могут их навещать в дни празднеств урожая или случайно встречаться с живыми при особых обстоятельствах, а также навещая своих родных и друзей во сне. Духи даже участвуют в деторождении: ребенок во чреве матери появляется потому, что его туда заносит балома умершего родственника387. Живые и духи живут в одном и том же географическом пространстве, его различные сферы отделены друг от друга не границей, пролегающей по земле или по воде, но легко пересекаемой в обе стороны. Различие между ними - это различие между жизнью и смертью. Столкновение этих смыслов, грозящее распадом сознания, разрушением единства человеческого общества, превозмогается культурой, полагающей это различие не абсолютным. С развитием и усложнением культуры границы между мирами жизни и смерти становятся более радикальными. В европейской античной (греческой и римской) мифологии царство Аида (Плутона) находится глубоко под землей, к нему ведут бездонные пропасти, попасть в него живым крайне трудно, это под силу только героям, которым помогают боги. Контакты между живыми и мертвыми не так обыденны и просты, как в мифах островитян Меланезии, зулусов или североамериканских индейцев, хотя все же возможны: Геракл и Орфей приходили в царство мертвых и уходили из него, такие же путешествия совершали герой финского эпоса Вяйнямейнен или Данте, сопровождаемый Вергилием. Но античная мифология не знает примеров, когда бы умершие люди покидали свой загробный мир и хотя бы на время приходили в мир живых (Орфею все же не удалось вывести из царства Аида Эвридику). Пространственно-географическая связь миров жизни и смерти устанавливалась простыми житейскими аналогиями (например, зулусы полагали, что в страну мертвых можно попасть через отверстия в почве, и в подземном мире есть своя земля, горы и реки, свое небо, свой воздух388, подобную картину рисует и европейская античная мифология: в царстве смерти протекает священная река Стикс, воды Леты дают забвение о земной жизни, а Харон перевозит души умерших через мрачный поток Ахеронта). В средневековой христианской культуре эта связь более сложна, она обрела сакрально-символический смысл (Ад, Чистилище и Рай в "Божественной комедии" Данте - не просто различные пространства, но особая символическая структура мира, повторенная в структуре человеческой души389, замок Грааля, хранимый сверхчувственным братством избранных в эфирных сферах на вершинах горы, путь к которой могут указать лишь ангелы, символизирует будущее человечества в царстве духа390). Но и в ней жили архаические мыслеобразы пространства, позволяющие сближать земной и потусторонний миры: Данте нашел врата Ада, заблудившись в сумрачном лесу, кратеры вулканов принимали за вход в геенну, да и Рай не был абсолютно отделен от земных пространств. Пространство жизни еще более глубоко дифференцировано. Оно несет в себе смысловые различия, соотносимые с многообразием социально-культурных условий жизни людей. А. Я. Гуревич связывает особенности восприятия пространства людьми средневековой культуры с их отношением к природе, с характерными особенностями производства, способом расселения, состоянием коммуникаций, с господствовавшими религиозно-идеологическими постулатами391. "В усадьбе земледельца заключалась модель вселенной"; мир людей представал в сознании раннесредневекового человека "возделанной", окультуренной частью мирового пространства, за пределами которого царит первозданный хаос392. Но в развитой христианской культуре европейского средневековья уже весь Космос упорядочен Высшей разумной волей; Творец как рачительный и добрый хозяин "возделывает" созданный им мир, придавая ему красоту и гармонию. Замысел Творца раскрывается в любом наималейшем его творении, в любой точке мирового пространства, и потому макрокосмос и микрокосмос отображаются друг в друге, а в представлениях людей часто сливаются в неразличимое единство. Отзвук этих представлений слышен в строках Рильке: Но надо глубже вжиться в полутьму и глаз приноровить к ночным громадам, и я увижу, что земле мала околица, она переросла себя и стала больше небосвода, и крайняя звезда в конце села, как свет в последнем домике прихода. (Перевод Б. Л. Пастернака) Клочок земли, обжитый конкретным человеческим родом, семьей, политый их потом, а часто кровью, кормящий, взращивающий и, в конце концов принимающий в себя тела людей и потому неотличимый от них, является миром, с которым человек связан прочными, даже смертью не расторжимыми узами. Имя человека и имя