краткого рассмотрения самого сумасшествия. Ясное и полное воззрение на сущность сумасшествия, правильное и определенное понятие о том, что подлинно отличает сумасшедшего от здорового, насколько мне известно, все еще не найдены. Ни разума, ни ума у сумасшедших отрицать нельзя: ибо они говорят, понимают, они заключают часто очень верно; они большей частью смотрят на настоящее весьма верна и видят связь между причиной и действием. Видения, подобные горячечным фантазиям, не составляют обычных симптомов в сумасшествии: делириум искажает созерцание, а сумасшествие искажает мысли; ибо сумасшедшие большей частью нимало не заблуждаются в познании непосредственно предстоящего; они заговариваются, напротив, постоянно по отношению к отсутствующему и прошедшему, и только тем самым по отношению связи оного с настоящим. Поэтому болезнь их, мне кажется, преимущественно поражает память; хотя не так, чтобы у них ее вовсе не было: ибо многие знают многое наизусть и узнают иногда особ, которых давно не видали, а скорее так, что нить памяти порвана, непрерывная связь оной нарушена и равномерное связное воспоминание прошлого невозможно. Отдельные сцены прошлого предстоят верно, так же как и отдельное настоящее, но в воспоминании у них есть пробелы, которые они затем воспол- 401 няют фикциями; эти фикции или постоянно одни и те же и делаются пунктами помешательства: в этом случае является помешательство на чем-либо определенном ("идея-фикс"), меланхолия; или каждый раз новые, мгновенные причуды: тогда это называется дурачеством, придуриванием. Поэтому так трудно расспросить у сумасшедшего, при его поступлении в дом умалишенных, о прежних обстоятельствах его жизни. В его памяти истинное все более смешивается с ложным. Хотя верное познание непосредственно предстоящего и существует, но оно искажается фиктивной связью с воображаемым прошлым: поэтому они считают себя самих и других тождественными с лицами, находящимися только в их фиктивном прошлом, совсем не узнают многих знакомых и находятся, таким образом, при верном представлении отдельного предстоящего среди постоянно ложных его отношений к отсутствующему. Когда безумие достигает высокой степени, возникает полное беспамятство*, почему в таком случае сумасшедший совершенно неспособен соображаться с чем-либо отсутствующим или прошедшим, а определяется единственно мгновенными причудами, в связи с фикциями, наполняющими в его голове минувшее. Поэтому в это время каждую минуту можно от него ожидать насилия и убийства, если не показывать ему постоянно своего превосходства. Познание сумасшедшего имеет с познанием животного то общее, что оба ограничиваются настоящим; но вот что их различает: животное не имеет, собственно, никакого представления о прошедшем, как таковом, хотя последнее через посредство привычки действует на животное, почему, например, собака узнает даже через несколько лет прежнего господина, т.е. при взгляде на него получает привычное впечатление: но о протекшем с той поры времени она все-таки не хранит воспоминания. Сумасшедший, напротив того, постоянно хранит в своем разуме прошедшее в абстракции, но ложное, только для него существующее, и это бывает или постоянно, или же только в данную минуту. Влияние такого ложного прошедшего и мешает употреб- 402 лению верно познанного настоящего, коим, однако, владеет животное. Что сильное духовное страдание, неожиданные ужасные события часто приводят к сумасшествию, объясняю себе следующим образом. Каждое подобное страдание, как действительное событие, неминуемо ограничено настоящим, следовательно, только преходяще, и в этом смысле все-таки не безмерно тяжело: безмерно великим становится оно, когда оно есть пребывающее страдание; но, как такое, оно есть только мысль и потому заключается в памяти. Когда такое горе, такое болезненное знание или воспоминание до того мучительно, что становится прямо невыносимым и индивидуум должен бы пасть под ним, - тогда угнетенная в такой мере природа схватывается за безумство, как за последнее средство спасения жизни. Дух, подвергаемый подобной пытке, как бы обрывает нить собственной памяти, пополняет прорехи фикциями и спасается таким образом от духовного страдания, превосходящего его силы, - в сумасшествие, подобно тому как отнимают гангренозный член и заменяют оный деревянным. Можно привести в пример неистового Аякса, короля Лира и Офелию: ибо создания истинного гения, на которые единственно возможно в этом случае сослаться как на общеизвестные, должно, по их правде, считать равнозначительными с действительными лицами. Впрочем, и многократный действительный опыт указывает тут совершенно на то же самое. Слабою аналогией такого перехода от страдания к безумию может служить то, что все мы нередко стараемся разогнать внезапно возникшее мучительное воспоминание как бы механически, каким-либо громким возгласом