казалось, и прошло, должно быть, минут десять, прежде чем я был на берегу. Сбросив черную ученическую гимнастерку, еще ту, в которой я убежал из дому, сдернув кожаную сумку, сапоги и штаны, я бултыхнулся в воду. Сердце екнуло. Забарахтался. Сразу стало теплее. У-ух, как хорошо! Поплыл тихонько на середину. Там, на отмели, стоял куст. Под кустом запуталось что-то: не то тряпка, не то упущенная при полоскании рубаха. Раздвинул ветки и сразу же отпрянул назад. Зацепившись штаниной за сук, вниз лицом лежал человек. Рубаха на нем была порвана, и широкая рваная рана чернела на спине. Быстрыми саженками, точно опасаясь, что кто-то вот-вот больно укусит меня, поплыл назад. Одеваясь, я с содроганием отворачивал голову от куста, буйно зеленевшего на отмели. То ли вода ударила крепче, то ли, раздвигая куст, я нечаянно отцепил покойника, а только он выплыл, его перевернуло течением и понесло к моему берегу. Торопливо натянув штаны, я начал надевать гимнастерку, чтобы скорей убежать прочь. Когда я просунул голову в ворот, тело расстрелянного было уже рядом, почти у моих ног. Дико вскрикнув, я невольно шагнул вперед и, оступившись, едва не полетел в воду. Я узнал убитого. Это был один из трех раненых, оставленных нами на пасеке, это был наш Цыганенок. - Эгей, хлопец! - услышал я позади себя окрик. - Подходи-ка сюда. Трое незнакомых направлялись прямо ко мне. Двое из них были с винтовками. Бежать мне было некуда - спереди они, сзади река. - Ты чей? - спросил меня высокий чернобородый мужчина. Я молчал. Я не знал, кто эти люди - красные или белые. - Чей? Тебя я спрашиваю! - уже грубее переспросил он, хватая меня за руку. - Да что с ним разговаривать! - вставил другой. - Сведем его на село, а там и без нас спросят. Подъехали две телеги. - Дай-ка кнут-то! - закричал чернобородый одному из мужиков-подводчиков, робко жавшемуся к лошади. - Для че? - недовольно спросил другой. - Для че кнутом? Ты веди к селу, там разберут. - Да не драть. Руки я ему перекручу, а то вон как смотрит, того и гляди, что стреканет. Ловким вывертом закинули мне локти назад и легонько толкнули к телеге: - Садись! Сытые кони дернули и быстрой рысцой понесли к большому селу, сверкавшему белыми трубами на зеленом пригорке. Сидя в телеге, я еще надеялся на то, что мои провожатые - партизаны одного из красных отрядов, что на месте все выяснится и меня сразу же отпустят. В кустах недалеко от села постовой окликнул: - Кто едет? - Свои... староста, - ответил чернобородый. - А-а-а!.. Куда ездил? - Подводы с хутора выгонял Кони рванулись и понеслись мимо постового. Я не успел рассмотреть ни его одежды, ни его лица, потому что все мое внимание было приковано к его плечам. На плечах были погоны. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Солдат на улице еще не было видно - вероятно, опали. Возле церкви стояло несколько двуколок, крытый фургон с красным крестом, а около походной кухни заспанные кашевары кололи на растопку лучину. - В штаб везти? - спросил возница у старосты. - Можно и в штаб. Хотя их благородие спят еще. Не стоит из-за такого мальца тревожить. Вези пока в холодную. Телега остановилась возле низкой каменной избушки с решетчатыми окнами. Меня подтолкнули к двери. Наспех прощупав мои карманы, староста снял с меня кожаную сумку. Дверь захлопнулась, хрустнула пружина замка. В первые минуты острого, причинявшего физическую боль страха я решил, что погиб, погиб окончательно и бесповоротно, что нет никакой надежды на спасение. Взойдет солнце выше, проснется его благородие, о котором упоминал староста, вызовет, и тогда смерть, тогда конец. Я сел на лавку и, опустив голову на подоконник, закоченел в каком-то тупом бездумье. В виски молоточками стучала кровь: тук-тук, тук-тук, и мысль, как неисправная граммофонная пластинка, повторяла, сбиваясь все на одно и то же: "Конец... конец... конец..." Потом, навертевшись до одури, от какого-то неслышного толчка острие сознания попало в нужную извилину мозга, и мысли в бурной стремительности понеслись безудержной чередой. "Неужели никак нельзя спастись? И так нелепо попался! Может быть, можно бежать? Нет, бежать нельзя. Может быть, на село нападут красные и успеют отбить? А если не нападут? Или нападут уже потом, когда будет поздно? Может быть... Нет, ничего не может быть, ничего не выходит". Мимо окна погнали стадо. Тесно сгрудившись, колыхались овцы, блеяли и позвякивали колокольцами козы, щелкал бичом пастух. Маленький теленок бежал подпрыгивая и смешно пытался на ходу ухватить вымя коровы. Эта мирная деревенская картина заставила еще больше почувствовать тяжесть положения, к чувству страха примешалась и даже подавила его на короткое время злая обида - вот... утро такое... все живут. И овцы, и везде жизнь как жизнь, а ты помирай! И, как это часто бывает, из хаоса сумбурных мыслей, нелепых и невозможных планов выплыла одна