земли, дающей ему приют, пищу и защиту от остального мира, сливаются воедино. Утратить свою землю - значит потерять мир, остаться без телесной индивидуальности, без имени, слиться с безымянным, телесно-чуждым пространством, выйти в "открытый Космос". Что ждет человека в нем: откроется ли перед ним иерархия пространств - вплоть до горнего мира Всевышнего - или его индивидуальность растворится в поглощающей пустоте? Христианство пережило эту драматическую коллизию страха и надежды, разрешая и преодолевая ее верой. Свидетельства тому ярко запечатлены в средневековом искусстве. "В иконописи отражается та борьба двух миров и двух мирочувствий, которая наполняет собою всю историю человечества. С одной стороны, мы видим миропонимание плоскостное, все сводящее к плоскости здешнего. А с другой, противоположной стороны выступает то мистическое мирочувствие, которое видит в мире и над миром великое множество сфер, великое многообразие планов бытия и непосредственно ощущает возможность перехода из плана в план"393. "Великое многообразие планов бытия" символизировал средневековый храм. Сравнивая религиозные идеи, воплощенные в различных архитектурных стилях, Е. Трубецкой писал: "Византийский купол над храмом изображает собою свод небесный, покрывший землю. Напротив, готический шпиц выражает собою неудержимое стремление ввысь, подъемлющее к небу каменные громады...Внутренняя архитектура церкви выражает собою идеал мирообъемлющего храма, в котором обитает Сам Бог и за пределами которого ничего нет; естественно, что тут купол должен выражать собою крайний и высший предел вселенной, ту небесную сферу, ее завершающую, где царствует Сам Бог Саваоф. Иное дело - снаружи: там над храмом есть иной, подлинный небесный свод, который напоминает, что высшее еще не достигнуто земным храмом; для достижения его нужен новый подъем, новое горение, и вот почему снаружи тот же купол принимает подвижную форму заостряющегося кверху пламени"394. Пространство храма - символа Вселенной - придает пространству природы священный символический смысл, каждый фрагмент храма в его единстве с другими фрагментами выступает как знак - часть знаковой системы, выражающей смысл Вселенной, вложенный Творцом; архитектура храма - код, посредством которого передавались и воспринимались центральные культурообразующие идеи395. Сакральный и символический смысл имели даже первичные пространственные характеристики: "понятия жизни и смерти, добра и зла, благостного и греховного, священного и мирского объединялись с понятиями верха и низа, с определенными странами света и частями мирового пространства, обладали топографическими координатами"396. Части пространства осмысливались в связи с их социально-культурной значимостью: место, на котором совершилось преступление, становилось проклятым, приносящим зло; самоубийца не мог быть похоронен в освященной земле погоста397; Иерусалим - место страстей Господних - на средневековых картах помещался в центр земли. Культурно-смысловая нагрузка пространства - характеристика, не исчезающая, а только меняющаяся с наступлением иных эпох, с возникновением научной картины мира. Ренессансные образы, наполняющие пространство мира, радикально отличались от средневековых, пришедшее на смену Возрождению Новое время принесло с собою и новые культурные смыслы пространства. Возникшая в эту историческую эпоху наука впитывала в себя эти смыслы, трансформировала их и вновь возвращала в культуру. У Декарта природа - протяженная субстанция, в отличие от мышления, а геометрическая физика - основа научного знания о природе. Природа - мир математических абстракций, тел, лишенных какой бы то ни было достоверной определенности, помимо геометрических форм, обладающих размерностью, индивидуальность которых обнаруживается только в изменении взаимного расположения, то есть в движении. Гомогенное, однородное пространство - единственная физическая реальность, у природы и ее объектов нет ни цели, ни собственного смысла. Все состояния тел в конечном счете определяются трансцендентной Божественной волей, она же вносит смысл и целенаправленность в любые природные явления. "Именно убеждение Декарта в том, что все движется и сохраняется только волею Бога, есть основание его крайнего механицизма... Подобно тому как Бог, от которого исходит сила, определяющая существование мира и все движения в нем, является внешней причиной по отношению к миру, точно так же внешними причинами должны быть объясняемы все процессы и явления