электрического возбуждения поверхностна. Без подобного представления трудно уяснить себе, что может существовать деятельность, которая ограничивается поверхностью вещества. Мы имеем также объяснение истины, высказанной Фарадеем, что заряд одного рода электричества не бывает без соответственного заряда противоположного электричества. Из приведенной гипотезы естественно вытекает вывод, что всякая молекулярная пертурбация описанного порядка вызывает в то же время совершенно равную ей контрпертурбацию. Не можем ли мы сказать, что явление индукции также получает объяснение на том же основании? В рассмотренных выше случаях обе поверхности, наэлектризованные взаимными пертурбациями молекул, предполагались в соприкосновении. Так как видимое соприкосновение не есть еще действительное, то мы должны даже в этом случае допустить, что взаимная пертурбация передается через промежуточный слой эфира. Чтобы объяснить индукцию, мы должны прежде всего предположить, что толщина этого эфирного слоя сильно увеличена. Затем мы должны спросить себя, что случится, если молекулы одной поверхности, будучи в состоянии чрезвычайной внутренней пертурбации, станут действовать на молекулы ближайшей поверхности. Будет ли слой эфира очень тонким и недоступным для наших чувств или же довольно толстым и видимым, но если взаимные пертурбации передаются через него в одном случае, то они должны передаваться и в другом. Поэтому поверхность, на которой происходят молекулярные пертурбации одного порядка, будет вызывать пертурбации противоположного порядка в молекулах смежной поверхности. В дополнение и оправдание этой гипотезы я укажу только, что вольтоэлектричество, по-видимому, допускает такое же объяснение. Всякая перестановка молекул, которая происходит при химическом разложении и соединении, связана с взаимной пертурбацией в движениях молекул. Их пертурбации должны подчиняться вышеуказанному общему закону: молекулы должны нарушать взаимное движение в равной и противоположной степени и производить положительные и отрицательные нарушения, которые при соединении взаимно уничтожаются. Разумеется, я высказываю эти воззрения, как они сложились у неспециалиста; не подлежит сомнению, что проведение их представляет некоторые трудности, так, например, они не объясняют электрического притяжения и отталкивания Лица, ближе знакомые с делом, вероятно, найдут возражения, которые мне не пришли в голову. Эту гипотезу нужно рассматривать как умозрительное построение, предлагаемое здесь в том соображении, что оно, быть может, достойно внимания. После того как предыдущее примечание было сдано в печать, я получил от нескольких известных физиков и электротехников устные и письменные замечания на него и воспользовался ими, чтобы переделать изложение в некоторых частях. Но основной гипотезы я не изменил, так как возражения не доказали ее несостоятельности. Во избежание превратных толкований необходимо сделать добавление в одном пункте. Рассмотрение взаимных молекулярных пертурбаций, противоположных по существу, так как они вызываются волнами, исходящими от места дистурбации и взаимно уничтожающимися при соприкосновении, вызвало такое возражение, волны, идущие с противоположных сторон и встречающиеся, не уничтожаются взаимно, а, переходя одна другую, продолжают свой путь. Однако есть два соображения, в силу которых нельзя проводить параллели между упомянутыми волнами и теми, которые описаны мною. Упомянутая волна, как, например, та, которая образуется на поверхности жидкости, состоит из двух противоположных отклонений от среднего положения. В каждой волне есть прибыль и убыль. Ряд их представляет ряд положительных и отрицательных расхождений; два таких ряда, встречаясь, не могут уничтожаться. Однако нет никакой аналогии между этим случаем и тем, когда весь эффект в одном направлении есть прибавление, плюс движения, а в противоположном - отрицательное, минус движения, т. е. положительные и отрицательные ^изменения наблюдаются в различных движениях. Такие волны, если равны по количеству, будут взаимно уничтожаться при встрече. Если одна представляет непрерывное наращение движения в известном направлении, а другая - соответствующее уменьшение движения в том же направлении, то при сложении они дадут нуль. С другой точки зрения также видно отсутствие параллели между этими двумя случаями Волны упомянутого порядка, не уничтожающиеся взаимно, бывают вызваны какой-нибудь силой, чуждой их среде, - внешней силой. Поэтому, считая от места их возникновения в любом направлении, их нужно рассматривать как положительные. На этом же основании, если мы обведем их кругом и они встретятся, произойдет усиленная пертурбация. Но в простейшем из рассмотренных случаев (электричество через соприкосновение) пертурбация - не внешнего, а внутреннего происхождения. Здесь нет внешней деятельности, за счет которой количество движения в