необыкновенно простая и четкая мысль, именно та самая, которая, казалось бы, естественней всего и прежде всего должна была прийти на помощь. Я так крепко освоился с положением красноармейца и бойца пролетарского отряда, что позабыл совершенно о том, что моя принадлежность к красным вовсе не написана на моем лбу. То, что я красный, как бы подразумевалось само собой и не требовало никаких доказательств, и доказывать или отрицать казалось мне вообще таким никчемным, как объяснять постороннему, что волосы мои белые, а не черные, - объяснять в то время, когда всем и без объяснения это отлично видно. "Постой, - сказал я себе, радостно хватаясь за спасительную нить. - Ну ладно... я красный. Это я об этом знаю, а есть ли какие-нибудь признаки, по которым могли бы узнать об этом они?" Поразмыслив немного, я пришел к окончательному убеждению, что признаков таких нет. Красноармейских документов у меня не было. Серую солдатскую папаху со звездочкой я потерял, убегая от кордона. Тогда же бросил я и шинель. Разбитая винтовка валялась в лесу на траве, патронташ, перед тем как идти купаться, я оставил в шалаше. Гимнастерка у меня была черная, ученическая. Возраст у меня был не солдатский. Что же еще остается? Ах, да! Маленький маузер, спрятанный на груди, и еще что? Еще история о том, как я попал на берег речки. Но маузер можно запихать под печь, а историю... историю можно и выдумать. Чтобы не запутаться, я решил не усложнять обстоятельств выдумыванием нового имени и новой фамилии, возраста и места рождения. Я решил остаться самим собой, то есть Борисом Гориковым, учеником пятого класса Арзамасского реального училища, отправившимся с дядей (чтобы не сбиться, дядю настоящего вспомнил) в город Харьков к тетке (адрес тетки остался у дяди). По дороге я отстал от дяди, меня ссадили с поезда за проезд без пропуска и документов (они у дяди). Тогда я решил пройти вдоль полотна, чтобы сесть на поезд со следующей станции. Но тут красные кончились и начались белые. Если спросят, чем жил, пока шел, скажу, что подавали по деревням. Если спросят, зачем направлялся в Харьков, раз не знаю адреса тетки, скажу, что надеялся узнать в адресном столе. Если скажут: "Какие же, к черту, могут быть сейчас адресные столы?" - удивлюсь и скажу, что могут, потому уж на что Арзамас худой город, и то там есть адресный стол. Если спросят: "Как же так дядя надеялся пробраться из красной России в белый Харьков?" - скажу, что дядя у меня такой пройдоха, что не только в Харьков, а хоть за границу проберется. А я вот... нет, не пройдоха, не могу никак. На этом месте нужно будет заплакать. Не особенно, а так, чтобы печаль была видна. Вот и все пока, остальное будет видно на месте. Вынул маузер. Хотел было сунуть его под печь, но раздумал. Даже если отпустят, отсюда его уже не вытащишь. Комната имела два окна: одно выходило на улицу, другое - в узенький проулок, по которому пролегала тропка, заросшая по краям густой крапивой. Тогда я поднял с пола обрывок бумаги, завернул маузер и бросил небольшой сверток в самую гущу крапивы. Только что успел я это сделать, как на крыльце застучали. Привели еще троих: двух мужиков, скрывших лошадей при обходе за подводами, и парнишку, уж не знаю зачем укравшего запасную возвратную пружину с двуколки у пулеметчика. Парнишка был избит, но не охал, а только тяжело дышал, точно его прогнали бегом. Между тем улица села оживилась. Проходили солдаты, ржали кони, звякали котелки возле походной кухни. Показались связисты, разматывающие на рогульки телефонный провод. Четко в ногу, под командой важного унтера прошел мимо не то караул к разводу, не то застава к смене. Опять щелкнул замок, просунулась голова солдата. Остановившись у порога, солдат вытащил из кармана смятую бумажку, заглянул в нее и крикнул громко: - Который тут Ваалд, что ли? Выходи. Я посмотрел на своих соседей, те на меня - никто не подымался. - Ваалд... Ну, кто тут? "Ваальд Юрий!" - ужаснулся я, вспомнив про бумаги, которые нашел в подкладке и о которых позабыл среди волнений последнего времени. Выбора у меня не было. Я встал и нетвердо направился к двери. "Ну да, конечно, - понял я. - Они нашли бумаги и принимают меня за того... за убитого. Он, как это скверно! Какой хороший и простой был мой первый план и как легко мне теперь сбиться и запутаться. А отказаться от бумаг нельзя. Сразу же возникнет подозрение - где достал документы, зачем?" Вылетела из головы вся тщательно придуманная история с поездкой к тете, с пройдохой-дядей... Нужно что-то сообразить новое, но что сообразишь? Тут уж придется, видно, на месте. Да... а-а-ах, какой же я дурень! Ну, ладно, я Ваальд, меня ведут к своим. Наконец-то я добрался, должен быть веселым, довольным, а я иду, опустив голову, точно покойника провожаю". Выпрямился и попробовал улыбнуться. Но как трудно иногда быть веселым, как невольно, точно резиновые, сжимаются