или движением, как бы устраняя от него самих себя и усиливаясь рассеяться. * Русское выражение "без памяти" подтверждает гениальную верность воззрения автора на безумие (А. Фет). Если мы видим, что сумасшедший выше объясненным образом правильно познает отдельное настоящее и многое отдельное прошлое, но связь, отношения познает неправильно, заблуждается и заговаривается, то в этом и заключается точка его соприкосновения с гениальным индивидуумом: ибо и последний, оставляя в стороне познание отношений (которое и есть познание, соответствующее закону основания), чтобы видеть и отыскать в вещах только 403 их идеи, схватить их настоящую, созерцательно обнаруживающуюся сущность, по отношению к коей одна вещь становится представительницей всего своего рода, и, как говорит Гете, один случай отвечает за тысячу, - и гениальный человек упускает из-за этого из виду познание связи вещей. Отдельный объект его исследования или чрезмерно живо воспринимаемое им предстоящее появляются в таком ярком свете, что остальные звенья цепи, к коей они принадлежат, тем самым как бы отступают в мрак, и это именно производит феномены, имеющие с феноменами безумия давно признанное сходство. Что в отдельно предстоящей вещи является лишь несовершенными и ослабленными модификациями, то образ воззрения гения возвышает до идеи вещи, до совершенства, поэтому он всюду видит крайности и по тому самому его действия доходят до крайностей: он не умеет попасть в настоящую меру, у него не хватает трезвости, и результатом выходит выше сказанное. Он вполне познает идеи, но не индивидуумов. Поэтому, как замечено, поэт может глубоко и основательно знать человека, но людей очень плохо; его легко провести, и он становится игрушкой в руках хитреца. ╖ 37 Хотя, согласно нашему изложению, гений состоит в способности познавать независимо от закона основания и потому, вместо отдельных вещей, имеющих бытие только в отношении, самые идеи и быть самому соответствием идеи, следовательно уже не индивидуумом, а чистым субъектом познания; тем не менее способность эта в меньших и различных степенях должна быть достоянием всех людей. Иначе они были бы столь же мало способны воспринимать произведения искусств, как и производить оные, и вообще не имели бы никакого сочувствия к прекрасному и высокому, и даже слова эти не имели бы для них смысла. Поэтому мы во всех людях, за исключением разве окончательно неспособных к эстетическому наслаждению, должны предположить известную способность познавать в вещах их идеи и тем самым на мгновение отказываться от 404 собственной личности. Преимущество гения перед ними заключается только в значительно высшей степени и продолжительной выдержанности такого рода познания, которые дозволяют ему сохранять притом необходимую рассудительность для повторения таким родом познанного в произвольном произведении, каковым повторением и является произведение искусства. При помощи его он передает воспринятую идею другим. Последняя поэтому остается неизменно та же: почему эстетическое наслаждение в сущности одно и то же, вызвано ли оно произведением искусства или непосредственным созерцанием природы и жизни. Произведение искусства - только облегчающее средство к тому познанию, в коем заключается означенное наслаждение. Что из произведения искусства идея легче к нам проступает, чем непосредственно из природы и действительности, происходит от того, что художник, познававший только идею, а не действительность, в произведении своем повторил только чистую идею, выделив ее из действительности и устраняя всякую помеху случайностей. Художник дает нам взглянуть на мир его глазами. Что у него такие глаза, что он познает сущность вещей вне всяких отношений, в этом именно и состоит дар гения, прирожденное; но что он в состоянии и нам сообщить этот дар, снабдив нас своими глазами: это - приобретенное, техника искусства. Поэтому, после того как я выше, в наиболее общих основных чертах, изложил внутреннее существо эстетического рода познания, следующее засим философское обсуждение прекрасного и высокого будет объяснять то и другое в природе и искусстве, уже далее их не разделяя. Прежде всего мы рассмотрим, что происходит в человеке, когда его трогает прекрасное или высокое: почерпает ли он это умиление из природы, из жизни, или делается ему сопричастным только через посредство искусства, составляет не существенное, а только внешнее различие. 405 ╖ 38 Мы нашли в эстетическом образе воззрения две нераздельные составные части: познание объекта, не как отдельной вещи, но как платонической идеи, т.