дистурбированном веществе положительно возрастало бы. Внутренняя деятельность может произвести не больше движения, чем уже существует, поэтому всякий прирост движения в молекулах должен совершаться за счет такой же убыли в другом месте. Пертурбация здесь не может быть плюсом движения во всех направлениях от исходного места, но всякий непрестанно производимый плюс движения может быть только результатом равного и противоположного, непрестанно производимого минуса движения, и взаимное уничтожение является следствием взаимного происхождения. После всех прений и суждений по этому предмету я остановился на следующем виде изложения моей гипотезы: 1. От трения двух одинаковых тел происходит теплота; объясняется это тем, что массовое движение превращается в молекулярное. Итак, движение порождает движение - изменяется только форма. 2. Заменим одно из тел другим, не однородным с ним, и опять подвергнем их трению. Снова выделится некоторое количество теплоты: известная доля массового движения, как и прежде, превратится в молекулярное. В то же время другая часть массового движения превратится - но во что же? Конечно, не в жидкость, не в вещество, не в предмет. То, что в первом случае произвело перемену состояния, во втором случае не может изменить сущности. И во втором случае не может быть, чтобы первоначальное движение превратилось частью в иной вид движения, а частью в некоторый вид вещества. 3. Не должны ли мы после этого сказать, что если при трении двух однородных тел видимое движение переходит в невидимое, то и при трении разнородных тел видимое движение должно переходить в невидимое и, следовательно, различие свойств этого невидимого движения вытекает из различия свойств двух видов взаимодействующих молекул? 4. Если при однородных массах молекулы, образующие две трущиеся поверхности, производят взаимные дистурбации и взаимно ускоряют свои колебания, то и при разнородности двух масс те же самые молекулы должны оказывать другое взаимное влияние, увеличивать взаимные перемещения. 5. Если при двух однородных собраниях молекул взаимные нарушения выражаются только в том, что они взаимно увеличивают амплитуды колебаний, так как периоды их колебаний совпадают; то при разнородности их не должно ли взаимное нарушение повлечь за собою дифференциального действия, вытекающего из несходства их движения? Не должно ли различие в периодах колебаний дать результат, который невозможен при совпадении периодов колебаний, и не получится ли при этом сложная форма молекулярного движения? 6. Если массы сравнительно простых молекул, сопоставленных и взаимодействующих, вызывают подобный эффект, то не должны ли мы заключить, что такие же следствия, только другого вида, произойдут от взаимодействия не целых молекул, а их составных частиц? Если поверхности трения порознь состоят из очень сложных молекул, из которых каждая содержит, быть может, сотни меньших частиц, соединенных в определенно составленную группу, то, по аналогии с взаимным влиянием целых молекул на движение, не должны ли мы заключить, что составные части молекул одного порядка влияют на движение составных другого порядка? В то время как целые молекулы взаимно увеличивают или уменьшают колебания, или взаимно нарушают колебания, или то и другое вместе, составные элементы их не могут быть такими устойчивыми, чтобы частицы одной группы нисколько не влияли на частицы другой. Если же они влияют, то должна быть сложная форма молекулярного движения, которая возникает, когда массы очень сложных разнородных молекул оказывают взаимодействие. Я предоставляю этот ряд предложений и вопросов их судьбе; замечу только, что, исходя из принятых физиками оснований молекулярной теории, трудно не прийти к заключению, что известные описанные нами действия имеют место и что они происходят от известного рода явлений, которые если и не совпадают, то, во всяком случае, могут быть отождествлены с электрическими. VII МИЛЛЬ ПРОТИВ ГАМИЛЬТОНА. КРИТЕРИЙ ИСТИНЫ (Впервые напечатано в "The Fortnightly Review", июль, 1865 г.). Перевод Л. Б. Хавкиной Британская мысль, которой современная философия обязана своими начальными идеями и признанными истинами, не дремлет; своей Системой логики Милль больше всех других писателей способствовал ее пробуждению. К этой великой заслуге, оказанной им лет двадцать тому назад, он теперь присоединяет Исследование философии сэра Вильяма Гамильтона, где взгляды сэра Вильяма Гамильтона берутся за положения, и различные конечные вопросы, до сих пор не решенные, вновь подвергаются обсуждению. В числе этих вопросов есть один весьма важный, который вызвал полемику между Миллем и другими; этот-то вопрос я и намерен здесь рассмотреть. Но предварительно считаю уместным бросить взгляд на две основные доктрины философии Гамильтона, с которыми Милль расходится, так как комментарии к ним пояснят дальнейшие рассуждения. В пятой главе