в мире"398. Механическая картина мира Декарта испытала воздействие идеологии Реформации. В центре этой идеологии - учение о полной и безусловной зависимости творения от воли Творца. "Мир, согласно реформаторам, не только создан богом и управляется им, но в каждой своей детали непосредственно определяется богом. Таким образом, научное познание... есть познание бога и его чудес (ибо весь мир - чудо)"399. Здесь исток переосмысления и замены мыслеобразов пространства, характерных для культуры Средних веков. "Перед мощью потока воли протестантского трансцендентного бога исчезает иерархия качеств аристотелевско-схоластической картины мира. Все различия рангов, видов творения теряют смысл. Все элементы сотворенной природы становятся равными между собой. Рассматриваемое отдельно от Творца, творение в целом приобретает черты единства, однородности, унифицированности. Так представляемый мир может быть в принципе измерен и исчислен. Реформаторы полностью "растворили" грань, отделявшую обычные явления от необычных чудесных. Для них все во Вселенной - от гусеницы до небесных светил - становится достойным изумления чудом. В картине мира Лютера и Кальвина нет специальных "сакральных" точек ни в пространстве, ни во времени, ибо сакрально все"400. Мы видим, что образ гомогенного пространства - образ, который в науке Нового времени трансформируется в понятие - нельзя, вопреки М. Элиаде, относить к одному только профанному опыту, исторически он также генерировался сакральными мотивами, оказывающими воздействие на формирование не только общекультурной, но и научной картины мира, вытеснившей средневековые мыслеобразы пространства. Эта картина основывалась на принципиальной противоположности между миром материальных вещей и процессов и бытием человеческого духа. Ее универсум оказался расколотым. В "мире вещей" царил жесткий детерминизм, охватывающий не только природные, но и социальные - экономические и политические - явления, и человек в этом мире целиком и полностью охватывался механистически трактуемыми цепями причин и следствий. Б. Спиноза, по выражению Л. Шестова, "убил Бога", поставив на его место объективную, математическую, разумную необходимость401. И. Кант своей "критической философией" развел "феноменальный" и "ноуменальный" статусы человеческого бытия по разные стороны трансцендентальной баррикады. Человек, утверждал он, принадлежит одновременно двум мирам - миру явлений и миру "вещей самих по себе". Однако сущность человеческого бытия все же связана со вторым из них - с миром, в котором Бог, Свобода и Бессмертие души сообщают существованию человека истинную ценность. Понимание этого, писал Кант, "бесконечно возвышает мою ценность как мыслящего существа, через мою личность, в которой моральный закон открывает мне жизнь, независимую от животной природы и даже от всего чувственно воспринимаемого мира"402. В то же время разделение этих миров, указание непреступаемых границ теоретического разума должно было "предотвратить взлеты гения, которые... без всякого методического исследования и знания природы обещают мнимые сокровища и растрачивают сокровища настоящие"403, то есть предохранить науку от напрасных усилий познать непознаваемое присущими ей, науке, средствами. Философии поручалась роль "хранительницы", берегущей науку от саморазрушения, опасность которого становится угрожающей, как только наука пытается оставить твердую почву принципов и фактов ради спекуляций, какими возвышенными они бы ни представлялись. "В конце концов, - писал Кант, - науке удается определить границы, установленные ей природой человеческого разума... Вопросы о духовной природе, о свободе и предопределении, о будущей жизни и т.п. сначала приводят в движение все силы ума и своей возвышенностью вовлекают человека в состязание умозрения, мудрствующего без разбора, решающего, поучающего или опровергающего, как это всегда бывает с мнимым глубокомыслием. Но как только исследование попадает в область философии, которая является судьей собственного метода и которая познает не только предметы, но и их отношение к человеческому рассудку, границы [разума] суживаются и устанавливается рубеж, который никогда больше уже не позволяет исследованию выйти из свойственной ему области"404. Это означало разрыв со средневековой картиной мира с ее представлениями о телесном Космосе, августинианской "теологией воли" и оппозиционной к последней томистской "теологией разума", схоластическим изображением материального мира