е. как пребывающей формы всего рода таких вещей; затем самосознание познающего, не как индивидуума, а как чистого, безвольного субъекта познания. Условием, при котором обе составные части постоянно сочетаются, было устранение рода познания, связанного с законом основания, которое, напротив, и есть единственно пригодное к услужению воле и в науке. Мы увидим, что и наслаждение, возбуждаемое лицезрением прекрасного, происходит из этих двух составных частей, и притом преимущественно то из одной, то из другой, смотря по предмету эстетического созерцания. Всякое желание возникает из нужды, следовательно из недостатка, следовательно из страдания. Последнему полагает конец исполнение; тем не менее на одно исполненное желание остаются, по крайней мере, десять тщетных: далее, желание длится долго, требования идут в бесконечность; исполнение же кратковременно и скудно отмерено. Даже само окончательное удовлетворение - только кажущееся: исполненное желание тотчас уступает место новому: первое - уже сознанное, второе - еще не сознанное заблуждение. Продолжительного, уже безотлучного удовлетворения не может дать никакой объект желания: он, напротив, вечно подобен только милостыне, бросаемой нищему, которая сегодня поддерживает его жизнь, чтобы продлить ее до завтрашнего мучения. Поэтому пока наше самосознание наполнено нашей волей, пока мы предаемся напору желаний, с его вечной надеждой и страхом, пока мы - субъект хотения, мы не обретаем ни продолжительного счастья, ни покоя. Гоняемся ли мы или избегаем, страшимся ли беды или стремимся к наслаждению - в сущности, все равно: забота о постоянно требующей воле, все равно в каком виде, наполняет и постоянно волнует наше сознание; а без спокойствия никакое истинное благополучие невозможно. Таким образом, субъект хотения постоянно прикован к вертящемуся колесу Иксиона, постоянно черпает решетом Данаид, вечно томящийся Тантал. 406 Но когда внешний повод или внутреннее настроение внезапно подымает нас из бесконечного потока желания, вырывая познание из рабского служения воле, и внимание уже обращено не на мотивы желания, а на восприятие вещей, свободное от их отношений к воле, и, следовательно, наблюдает их вне интересов, вне субъективности, чисто объективно, отдаваясь им всецело, поскольку они чистые представления, а не поскольку они мотивы: тогда вечно искомое на том первоначальном пути желания и вечно убегающее спокойствие сразу наступает само собою, и мы вполне благополучны. Это - то безболезненное состояние, которое восхваляет Эпикур, как высшее благо и состояние богов: ибо мы на это мгновение освобождены от назойливого напора воли, мы празднуем субботу каторжной работы желания, колесо Иксиона остановилось. Но такое состояние и есть то, которое я описал выше, как необходимое для познания идеи, как чистое созерцание, разрешение в созерцании, самоутрата в объекте, забвение всякой индивидуальности, устранение рода познания, следующего закону основания и схватывающего одни отношения, причем единовременно и нераздельно созерцаемая отдельная вещь возвышается до идеи всего своего рода, а познающий индивидуум до чистого субъекта безвольного познания, и оба уже не стоят в потоке времени и всех других отношений. Тогда уже все равно, смотреть ли из темницы или из дворца на заходящее солнце. Внутреннее настроение, преобладание познания над волей могут во всякой обстановке вызвать такое состояние. Это показывают нам те превосходные нидерландцы, которые такое чисто объективное созерцание обращали на самые незначительные предметы и воздвигли прочный памятник своей объективности и духовного спокойствия в картинах тихой жизни [натюрмортах], которых эстетический зритель не может видеть без умиления, так как они воспроизводят перед ним то покойное, тихое, безвольное состояние духа художника, которое было необходимо для столь объективного созерцания таких незначительных вещей, для такого внимательного их изучения и такого обдуманного повторения подобного созерцания. Когда такая картина вызовет и зрителя на участие в подобном состоянии, он нередко будет тронут еще более противоположностью с собственным, беспокойным, сильным желанием, возмущенным состоянием духа, в коем он теперь находится. В подобном духе нередко ландшафтные живописцы, особенно Рюисдаль, писали в высшей степени незначительные виды и производили тем самым то же действие еще с большей отрадой. 407 Всего этого достигает единственно внутренняя сила художественного духа, но это чисто объективное настроение облегчается и споспешествуется извне идущими навстречу объектами, призывающими к их созерцанию, даже навязчивым обилием красот природы. Ей почти всегда удается, внезапно раскрываясь перед нашими взорами, хотя бы и на мгновение, вырывать нас из нашей субъективности, из рабского служения воле, перенося в состояние чистого познания. Поэтому-то мученик страстей, нужды или забот уже одним свободным взглядом на природу так мгновенно освежается, развеселяется и укрепляется: буря страстей, напор желаний и опасений и вся мука хотения чудным образом успокаиваются мгновенно. Ибо в ту минуту, когда мы, оторвавшись от хотения, предаемся