ничения свободы. Наши законы в некоторых случаях уже довольствуются поручительством за будущее хорошее поведение. Тут уже ясно стремятся различать более порочных и менее порочных, так как, по общему правилу, трудность найти поручителя прямо пропорциональна недостаткам характера. Наша мысль состоит в том, что систему эту, ныне ограниченную специальными видами преступлений, надо сделать общеобязательной. Но изложим это подробнее. Во время судебного разбирательства обвиняемый приглашает свидетелей для дачи показаний относительно его предыдущего поведения и о том, обладал ли он сносным характером. Данное таким образом свидетельство говорит больше или меньше в его пользу, сообразно почтенности свидетелей, их числу и свойству показаний. На основании всех этих данных судья делает заключение о наклонностях преступника и сообразует с этим длительность наказания. Спрашивается, не можем ли мы утверждать, что если бы господствующее мнение о характере виновного определяло приговор непосредственно, а не посредственно, как теперь, то это было бы большим улучшением? Ясно, что оценка, сделанная судьей на основании свидетельств, должна уступать в точности оценке, сделанной соседями и хозяевами преступника. Ясно опять-таки, что мнение, выраженное этими соседями и хозяевами со свидетельской скамьи, заслуживает меньше веры, чем их же мнение, когда оно влечет за собой для них серьезную ответственность. Желательно, чтобы содержание приговора определялось теми, чье суждение о преступнике основано на продолжительном опыте; и чтобы искренность суждения подкреплялась готовностью действовать согласно такому суждению. Но как сделать это? Был предложен путь весьма простой {Идеей этой мы обязаны покойному Mr. Octavius H. Smith.}. Когда заключенный выполнил свою обязанность репутации или компенсации, одному из знавших его надо дать возможность освободить его из тюрьмы, представив достаточное обеспечение как ручательство за его хорошее поведение. Эта комбинация допустима всякий раз не иначе как с официального разрешения; в таком разрешении может быть отказано в случае неудовлетворительного поведения преступника; лицо, представляющее залог, должно быть надежным и состоятельным, - все это предполагается само собой; затем следует удовлетвориться поручительством в определенной сумме со стороны лица, освобождающего заключенного, или же обязательством на известный срок возмещать всякий ущерб, какой могут потерпеть от выпущенного на волю арестанта его сограждане. Несомненно, этот план покажется рискованным. Мы приведем, однако, доводы в пользу безопасности его применения, более того, мы найдем фактические подтверждения успешности плана, очевидно, более опасного. При указанной комбинации освободитель и виновный становятся обыкновенно друг к другу в отношения хозяина и наемника. Лицо, условно выпускаемое из тюрьмы, охотно согласится получать вознаграждение меньшее, чем обыкновенно полагается в данном занятии; поручитель же поощряется той экономией, какую он нагоняет; сверх того, он находит таким путем гарантию против взятого им на себя риска. Работа за меньшую плату и нахождение под надзором хозяина все еще составляют для преступника источник известных умеренных ограничений. И если, с одной стороны, его поощряет к хорошему поведению сознание, что хозяин во всякое время может разорвать условие и вернуть его властям, то, с другой стороны, от слишком строгого хозяина он может избавиться решением возвратиться в тюрьму и быть там до истечения срока. Заметим далее, что добиться этого условного освобождения будет тем труднее, чем значительнее совершенное преступление. Виновные в гнусных злодеяниях всегда останутся в тюрьме; никто не решится ответствовать за их поведение. Тем, кто вторично попадает в тюрьму, придется ждать поручителя гораздо дольше, чем в первый раз; причинив однажды убыток лицу, за них обязавшемуся, они не должны иметь возможности повторить это вскорости: второй раз им поверят лишь после долгого периода хорошего поведения, засвидетельствованного тюремными властями. Наоборот, легко найдут заступников совершившие маловажные проступки и отличавшиеся обыкновенно хорошим поведением; а лица, совершившие деяния, сами по себе простительные, освобождались бы сейчас же после возмещения убытков. Сверх того, описанная нами система всегда уместна в случае осуждения невинных, а также в случае исключительных преступлений, совершаемых людьми безусловно нравственными. Таким образом, был бы создан корректив для неправильных судебных вердиктов и для ошибок в оценке преступности; а неоспоримые достоинства нашли бы награду в ослаблении несправедливых тягот. Еще очевидное преимущество - продолжительная трудовая дисциплина для тех, кто в ней особенно нуждается. Вообще говоря, прилежные и искусные работники, которые всегда были бы полезными членами общества, если проступки