дай!" Тут я всем рассказал, как платил ему, а он нагло смеется: "Раз платил, значит выгодно было". Соседи сочувственно вздыхали; знали, какая выгода мне от маленького Ибрагима. Но какой кади поверит, что купец без выгоды столько мангуров швырял? Еще плохое подумает. Пришлось одежду отдать. Пересчитал чувячник одежду и говорит: "Одного пояса не хватает; сам видел, а сейчас нету". Напрасно Ибрагим клялся, что потерял. Чувячник кричать начал, что богатый купец обсчитать хочет бедного человека. Пять пар потребовал; пришлось дать. Увел он плачущего Ибрагима, а я три ночи не спал; и матери моей жалко его, и Айша плачет. Эйвах! Уж я думал, может, пойти мне к чувячнику - предложить столько, сколько захочет, чтобы совсем отдал мне Ибрагима. Очень противно было, но вижу, идти придется, по барашку скучаю. Ради избавления от желтых мыслей стал записывать все, что видел и слышал в светлые дни моих путешествий. Но... не будем затягивать, расскажу к случаю. Все же надо сейчас завязать узелок на нитке памяти. Во имя улыбчивого дива потянем за собою притчу, похожую на правду, и правду, похожую на притчу. Первая пятница без Ибрагима напоминала понедельник. Тут мать воспользовалась моим отчаянием и невесту мне нашла. Заметьте, эфенди, я начинаю разматывать клубок воспоминаний... Пока женился, пока... Об этом потом расскажу. В одно из счастливых утр, только я открыл лавку, вбегает Ибрагим. Вбегает? Здесь уместнее сказать: врывается! Аллах! Оборванный, грязный, избитый, худой! Сразу согласился кусок лаваша с сыром скушать. Я забыл, что брезглив, обнимаю его, спрашиваю, а он от слез говорить не может. Я хамала за Айшей послал. Прибежала, плачет, целует грязного ягненка, потом, не медля ни пол-базарного часа, схватила и в баню повела, - там четырех часов, поклялась, было мало. Я от нетерпения четки считать принялся - одни пересчитаю, брошу, другие беру, не разбираю, дорогие или дешевые. На сороковой сбился, снова с первой начал. Вдруг приходит чувячник, быстро оглядел лавку и смиренно просит, чтобы обратно я Ибрагима взял. Я так раскричался, что он к дверям отошел и оттуда умоляет за десять мангуров в каждое новолуние взять. Я еще громче кричу, что и даром не возьму, уже другого за два мангура нашел. Испугался чувячник и умолять принялся: он тоже на два мангура согласен. "Только сейчас возьми и два полнолуния прячь, чтобы не увидели..." Чувствую, что от радости сердце широким стало, и не обратил внимания на просьбу - спрятать, только потом догадался, в чем тут хитрость была. Думаю об одном: лишь бы Ибрагим с Айшей не вовремя не пришли. А чувячник все умоляет. Тогда я сказал. "Возьму, но с условием. Приведи Ибрагима". Тут чувячник испуганно заморгал: "Ибрагим вчера убежал, думали, к ага Халилу, все о нем плакал. О аллах, где же этот сын собаки? Неужели вправду утопился, как обещал?" Я тут позвал свидетелей. Умный купец Мустафа тоже пришел. Я заставил чувячника поклясться на коране, что он отказывается от Ибрагима, уступая мне его навсегда за сто пиастров. Все случилось, как предвидел купец. Чувячник схватил монеты, поклялся на коране и выбежал как сумасшедший. - А ты не выведал, почему чувячник столько вреда сыну причинил? - поинтересовался Ростом. - Видит небо, в тот же вечер узнал. Счастливый Ибрагим страшное рассказал: чувячник всем хвастал, что у него сын подобен луне в первый день ее рождения, читает коран как ученый и богатые одежды носит. Тогда один торговец невольниками предложил продать ему Ибрагима за триста пиастров. Чувячник хотел четыреста. Торговались три дня. Тогда чувячник предложил торговцу зайти в мою лавку и посмотреть товар. Увидя Ибрагима, торговец сразу согласился на триста семьдесят пять. От радости чувячник все открыл своей жене: "Видишь, дочь ишачки, аллах послал тебе умного мужа. О, теперь мы богаты! Теперь я тоже ага!" Жена притворилась обрадованной, а когда наутро чувячник ушел, захватив с собою семьдесят пиастров, полученных в задаток, вымазала лицо Ибрагима сажей, нарядила в старое платье и велела укрыться в сарае - на тот случай, если искать будут. А второго сына, очень похожего на Ибрагима, немного умыла, одела в новую одежду Ибрагима, - остальную чувячник продал, хоть она молила, чтобы второму оставил, - и научила, когда придет торговец, прикинуться сумасшедшим, показать ему язык и тут же зад, не считаясь с тишиной... Так и случилось. Торговец, увидев мальчика, изумился: в лавке он ему показался выше и красивее. Тут же мальчик показал ему язык и зад, не считаясь с тишиной. Торговец