чистому, безвольному познанию, мы вступаем как бы в другой мир, где все волнующее нашу волю и тем так сильно нас потрясающее более не существует. Такое освобождение познания точно так же выносит нас изо всего, как сон и сновидение: счастье и несчастье исчезают: мы уже более не индивидуум, - он забыт, - а только чистый субъект познания: мы существуем уже только как единое око мироздания, взирающее из всех познающих существ, способное, однако, только у человека вполне освобождаться от служения воле, чем до того уничтожается всякое различие индивидуальности, что становится все равно, принадлежит ли созерцающее око могущественному владыке или угнетенному нищему; ибо ни счастье, ни горе не переносится с собою за эту границу. Так близка постоянно от нас область, в которой мы вполне ускользаем от всего нашего горя; но у кого хватает силы долго в ней удерживаться? Как скоро малейшее отношение этих же самых, столь чисто созерцаемых, объектов к нашей воле, к нашей личности снова вступит в сознание, волшебство кончается: мы падаем обратно в познание, подвластное закону основания, познаем уже не идею, 408 а отдельную вещь, звено цепи, к коей и мы сами принадлежим, и становимся снова добычей всего нашего горя. Большинство людей, за полнейшим отсутствием объективности, т.е. гениальности, почти постоянно в таком положении. Поэтому они неохотно остаются глаз на глаз с природой: им нужно общество, по крайней мере книга. Ибо их познание остается на службе воле: они поэтому ищут в предметах какого-либо отношения к их воле, и передо всем, не имеющим подобного отношения, внутри их, подобно основному басу, раздается непрерывное, отчаянное: "какая же мне в этом польза?": поэтому и наипрекраснейшая обстановка получает для них в уединении пустынный, мрачный, чуждый, враждебный вид. Наконец, то же блаженство безвольного созерцания распространяет и такое изумительное волшебство на прошлое и отсутствующее и представляет их нам, посредством самообмана, в таком увлекательном свете; ибо, представляя себе давно миновавшие дни, прожитые в отдаленной местности, мы с помощью фантазии призываем одни только объекты, а не субъект воли, который и тогда, так же как и теперь, носил с собою свои неисцелимые страдания; но последние забыты, так как с тех пор они уже нередко уступали место новым. Вот объективное созерцание и действует в воспоминании так же, как действовало бы и в настоящем, если бы мы были в силах предаться ему безвольно. Отсюда происходит, что, особенно когда свыше обыкновенного нас удручает какая-либо нужда, мгновенное воспоминание сцен минувшего и далекого проносится перед нами как потерянный рай. Фантазия возвращает к нам одно объективное, а не индивидуально-субъективное, и мы воображаем, что это объективное тогда стояло перед нами в той же чистоте, не затмеваемой никаким отношением к воле, как теперь его образ в нашем воображении: тогда как, напротив, отношение объектов к нашей воле вызывало те же мучения, что и теперь. Мы можем при посредстве предстоящих объектов точно так же, как и при посредстве отдаленных, избежать всяких страданий, коль скоро возвысимся до чисто объективного их наблюдения и будем в силах вызвать иллюзию, что в настоящем существуют только эти объекты, а не мы сами. Тогда, отбросив страдающую самость, мы, как чистый субъект познания, сольемся с оными объектами воедино, и насколько им чуждо наше страдание, настолько чуждо оно, в подобные минуты, нам самим. Тогда остается один только мир как представление, и мир как воля исчез. 409 Всеми этими соображениями я бы желал разъяснить, какого рода и как велико участие в эстетическом наслаждении субъективного условия, именно освобождения познания от служения воле, забвение самого себя, как индивидуума, и возвышение сознания до чистого, безвольного, безвременного, от всяческих отношений независимого субъекта познания. С этой субъективной стороной эстетического воззрения всегда совпадает, как необходимое его соответствующее, объективная его сторона, интуитивное восприятие платонической идеи. Но прежде, чем мы обратимся к ближайшему ее рассмотрению и к делу искусства по отношению к ней, будет целесообразней остановиться несколько на субъективной стороне эстетического наслаждения, чтобы закончить рассмотрение оной разбором, от нее одной зависящего и из модификации оной происходящего, впечатления высокого (возвышенного). Затем уже наш разбор эстетического наслаждения, посредством изучения егообъективной стороны, достигнет полной своей оконченности. Сказанное нужно дополнить следующими замечаниями. Свет - самая отрадная вещь: он стал символом всего доброго и спасительного. Во всех религиях он обозначает вечное спасение, а мрак - проклятие. Ормузд обитает в чистейшем свете, Ариман - в вечной ночи. Дантов рай несколько похож на лондонский вокзал, так как все блаженные духи являются в нем точками света, образующими правильные фигуры. Отсутствие света непосредственно нас печалит; возврат его счастливит; цвета непосредственно возбуждают живое наслаждение, достигающее, при их прозрачности, высшей степени. Все единственно происходит от того, что свет есть соответствие и условие наисовершеннейшего созерцательного рода познания, единственного, который непосредственно нисколько не влияет на волю; ибо зрение нисколько, подобно эффекту других чувств, само в себе неспособно, непосредственно и по своему чувствен- 410 ному действию, к приятности или неприятности ощущения в органе, т.