их незначительны, скоро найдут предпринимателей, готовых за них поручиться. Лица же, принадлежащие к преступному классу, отличающиеся праздностью и распущенностью, оставались бы долгое время в заключении, так как ни один хозяин не рискнул бы ответствовать за них, пока у них не выработается известное трудолюбие под влиянием постоянной необходимости содержать самому себя в тюрьме. Таким образом, мы имели бы объективное мерило не только срока заключения, необходимого для общественной безопасности, но также и срока, нужного иным арестантам для того, чтобы приучиться к труду; в то же время нам даются средства к исправлению разных недостатков и преувеличений настоящего порядка вещей. Для практического осуществления нашего плана требуется расширить степень участия жюри в судебном разборе. В настоящее время известное число сограждан обвиняемого призываются государством дать ответ: виновен он или невиновен? Судье же предоставляется на основании уголовных законов определить, какое наказание он заслуживает, если виновен. При комбинации, нами описанной, решение судьи может быть изменено жюри, составленным из соседей виновного. И это естественное жюри, которому, благодаря знакомству с обвиняемым, легче составить мнение о его деянии, будет действовать осторожно, сознавая тяжесть ответственности; потому что тот из их числа, который возьмет на себя условное освобождение, делает это на свой страх. Заметим, что все доводы, подтверждающие безопасность и преимущества "посредствующей системы", говорят с еще большей силой о безопасности и преимуществах системы, какую мы предлагаем взамен названной. То, что мы описали, есть не что иное, как "посредствующая система", с заменой ее искусственной формы естественной и искусственных испытаний естественными. Если, как это показал на деле капитан Крофтон, безопасно давать условную свободу арестанту за его хорошее поведение в тюрьме в течение известного срока, то, очевидно, условное осуждение еще безопаснее, если оно зависит не от одного только хорошего поведения на глазах у тюремщиков, но и от репутации, какую осужденный снискал всей своей прежней жизнью. Если безопасно основываться на суждениях должностных лиц, чьи сведения о поведении преступника сравнительно ограничены и которые не ответствуют за ошибочность своих суждений, тем безопаснее (предполагая, что и власти не оспаривают этого) доверять суждению того, кто не только имел возможность лучше знать виновного, но еще готов понести убыток в случае превратности своего мнения. Далее, надзор, устанавливаемый "посредствующей системой" над каждым условно освобожденным, осуществить легче, когда осужденный уходит к кому-нибудь, живущему в одном с ним округе, а не за его пределы к незнакомому хозяину; в первом случае облегчается и собирание сведений о дальнейшей судьбе условно освобожденного. Все говорит за целесообразность изложенного метода. Если по рекомендации начальства хозяева брали к себе крофтоновских арестантов и "неоднократно приходили за другими, благодаря отличному поведению законтрактованных в первый раз", то еще лучше должна действовать система, при которой "делать все, чтобы хозяева могли ознакомиться с прошлой жизнью арестанта", не надо, так как это прошлое им уже известно. В заключение, не забудем и того, что только такая система тюремного заключения, считаясь в должной мере с требованиями общественной безопасности, в то же время вполне справедлива по отношению к преступнику. Мы видели, что ограничения, налагаемые на него, оправдываются абсолютной справедливостью лишь в объеме, нужном для предупреждения дальнейших посягательств на сограждан; а если последние идут в репрессии далее этой черты, они нарушают его право. Отсюда, после того как заключенный выполнил обязанность реституции, загладил, насколько возможно, причиненное им зло, общество обязано так или иначе охранить в должной мере своих членов от дальнейших посягательств. И если, в чаянии выгоды или по другому мотиву, какой-нибудь гражданин, достаточно зажиточный и заслуживающий доверия, берет на свою ответственность безопасность общества, оно должно соглашаться на такое предложение. Чего оно имеет право требовать - так это достаточности гарантии против могущих случиться правонарушений, что, конечно, не может иметь места в случае самых тяжких злодеяний. Никакой залог не вознаградит за убийство; поэтому, когда речь идет о таких важных преступлениях, общество с полным основанием не согласится ни на какую гарантию, если даже кто вопреки вероятиям предложит ее. Таков, стало быть, наш кодекс этики тюрем. Вот идеал, который мы должны постоянно иметь в виду при изменениях нашей уголовной системы. Еще раз повторим сказанное вначале, что осуществление подобного идеала целиком зависит от прогресса цивилизации. Пусть никто не вынесет впечатления, будто мы считаем непосредственно выполнимыми