и вздрагивают насильно растянутые в улыбку губы! С крыльца штаба спускался высокий пожилой офицер в погонах капитана, рядом с ним, с видом собаки, которой дали пинка, шагал староста. Заметив меня, староста остановился и развел руками: извините, мол, ошибка вышла. Офицер сказал старосте что-то резкое, и тот, подобострастно кивнув головой, побежал вдоль улицы. - Здравствуй, военнопленный, - немного насмешливо, но совсем не сердито сказал капитан. - Здравия желаю, господин капитан! - ответил я так, как учили нас в реальном на уроках военной гимнастики. - Ступай, - отпустил офицер моего конвоира и подал мне руку. - Ты как здесь? - спросил он, хитро улыбаясь и доставая папиросу. - Родину и отечество защищать? Я прочел письмо к полковнику Коренькову, но оно ни к чему тебе теперь, потому что полковник уже месяц как убит. "И очень хорошо, что убит", - подумал я. - Пойдем ко мне. Как же это ты, братец, не сказался старосте? Вот и пришлось тебе посидеть. Попал к своим, да сразу и в кутузку. - А я не знал, кто он такой. Погонов у него нет, мужик мужиком. Думал, что красный это. Тут ведь, говорят, шатаются, - выдавил я из себя и в то же время подумал, что офицер, кажется, хороший, не очень наблюдательный, иначе бы он по моему неестественному виду сразу бы догадался, что я не тот, за кого он меня принимает. - Знавал я твоего отца, - сказал капитан. - Давненько только, в седьмом году на маневрах в Озерках у вас был. Ты тогда еще совсем мальчуган был, только смутное какое-то сходство осталось. А ты не помнишь меня? - Нет, - как бы извиняясь, ответил я, - не помню. Маневры помню чуть-чуть, только тогда у нас много офицеров было. Если бы я не имел того "смутного сходства", о котором упоминал капитан, и если бы у него появилось хоть маленькое подозрение, он двумя-тремя вопросами об отце, о кадетском корпусе мог бы вконец угробить меня. Но офицер не подозревал ничего. То, что я не открылся старосте, казалось очень правдоподобным, а воспитанники кадетских корпусов на Дон бежали тогда из России табунами. - Ты, должно быть, есть хочешь? Пахомов! - крикнул он раздувавшему самовар солдату. - Что у тебя приготовлено? - Куренок, ваше благородие. Самовар сейчас вскипит... да попадья квашню вынула, лепешки скоро будут готовы. - Куренок! Что нам на двоих куренок? Ты давай еще чего-нибудь. - Смалец со шкварками можно, ваше благородие, со вчерашними варениками разогреть. - Давай вареники, давай куренка, да скоренько! Тут в соседней комнате заныл вызов телефонного аппарата. - Ваше благородие, ротмистр Шварц к телефону просит. Уверенным, спокойным баритоном капитан передавал распоряжения ротмистру Шварцу. Когда он положил трубку, кто-то другой, по-видимому также офицер, спросил у капитана: - Что Шварц знает нового об отряде Бегичева? - Пока ничего. Заходили вчера двое красных на Кустаревскую усадьбу, а поймать не удалось. Да! Виктор Ильич, напишите в донесении, что, по агентурным сведениям Шварца, отряд Шебалова будет пытаться проскочить мимо полковника Жихарева в район завесы красных. Нужно не дать им соединиться с Бегичевым... Ну-с, молодой человек, пойдемте завтракать. Покушайте, отдохните, а тогда будем решать, как и куда вас пристроить. Только что мы успели сесть за стол, денщик поставил плошку с дымящимися варениками, куренка, который по размерам походил скорее на здорового петуха, и шипящую сковороду со шкварками, только что успел я протянуть руку за деревянной ложкой и подумать о том, что судьба, кажется, благоприятствует мне, как возле ворот послышался шум, говор и ругательства. - До вас, ваше благородие, - сказал вернувшийся денщик, - красного привели с винтовкой. На Забелином лугу в шалаше поймали. Пошли пулеметчики сено покосить, глянули, а он в палатке спит, и винтовка рядом и бомба. Ну, навалились и скрутили. Завести прикажете? - Пусть приведут... Не сюда только. Пусть в соседней комнате подождут, пока я позавтракаю. Опять затопали, застучали приклады. - Сюда! - крикнул за стеной кто-то. - Садись на лавку да шапку-то сыми, не видишь - иконы. - Ты руки прежде раскрути, тогда гавкай! Вареник захолодел в моем полураскрытом рту и плюхнулся обратно в миску. По голосу в пленном я узнал Чубука. - Что, обжегся? - спросил капитан. - А ты не наваливайся очень-то. Успеешь, наешься. Трудно себе представитъ то мучительно напряженное состояние, которое охватило меня. Чтобы не внушать подозрения, я должен был казаться бодрым и спокойным. Вареники глиняными комьями размазывались по рту. Требовалось чисто физическое усилие для того, чтобы протолкнуть кусок через сжимавшееся горло. Но капитан был уверен в том, что я сильно голоден, да и я сам еще до завтрака сказал ему об этом. И теперь я должен был через силу есть. Тяжело ворочая одеревеневшими челюстями, машинально нанизывая лоснящиеся от жира куски на вилку, я был подавлен и измят сознанием своей вины