е. не имеет непосредственной связи с волей; таковую может иметь только возникающее в уме созерцание, заключающееся в таком случае в отношении объекта к воле. Уже по отношению к слуху дело иное: звуки могут непосредственно возбуждать страдание, а также непосредственно, без отношений к гармонии или мелодии, быть чувственно приятными. Осязание, будучи тождественно с ощущением всего тела, еще более подчинено такому непосредственному влиянию на волю; но оно есть еще безболезненное и безрадостное ощупывание. Но запахи постоянно или приятны, или неприятны; вкусы еще более. Последние два чувства поэтому более всех сближаются с волею; поэтому они самые неблагородные и названы Кантом субъективными чувствами. Итак, радоваться свету - значит, в сущности, радоваться объективной возможности чистейшего и совершеннейшего рода созерцательного познания, и эту радость должно выводить из того, что чистое, освобожденное и избавленное от всякого хотения познание в высшей степени радостно и, уже как таковое, принимает большое участие в эстетическом наслаждении. Из этого лицезрения света должно также выводить ту невероятно великую красоту, которую мы признаем за отражением объектов в воде. Этот легчайший, скорейший, тончайший род воздействия одного тела на другое, тот, которому мы обязаны и несравненно совершеннейшим и чистейшим из наших восприятий [ощущений] (впечатление посредством отраженных лучей света) является перед нашими глазами в этом случае совершенно ясно, наглядно и оконченно, с своей причиной и действием, да еще в большом объеме; отсюда наша эстетическая радость, которая, главным образом, вполне коренится в субъективном основании эстетического наслаждения и есть радость чистому познанию и его путям. 411 ╖ 39 Ко всем этим соображениям, долженствующим выяснить субъективную часть эстетического наслаждения, следовательно это наслаждение, поскольку оно есть радость над простым, созерцательным познанием, как таковым, в противоположность воле, присоединяется, как непосредственно с оным связанное, следующее объяснение того настроения, которое называется чувством высокого. Выше замечено, что переход в состояние чистого созерцания наступает легче всего, когда предметы идут ему навстречу, т.е. своей разнообразной и в то же время определенной и ясной формой - легко становятся представителями своих идей, в чем именно, в объективном смысле, и состоит красота. Прекрасная природа по преимуществу обладает этим качеством и вызывает этим даже у самого нечувствительного, по крайней мере, мимолетное, эстетическое наслаждение. Замечательно, что растительный мир в особенности вызывает на эстетическое созерцание и, так сказать, до того на него напрашивается, что, хочется сказать, это напрашивание находится в связи с тем, что эти органические существа не составляют, наподобие животных тел, непосредственных объектов познания, почему нуждаются в чужом разумном индивидууме, чтобы из мира слепого хотения вступить в мир представления, почему как бы алкают такого вступления, чтобы хотя посредственно достигнуть того, в чем непосредственно им отказано. Впрочем, я предоставляю эту смелую и, быть может, с мечтательностью граничащую мысль - ее собственной судьбе, так как только весьма искреннее и увлеченное лицезрение природы может служить ей источником и оправданием*. Итак, пока природа идет нам таким образом навстречу, и значительность и ясность ее форм, в коих индивидуализированные в них идеи легко нам видимы, - переносит нас из служебного воле познания одних отношений в эстетическое созерцание и тем самым возвышает нас до безвольного субъекта познания: дотоле, то, что на нас действует, * Тем более радует и изумляет меня теперь 40 лет после того, как я так трезво и нерешительно высказал вышеизложенную мысль, открытие, что ее уже высказал блаженный Августин: "Растительные формы в их разнообразии, которые делают прекрасной созерцаемую структуру этого мира, доставляют различные восприятия, и хотя они не могут дать познания, они как бы хотят быть узнанными" (О граде божьем, XI, 27). 