как иерархии форм в рамках единого одушевленного организма. Причины этого разрыва, отмечала Л. М. Косарева, следует видеть не только в процессах движения и развития идей, но и в эволюции культурных и цивилизационных форм, в "глубоких социально-экономических преобразованиях XVI-XVII вв. Деантропоморфизация, деанимизация представлений о природе вызвана в конечном счете овеществлением общественных отношений при переходе от феодального к раннекапиталистическому способу производства"405. Но этот объективный исторический процесс в сфере мысли преломлялся совсем не однозначно. Культурные интуиции эпохи не могли согласоваться с тем, что антропологическая проблематика либо вообще выводилась за пределы науки, либо, оставаясь внутри науки, превращалась в собрание естественнонаучных (физических, физиологических, биологических, химических и т.д.) постановок и решений вопросов о человеке как о теле, помещенном в пространственно-временной универсум таких же тел и их взаимосвязей. Человеческие переживания, любовь или ненависть, наслаждение и страдание, чувство красоты или долга, совесть и мысль - могло ли это быть объяснено "естественнонаучно", то есть как совокупности определенных телесных свойств или "движений", вызываемые свойствами и движениями других материальных тел? Наука и близкая к ней философия отвечали утвердительно. Т. Гоббс шел даже так далеко, что вся человеческая история превращалась в объект исследования универсальной физики, в которой в конце концов можно было увидеть "расширение" механики. То, что возвышало человека и сообщало ему "бесконечную ценность", по выражению Канта, - свобода, душа, Бог, - все эти понятия просто теряли рациональный смысл406. Оставаясь в пределах научной картины мира, нельзя было оперировать этими возвышенными, но не имеющими научной осмысленности терминами. Это была действительно ломка духовных оснований эпохи, научная революция оказалась в эпицентре мощнейшего культурного взрыва. Последствия взрыва выдвинули науку Нового времени на роль общекультурной картины мира. Выдающиеся достижения науки оправдывали эти претензии, но не снимали напряженность отношений с культурой, в которой многое сопротивлялось рационализму науки, каким бы заманчивым ни выглядел замысел математически точного и эмпирически выверенного миропознания. По образному выражению Б. В. Маркова, время Декарта характеризуется столкновением "храма" и "рынка", то есть культуры, основаниями которой оставалась вера и ее идеалы, и идущего ей на смену нового порядка вещей, в котором человек, будучи помещен в механический Космос, должен был полагаться только на собственный разум, познающий законы этого Космоса, и действовать на свой риск и ответственность. "Рынок наступал на храм и побеждал его... Чем сильнее и последовательнее мы стремимся упорядочить нашу жизнь, чем глубже дискурс науки проникает в повседневность, чем сильнее онаучивание жизни, тем более странными и непредсказуемыми оказываются человеческие поступки и желания... Картезианское Я гибнет в пустом и холодном общественном пространстве" 407. В культуре XVIII века созрел и развился конфликт между прежними культурными интуициями и картиной мира, включающей в себя человека, продуцируемой новой наукой. Бытие, если его смысл виделся в том, чтобы разумом и волей противостоять необходимости, довольствоваться сознанием величия Замысла ("не смеяться, не плакать, но понимать"), казалось непосильной ношей для человека. Именно тогда наметился разрыв между культурой и наукой, продолжающийся до сих пор и сегодня уже грозящий культурной катастрофой. Попытки позднейшего позитивизма и сциентизма избавить науку от ее культурообразующей функции, лишая ее ценностной нагруженности и выводя за пределы любых метафизических контекстов, оказались в целом искусственными и безуспешными. Претензии на автономизацию и "суверенизацию" научной картины мира приводили (и продолжают приводить) к результату прямо противоположному: чем более высокими барьерами наука отгораживается от вненаучных мыслительных интуиций, тем неустойчивее эти барьеры как под напором самой рефлектирующей научной мысли, в которой неистребима память о своих культурных истоках, так и под давлением "извне" - из культурного контекста, оттуда, где происходит нескончаемое действие духа, направленное на то, чтобы сделать мир не только понятным, но и близким человеку. Современность, вероятно, не знает более важной и сложной задачи, чем определение возможностей диалога различных