перед Чубуком. Это я виноват в том, что его захватили в плен двое пулеметчиков. Это я, несмотря на его предупреждения, самовольно ушел купаться. Я виноват в том, что самого дорогого товарища, самого любимого мной человека взяли сонным и привели во вражеский штаб. - Э-э, брат, да ты, я вижу, совсем спишь, - как будто бы издалека донесся до меня голос капитана. - Вилку с вареником в рот, а сам глаза закрыл. Ляг поди на сено, отдохни. Пахомов, проводи! Я встал и направился к двери. Теперь нужно было пройти через комнату телефонистов, в которой сидел пленный Чубук. Это была тяжелая минута. Нужно было, чтобы удивленный Чубук ни одним жестом, ни одним восклицанием не выдал меня. Нужно было дать понять, что я попытаюсь сделать все возможное для того, чтобы спасти его. Чубук сидел, низко опустив голову. Я кашлянул. Чубук приподнял голову и быстро откинулся назад. Но, уже прежде чем коснуться спиной стены, он пересилил себя, смял и заглушил невольно вырвавшийся возглас. Как бы сдерживаясь от кашля, я приложил палец к губам, и по тому, как Чубук быстро сощурил глаз и перевел взгляд с меня на шагавшего вслед за мной денщика, я догадался, что Чубук все-таки ничего не понял и считает меня также арестованным по подозрению, пытающимся оправдаться. Его подбадривающий взгляд говорил мне: "Ничего, не бойся. Я тебя не выдам". Вся эта молчаливая сигнализация была такой короткой, что ее не заметили ни денщик, ни конвоир. Покачиваясь, я вышел во двор. - Сюда пожалуйте, - указал мне денщик на небольшой сарайчик, примыкавший к стене дома. - Там сено снутри и одеяло. Дверцу только заприте за собой, а то поросюки набегут. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Уткнувшись головой в кожаную подушку, я притих. "Что же делать теперь? Как спасти Чубука? Что должен сделать я для того, чтобы помочь ему бежать? Я виноват, я должен изворачиваться, а я сижу, ем вареники, и Чубук должен за меня расплачиваться". Но придумать ничего я не мог. Голова нагрелась, щеки горели, и понемногу лихорадочное, возбужденное состояние овладело мной. "А честно ли я поступаю, не должен ли я пойти и открыто заявить, что я тоже красный, что я товарищ Чубука и хочу разделить его участь?" Мысль эта своей простотой и величием ослепила меня. "Ну да, конечно, - шептал я, - это будет, по крайней мере, искуплением моей невольной ошибки". Тут я вспомнил давно еще прочитанный рассказ из времен Французской революции, когда отпущенный на честное слово мальчик вернулся под расстрел к вражескому офицеру. "Ну да, конечно, - торопливо убеждал и уговаривал себя я, - я встану сейчас, выйду и все скажу. Пусть видят тогда и солдаты и капитан, как могут умирать красные. И когда меня поставят к стенке, я крикну: "Да здравствует революция!" Нет... не это. Это всегда кричат. Я крикну: "Проклятие палачам!" Нет, я скажу..." Все больше и больше упиваясь сознанием мрачной торжественности принятого решения, все более разжигая себя, я дошел до того состояния, когда смысл поступков начинает терять свое настоящее значение. "Встаю и выхожу. - Тут я приподнялся и сел на сено. - Так что же я крикну?" На этом месте мысли завертелись яркой, слепящей каруселью, какие-то нелепые, никчемные фразы вспыхивали и гасли в сознании, и, вместо того чтобы придумать предсмертное слово, уж не знаю почему я вспомнил старого цыгана, который играл на свадьбах в Арзамасе на флейте. Вспомнил и многое другое, никак не связанное с тем, о чем я пытался думать в ту туманную минуту. "Встаю..." - подумал я. Но сено и одеяло крепким, вяжущим цементом обволокли мои ноги. И тут я понял, почему я не поднимаюсь. Мне не хотелось подниматься, и все эти раздумья о последней фразе, о цыгане - все было только поводом к тому, чтобы оттянуть решительный момент. Что бы я ни говорил, как бы я ни возбуждал себя, мне окончательно не хотелось идти открываться и становиться к стенке. Сознавшись себе в этом, я покорно лег опять на подушку и тихо заплакал над своим ничтожеством, сравнивая себя с великим мальчиком из далекой Французской революции. Деревянная стена, к которой было привалено сено, глухо вздрогнула. Кто-то изнутри задел ее чем-то твердым: не то прикладом, не то углом скамейки. За стеной слышались голоса. Проворной ящерицей я подполз вплотную, приложил ухо к бревнам и тотчас же поймал середину фразы капитана: - ...