412 есть прекрасное, а то, что в нас возбуждается, есть чувство красоты. Но когда те самые предметы, коих значительные образы привлекают нас к чистому созерцанию, становятся во враждебное отношение к человеческой воле вообще, как она выражается в своей объективности, человеческом теле, ей противодействуют, угрожают ей всем своим неодолимым превосходством или унижают ее до ничтожества своим неизмеримым величием, а наблюдатель все-таки не обращает своего внимания на такое навязчивое враждебное отношение к его воле; и напротив того, хотя, замечая и признавая оное, сознательно от него отворачивается, причем он от своей воли и ее отношений насильственно отрывается и, предаваясь одному познанию, спокойно созерцает именно эти страшные для воли предметы, воспринимая, как чистый, безвольный субъект познания, одну их идею, чуждую всем отношениям, и потому, охотно останавливаясь на их лицезрении, тем самым возносится над самим собой, своей личностью, своим желанием и всяким хотением; тогда наполняет его чувство высокого, он находится в состоянии подъема [возвышенности], и потому и предмет, вызывающий подобное состояние, называется высоким. Итак, отличие чувства высокого от чувства прекрасного состоит в следующем: в прекрасном чистое познание получило преобладание без борьбы, так как красота объекта (т.е. его свойство, облегчающее познание его идеи) волю и закрепощенное ей познание отношений без сопротивления и потому незаметно удалила из сознания и оставила его лишь чистым субъектом познания, так что даже не осталось и воспоминания о воле: в высоком, напротив того, такое состояние чистого познания приобретается только посредством сознательного и насильственного отрывания от признанных неблагоприятными отношений такого объекта к воле, свободным, сопровождаемым сознанием, подъемом над волей и познанием, к ней относящимся. Этот подъем должен быть не только достигнут, но и сохранен сознательно, и потому постоянно сопровождается воспоминанием о воле, но не об отдельном, индивидуальном хотении, как боязнь или желание, а о человеческом хотении вообще, насколько оно выражается своею объектива- 413 цией, человеческим телом вообще. Если бы в сознание вступил отдельный, реальный акт воли посредством действительного, личного стеснения и опасности со стороны предмета, то действительно таким образом потрясенная индивидуальная воля тотчас превозмогла бы, спокойствие созерцания стало бы невозможным, впечатление высокого исчезло бы, уступая место страху, в коем стремление человека к спасению вытесняет всякую другую мысль. Несколько примеров много помогут уяснению этой теории эстетически-высокого и сделают ее несомненной; они в то же время покажут различные степени этого чувства высокого; ибо, так как оно тождественно с чувством прекрасного в главном, чистом, безвольном познании и неминуемо с ним наступающем познании идей, стоящих вне всех, законом основания определяемых, отношений, - и отличается от чувства прекрасного только дополнением, именно подъемом над осознанным враждебным отношением такого созерцаемого объекта к воле; то смотря по тому, бывает ли это дополнение сильно, громко, настоятельно, близко или только слабо, отдаленно, едва намечено, являются многие степени высокого и даже переходы от прекрасного к высокому. Я считаю более соответственным настоящему изложению поставить на вид, в примерах, сперва эти переходы и вообще более слабые степени впечатлений высокого, хотя те, коих эстетическая восприимчивость вообще не велика и коих фантазия не сильна, поймут только следующие за тем примеры высших, более заметных степеней такого впечатления, почему и следует им держаться лишь последних, оставляя в стороне наперед приведенные примеры очень слабых степеней помянутого впечатления. Как человек в одно время есть и буйный и темный напор желания (обозначенный полюсом детородных частей, как своим фокусом) и вечный, свободный, светлый субъект чистого познания (обозначенный полюсом мозга); так солнце, соответственно такому противоположению, в одно время источник света, условия совершеннейшего рода познания, и потому самому источник самой отраднейшей вещи, - и источник тепла, первого условия всякой жизни, т.е. всякого проявления воли на высших ее ступенях. 414 Поэтому, чем для воли - тепло, тем для познания - свет. Свет поэтому самый крупный алмаз в короне красоты и оказывает на познание всякого прекрасного предмета решительное влияние: вообще присутствие его - необходимое условие; благоприятное его положение возвышает красоту даже наиболее прекрасного. Но прекрасное, в зодчестве более всего возвышается его благоприятностью, при которой, однако, даже самое незначительное становится прекраснейшим предметом. Когда в холодную зиму, при окоченелости природы, мы видим лучи низко стоящего солнца, отраженные каменными массами, причем они освещают не согревая и, следовательно, благоприятны только чистому роду познания, а не воле, то лицезрение прекрасного действия света на эти массы, подобно всякой красоте, переносит нас в состояние чистого познания, которое, однако, здесь