Милль говорит: "То, что Гамильтон отвергает как познание, он все-таки принимает под именем веры". Цитаты подтверждают такой взгляд на положение Гамильтона и удостоверяют, что он признает относительность знания только номинально. Я думаю, что его несостоятельность сводится к употреблению слова верование в двух совершенно различных значениях. Обыкновенно мы говорим верить о том, чему можем приписать перевес очевидности или относительно чего мы получили впечатление, которое не поддается определению. Мы верим, что следующая Палата общин не уничтожит церковных налогов, или, при взгляде на какого-нибудь человека, мы верим, что он добр. Другими словами, если мы не можем дать никаких доказательств или можем привести лишь недостаточные доказательства того, о чем мы думаем, то мы называем это верованиями. Особенность верований, в противоположность убеждениям, та, что в первом случае легко отделить связь с предыдущими состояниями сознания, а во втором трудно. Но к несчастью, слово верование применяется также к каждой из временно или постоянно неразрывных связей в сознании, и единственным основанием для принятия их служит то, что от них нельзя отрешиться. Говоря, что я чувствую боль, или что слышу звук, или что одна строка мне кажется длиннее другой, я признаю, что в моем состоянии произошла какая-то перемена, но этого факта я не могу доказать иначе как тем, что он представляется моему уму. Каждое доказательство, в свою очередь, разлагается на последовательные впечатления сознания, которые говорят только сами за себя. Если меня спросят, почему я отстаиваю какую-нибудь выведенную истину, например что сумма углов треугольника равна двум прямым, то я отвечу, что доказательство может быть разложено на ступени. Каждая ступень есть непосредственное сознание, что какие-то два количества или отношения равны или неравны между собой, и это сознание можно объяснить только тем, что оно существует во мне. Доходя, наконец, до какой-нибудь аксиомы, лежащей в основе целой системы доказательств, я тоже могу лишь сказать, что это - истина, которую я непосредственно сознаю. Но тут выходит путаница. Огромное большинство истин, которые мы принимаем как не подлежащие сомнению и из которых мы составляем отвлеченное понятие о непреложной истине, имеют ту общую черту, что они были порознь выведены из более глубоких истин. Эти два признака так тесно слиты, что один как будто обусловливает присутствие другого. Для каждой геометрической истины мы можем указать какую-нибудь дальнейшую истину, из которой она вытекает; для этой дальнейшей истины мы можем опять-таки указать другую, еще более отдаленную, и т. д. Так как точное знание устанавливается обыкновенно этого рода доказательствами, то выработался ошибочный взгляд, будто бы такое знание действительнее, чем непосредственное познание, которое не имеет более глубокой опоры. Привычка во всех случаях требовать доказательств и давать доказательства породила заключение, что можно требовать доказательств и для конечных положений сознания, на которые разлагается всякое доказательство. Затем, ввиду невозможности доказать их, появляется смутное чувство, что они связаны с другими вещами, которых нельзя доказать, - что они подлежат сомнению, - что у них неудовлетворительные основы. Это чувство еще усиливается от попутного неправильного употребления слов. Слово "верование", как указано выше, стало вызывать впечатление, для которого мы можем привести лишь явно недостаточное доказательство или вовсе никакого. Если требуется, чтобы мы объяснили конечное положение сознания, то при отсутствии какого-нибудь неопровержимого довода мы иногда говорим, что верим ему. Итак, два противоположных полюса знания известны под одним и тем же именем. Вследствие противоположных значений этого имени, вызывающего самые последовательные и самые непоследовательные соотношения мысли, происходят ошибочные представления. В этом, как мне кажется, и кроется ошибка Гамильтона. Относя к верованиям прямые неразлагаемые положения сознания, которые не требуют доказательств, он уверяет, что по значению они стоят выше знания (подразумевая под знанием то, что можно доказать), и в этом он вполне прав. Но когда он отводит такое же место впечатлениям сознания, которые известны под тем же именем верований, но в отличие от последних являются лишь косвенными или совсем неопределенными впечатлениями сознания, то с ним нельзя согласиться. Он сам признает, что нет положительного знания, соответствующего слову "бесконечный", и, наоборот, знания, которые он справедливо считает непреложными, не только положительны, но еще обладают той особенностью, что их нельзя отвергнуть. Как же в таком случае ставить их на одну доску, словно они имеют одинаковое значение? С этим приблизительно сходна и другая доктрина Гамильтона, которую Милль разбивает по существу. Я говорю о выводе относительно нуменального