на практике все эти требования чистой справедливости. Они исполнимы отчасти; полное же их осуществление в настоящее время представляется нам весьма маловероятным. Число преступников, низкий уровень просвещения, недостатки правительственной машины, а прежде всего трудность найти должностных лиц, достаточно образованных, порядочных и выдержанных, - вот препятствия, которые долго еще будут стоять на пути той сложной системы, какую предписывает мораль. И мы подчеркиваем еще раз, что самая суровая уголовная система оправдывается с этической точки зрения, если она хороша, насколько это допускается обстоятельствами времени. Если система, теоретически более справедливая, не служит достаточной угрозой злоумышленникам или практически неприложима за недостатком людей, в достаточной мере справедливых, честных и гуманных; если с уменьшением строгостей уменьшится и общественная безопасность, - то, несмотря на все жестокости, действующая система, по существу дурная, оказывается формально хорошей. Как уже сказано, она есть наименьшее зло, следовательно, надо признать ее относительную справедливость. Тем не менее, как мы уже пытались показать, для нас крайне важно, рассуждая об относительно справедливом, иметь постоянно в виду абсолютно справедливое. Совершенно верно, что в этом переходном положении наши понятия о конечных задачах находятся под влиянием опыта, какой дается достижением целей ближайших; но не менее верно и то, что эти ближайшие цели не могут быть определены без знания конечных задач. Прежде чем сказать, что хорошо по условиям времени, мы должны сказать, что вообще хорошо; вторая идея заключает в себе первую. У нас должно быть определенное знамя, неизменное мерило, надежная нить; иначе непосредственные внушения политики собьют нас с пути и мы скорее уклонимся от истины, чем придем к ней. Приведенные факты подтверждают это заключение. В вопросе о тюремной дисциплине, как и в других случаях, действительность обнаруживает всю глубину нашего заблуждения, порожденного упорным нежеланием считаться с основными началами и приверженностью к чрезмерному эмпиризму. Хотя, по временам, много зла проистекало для цивилизации из попыток сразу осуществить безусловную справедливость; но еще большая сумма бедствий причинена более обычным забвением абсолютной справедливости. Отжившие учреждения держались из века в век гораздо долее, чем это было бы при иных условиях, а справедливые реформы без всякой нужды откладывались. Не пора ли нам извлекать пользу из уроков прошлого? Postscriptum. После напечатания этого опыта в I860 г. опубликованы были новые данные, подкрепляющие сделанные здесь заключения. Dr. F. S. Monat, покойный генеральный инспектор тюрем в Нижнем Бенгале, в ряде брошюр и статей, начиная с 1872 г., приводит факты из собственного опыта, вполне гармонирующие с вышеизложенной аргументацией. Говоря о трех главных системах тюремного режима, "основанных на противоположных теориях", он замечает. "По самой старой из них, тюрьма должна наводить ужас на злоумышленников жестокостью наказания, которые налагаются в таком количестве, какое только возможно без прямого ущерба для здоровья и без опасности для жизни. Вторая, основанная на постепенности, система не считает целью прямое причинение страданий; она позволяет арестанту выслуживать себе свободу и смягчение приговора отличным поведением в тюрьме. Третья и, по моему крайнему разумению, лучшая система ставит себе задачей - превратить каждую тюрьму в школу труда; работа служит здесь орудием наказания, дисциплины и исправления" (Prison Industry in its Primitive, Reformatory and Economic Aspect. London, Nov. 1889). В своей брошюре "Prison System of India", напечатанной в 1882 г., Dr. Monat утверждает: "Производительный тюремный труд служил действительным средством наказания и исправления, так как все годное время преступники проводят за несвойственными им и насильственными занятиями; они учатся зарабатывать себе хлеб честным трудом по освобождении; в них укореняются привычки труда и порядка взамен беспорядочности и праздности, этих источников порока и преступлений; государству возвращаются целиком или отчасти издержки уголовной репрессии, благодаря обязательному труду целой группы людей, дотоле непроизводительных, и, таким образом, снимается та часть бремени общества, которое оно теперь принуждено носить. Экономические соображения, приводимые против оплачиваемого труда преступников, не выдерживают критики; а если и признать их силу с точки зрения некоторых незначительных общественных групп, то ведь интересы меньшинства должны быть принесены в жертву общему благосостоянию". Еще раз, в статье, озаглавленной "Prison Discipline and its Results in Bengal", помещенной в Journal of the Society of Arts за 1872 г., Dr. Monat, вслед за описанием выставки тюремных изделий, бывшей в Калькутте в 1856 г., настаивает на том, что "каждый приговоренный к работам арестант должен уплачивать государству всю стоимость его содержания в тюрьме. ..