культур, мировоззрений, картин мира. Сегодня эта задача уже не может быть отнесена к разряду вечных: у человечества нет выбора, оно должно, по крайней мере, практически решить эту задачу, иначе вечность для него просто не состоится. Ход мировой истории, стремительно ускоряясь, подводит людей к черте, за которой любые конфликты и споры культур, овеществленные в практических действиях, становятся смертельно опасными. Нужно вырваться из чертового колеса конфронтаций. Удержится ли человеческий род у этой черты? Размышляя над этим, бессмысленно играть в оптимизм или предаваться меланхолии. Философия всегда была полем проектирования культуры. Сейчас она становится полигоном для испытания средств выживания культуры как способа существования человечества. Поэтому важно усилие, направленное на разумный диалог культур. Прислушаться и понять - это должно стать условием sine qua non продолжения осмысленной истории. Картина мира, рисуемая не только воображением, поэзией, но и "метафизическими" интуициями, не менее важна и значительна, чем картина мира, выстроенная из понятий и идей науки. Эти картины равноправны в поддерживаемом сознательным усилием диалоге. Последний - не только увлекательная игра духа, отвлекающая его от агрессивных импульсов, он ценен не только тем, что его участники делаются умнее, чувствительнее к запросам человека. Можно с большой вероятностью предположить, что такой диалог является условием продуктивного взаимообмена смыслами между картинами бытия. В науках о человеке - психологии, истории, культурологии, искусствоведении и многих других - человекоразмерные фундаментальные категории радикально увеличивают творческий потенциал этих наук. Их развитие идет своим путем, без оглядки на образцы математического естествознания. Без оглядки - но во взаимодействии с ними. Ведь "человеческая размерность" выглядит чем-то иррациональным только сквозь призму "высушенного" догматического рационализма. Пространственные и временные координаты человеческого бытия могут быть измерены, описаны и объяснены, хотя, разумеется, совсем не так, как измеряются, описываются и объясняются объекты физики, биологии или химии. Характерно, что эти методологические процедуры в наши дни становятся предметом внимания "новой метафизики", принимающей форму то философской антропологии, то "фундаментальной онтологии", то общей теории культуры. По сути, исследования в этой области сейчас направлены на то, чтобы найти язык, который стал бы основой взаимопонимания в диалоге культур, учитывая, что язык науки далеко не всегда способен выполнить эту задачу. 2. Пространство с человеческим лицом: мыслеобраз дома - Слушай беззвучие, - говорила Маргарита мастеру, и песок шуршал под ее босыми ногами, - слушай и наслаждайся тем, чего тебе не давали в жизни, - тишиной. Смотри, вон впереди твой вечный дом, который тебе дали в награду. Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом... М. И. Булгаков. Мастер и Маргарита "Понятие дома не поддается объяснению по причине его иррациональности", - пишет наш современник408. Видимо, это означает, что рассудок не вмещает в себя чувство, которым наполнено это понятие: как объяснить, что человеку нужен дом даже после смерти? Но, объявив необъяснимость, автор тут же принимается объяснять, доказывая тем самым, что рациональность - вовсе не синоним рассудочности, и даже самая глубокая метафизика, претендующая на постижение внутреннего мира человека в его связи с миром внешним, не может не быть рациональной, ибо обращается к разуму, хотя и не оставляет в стороне чувство. И почему интуиция - какова бы ни была ее природа - помещается по ту сторону рационального? Не потому ли, что термин "рациональность" слишком привязан к его упрощенным и потому завлекающим в парадокс смыслам?409 Иррациональных понятий не существует по определению. Но нас интересует Дом как мыслеобраз, то есть такой конструкт, который предназначен не к логическому анализу, а к возбуждению мыслительных ассоциаций, не к встраиванию в когерентную систему знаний, а к выстраиванию ряда исходных интуиций, обещающих проникновение в метафизические основы нашего отношения к миру и самим себе. Дом - это скорее смыслопорождающая идея, отношения которой с понятиями и вещами диалектичны - в классическом смысле, восходящем к Платону. Автор как раз и демонстрирует это: "Стремясь к безграничному расширению пространства своей жизни, к его размыканию, человеческий дух только поэтому и способен к его ограничению. Будучи