существования, который Гамильтон делает из закона об исключенном третьем или, выражаясь точнее, из закона противоположных необходимостей (Alternative Necessity). Вещь должна или существовать, или не существовать, - должна иметь известное свойство или не иметь его: третьей возможности не существует, до тех пор пока этот закон излагают нам как закон мысли, в отношениях к феноменальному существованию, никто не может подвергнуть его сомнению. Но сэр Гамильтон распространяет этот закон за пределы мысли и выводит положительные заключения касательно нуменального существования. Он говорит, например, что хотя мы можем представлять себе пространство бесконечным или конечным, но по принципу исключенного третьего нужно допустить или то, или другое. Этот вывод Милля следует отвергнуть. Его доказательство можно дополнить другим, которое само напрашивается, если от слов Гамильтона мы перейдем к идеям, которые они должны выражать. Если мы вспоминаем известный предмет как находящийся в известном месте, то мы умственно воспроизводим сразу и место, и вещь; между тем когда мы думаем о несуществовании этой вещи в данном месте, то в нашем сознании воспроизводится только данное место, но не вещь. Подобным же образом, если вместо того, чтобы думать о каком-либо предмете как о бесцветном, мы думаем о нем как об обладающем известным цветом, то вся перемена состоит в прибавлении к нашему представлению некоторого элемента, который прежде отсутствовал в нем: предмет не может быть мыслим сначала как красный, а потом как не красный, без того чтобы один из составных элементов мысли не был совершенно вытеснен из души каким-либо другим элементом. Следовательно, учение об исключенном третьем есть просто обобщение того всеобщего опыта, что некоторые душевные состояния прямо разрушают другие состояния. Это учение формулирует некоторый абсолютно постоянный закон, в силу которого никакая положительная форма сознания не может иметь места без исключения соотносительной ей отрицательной формы, и сама антитеза положительного и отрицательного есть в действительности не что иное, как выражение этого опыта. Отсюда следует, что если сознание не находится в одной из этих двух форм, то оно должно находиться в другой из них. Но при каких условиях может иметь место этот закон сознания? Он может иметь место лишь до тех пор, пока существуют некоторые положительные состояния сознания, которые могут исключать и быть сами исключаемыми. Если у нас нет вовсе никаких положительных состояний сознания, то не может быть и никакого взаимного исключения, а потому и закон противоположных необходимостей не прилагается. Следовательно, здесь лежит слабое место предложения сэра В. Гамильтона. Поставленные лицом к лицу с его двумя альтернативами - что пространство должно быть или бесконечным, или конечным, - мы вовсе не обязаны смотреть на одну из них как на необходимую, так как мы не имеем никакого состояния сознания, которое соответствовало бы какому-либо из этих слов, в их приложении к пространству, взятому в его целом, а следовательно, у нас не существует никакого взаимного исключения между двумя антагонистическими состояниями сознания. Так как обе альтернативы немыслимы, то это предложение следовало бы написать так пространство есть или --, или оно есть --; причем ни один из этих случаев не может быть представлен себе, но один из них может быть истинным. В этом случае, как и в других, сэр В. Гамильтон продолжает развивать формы мысли даже тогда, когда они не содержат никакой субстанции, а потому, конечно, он не достигает ни до чего, кроме подобия заключений. Заканчивая на этом комментарий доктрин Гамильтона, опровергнутых Миллем, по причинам, которые, в общем, должны быть признаны основательными, я позволяю себе перейти к доктрине, которая поддерживается частью Гамильтоном, частью другими, в различной обработке и оценке, и которую, как мне кажется, можно успешно защищать от нападок Милля. В четвертом и пятом изданиях Логики Милль пространно трактует вопрос: служит ли непостижимость доказательством ложности? - и возражает критике, предварительно высказавшейся в отрицательном смысле. Ответ его здесь главным образом сводится к объяснению слова немыслимый. Милль находит, что это слово употребляется в одинаковом значении со словом невероятный; и, переводя его таким образом, он свободно распоряжается различными выставленными против него аргументами. Быть может, другие лица, употреблявшие эти слова в философских рассуждениях, сделали их синонимами, - этого я не знаю; но чтобы они употреблялись в таком смысле в моих доводах, которые оспаривает Милль, этого я не предполагал и потому крайне удивился его ссылке на меня. Очевидно, я недостаточно остерегался ложных толкований, могущих вытекать из двоякого значения слова верование, которое, как мы видели, обозначает самые связные и самые несвязные отношения в сознании, так