и что из тюрьмы надо по возможности делать школы труда; при такой системе лучше, чем при любой иной, наказание преступника сочетается с охраной общества". Далее он показывает, каковы были результаты этой системы: "Чистая прибыль, вырученная с работ преступников, занимавшихся ремеслами, за вычетом издержек производства, в круглых цифрах была: фунт стер. фунт стер. 1855-56 11019 1864-65 32988 1856-57 12300 1865-66 35543 1857-58 10841 1866 14287 1859-60 14065 1867 41168 1860-61 23124 1868 56817 1861-62 54542 1869 46588 1862-63 30604 1870 45274 1863-64 54542 Итого около полумиллиона. В 1866 г. отчетных месяцев только восемь, потому что с истечением официального года 30 апреля ввели общий календарный счет. Имея достаточно места и времени, я мог бы доказать вам со всевозможной подробностью, что каждый ловкий работник, занимавшийся ремеслом, зарабатывал в среднем гораздо больше, чем стоило его содержание; что пять из порученных мне тюрем в разное время содержали себя сами, и что одна из них, большая рабочая тюрьма в Алипоре, предместье Калькутты, в течение последних десяти лет подряд давала много больше, чем шло на нее". Dr. Monat занимал место главного инспектора тюрем в Нижнем Бенгале 15 лет; в течение этого времени через его контроль прошло приблизительно 20 000 арестантов; мне кажется, эти наблюдения достаточно обширны, и система, подкрепленная таким опытом, достойна быть принятой. К несчастью, люди пренебрегают опытом, который не согласуется с их отсталыми воззрениями. Раз как-то я высказал парадокс, что люди идут прямо лишь после всевозможных попыток идти криво: причем допускали это с ограничениями. Однако недавно я заметил, что парадокс этот иногда не соответствует истине. Из некоторых примеров я увидел, что, когда люди наконец набредут на правильный путь, они часто умышленно сворачивают опять на ложный. V  ЭТИКА КАНТА (Этот опыт, появившийся первоначально в "Fortnigtly Review" за июль 1888, вызван нападками на меня в предшествующих номерах журнала, в которых система этики Канта ставилась незримо выше системы, защищаемой мною. Последний отдел печатается теперь в первый раз) Если бы Кант, высказывая свое часто цитируемое изречение, в котором он человеческую совесть сопоставляет с небесными звездами, как две вещи, внушающие ему наибольшее уважение, лучше знал человека, он выразился бы, вероятно, несколько иначе. Не то чтобы человеческая совесть не представляла действительно нечто само по себе удивительное, каков бы ни был ее предполагаемый генезис, но характер внушаемого ею нам удивления может быть весьма различен сообразно тому, признаем ли мы ее сверхъестественным образом данною пли же предполагаем ее естественным образом развившеюся. Знакомство с человеком в том широком смысле, какой предполагается антропологией, было во времена Канта незначительно. Описаний путешествий было сравнительно немного, и заключавшиеся в них факты касательно человеческого ума у различных рас не были еще надлежащим образом сопоставлены и обобщены. В наше время понятие совести, изучаемое индуктивным путем, не имеет уже ни того универсального смысла, ни того единства, которые присваивает ему кантовское положение. Дж. Леббок говорит: "В самом деле, как мне кажется, о низших человеческих расах можно сказать, что они лишены идеи справедливости... мысль, что могут существовать человеческие расы, совершенно лишенные нравственного чувства, была совершенно противоположна тем предвзятым идеям, с которыми я приступил к изучению жизни дикарей, и я пришел к этому убеждению лишь мало-помалу и даже с неохотою" (Начала цивилиз. Пер. под ред. Корончевского, Спб., 1876, стр. 295). Но обратимся теперь к фактам, на которых основывается это убеждение, - к фактам, которые мы почерпнем из отчетов путешественников и миссионеров. Восхваляя своего умершего сына, Tui Thakau, предводитель племени Фиджи, заговорил в заключение об его отважности и необыкновенной жестокости, ибо он был в состоянии убить свою собственную жену, если она его оскорбила, и тут же съесть ее. (Western Pacific. J. E. Erskine, p. 248.) "Пролитие крови для него не преступление, а доблесть; быть признанным убийцей составляет для фиджийцев предмет ненасытного их честолюбия" (Fiji and the Fijians Rev. T. Williems, I, p. 112). "Печальный факт представляет то, что когда они (зулусские мальчики) достигнут известного, впрочем очень раннего, возраста, они получают право, в случае если мать захочет их наказать, тут же убить ее" (Travels and Adventures in Southern Africa, g. Thompson. II, p. 418.) "Убийство, прелюбодеяние, воровство и т. п. преступления не считаются здесь (Золотой Берег) грехом" (Description of the Coast of Guinioa. W. Bosman, p. 130). "Укоры совести ему