свободно активным, человек размыкает мир, разбивает на куски его косную материю. Но в нем живет и противоположная тенденция - замкнуть его и ограничить, сделать это огражденное пространство "своим" и начать обрабатывать разбитые глыбы материи, начать творить культуру"410. Сойдемся на этом. Дом - такой способ организации пространства, с которого начинается культура. Это окультуренное пространство, "пространство с человеческим лицом". Важнейшим в Доме является не то, что он ограничивает космическое (физическое) пространство, "вырезает" из него нишу пребывания человека. Чтобы стать Домом, пространство должно перестать быть физическим, обрести антропоморфные качества. Дом есть Пространство-для-Человека, неотделимое от человека. Дом - это Мир, но Мир, в котором есть человек, Мир в шестой день Творения. В этом значении мыслеобраз Дома становится важной - может быть, важнейшей - метафизической опорой философской антропологии, если она не связала себя сциентистским обязательством быть чем-то вроде универсальной науки о человеке. Работа с мыслеобразами - занятие не вполне привычное для философа, чье мышление сформировано европейской логоцентрической традицией, ему приходится искать подпитку в поэзии, искусстве, художественной литературе, там, где интуиция не упакована в систематический дискурс и потому смело обещает многое, на что уже не решится умеренная рассудочная мудрость. Связав мыслеобраз Дома с культурой, мы сразу увидим в Бездомности (этот хайдеггеровский экзистенциал сейчас на устах у духа времени) очевидный и грозный признак гангренозного разложения культуры с неизбежным последствием - выпадением Человека из Мира. Культура создает пространство Дома, она предназначена к этому. Нет Дома - нет и культуры. Человеку, утратившему Дом - не жилище, не укрытие, не нишу, все это можно вернуть, построить, отнять у другого, а пространство Человеческого Бытия, - уже негде быть Человеком, он им и не является. Дом, из которого исчез его единственный законный обитатель, Человек, больше не является ни Миром, ни мирком, его населяет пустота, вызывающая тошноту и ужас. Дом - не место пребывания, а способ осуществления человека. Если человек не осуществляется, а лишь пребывает как одна из мировых вещей, Мир перестает быть Домом и изгоняет человека в небытие. У Х. Кортасара есть рассказ "Захваченный дом" - одна из загадок литературы ХХ века. В просторном особняке, оставшемся от прошлых времен, живут брат и сестра, два одиноких и никому не нужных человека, завершающих свой род. Вся их жизнь, в которой нет никаких событий, связана с домом, единственной их радостью и единственной заботой. Большой и тихий, он, казалось, надежно укрыл их от мира, который им не нужен и которому они не нужны. Они знают, что дом этот живет только с ними и только для них. Когда они умрут, умрет и дом, его разрушат "неприветливые родичи", "чтобы использовать камни и землю". А, может быть, рассуждают они, его нужно "прикончить, пока не поздно", самим. Пока не поздно - значит, пока еще есть какой-то смысл в их решениях, пока за них не решают другие или Другое. Потому, что пока их жизнь зачем-то длится, хотя брат умеет только читать французские книги, а сестра - вязать. И больше ничего. Только для этого еще существует просторный дом, доживающий свой век вместе со своими обитателями. Но однажды это сонное течение дней прерывается. Дом начинает жить своей, несогласной с хозяевами и их добровольным отшельничеством жизнью. Кто-то или что-то шумит в комнатах, куда брат и сестра заходили только для того, чтобы стереть пыль с мебели. Они запирают двери, отделяя себя от "занятых комнат", пытаясь сохранить прежний распорядок своего небытия, но через какое-то время и оставшиеся в их владении комнаты начинают шуметь и жить своей, непонятной и чужой жизнью. Наконец, обитатели наследственной ниши пребывания, уходят из нее, не захватив с собой ничего, потому что им больше ничего и не нужно. У них больше нет дома, они ему больше не нужны, а, значит, не нужны и самим себе. Кто-то усмотрел в этом рассказе "фантастику": дом в самом деле "захвачен" - кем, неважно, ибо силы, захватившие дом, безлики, и это еще усиливает ожидание сверхреального411. Другие поняли его как философскую притчу о том, что жизнь сильнее человека и крушит его потуги что-нибудь понять в ней; ее абсурд вытесняет логику и смысл. Но рассказ Кортасара можно прочитать и как притчу о том, как Дом может стать чуждым человеку космическим пространством, если сам