как, по общему признанию, ни для тех, ни для других не имеется доказательств. В рассуждении, на которое возражает Милль, это слово везде употребляется мною только в первом смысле. "Неизменные верования", нерушимые верования - это неразрывные понятия в сознании, никогда не подлежащие разграничению. Но слово невероятный свидетельствует о разграничимости понятий. По ассоциации с другим, более общим, значением слова верование слово невероятный относится к случаям, где предложение, хотя и с трудом, можно построить в мысли и где, следовательно, противоположение может быть разложено. Для большей верности определим и поясним значение слов немыслимый и невероятный. Немыслимым называется такое предложение, члены которого никакими силами не могут войти в сознание при установленном между ними отношении. В этом предложении подлежащее и сказуемое представляют непреодолимое препятствие для соединения их в мысли. Невероятным называется такое предложение, которое может быть создано в мысли, но оно настолько расходится с опытом, что без усилия нельзя привести его термины в утверждаемое предложением соотношение. Так, например, невероятно, чтобы пушечное ядро от выстрела, сделанного в Англии, могло достигнуть Америки; но это не есть немыслимое. Наоборот, не только невероятно, но и немыслимо, чтобы одна сторона треугольника равнялась сумме двух других сторон. В сознании нельзя представить себе, что сумма двух сторон равняется третьей, не нарушая этим представления о треугольнике. Представление о треугольнике также не может составиться без того, чтобы не нарушилось представление о равенстве этих величин. Другими словами, подлежащее и сказуемое не могут соединиться в одной и той же интуиции т. е. предложение немыслимо. Только в таком смысле я и употреблял слово немыслимый, и только при таком строгом ограничении этого слова я смотрю на испытание немыслимостью, как на имеющее какую-либо цену. Я думал, что этим объяснением я устраню разногласие с доводами Милля. Однако только что вышедшее его произведение показывает, что, даже ограничивая слово непостижимый указанным здесь значением, он все-таки отрицает, чтобы правильность предложения доказывалась непостижимостью его отрицания. Трудно в умеренных границах возразить на все полемические нападки. Однако, прежде чем перейти к главному вопросу, я попытаюсь очистить поле от нескольких второстепенных. Разбирая доктрину сэра Вильяма Гамильтона относительно конечных фактов сознания или таких фактов, которые не подлежат доказательствам, Милль пишет: "Он ставит единственным условием, чтобы мы не могли свести его (факт этого рода) к обобщению из опыта. Это условие осуществляется, если факт обладает характером необходимости. Должно быть невозможным не мыслить его. Действительно, только в силу одной этой необходимости мы можем признать его за подлинное данное разума и отличить от простого результата обобщения и привычки. В этом сэр Вильям Гамильтон стоит заодно со своими единомышленниками философами: Рейдом, Стюартом, Кузеном, Уэвеллем и, можем мы еще добавить, Кантом и даже Гербертом Спенсером. Критерий, по которому все они решают, что верование составляет часть нашего первобытного сознания - первоначальную интуицию ума, - это необходимость мыслить его. Их доказательство того, что мы должны были всегда, с самого начала, иметь веру, сводится к невозможности отрешиться от нее теперь. Такой аргумент в приложении к каким-нибудь спорным философским вопросам вдвойне неправилен. Нельзя допустить здесь ни большей, ни меньшей посылки. Самый факт, что вопрос подлежит спору, опровергает указанную невозможность. Все те, против кого нужно защищать веру, считаемую необходимой, сами наглядно показывают, что она не необходима. Итак, эти философы, и в их числе сэр Вильям Гамильтон, заблуждаются на счет истинных условий психологического исследования, когда доказывают, что вера есть самобытный факт сознания не потому, что она не могла быть приобретена, а на основании ложного и не всегда достаточно мотивированного довода, что наше сознание теперь не может отрешиться от нее" (гл. IX). Такое изложение моих собственных взглядов несколько удивило меня. Ввиду того что я признал свою солидарность с Миллем в той доктрине, что всякое знание вытекает из опыта, и защищал критерий непостижимости, так как он выражает "чистый результат нашего опыта до нынешнего времени" (Основания психологии, 430); ввиду того что я не только не утверждал различия, приведенного со слов сэра Вильяма Гамильтона, а стремился уничтожить такое различие; ввиду того что я старался показать, насколько наши понятия, даже такие, как о пространстве и времени, приобретены; ввиду того что я пытался объяснить формы мышления (а следовательно, и все интуиции) как продукт организованного и унаследованного опыта (Основания психологии, п. 208), - ввиду всего этого я с удивлением встретил свое имя в