незнакомы (Вост. Африка). Единственное, что его пугает после совершения какого-либо предательского убийства, - это посещение гневной тени убитого" (Lake Regions of Central Africa. RF.Bur-ton, II, p. 336). "Я никак не мог объяснить им (обитателям Вост. Африки) существование доброго начала" (The Albert N'ian-zat. J. Baker, i, стр. 241). "Члены племени дамара убивают бесполезных и бессильных людей; даже сыновья удушают своих отцов, когда те заболевают" (Narrative of an Explurer in Tropical South Africa F. Gallon, p. 112) "Племя дамара, по-видимому, не имеет ясных понятий о добре и зле" (Ibid, p. 72 ) Приведенным здесь фактам мы могли бы противопоставить факты обратного Характера. Как противоположную крайность мы приведем несколько восточных племен - язычников, как их называют, обнаруживающих добродетели, которые западные нации, называющиеся христианскими, только проповедуют. В то время как европейцы жаждут кровной мести почти так же, как самые первобытные из дикарей, существует несколько скромных племен, живущих в горах Индостана, которые, как, например, депчасы, "удивительно легко прощают обиды" {Campbell, Journal of the Ethnological Society, July, N S vol I, 1869,p. 150.}. Кэмпбелл приводит "примеры сильно развитого чувства долга у этих дикарей" {Ibid,p. 154.}. Те черты, которые мы считаем присущими христианскому учению, проявляются в самой высокой степени в племени арафуров (папуасы), которые "живут в полном мире и братской любви между собой" {Д-р Кольф (Kolff Voyages of the Dutch brig "Dourga")} так что власть у них существует только номинально. Что касается различных индийских горных племен, как, например, санталы, соурасы, мариа-сы, лепчасы, бодосы и дималы, то различные наблюдатели многократно свидетельствуют о них, что "это самый честный народ, какой я только встречал {W. W. Hunter, Annals of Rural Bengal, p. 248.}, "преступления и уголовные кары им совершенно незнакомы" {Ibid, p. 217.}, "симпатичной чертой их характера является их полнейшая добросовестность" {Dr. I. Shortt, Hill Ranges of Southern India, pt III.p. 38.}, "они отличаются необыкновенною добросовестностью и честностью" {Glasfind, Selections from the Records of Government of India (For departm), XXXIX, p. 41.}, "они удивительно честны" {Campbell, Journal of the Ethnological Society, N. S. Vol. I, 1869, p. 150.}, "честны и верны на деле и на словах" {В. H. Hodgson, Journal of the Asiatic Society of Bengal, XVIII, p. 745.}. Независимо от расы мы встречаем эти черты вообще в людях, которые продолжительное время пользовались миром (однородный антецедент), будь то якуны полуострова Малакка, которые никогда еще, насколько известно, ничего не украли, даже самого ничтожного пустяка {Достоп. Фавр, Journal of the Indian Archipelago, II, p. 266.} или госы (в Гималаях), среди которых достаточно сомнения в чьей-нибудь честности или правдивости, чтобы приговорить человека к самоуничтожению {Полк. Дальтон, Descriptive Ethnology of Bengal, p. 206.}. Так что в отношении совести эти некультурные народы настолько же превосходят среднего европейца, насколько культурные европейцы превосходят грубых варваров, описанных нами выше. Если бы эти и другие подобные им факты известны были Канту, они не могли бы не повлиять на его представление о человеческом духе и, следовательно, на его этические воззрения. Уверенный в том, что один предмет его благоговения - звездный мир - есть результат эволюции, он мог бы, под влиянием фактов, подобных вышеприведенным, предположить, что и другой объект его благоговения - человеческая совесть - подвергалась некоторой эволюции и имеет, следовательно, реальную, отличную от кажущейся природу. Но нынешние ученики Канта не имеют права на то оправдание, которого заслуживает их учитель. Они окружены мириадами фактов различного рода, которые должны бы заставить их, по крайней мере, призадуматься над этим вопросом Вот некоторые из них. Хотя в противоположность дикарю, предполагающему все именно таким, каким оно ему представляется, химики давно уже знали, что различные вещества, кажущиеся нам простыми, в действительности оказываются сложными и часто даже чрезвычайно сложными, тем не менее, до Гумфри Дэви даже химики были убеждены, что некоторые тела, противостоявшие всем известным способам разложения, должны быть причислены к элементам. Но Дэви, подвергнув щелочи действию не применявшейся до тех пор силы, доказал, что это окислы металлов, предположив то же самое относительно земель, он таким же путем доказал и их сложность. Здравый смысл не только дикаря, но также и культурного человека оказался неправым. Более широкое знание, по обыкновению, привело к большей скромности, и со времен Дэви химики стали питать меньше доверия к тому, что так называемые элементы действительно простые тела, и, наоборот, постоянно возрастающий многообразный опыт заставляет