поэтому нечего чушь пороть. Хуже себе сделаешь. Сколько пулеметов в отряде? - Хуже уже некуда, а вилять мне нечего, - отвечал Чубук. - Пулеметов сколько, я спрашиваю? - Три... дна "максима", один кольт. "Нарочно говорит, - понял я. - У нас в отряде всего только один кольт". - Так. А коммунистов сколько? - Все коммунисты. - Так-таки и все? И ты коммунист? Молчание. - И ты коммунист? Тебя спрашиваю! - Да что зря спрашивать? Сам билет в руках держит, а спрашивает. - Мо-ол-чать! Ты, как я смотрю, кажется, идейный. Стой прямо, когда с тобой офицер разговаривает. Это ты в усадьбе был? - Я. - С тобой еще кто? - Товарищ... Еврейчик один. - Жид? Куда он делся? - Убег куда-то... в другую сторону. - В какую сторону? - В противоположную. Что-то стукнуло, двинулась табуретка, и баритон протяжно заговорил: - Я тебе дам "в противоположную"! Я тебя сейчас самого пошлю в противоположную. - Чем бить, распорядились бы лучше скорей, да и делу конец, - тише прежнего донесся голос Чубука. - Наши бы, если бы вас, ваше благородие, поймали, дали бы раза два в морду - да и в расход. А вы, глядите-ка, всего плетюгой исполосовали, а еще интеллигентный. - Что-о?.. Что ты сказал? - высоким, срывающимся голосом закричал капитан. - Я говорю, нечего человека зря валандать! Вмешался третий голос: - Господин... командир полка - к аппарату! Минут десять за стеной молчали. Потом с крыльца уже послышался голос денщика Пахомова: - Ординарец! Мусабеков!.. Ибрагишка!.. - Ну-у? - донесся из малинника ленивый отклик. - И где ты, черт, делся? Седлай жеребца капитану. За стеной опять баритон: - Виктор Ильич! Я в штаб... Вернусь, вероятно, ночью. Позвоните Шварцу, чтобы он срочно связался с Жихаревым. Жихарев донес, что отряды Бегичева и Шебалова соединились возле Разлома. - А с этим что? - Этого... этого можно расстрелять. Или нет - держите его до моего возвращения. Мы еще поговорим с ним. Пахомов! - повышая тон, продолжал капитан. - Лошадь готова? Подай-ка мне бинокль. Да! Когда этот мальчик проснется, накормишь его. Мне обед оставлять не надо. Я там пообедаю. Мелькнули через щели черные папахи ординарцев. Мягко захлопали по пыли подковы. Через ту же щель я увидел, как конвоиры повели Чубука к избе, в которой я сидел утром. "Капитан вернется поздно, - подумал я, - значит, в следующий раз Чубука выведут для допроса ночью". Робкая надежда легким, прохладным дуновением освежила мою голову. Я здесь на свободе... Никто меня ни в чем не подозревает, больше того: я гость капитана. Я могу беспрепятственно ходить, где хочу, и, когда начнет темнеть, я, как бы прогуливаясь, пойду по тропке, которая пролегает возле окошка, выходящего на зады. Подниму маузер и суну его через решетку. Солдаты придут ночью за Чубуком. Он выйдет на крыльцо и, пользуясь тем, что они будут считать его обезоруженным, сможет убить и того и другого, прежде чем хоть один из них успеет вскинуть винтовку. Ночи теперь темные: два шага отскочил - и пропал. Только бы удалось просунуть маузер, а это сделать нетрудно. Избушка каменная, решетки крепкие, и поэтому часовой, не опасаясь побега через окно, сидит у крыльца и сторожит дверь; только изредка подойдет он к углу, посмотрит и опять отойдет. Я вышел из сарайчика. Чтобы скрыть следы слез, вылил себе на голову полный ковш холодной воды. Денщик подал мне кружку квасу и спросил, хочу ли я обедать. От обеда я отказался, пошел на улицу и сел на завалинку. Решетчатое окошко, за которым сидел Чубук, черной дырой уставилось на меня с противоположной стороны широкой улицы. "Хорошо, если бы Чубук заметил меня, - подумал я. - Это ободрит его, он поймет, что раз я здесь на свободе, то постараюсь спасти его. Как заставить его выглянуть? Крикнуть нельзя, рукой помахать - часовой заметит... Ага! Вот как. Так же, как когда-то в детстве я вызывал Яшку Цуккерштейна в сад или на пруд". Сбегал в комнату, снял со стены небольшое походное зеркальце и вернулся на завалинку. Сначала я занялся рассматриванием прыщика, вскочившего на лбу, потом как бы нечаянно пустил солнечного зайчика на крышу противоположного дома и оттуда незаметно перевел светлое пятно в черный провал окна. Часовому, сидевшему на крыльце, был невидим острый луч, ударивший через окно во внутреннюю стену избы. Тогда, не двигая зеркала, я закрыл ладонью стекло, открыл опять, и так несколько раз. Расчет мой, основанный на том, что арестованный заинтересуется причиной вспышек в затемненной комнате, оправдался В следующую минуту в окне под лучами моего солнечного прожектора возник силуэт человека. Сверкнув еще несколько раз, чтобы Чубук проследил направление луча, я отложил зеркало и, встав во весь рост, как бы потягиваясь, поднял руку вверх, что на языке военной сигнализации всегда обозначало: "Внимание! Будьте готовы!" К крыльцу подошли два стройных юнкера в запыленных бескозырках, с карабинами, ловко перекинутыми наискосок за спину, и спросили капитана. К ним вышел замещавший капитана младший офицер. Юнкера отдали честь, и один протянул пакет: - От полковника Жихарева. С завалинки я услышал жужжание телефона: младший офицер настойчиво вызывал штаб полка. Четыре солдата, присланные от рот для связи, выскочили из штабной избы и мерным солдатским бегом понеслись в разные концы села. Еще через несколько минут распахнулись ворота околицы, и десять черных казаков легкой стайкой выпорхнули за деревню. Быстрота и четкость, с которой выполнялись