вышеупомянутом перечне. Однако, оставляя личности, я позволю себе перейти в тому утверждению, будто различие мнений относительно критерия необходимости само опровергает пригодность этого критерия. Здесь может быть двоякий выход. Во-первых, если какое-нибудь предложение некоторыми принимается как необходимое верование, а одним или несколькими лицами не принимается, то разве этим опровергается пригодность критерия необходимости по отношению к упомянутому предложению? Во-вторых, если пригодность критерия опровергнута для данного предложения, то разве из этого следует, что критерий не может зависеть от других условий? Разве следует, что не существует верований, которые всемирно приняты как необходимые и для которых критерий необходимости пригоден? На каждый из этих вопросов, я думаю, можно с полным правом ответить отрицательно. Говоря, что если одни считают какую-нибудь уверенность необходимой, а другие считают эту уверенность не необходимой, то это самое показывает, что критерий необходимости вовсе не есть критерий, - Милль безмолвно предполагает, что все люди обладают одинаковой способностью внутреннего самонаблюдения; между тем как многие из них совершенно не способны к правильному истолкованию своего сознания, за исключением самых простейших его форм; да даже и остальные люди склонны ошибочно принимать за показания сознания то, что, при более внимательном исследовании, вовсе не оказывается показаниями сознания. Возьмем случай арифметической ошибки. Школьник складывает длинный столбец цифр и получает неверную сумму. Он переделывает сложение сначала и вновь ошибается. Учитель приказывает ему проделать весь процесс вслух; и тогда слышит, как он говорит: "35 да 9 - сорок шесть", - ошибка, которую он повторял каждый раз. Но, не вступая в исследование того умственного акта, посредством которого мы знаем, что 35 и 9 составляют 44, можно видеть ясно, что неправильное истолкование школьником своего собственного сознания, заставляющее его безмолвно отрицать эту необходимую истину, утверждая, что "35 и 9 составляют 46", не может считаться доказательством, что данное отношение (35 + 9 = 44) не необходимо. Неправильные суждения этого рода, совершаемые часто даже опытными счетчиками, показывают только, что у нас есть склонность недосматривать необходимые связи в наших мыслях и принимать за необходимые другие связи, которые вовсе не суть необходимые. То, что изредка случается в вычислении, очень часто случается в более сложном мышлении: люди неясно переводят употребляемые ими слова в эквивалентные этим словам состояния сознания. Эта небрежность так привычна для многих, что они совсем не сознают, что они неясно представили себе те предложения, которые они утверждают; а потому они способны совершенно искренно, хотя и ошибочно, уверять, будто бы они могут мыслить вещи, которые на самом деле совершенно невозможно мыслить. Но предположим даже, что если какая-нибудь уверенность считается необходимой, то существование лиц, подтверждающих собою возможность верить иначе, уже доказывает не необходимость его; но разве из этого вытекает, что критерий необходимости недействителен? Я думаю, что нет. Люди могут по ошибке считать за необходимые некоторые не необходимые верования, и все-таки справедливо будет, что существуют необходимые верования и что необходимость таких верований служит нам за них ручательством. Если бы проверенные таким образом заключения в ста случаях оказались неправильными, то из этого еще не следовало бы, что критерий недействителен; скорее это указало бы на сто ошибок в пользовании логической формулой, чем на ее непригодность. Если из посылки: все рогатые животные жуют жвачку - заключать, что носорог, как рогатое животное, жует жвачку, то ошибка не послужит доказательством против какого бы то ни было значения силлогизмов вообще. Сплошь да рядом бывают тысячи ошибочных дедукций, и лица, совершающие их, считают гарантией те данные, из которых они их выводят. Однако никакое количество ошибочных дедукций не считается доказательством того, что не бывает дедукций правильных и что прием дедукции не основателен. В этих случаях, как и в предыдущем, с которым они здесь сравниваются, необходимой является только проверка данных и критика актов сознания. "Это доказательство", - говорит Милль о доказательстве необходимости, - в применении к спорным философским вопросам вдвойне неправильно... Самый факт, что вопрос подлежит спору, опровергает указанную невозможность." На это кроме упомянутых возражений можно привести и еще одно. Допустим, что к этому критерию прибегали неправильно; допустим, что есть много вопросов чересчур сложных, чтобы их решить с его помощью, но люди делали такие попытки и, естественно, входили в полемику; и все-таки можно, по справедливости, утверждать, что по сравнению со всеми, или почти со всеми, вопросами, правильно обсужденными на основании этого