человек не способен удержать себя в нем, наполнить его собою. Дом изгоняет людей, пребывающих в Бытии подобно бессмысленной рухляди, - в Бездомность. Человек - душа Дома. Если душа мертва, Дом становится только продолжением тела своего обитателя и разделяет его участь. Пространство такого дома - это пространство вещей, среди которых размещаются и люди, неотличимые от этих вещей, сами ставшие вещами, позволившие растворить свое духовное существование в физической монотонности пребывания. "Комнаты домика, в котором жили наши старички, были маленькие, низенькие, какие обыкновенно встречаются у старосветских людей. В каждой комнате была огромная печь, занимавшая почти третью часть ее. Комнатки эти были ужасно теплы, потому что и Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна очень любили теплоту... Стены комнат убраны были несколькими картинами и картинками в старинных узеньких рамах... Вокруг окон и над дверями находилось множество небольших картинок, которые как-то привыкаешь почитать за пятна на стене и потому их вовсе не рассматриваешь. Пол почти во всех комнатах был глиняный, но так чисто вымазанный и содержавшийся с такою опрятностию, с какой, верно, не содержится ни один паркет в богатом доме, лениво подметаемый невыспавшимся господином в ливрее... Но самое замечательное в доме - были поющие двери. Как только наставало утро, пение дверей раздавалось по всему дому. Я не могу сказать, отчего они пели: перержавевшие ли петли были тому виною или сам механик, делавший их, скрыл в них какой-нибудь секрет, - но замечательно то, что каждая дверь имела свой особенный голос: дверь, ведущая в спальню, пела самым тоненьким дискантом; дверь в столовую хрипела басом; но та, которая была в сенях, издавала какой-то странный дребезжащий и вместе стонущий звук, так что, вслушиваясь в него, очень ясно наконец слышалось: "батюшки, я зябну!". Дом старосветских помещиков - оболочка призрачной идиллии. Его жизнь потому так и похожа на человеческую, что его обитатели уподоблены рухляди, наполняющей его пространственные объемы. Его "поющие двери" - это язык, на котором говорят вещи: обитатели дома и сам дом - существа одного бытийного плана, продолжение друг друга, одно и то же тело. "Иногда, если было ясное время и в комнатах довольно тепло натоплено, Афанасий Иванович, развеселившись, любил пошутить над Пульхерией Ивановною и поговорить о чем-нибудь постороннем. - А что, Пульхерия Ивановна, - говорил он, - если бы вдруг загорелся дом наш, куда бы мы делись? - Вот это Боже сохрани! - говорила Пульхерия Ивановна, крестясь. - Ну, да положим, что дом наш сгорел, куда бы мы перешли тогда? - Бог знает что вы говорите, Афанасий Иванович! как можно, чтобы дом мог сгореть: Бог этого не попустит. - Ну, а если бы сгорел? - Ну, тогда бы мы перешли в кухню. Вы бы заняли на время ту комнатку, которую занимает ключница. - А если бы и кухня сгорела? - Вот еще! Бог сохранит от такого попущения, чтобы вдруг и дом и кухня сгорели! Ну, тогда в кладовую, покамест выстроился бы новый дом. - А если бы и кладовая сгорела? - Бог знает что вы говорите! я и слушать вас не хочу! Грех это говорить, и Бог наказывает за такие речи. Но Афанасий Иванович, довольный тем, что подшутил над Пульхериею Ивановною, улыбался, сидя на своем стуле". Как это похоже: отступление кортасаровских героев из забитых ненужными вещами просторных комнат "на кухню" - перед тем, как навсегда оставить "захваченный дом"; отступление Пульхерии Ивановны перед воображаемым огнем из помещений, уставленных дребеденью, которая заполняет не только пространство дома, но и ее душу, до последнего уголка. Все смыслы жизни Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны - в комнатах с поющими дверьми, бесчисленных кладовых и амбарах, наполненных снедью, в прилегающих к дому садах, рощах, огородах. За границами этого пространства, там где кончается "внешнее тело" его обитателей, уже нет ничего. Мир старосветских помещиков абсолютно конечен, он совпадает с местом их пребывания. Кошечка Пульхерии Ивановны, побывавшая в запредельном мире - в лесу, населенном дикими котами, - возвратившись на миг к хозяйке, воспринимается как вестница смерти, и смерть не медлит, забирая с собой мнимую владелицу Дома, обнажая реальную пустоту того, что казалось смыслом бытия. Вслед за хозяйкой уходит в небытие Афанасий Иванович, а за ними и сам дом, который "сделался вовсе пуст" - перестал быть Домом. Дом, превратившийся в оболочку "мертвой души", погибает