передаваемые штабом распоряжения, неприятно поразили меня. Вышколенные юнкера и вымуштрованные казаки, из которых состоял сводный отряд, были не похожи на наших храбрых, но горластых и плохо дисциплинированных ребят. Солнце еще только близилось к закату, а мне уже не сиделось. По приготовлениям и отдельным фразам я понял, что в ночь отряд будет выступать. Чтобы скоротать до темноты время, а заодно получше осмотреться, я пошел вдоль села и вышел на пруд, в котором казаки купали лошадей. Лошади фыркали, чавкали копытами, увязавшими в вязком, глинистом дне. Взбаламученная затхлая вода теплыми струйками стекала с их лоснящейся жирной кожи. На берегу бородатый голый казак с крестом на шее рубил шашкой кусты густого ракитника. Занося шашку, казак поджимал губы, а когда опускал ее, то из груди его вылетал короткий выдох, производивший тот самый неопределенный звук, который вырывается у мясников, разделывающих топором коровью тушу: ыых... ыых... Под острым блестящим клинком толстые сучья валились, как трава. Попади ему сейчас под замах вражья рука - не будет руки. Попади ему красноармейская голова - разрубит наискосок, от шеи до плеча. Видел я следы казачьих пышек: как будто бы не на скаку, не узким лезвием шашки нанесен гибельный удар, а на плахе топором спокойного, хорошо нацелившегося заплечных дел мастера. Заслышав звон колокола, призывавшего ко всенощной, казак кончил рубить. Серой суконной портянкой вытер разогревшийся клинок, вложил его в ножны и, тяжело дыша, перекрестился. Меж картофельных гряд узенькой тропкой дошел я до родника. Ледяная вода с веселым журчаньем стекала со старой, покрытой мхом колоды. Заржавленная икона, врезанная в подгнивший крест, тускло глядела выцветшими глазами. Под иконой слабо обозначалась вырезанная ножом надпись: "Все иконы и святые - ложь". Начинало темнеть. "Еще полчаса, - подумал я, - и надо будет пробираться к каменной избушке". Я решил выйти на конец села, пересечь большую дорогу и оттуда тропкой пробраться к решетчатому окну. Я хорошо знал место, на которое упал маузер. Белая обертка бумаги немного просвечивала сквозь крапиву. Я решил, не останавливаясь, поднять сверток, сунуть его через решетку и идти дальше как ни в чем не бывало. Завернув за угол, я очутился на пустыре. Здесь я увидел кучку солдат и неожиданно лицом к лицу столкнулся с капитаном. - Ты что тут ходишь? - удивившись, спросил он. - Или ты тоже пришел посмотреть? Тебе ведь еще в диковинку. - Вы разве уже приехали? - заплетающимся языком глупо выдавил я из себя, не понимая еще, о чем это он говорит. Слова команды, раздавшейся сбоку, заставили нас обернуться. И то, что я увидел, толкнуло меня судорожно вцепиться в обшлаг капитанского рукава. В двадцати шагах, в стороне, пять солдат с винтовками, взятыми наизготовку, стояли перед человеком, поставленным к глиняной стене нежилой мазанки. Человек был без шапки, руки его были стянуты назад, и он в упор смотрел на нас. - Чубук, - прошептал я, зашатавшись. Капитан удивленно обернулся и, как бы успокаивая, положил мне руку на плечо. Тогда, не спуская с меня глаз и не обращая внимания на команду, по которой солдаты взяли винтовки к плечу, Чубук выпрямился и, презрительно покачав головой, плюнул. Тут так сверкнуло, так грохнуло, что как будто бы моей головой ударили по большому турецкому барабану. И, зашатавшись, обдирая хлястик капитанского обшлага, я повалился на землю. - Кадет, - строго сказал капитан, когда я опомнился, - это еще что такое? Баба... тряпка! Незачем было лезть смотреть, если не можешь. Так нельзя, батенька, - уже мягче добавил он, - а еще в армию прибежал. - С непривычки это, - зажигая спичку и закуривая, вставил поручик, командовавший солдатами. - Вы не обращайте на это внимания. У меня в роте тоже телефонистик один из кадетов. Сначала по ночам маму звал, а теперь такой аховый. А этот-то хорош, - понижая голос, продолжал офицер. - Стоял, как на часах, не коверкался. И ведь плюнул еще! ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ В ту же ночь, захватив свой маузер и сунув в карман бомбу, валявшуюся в капитанской повозке, с первого же пятиминутного привала я убежал. Всю ночь безостановочно, с тупым упрямством, не сворачивая с опасных дорог, пробирался я к северу. Черные тени кустарников, глухие овраги, мостики - все то, что в другое время заставило бы меня насторожиться, ждать засады, обходить стороной, проходил я в этот раз напролом, не ожидая и не веря в то, что может быть что-нибудь более страшное, чем то, что произошло за последние часы. Шел, стараясь ни о чем не думать, ничего не вспоминать, ничего не желая, кроме одного только: скорей попасть к своим. Следующий день, с полудня до глубоких сумерек, проспал я, как под хлороформом, в кустах запущенной лощины; ночью поднялся и пошел опять. По разговорам в штабе белых я знал приблизительно, где мне нужно искать