ученых все более и более подозревать их сложность. Как земледельцу, который выкапывает известняк из земли, так и плотнику, который пользуется им в своей мастерской, известняк представляется самой простой вещью в мире, и 99 человек из 100 согласились бы вполне с ними. Между тем кусок известняка по своему строению чрезвычайно сложен. Микроскоп показывает нам, во-первых, что известняк состоит из мириад раковинок Foraminifera, во-вторых, что он заключает в себе не один только этот род раковин и, наконец, что каждая мельчайшая раковина, целая или ломаная, состоит из массы камер, из которых каждая некогда заключала живую особь. Таким образом, при обыкновенном, хотя и тщательном осмотре настоящая природа известняка не может быть открыта, и для того, кто питает абсолютное доверие к своему глазу, разъяснение истинной его природы покажется нелепостью. Возьмем теперь органическое тело, самое несложное с виду, например картофелину. Разрежьте ее и заметьте, как бесструктурна ее масса. Но в то время, как наблюдение простым глазом изрекает такой приговор, лучше вооруженный глаз наблюдает нечто совершенно отличное; он открывает прежде всего, что масса картофелины пронизывается повсюду сосудами сложного строения; далее, что она составлена из бесчисленного множества единиц, называемых клетками, из которых каждая имеет стенки, состоящие из ряда слоев. Далее, что каждая из этих клеточек заключает в себе известное количество крахмальных зерен и, наконец, что каждое из этих зерен состоит из целого ряда концентрических слоев, так что то, что с виду представляется совершенно простым, на самом деле оказывается чрезвычайно сложным. От этих примеров, доставляемых нам объективным миром, перейдем к примерам, почерпнутым из мира субъективного, - к некоторым состояниям нашего сознания. До самого последнего времени человек, которому бы сказали, что впечатление белизны, получаемое им при взгляде на снег, состоит из комплекса впечатлений, подобных тем, которые вызываются радугой, счел бы своего собеседника за сумасшедшего, что сделала бы, впрочем, и в настоящее время большая часть человеческого рода. Но со времени Ньютона относительно небольшому числу людей стало достоверно известно, что это факт несомненный. Мы не только можем при помощи призмы разложить белый луч на известное число ярких цветов, но при помощи соответствующего приспособления можем снова соединить их в белый цвет: световое ощущение, представляющееся чрезвычайно простым, оказывается крайне сложным; те, которые имеют привычку считать предметы именно такими, какими они им кажутся, в этом случае так же ошибаются, как и в бесчисленных других случаях. Другой пример возьмем из области слуховых ощущений. Отдельный звук, извлеченный из фортепиано или из трубы, возбуждает в нашем ухе впечатление, которое представляется однородным, и необразованный человек с недоверием относится к объяснению, что это есть сложная комбинация шумов. Прежде всего, тон, который составляет наиболее основную часть звука, сопровождается известным числом обертонов, образующих то, что называется его тембром: вместо одного звука имеется их с полдюжины, из которых характер основного определяется другими звуками. Затем, каждый из этих звуков, состоя в действительности из целого ряда воздушных волн, субъективно вызывает в слуховом нерве быстрые ряды впечатлений. Посредством прибора Гука (Нооке) или машины Савара (Savart), или, наконец, при помощи сирены может быть ясно показано, что каждый музыкальный звук есть продукт последовательно сменяющихся единиц звука, не музыкальных самих по себе, которые следуют друг за другом с возрастающей скоростью, производят тоны прогрессивно увеличивающейся высоты. Здесь, следовательно, опять под кажущейся простотой скрывается сугубая сложность. Большая часть этих примеров иллюзорности простого восприятия как в объективной, так и в субъективной области были неизвестны Канту. Если бы он был с ними знаком, они внушили бы ему, вероятно, другие взгляды на некоторые из состояний нашего сознания и придали бы другой характер его философии. Посмотрим же, какого рода могли бы быть эти изменения в двух его основных воззрениях - метафизическом и этическом. Наше сознание времени и пространства представлялось ему, как оно представляется обыкновенно и всем совершенно простым, и эту видимую простоту он принял за действительную. Если бы он предположил, что, подобно тому, как кажущееся однородным и неразложимым сознание звука в действительности состоит из множества единиц сознания, так и кажущееся однородным и неразложимым сознание пространства также состоит из целого ряда единиц сознания, - он пришел бы, по всей вероятности, к вопросу, не состоит ли всецело наше сознании пространства из бесчисленного множества пространственных отношений, подобных тем, которые заключаются в каждой его части. Найдя, что всякая часть пространства, как самая большая, так и самая мельчайшая, не может быть нами ни познана, ни понята иначе, как в каком-либо отношении к познающему субъекту, и что, кроме представления расстояния и направления, оно неизменно заключает в себе отношения левой и правой стороны, верха и низа, близости и дальности, - он пришел бы, может быть, к выводу, что наше сознание о том основном явлении, которое мы называем пространством, было создано в процессе эволюции путем накопления целого ряда опытов, зарегистрированных в нашей нервной системе. Придя к такому выводу, он не высказал бы той массы нелепостей, которые заключаются в его учении {См. Основания психологии, п. 399.