вместе с ней: картонными декорациями стали дома Манилова, Собакевича, Ноздрева, в коробочку своего дома помещена помещица Коробочка, дом Плюшкина вообще проваливается в "прореху" существования своего хозяина. Дом и Человек - дополнительные и сопряженные смыслы Бытия. Пространство (ограниченное или бесконечное) без Человека - не Дом, человек без Дома - не Человек. В метафизике Дома не существенно различие между домоседом и бродягой, укрывшимся в своей крепости англичанином и цыганкой Мариулой, землепашцем и кочевником. Человек способен наполнить культурным смыслом Вселенную, и она станет его Домом, но человек может обессмыслить ограниченное пространство своего жилища, и оно сольется с космическим пространством, перестанет быть Домом. Человек и Дом - взаимно определимые метафизические сущности. Они живут и умирают совместно. Физическая смерть человека или дома не разрывают этой совместности: так усадьба в Шахматово остается Домом Блока, а похороненная под вулканическим пеплом Помпея остается Домом античной культуры. Обыденное сознание хранит уверенность в том, что дом переживает человека, которая сродни вере в бессмертие человеческого рода, противостоящей временности и бренности индивидуальной жизни. Она утешает и примиряет с мыслью о смерти: О чем жалеть? Ведь каждый в мире странник - Пройдет, придет и вновь оставит дом... Вера в то, что Дом никогда не будет пуст, а сменяющие друг друга люди-странники наполняют его общим для них смыслом, уходит корнями в древнюю идею Космоса - Дома Мировой души. Этот Дом неразрушим и вечен, вмещая в себя все возможные смыслы Бытия; одни актуализируются - приходят в Бытие, другие распадаются, уходят из Бытия, так осуществляется вечность. Но Дом Человека не вечен, его пространство разрушимо. Дело не в том, что всякая вещь конечна в пространстве и времени: Мы видели, как времени рука Срывает все, во что рядится время, Как сносят башню гордую века И рушит медь тысячелетий бремя... На месте снесенных башен воздвигаются новые, время, сбрасывая одни наряды, надевает другие. Как смерть одного человека или миллионов людей не прекращает жизни людей на земле, так и разрушение домов, возведенных людьми, не уничтожает Дома. И все же Дом может быть разрушен. Метафизическую сущность разрушают не ломом, не бульдозером или тротилом. Дом перестает быть, если исчезает различие между Пространством-для-Человека и Пространством-без-Человека. В разрушающийся Дом врывается Ветер, космический гость из чуждых пространств, где никто не живет, несущий пустоту и отчаяние: Как не бросить все на свете, Не отчаяться во всем, Если в гости ходит ветер, Только дикий черный ветер, Сотрясающий мой дом? И вот уже ветер опрокидывает Дом. Рушится культура, падают ее смыслы, в ней больше нет ни человеческого тепла, ни надежды, Вселенная обернулась "недремлющим неугомонным врагом", и Ветер, ветер - На всем Божьем свете! В нем дыхание смерти, усмешка дьявола, он гуляет и свищет в улицах и глухих переулках революционного Петрограда, выдувая остатки человеческого, унося их в космическую воронку бесчеловечного - смертного - пространства: Туда, - где смертей и болезней Лихая прошла колея, - Исчезни в пространство, исчезни, Россия, Россия моя! Ветер соблазняет своей "революционной" устремленностью в вечность, в бескрайнее, к последним пределам Бытия и за них. Он тешит гордыню человека, нашептывает ему, что тот способен устоять перед космическими вихрями или оседлать их, выманивает его из Дома в "мир, открытый настежь бешенству ветров". Но "уносимые ветром", порожденным шестью крыльями Люцифера, сливаются с бесчеловечным, пустым, адски холодным пространством, превращаясь в безжизненную материю (Данте). Дом - убежище, укрытие от свиста Оторопи (А. Белый), сливающегося с дьявольским воем Ветра. "Ветхая лачужка" несокрушима перед "бури завываньем", если в ней жива душа, если не погасла свеча любви, веры, надежды: Мело, мело по всей земле, Во все пределы, Свеча горела на столе, Свеча горела. Культура и Дом отображены друг в друге, каков Дом, такова и культура. Что в фундаменте культуры, то и в основаниях Дома. "Дом в философском смысле отличается от обыденного понятия дома тем, что его начинают строить с крыши. Он есть иерархия ценностей, в которой низшие уровни основываются на высших и держатся притяжением, обратным земному"412. Перевернутая, извращенная иерархия (то ли ценностей, то ли их антиподов) переворачивает-переиначивает и Дом, который превращается то в тюрьму, то в психушку