своих. Они должны были быть уже недалеко. Но напрасно до полуночи кружил я тропками, проселочными дорогами - никто не останавливал меня. Ночь, как трепыхающаяся птица, билась в разноголосом звоне неумолчных пташек, в кваканье лягушек, в жужжанье комаров. В шорохах пышной листвы, в запахах ночных фиалок и лесной осоки беспокойной совой кричала раззолоченная звездами душная ночь. Отчаянье стало овладевать мной. Куда идти, где искать? Вышел к подошве холма, поросшего сочным дубняком, и, обессиленный, лег на поляну душистого дикого клевера. Так лежал долго, и чем дольше думал, тем крепче черной пиявкой всасывалось сознание той ошибки, которая произошла. Это на меня плюнул Чубук, на меня, а не на офицера. Чубук не понял ничего, он ведь не знал про документы кадета, я забыл ему сказать про них. Сначала Чубук думал, что я тоже в плену, но когда увидел меня сидящим на завалинке, а особенно потом уже, когда капитан дружески положил мне руку на плечо, то, конечно, Чубук подумал, что я перешел на сторону белых, а может быть даже, что я нарочно оставил его в палатке. Ничем иным Чубук не мог объяснить себе той заботливости и того внимания, которые были проявлены ко мне белым офицером. Его плевок, брошенный в последнюю минуту, жег меня, как серная кислота, вплеснутая в горло. И еще горше становилось от сознания, что поправить дело нельзя, объяснить и оправдаться не перед кем и что Чубука уже больше нет и не будет ни сегодня, ни завтра, никогда... Злоба на самого себя, на свой непоправимый поступок в шалаше туже и туже скручивала грудь. И никого кругом не было, не с кем было поделиться, поговорить. Тишина. Только гам птиц да лягушиное кваканье. К злобе на самого себя примешалась ненависть к проклятой, выматывающей душу тишине. Тогда, обозленный, раскаивающийся и оскорбленный, в бессмысленной ярости вскочил я, выхватил из кармана бомбу, сдернул предохранитель и сильным взмахом бросил ее на зеленый луг, на цветы, на густой клевер, на росистые колокольчики. Бомба разорвалась с тем грохотом, которого я хотел, и с теми далекими, распугивающими тишину перегудами и перекатами ошалелого эха. Я упрямо зашагал вдоль опушки. - Эй, кто там идет? - услышал я вскоре из-за кустов. - Я иду, - ответил я, не останавливаясь. - Что за я!.. Стрелять буду! - Стреляй! - с непонятной вызывающей злобой выкрикнул я, вырывая маузер из-за пазухи. - Стой, шальной! - раздался другой голос, показавшийся мне знакомым и обращавшийся к невидимому для меня спутнику. - Васька, стой же ты, черт! Да ведь это же, кажется, наш Бориска. У меня хватило здравого смысла опомниться и не бабахнуть в бойца нашего отряда, шахтера Малыгина. - Да откуда ты взялся? А мы тут недалече. Послали нас разузнать: бомбой кто-то грохнул. Уж не ты ли? - Я. - Чего это ты разошелся так? И бомбами швыряешься и на рожон прешь. Ты уж не пьяный ли? Все рассказал я товарищам: как попал к белым, как был захвачен и погиб славный Чубук, только о последнем, плевке Чубука, не сказал я никому. И тогда же выложил заодно обо всем, что слышал в штабе о планах белых, о расположении, о том, что отряды Жихарева и Шварца постараются нагнать наших. - Что же, - сказал Шебалов, опираясь на потемневший и поцарапанный в походах палаш, - слов нету, жалко Чубука. Был Чубук первый красноармеец, лучший боец и товарищ. Что и говорить... Большую оплошку сделал ты, парень... Да, большую. - Тут Шебалов вздохнул. - Ну, а как мертвого все равно не воротишь, нечего мне тебе говорить, да и ты сам не нарочно, а с кем беды не бывает. - С кем беды не бывает, - подхватило несколько голосов. - Ну, а вот за то, что узнал ты про Жихарева, про ихние планы, за то, что торопился ты сообщить об этом товарищам, - за это тебе вот моя рука и крепкое спасибо! Круто завернув вправо, большими ночными переходами далеко ушли мы от лопушки, расставленной Жихаревым, и, минуя крупные села, сбивая на пути мелкие разъезды белых, соединившиеся отряды Шебалова и Бегичева вышли через неделю к своим регулярным частям, державшим завесу на участке станции Поворино. В те же дни я стал кавалеристом. На стоянке подошел ко мне Федя Сырцов, хлопнул по плечу своей маленькой цепкой пятерней. - Борис, - спросил он, - верхом ездил когда? - Ездил, - ответил я, - в деревне только, у дядьки, да и то без седла. А что? - Раз без седла ездил, в седле и подавно сумеешь. Хочешь ко мне в конную? - Хочу, - ответил я и недоверчиво посмотрел на Федю. - Ну, так заместо Бурдюкова будешь. Его коня возьмешь. - А Гришка где? - Шебалов выгнал, - и Федя выругался. - Вовсе из отряда выгнал. Гришка на обыске у попа надел на палец колечко да и позабыл снять. И колечко-то дрянь, ему в мирное время пятерка - красная цена. Так поди ж ты, поговори с Шебаловым! Выгнал, черт, попову сторону взял. Я хотел было возразить Феде, что вряд ли Шебалов станет держать попову сторону и что, вероятно, Гришка Бурдюков