}. Так же точно, если бы он, вместо того чтобы признать, что совесть есть явление простое, потому что она представляется обыкновенно таковою внутреннему наблюдению, допустил гипотезу, что она, быть может, сложного характера, составляя соединенный продукт множества опытов, произведенных главным образом предками и увеличенных самим индивидом, он создал бы, может быть, прочную систему этики. Что привычное из поколения в поколение ассоциирование страданий с известными предметами и действиями может создать органическое отвращение к этим предметам и действиям {См. Основания психологии, п. 189 (прим.) и п. 520.}, этот факт, будь он ему известен, мог бы навести его на мысль, что совесть есть продукт эволюции. И в таком случае его представление о ней не было бы несовместимым с вышеприведенными фактами, доказывающими, что у людей различных рас совесть имеет совершенно различный характер. Словом, как уже сказано было выше, если бы Кант, вместо своего несообразного убеждения, что небесные тела произошли путем эволюции, но что ум живых существ, на них или, по крайней мере, на одном из них обитающих, с эволюцией ничего общего не имеет, держался мнения, что то и другое в равной мере обязано своим происхождением эволюции, он не впал бы в невозможные заблуждения, которые заключаются в его метафизике, и в неосновательные утверждения своей этики; к рассмотрению этих последних мы теперь и перейдем. Но мы должны прежде сказать несколько слов о ненормальном рассуждении по сравнению с нормальным. Знание, которое занимает первое место в смысле достоверности и которое мы называем точным знанием, отличается от всякого другого знания своими определенными количественными предвидениями {См. опыты Генезис науки.}. Исходя из определенных данных и идя шаг за шагом, оно проходит путь, который дает ему возможность предсказать, при каких определенных условиях будет иметь место известное отношение явлений и в каком месте, или в какой момент, или в каком количестве, или при наличности каких из этих условий можно будет наблюдать тот или другой результат. Раз даны элементы какого-либо арифметического действия, есть уже безусловная уверенность в достоверности имеющего быть полученным результата, если только в вычисление не вкрались ошибки, допускающие всегда, при том методе, о котором здесь идет речь, поправки и опровержения. Если основания и углы точно измерены, то отдел геометрии, называемый тригонометрией, дает точное определение расстояния или высоты предмета, положение которого требуется определить. Если известно отношение плеч какого-либо рычага, механика может определить, какой вес на одном его конце уравновесит указанный вес на другом. И при помощи этих трех точных наук - математики, геометрии и механики - астрономия может предсказать минута в минуту для любого места на земном шаре начало и конец затмения и насколько оно будет приближаться к полному. Знание этого рода подтверждается успешным руководством бесконечного множества человеческих действий. Отчеты любого промышленника, операции любой мастерской, плавание любого судна зависят от достоверности этих знаний. Поэтому метод, которому они следуют, проверенный на фактах, перечисление которых превосходит человеческие силы, есть метод, в смысле точности не могущий быть превзойденным. Но что это за метод? Какую из этих наук мы ни подвергли бы анализу, мы встречаем все тот же неизменный процесс установления положений, отрицание которых немыслимо, и выведение последовательных, вытекающих из них положений, из которых каждое отличается тем же самым свойством, что отрицание его немыслимо. Для развитого сознания (а я исключаю здесь, разумеется, людей с неразвитыми умственными способностями) немыслимо представить себе такие предметы, которые, будучи равны порознь одному какому-нибудь предмету, в то же время неравны между собой, точно так же как развитое сознание не может мыслить действия и противодействия иначе, как равными и прямо противоположными. Равным образом и всякие потому что и следовательно, употребляемые в математических доказательствах, предполагают теорему, члены которой абсолютно связаны между собою в указанном отношении, доказательством