легким напоминанием недостатка согревания посредством этих же самых лучей, следовательно оживляющего принципа, уже требует известного подъема над интересом воли, легкого приглашения пребыванию в чистом познании, с устранением всякого хотения, и тем самым представляет переход от чувства прекрасного к чувству высокого. Это самый слабый налет высокого на прекрасном, которое само здесь выступает только в слабой степени. Почти такой же слабый пример следующий. Перенесемся в пустынное место, с нестесненным горизонтом, под совершенно безоблачным небом; деревья и растения в совершенно неподвижном воздухе, ни зверей, ни людей, ни движущихся вод, глубочайшая тишина; такое окружающее есть как бы вызов на серьезность, на созерцание, с отрешением от всякого хотения и его позывов: но именно это самое придает такому пустынному, глубоко по-чиющему окружающему оттенок высокого. Ибо так как не представляется нуждающейся в постоянном стремлении и достижении воле никаких объектов, ни благоприятных, ни неблагоприятных, то остается одно состояние созерцания, и кто на него неспособен, будет отдан на произвол пустоты незанятой воли, на мучения скуки, сопровождаемые унизительным сознанием стыда. Пустыня в этом случае дает нам меру нашей собственной интеллектуаль- 411 ной ценности, коей хорошим масштабом вообще может сложить степень нашей способности выносить или любить уединение. Описанная обстановка дает поэтому пример высокого в низкой степени, так как в ней к состоянию чистого познания в его спокойствии и самодовольстве примешивается, как контраст, напоминание о зависимости и бедности воли, нуждающейся в вечной погоне. Это тот род высокого, которым славится вид бесконечных прерий в глубине Северной Америки. Если же предположить такую местность обнаженною даже от растений и показывающей только голые скалы, то, посредством полного отсутствия необходимого для нашего существования органического мира, воля будет уже прямо запугана: пустыня приобретет страшный характер; наше настроение станет более трагичным: подъем до чистого познания произойдет с более решительным отрыванием от интереса воли, и если мы пребываем в состоянии чистого познания, то чувство высокого проступает явно. Еще в более высокой степени способна вызвать оное следующая обстановка. Природа в бурном движении; полумрак от грозных черных туч; исполинские, голые, нависшие скалы, которые теснотой своей закрывают вид; шумящие, пенистые воды; совершенная пустыня; стоны по ущельям несущегося ветра. Наша зависимость, наша борьба с враждебной природой, наша в этом случае сокрушенная воля теперь воочию выступают перед нами; но пока личное уничижение не получит преобладания, а, напротив, мы пребываем в эстетическом созерцании, проступает через эту борьбу с природой, через эту картину сокрушенной воли, чистый субъект познания и спокойно, невозмутимо, не пораженный заодно [безразлично], - схватывает идею в тех самых предметах, которые грозны и страшны для воли. В этом контрасте и заключается чувство высокого. Но впечатление становится еще сильнее, когда пред вашими глазами борьба возмущенной природы в больших размерах, когда при сказанной обстановке низвергающийся поток своим грохотом лишает нас возможности слышать собственный голос; или когда мы стоим у безбрежного, бурей взрываемого, моря: волны, величиной с дом, 416 вздымаются и опускаются, с страшною силою разбиваясь об острые скалы; они высоко взбрызгивают на воздух пену, буря воет, море ревет, молнии сверкают из черных туч, и удары грома заглушают бурю и море. Тогда в невозмутимом зрителе такого явления двойственность его сознания достигает полнейшей ясности: он одновременно чувствует себя индивидуумом, утлым проявлением воли, которое малейшим ударом оных сил может быть разрушено, бессильным перед мощною природою, зависимым, отданным на произвол случайности, исчезающим ничтожеством перед лицом чудовищных сил; и в то же время вечным, спокойным субъектом познания, который, как условие объекта, есть носитель именно всего этого мира, а страшная борьба природы есть только его представление, тогда как сам он, в спокойном восприятии идей, свободен и чужд всякому хотению и всем нуждам. Это полное впечатление высокого. Тут поводом к нему служит лицезрение силы, угрожающей индивидууму уничтожением и вне всякого сравнения его превосходящей. Совершенно иным способом оно может возникнуть через представление одной только величины в пространстве и времени, коей неизмеримость уменьшает индивидуум до ничтожества. Мы можем назвать первый род динамически, а второй математически высоким, удерживая названия и правильное разделение Канта, хотя в объяснении внутреннего существа этого впечатления мы вполне с ним расходимся и не признаем никакого соучастия в этом ни за моральными рефлексиями, ни за ипостасями схоластической философии. Когда мы теряемся