критерия, ответ не подлежит спору. С древнейших времен и до наших дней люди не изменили убеждений относительно числовых истин. Аксиома, что если прибавить равные величины к неравным, то суммы будут неравны, у греков так же, как и у нас, считалась прямым приговором сознания, неизбежным и безапелляционным. Каждая из теорем Евклида для нас так же безусловна и несомненна, какими были и для них. Мы соглашаемся с каждой ступенью любого их доказательства, так как мы непосредственно видим, что утверждаемое отношение действительно таково, как оно утверждается, и что невозможно мыслить его иначе. Но как же решить, что есть правильное приложение критерия? Ответ не трудно найти. Милль указывает на верование в антиподов, отвергнутое греками, ввиду его непостижимости, но принятое нами, как постижимое и правильное. Он приводил этот пример и раньше, и я в свою очередь возражал ему (Основания психологии, п. 428) по той причине, что состояния сознания, связанные с суждением, слишком сложны, чтобы допустить какой-нибудь надежный вердикт. Следующий пример покажет разницу между правильным и неправильным применением критерия. Даны две линии А и В (см. Основания психологии, т. II, стр. 252): как решить, равны они или неравны между собою? Нет другого способа, как только сравнить оба впечатления, произведенные ими на сознание. Я узнаю их неравенство с помощью непосредственного акта, когда разница между ними велика или если, даже при умеренной разнице, они лежат близко одна от другой. При совсем маленькой разнице я решаю вопрос наложением линий в том случае, когда они подвижны, или перенесением некоторой подвижной линии от одной из них на другую, если они неподвижны. Но во всяком случае, я получаю в сознании свидетельство того, что впечатление от одной линии отличается от впечатления от другой. Доказать эту разницу я могу только тем, что сознаю ее и, пока созерцаю эти линии, нахожу невозможным освободиться от этого сознания. Предположение, что эти линии неравны, есть предположение, отрицание которого непостижимо. Теперь допустим, что нас спрашивают, равны ли между собою линии В и С или же С и D? На это невозможно дать никакого положительного ответа. Мы не можем сказать, что для нас немыслимо, чтобы В была длиннее, чем С, или равна ей, или короче ее; напротив того, мы можем мыслить одинаково каждое из этих трех утверждений. Здесь обращение к прямому приговору сознания неправильно, незаконно; потому что при перенесении внимания от В к С или от С к D перемены в других элементах впечатлений так запутывают и затемняют сравниваемые элементы, что мешают поставить их в сознании рядом друг с другом. Если вопрос об относительной длине все-таки должен быть решен, то это может быть сделано только посредством выпрямления кривой линии; а это может быть произведено лишь путем целого ряда приемов, из которых каждый требует непосредственного суждения, сродного тому, с помощью которого сравнивались А с В. Но как здесь, так точно и во всех других случаях только простые усмотрения (percepts) и представления (concepts) таковы, что их отношения могут быть удостоверяемы непосредственным сознанием; и как здесь, так точно и во всех других случаях только посредством разложения на такие простые усмотрения и представления может быть достигнуто истинное суждение касательно сложных усмотрений и представлений. Что вещи, равные порознь той же самой вещи, равны между собою - есть факт, который может быть узнан посредством прямого сравнения действительных или идеальных отношений и который не может быть узнан никаким другим путем; а само предположение таково, что отрицание его немыслимо, и оно совершенно законно утверждается на основании этого ручательства. Но тот факт, что квадрат гипотенузы прямоугольного треугольника равняется сумме квадратов остальных его двух сторон, - есть факт, который не может быть узнан непосредственно, с помощью прямого сравнения двух состояний сознания. Здесь истина может быть достигнута лишь посредственно, не прямым путем, а именно через посредство целого ряда простых суждений касательно сходств и несходств некоторых отношений; причем каждое из этих суждений обладает, в сущности, той же самой природой, как и то, посредством которого узнается предыдущая аксиома, и имеет за себя то же самое ручательство. Таким образом, становится очевидным, что тот ошибочный результат, к которому привело испытание с помощью нашего критерия в примере, приведенном Миллем, зависел просто от неправильного приложения этого критерия. Эти предварительные объяснения нужны были для того, чтобы разъяснить вопрос в корне. Теперь перейдем к его сущности. Метафизическому рассуждению обыкновенно вредит какой-нибудь скрытый petitio principii. При любом доказательстве за или против подразумевается, что верно то или другое: вещь либо доказана, либо опровергнута. Так, например, с доказательством идеализма. Хотя