чего может служить то, что попытка соединить в сознании члены противоположного предположения бесплодна. И этот метод доказательства как основных предпосылок, так и всех звеньев того логического построения, которое на них возведено, находится постоянно в действии при проверке каждого вывода. Вывод и наблюдение сравниваются между собою, и, когда они находятся в согласии, немыслимо, чтобы вывод не был верен. Противоположность только что описанному мною методу, который мы могли бы назвать правильным априорным методом, представляет тот, который может быть назван - я едва не сказал - неправильным априорным методом. Но это недостаточно сильное выражение: он должен быть назван извращенным априорным методом. Вместо того чтобы исходить из положения, отрицание которого немыслимо, он берет своим отправным пунктом положение, утверждение которого немыслимо, и делает затем из него выводы. Но он, однако же, непоследователен: он не следует первоначально выбранному пути. Выставив вначале недопустимое положение, он не строит своих аргументов на ряд недопустимых положений. Все шаги, кроме первого, принадлежат к числу тех, которые считаются обыкновенно правильными. Последующие следовательно и потому что стоят в обычном соотношении. Особенность его заключается в том, что во всех положениях, за исключением первого, читатель должен принять логическую необходимость сделанного вывода на том основании, что противоположный немыслим, но он не должен искать подобного же соответствия логической необходимости также и в первом положении. Суждение логического сознания, которое должно быть признано годным для каждого последующего шага, должно игнорироваться при первом. Мы переходим теперь к иллюстрации этого метода. Первое положение в первой главе у Канта гласит: "Ни в мире, ни даже вне его, не может быть мыслимо ничего, что могло бы быть признано без всяких ограничений добрым, кроме одной только моей доброй воли" {Kant S. W. IV. Grandi, zur Metaph. d Sitten. 1 Ab. 241.}. И затем на следующей странице находится нижеследующее определение: "Добрая воля такова не вследствие того, что она производит или выполняет, - не вследствие годности ее для достижения той или иной поставленной себе цели, - а одним своим хотением, т. е. добрая сама по. себе; рассматриваемая сама по себе она по своей ценности несравненно выше всего того, что когда-либо могло бы быть посредством ее осуществлено в угоду одной какой-нибудь склонности или хотя бы даже всех склонностей, вместе взятых" {Ibid, p. 292.}. Наибольшее число заблуждений вызывается привычкой применять слова, не переводя их вполне в мысль, - употреблять их в общепринятом смысле, не останавливаясь на том, насколько этот смысл, эти значения соответствуют им в данном случае. Не удовлетворяясь неопределенным представлением о том, что понимается под "доброю волей", постараемся раскрыть настоящее ее значение. Воля предполагает сознание какой-либо цели. Исключите из нее всякую мысль о цели, и представление воли исчезнет. Так как представление о воле необходимо предполагает какую-либо цель, то качество воли определяется качеством имеющейся в виду цели. Воля сама по себе, рассматриваемая независимо от какого бы то ни было определяющего эпитета, не может быть познана с нравственной стороны. Она становится познаваемою с нравственной стороны только тогда, когда получает характер доброй или злой воли в зависимости от предположенной доброй или злой цели. Тому, кто в этом сомневается, мы предложили бы попробовать, может ли он мыслить добрую волю, стремящуюся к дурной цели. Весь вопрос, следовательно, сводится к значению слова "добрая". Рассмотрим прежде всего значения, обыкновенно ему придаваемые. Мы говорим о хорошем хлебе, хорошем вине; под этими выражениями мы разумеем предметы вкусные и потому доставляющие удовольствие или предметы, полезные для здоровья, которые, содействуя здоровью, ведут к удовольствию. Хороший огонь, хорошее платье, хороший дом - все эти выражения употребляются нами потому, что эти предметы или служат комфорту, т. е. нашему удовольствию, или ласкают наше эстетическое чувство, следовательно, тоже доставляют нам удовольствие. Это относится к тем предметам, которые более косвенно служат нашему благополучию, чем хорошие орудия или хорошие дороги. Когда мы говорим о хорошем работнике, хорошем учителе, хорошем докторе, мы опять-таки подразумеваем под этим успешное содействие благополучию других. Хорошее правительство, хорошие учреждения, хорошие законы указывают на преимущества, доставляемые обществу, среди которого они существуют, преимущества, равноценные известным родам счастья, положительного или отрицательного. Между тем Кант говорит, что добрая воля есть та, которая является доброй сама по себе, независимо от какой бы то ни было цели. Мы не должны видеть в ней нечто побуждающее к действиям, полезн