не нечаянно позабыл снять кольцо. Но тут мне показалось, что Феде не понравится это разъяснение, он, чего доброго, раздумает брать меня в конную разведку, и я смолчал. А в конную давно уже мне хотелось. Пошли к Шебалову. Шебалов неохотно согласился отпустить меня из первой роты. Поддержал неожиданно хмурый Малыгин. - Пусти его, - сказал он. - Парень молодой, проворный. Да и так он ходит все, без Чубука скучает. Они ведь, бывало, всегда на пару, а теперь не с кем ему! Шебалов отпустил, но, исподлобья посмотрев на Федю, сказал ему не то шутя, не то серьезно: - Ты, Федор, смотри... не спорть у меня парня! Ты не вихляй глазами-то, серьезно я тебе говорю! Вместо ответа Федя задорно подмигнул мне: ладно, дескать, сами не маленькие. Через месяц я уже как заправский кавалерист, подражая Феде, ходил, расставляя в стороны ноги, перестал путаться в шпорах и все свободное время проводил возле тощего пегого жеребца, который достался мне после Бурдюкова. Я сдружился с Федей Сырцовым, хотя Федя и вовсе не был похож на расстрелянного Чубука. Если правду сказать, то с Федей я себя чувствовал даже свободнее, чем с Чубуком. Чубук был похож на отца, а не на товарища. Станет иногда выговаривать или стыдить, стоишь, злишься, а язык не поворачивается сказать ему что-нибудь резкое. С Федей же можно было и поругаться и помириться, с ним было весело даже в самые тяжелые минуты. Капризный только был Федя. Иной раз заладит свое, так ничем его не сшибешь. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Однажды Шебалов приказал Феде: - Седлай, Федор, коней и направляйся в деревеньку Выселки. Второй полк по телефону разведать просил, Нету ли там белых. У нас своего провода к ним не хватает, приходится разговаривать через Костырево, а они думают прямо через Выселки к нам связь протянуть. Федя заартачился. Погода дождливая, скверная, а до Выселок надо было через болото верст восемь такой грязью переть, что раньше чем к ночи оттуда вернуться и думать было нечего. - Кто на Выселках есть? - возмутился Федя. - Зачем там белые окажутся? Выселки вовсе в стороне, кругом болота. Если белым нужно, то они по большаку попрут, а не на Выселки... - Тебя не спрашивают! Сказано тебе отправляться - и отправляйся, - оборвал его Шебалов. - Мало ли что сказано! Ты, может, чертову бабушку разыскивать пошлешь меня! Так я и послушался! Нехай пехотинцы идут. Я лошадей хотел перековывать, а кроме того, табаку фельдшер два ведра напарил, от чесотки коням растирку сделать нужно, а ты... на Выселки. - Федор, - устало сказал Шебалов, - ты мне хоть разбейся, а приказа своего я не отменю. Шлепая по грязи, ругаясь и отплевываясь, Федя заорал нам, чтобы мы собирались. Никому из нас не хотелось по дождю, по слякоти тащиться из-за каких-то телефонистов на Выселки. Ругали ребята Шебалова, обзывали телефонистов шкурами, пустозвонами, нехотя седлали мокрых лошадей и нехотя, без песен тронулись к окраине деревушки. Вязкая, жирная глина тупо чавкала под ногами. Ехать можно было только шагом. Через час, когда мы были только еще на полдороге, хлынул ливень. Шинели разбухли, глаза туманились струйками воды, сбегавшими с шапок. Дорога раздваивалась. В полуверсте направо, на песчаной горке, стоял хутор в пять или шесть дворов, Федя остановился, подумал и дернул правый повод. - Отогреемся, тогда поедем дальше, - сказал он. - А то на дожде и закурить нельзя. В большой просторной избе было тепло, чисто прибрано и пахло чем-то очень вкусным, не то жареным гусем, не то свининой. - Эге! - тихонько шепнул Федя, шмыгнув носом. - Xутор-то, я вижу, того, еще не объеденный. Хозяин попался радушный. Мигнул здоровой девке, и та, задорно глянув на Федю, плюхнула на стол деревянные миски, высыпала ложки и, двинув табуретом, сказала, усмехаясь: - Что ж стали-то? Садитесь. - А что, хозяин, - спросил Федя, - далеко ли отсюда еще до Выселок? - В лето, когда сухо, - ответил старик, - тогда мы прямой тропкой через болото ходим. Тут вовсе не далеко, полчаса ходьбы всего. Ну, а сейчас там не пройдешь, завязнуть недолго. А так по дороге, по которой вы ехали, часа два проедешь. Тоже скверная дорога, особенно у мостика через ключ. Верхами ничего, а с телегой плохо. Зять у меня нынче вернулся оттуда, так оглоблю сломал. - Сегодня оттуда? - спросил Федя. - Сегодня, с утра еще. - Что им, не слыхать белых? - Да нет, не слыхать пока. - Пес его, Шебалова, задери. Говорил я ему, что нету. Раз с утра не было, значит, и сейчас нету. Весь день такой дождина, кого туда понесет? Давай раздевайся, ребята. Не за каким чертом лезть дальше. Только ноги коням вывертывать. - Ладно ли, Федька, будет? - спросил я. - А что Шебалов скажет? - Что Шебалов? - ответил Федя, решительно сбрасывая тяжелую, перепачканную глиной шинельку. - Скажем Шебалову, что были, мол, и никого нету! За обедом на столе появилась бутылка самогонки. Федя разлил по чашк