в соображении бесконечной громадности мира в пространстве и времени, задумываемся над истекшими и грядущими тысячелетиями или когда ночное небо действительно ставит перед нашими глазами бесчисленные миры и таким образом неизмеримость вселенной навязывается нашему сознанию, то мы чувствуем себя уменьшенными до ничтожества, чувствуем себя, как индивидуум, как одушевленное тело, как преходящее проявление воли, как капля в океане, исчезающими и расплывающимися в ничто. Но в то же время возникает против такого 417 призрака нашего собственного ничтожества, против такой лживой невозможности непосредственное сознание, что ведь все эти меры существуют только в нашем представлении, только как модификации вечного субъекта чистого познания, каковым мы находим самих себя, как только забудем индивидуальность, и который есть необходимый, обусловливающий носитель всех миров и всех времен. Величие мира, перед тем нас беспокоившее, теперь покоится в нас: наша от него зависимость уничтожается его зависимостью от нас. Все это, однако, не приходит тотчас в рефлексию, а лишь обнаруживается как прочувствованное сознание, что мы составляем, в некотором смысле (который объясняет одна философия), с миром одно, и потому его неизмеримостью не угнетаемся, а возвышаемся. Это прочувствованное сознание того, что "Упанишады" Вед высказывают столь многоразличными оборотами, в особенности уже вышеприведенным изречением: "Всякое существо во всей полноте это "я", и помимо меня все прочее не существует" ("Упанишады", т. I, стр. 122). Это и есть подъем над собственным индивидуумом, чувство высокого. Совершенно непосредственным образом получаем мы такое впечатление математически высокого даже от какого-нибудь пространства, которое, хотя в сравнении с мирозданием мало, но именно тем, что непосредственно стало вполне для нас лицезримо, действует на нас всей своей величиной во всех трех измерениях, достаточной для того, чтобы размер собственного нашего тела умалить почти до бесконечности. Пустое для лицезрения пространство, следовательно открытое, действовать таким образом никогда не может, напротив, оно должно быть непосредственно лицезримо при ограничении во всех измерениях; таков, например, очень высокий и большой свод, как в церкви Петра в Риме или в церкви Павла в Лондоне. Чувство высокого происходит здесь из проникновения уничижающимся ничтожеством нашего собственного тела перед величиной, которая, с другой стороны, сама опять-таки содержится в нашем представлении и коей носитель - мы сами, как познающий субъект, следовательно, и здесь, как и везде, из контраста незначительности и зависимости нашего "я", как 418 индивидуума, как проявления воли, с сознанием нас самих, как чистого субъекта познания. Самый свод звездного неба действует, когда на него смотрят без рефлексии, только так, как тот каменный свод, и не своей истинной, а только своей кажущейся величиной. Многие предметы нашего созерцания производят впечатление высокого тем, что по их пространственной величине или их глубокой старине, следовательно, временной продолжительности, мы рядом с ними чувствуем себя умаленными до ничтожности и тем не менее блаженствуем в отраде их созерцания: таковы высокие горы, египетские пирамиды, колоссальные развалины из глубокой древности. И на этическое можно перенести наше объяснение высокого, именно на то, что называется высоким характером. И последний равным образом возникает из того, что воля не волнуется предметами, которые вообще способны волновать ее, но что познание и в этом случае преобладает. Поэтому такой характер будет взирать на людей чисто объективно, а не по отношениям, какие они могли бы иметь к его воле; он, например, будет замечать их недостатки, даже их вражду и несправедливость против него самого, и не будет возбуждаться тем самым ко взаимной вражде; он станет смотреть без зависти на их счастье; он будет признавать их хорошие качества, не желая, однако, теснейшего с ними сближения; он будет видеть красоту женщин, не питая к ним вожделения. Его личное счастье или несчастье не будет сильно его трогать, а скорей он будет, как Гамлет описывает Горацио: Ты был, как будто, тем, кто, Все вынося, сам не страдает; Судьбы удары и подарки ты С признательностью равной принимал. ("Гамлет, принц Датский", акт 3, сцена 2) 419 Ибо он в течение собственной жизни и ее неудачах будет не столько видеть свой индивидуальный, сколько общий человеческий жребий, и потому относиться к этому более познавательно, чем страдательно. ╖ 40 Так как противоположности друг друга объясняют, то здесь может быть уместно замечание, что, собственно, противоположность высокого то, что на первый взгляд, пожалуй, таким не кажется: прелестное [привлекательное]. Но я подразумеваю под этим то, что возбуждает волю, непосредственно предлагая ей удовлетворение, исполнение. Если чувство высокого