и выводится заключение, что разум и идеи - единственные существования, но ступени, по которым оно проходит, допускают, что внешние предметы имеют именно то независимое существование, которое решительно отвергается. Если протяженность, бытие которой идеалисты оспаривают, есть только впечатление сознания и в сознании ничто ей не соответствует, то в каждом из предложений о протяженности всегда должно подразумеваться впечатление сознания и больше ничего. Но если там, где они говорят о расстояниях и размерах, мы понимаем идеи расстояний и размеров, то их предложения сводятся к бессмыслице. То же относится и к скептицизму. Разложение всякого знания на впечатления и идеи совершается посредством анализа, который подразумевает на каждом шагу объективную действительность, производящую впечатление, и субъективную действительность, воспринимающую их. Рассуждение становится невозможным, если с самого начала не допустить существования объекта и субъекта. Согласимся с сомнениями скептика и затем попробуем проверить его доказательства так, чтобы они гармонировали с его сомнениями. Из двух альтернатив, между которыми он колеблется, допустим сначала существование объекта и субъекта. Действительно ли его доказательство или недействительно, но оно возможно. Теперь допустим, что объект и субъект не существуют. Скептик не может подвинуться ни на шаг к своему заключению, - он даже не может его предлагать, так как слово впечатление нельзя перевести на мысль, не допустив, что есть предмет, производящий впечатление, и предмет, воспринимающий впечатление. Хотя эмпиризм, как его понимают в настоящее время, не в такой степени побивает себя, но в своем методе он подлежит аналогичной критике, которая также свидетельствует о несостоятельности его выводов. Он предлагает признавать так называемые необходимые верования наряду с другими и при этом не считать никакого верования необходимым. Он выдвигает многочисленные доказательства того, что связь между состояниями нашего сознания определяется опытом: часто два опыта вместе отпечатлеваются в сознании и так тесно ассоциируются, что один неминуемо влечет за собою другой, а если их совместное возвращение постоянно и неизменно, то связь между ними становится неразрывной; из этого он заключает, что произведенная таким образом неразрывность есть все, что мы подразумеваем под необходимостью. Затем он старается объяснить таким происхождением каждое из так называемых необходимых верований. Если бы чистый эмпиризм мог достигнуть этого анализа и последующего синтеза, не делая никаких допущений, то его аргументы были бы неоспоримы. Но он не может сделать этого. Всмотритесь в его фразеологию, и у вас явится вопрос: опыты чего? Переведите слово на мысль: ясно, что требуется нечто большее, чем состояния ума и связь между ними. В противном случае гипотеза гласила бы, что состояния ума порождаются опытами состояний ума; и если продолжить исследование, то в конце концов мы пришли бы к начальным состояниям ума, которые не признаются, - и гипотеза рушилась бы. Очевидно, здесь подразумевается что-то помимо ума, производящего "опыты", что-то такое, где существуют объективные отношения, которым соответствуют субъективные - внешний мир. Откажитесь от такого объяснения слова опыт, и гипотеза не будет иметь смысла. Но, считая внешнюю действительность необходимой основой своих рассуждений, чистый эмпиризм дальше не может ни доказать, ни опровергнуть своего постулата. Всякая попытка опровергнуть его или придать ему другое значение разбивает его; а попытка установить его путем заключения вводит в заколдованный круг. Что же мы должны сказать о предположении, на котором основывается эмпиризм? Есть ли это необходимое верование или нет? Если оно необходимо, то гипотеза в своей чистой форме отвергается. Если оно не необходимо, если оно не установлено заранее как абсолютно достоверное, то гипотеза основывается на неопределенности и вся система доказательств неустойчива. Мало того, помимо ненадежности, обусловленной построением на фундаменте, который явно подлежит сомнению, еще ненадежнее строить предположение на предположениях, из которых каждое явно подлежит сомнению. Сказать, что нет необходимых истин, - это равносильно признанию, будто каждый последующий вывод не вытекает в силу необходимости из посылок, - таково эмпирическое суждение, суждение не вполне достоверное. Отсюда, строго разбирая доктрину чистого эмпиризма, мы видим, что он исходит из неопределенности, затем следует через ряд неопределенностей и потому не может похвалиться большой определенностью своих заключений. Конечно, можно возразить, что никакая теория человеческого знания не может обойтись без постоянных или временных предположений, и состоятельность их определяется достигнутыми с их помощью результатами. Чтобы такие предположения сделаны были правильно, требуются два условия. Во-первых, они не