охнул, тогда мальчик от себя сделал подарок: струйкой провел круг и заблеял. И снова показал то и это. Торговец завопил: "Где твой проклятый муж?! Он меня обманул, другого подсунул! Какой купец сумасшедшего захочет держать?" Мать стала упрашивать не сердиться, ибо "все от аллаха!" Мальчик в детстве упал на камень вниз головой. Но купец извлек выгоду, ибо покупатели смеялись над глупцом и не скупились на монеты. "Ему уже шесть лет, а у него ни голова, ни зад не растут". Тут мальчик решил, что как раз время, и снова не посчитался с тишиной и в придачу, высунув язык, замычал. Торговец выскочил из лачуги и побежал ко мне: "Где мальчик?! - "Как где? Чувячник забрал". - "Почему меньше ростом стал?" - "Без желания аллаха", отвечаю, ни больше, ни меньше нельзя стать. А теперь та сторона - твоя, а эта - моя, и никогда не смей приходить в мою лавку". Торговец кинулся искать чувячника, найдя, выбил из него запах кожи и потребовал обратно семьдесят пиастров. Чувячник плакал, ударял себя кулаком в грудь и божился, что потерял их: "Аллах, аллах! Почему не понравился торговцу красивый Ибрагим?! И читать коран умеет, и писать..." Не дослушав, торговец заставил чувячника нюхать пыль улицы и, не обнаружив у него своих монет, поволок домой. Но лачуга оказалась запертой. Мать, предвидя ярость и торговца, и мужа, забрала всех детей и ушла к родственникам - арабам. Сама по крови тоже арабка. От пятницы до пятницы прибегал торговец к чувячнику. Но нет начала без конца. Пришло время каику торговца отплыть. Он еще раз тщательно обыскал всю лачугу, сарай и, не найдя пиастров, выбил пыль из чувячника и потащил его к кади. У торговца не было свидетелей, а чувячник клялся, что не только не брал, но даже не видел никаких пиастров. Торговец был хоть и мусульманин, но чужеземец и, по одежде видно, богатый, поэтому кади поверил чувячнику и взыскал с торговца за клевету пятьдесят пиастров в пользу сберегателя закона. Торговец завопил: он и так потерял семьдесят! Чувячник в свою очередь закричал, что чужеземец три раза издевался над ним, и вот он, чувячник, не может работать и семья его голодает. Кади сурово напомнил: "Один час правосудия дороже аллаху, чем семьдесят дней молитвы", прочел торговцу суру о милосердии Мухаммеда к бедным и тут же взыскал с торговца пять пиастров за побои, которые лишили бедняка заработка. Торговец выложил перед кади пятьдесят пять пиастров и, проклиная Стамбул, хотел удалиться, но кади задержал его и взыскал еще два пиастра за оскорбление города, в котором живет султан. Торговец, швырнув монеты, поспешил к выходу. Кади опять задержал его и взыскал еще один пиастр - за неучтивость к хранителю закона. Торговец осторожно положил пиастр перед кади и, вежливо кланяясь, попятился к дверям, а выскочив на улицу, не оглядываясь, побежал к пристани. Кади сурово посмотрел на чувячника, напомнил ему суру о гостеприимстве и взыскал с него в пользу стража закона три пиастра за грабеж чужеземца. Выждав, пока утих хохот "барсов", Халил, спокойно перебирая бирюзовые четки, сказал: - О торговце все. Теперь об Ибрагиме. Когда его мать с детьми вернулась, чувячник избил Ибрагима за то, что он не сумел понравиться торговцу. О Осман, сын Эртогрула, сколько пиастров потерял он из-за проклятого аллахом сына! Тут Арзан, которому очень понравилось быть сумасшедшим, заблеял в лицо отцу и не посчитался с тишиной, услужливо пообещав еще не такое придумать, когда вырастет. Ибрагим воспользовался тем, что чувячник начал угощать палкой нарушителя тишины, и убежал ко мне. Остальное вы знаете. - Все же ты платишь чувячнику? - Разбойнику нет, но мать Ибрагима, лишь наступает новолуние, стучится в дверь. И я ей даю по двадцать пиастров. Арзана же за то, что он помог спасти Ибрагима, я устроил у своего шурина, ученого хекима, мужа моей единственной сестры. С того дня до сегодняшнего прошло девять лет. Хеким сделал умного Арзана своим помощником, только настрого запретил ему не считаться с тишиной, ибо учтивость - лучшее лекарство для тех, кто не любит назойливого шума. Ростом бросил укоризненный взгляд на потешающихся "барсов" и уже хотел извиниться перед Халилом, как в лавку почти вбежал пожилой турок. - О ага Халил, поспеши найти подобные! - Он протянул нить, на ней не хватало трех бус. - О Халил, как раз пришел караван и мой хозяин не может без четок сосчитать, сколько платить погонщикам. Халил взял четки, пощупал и, с отвращением отшвырнув их, кинулся к тазику, наполненному розовой водой, и принялся мыть руки: - Как смеешь, гырба, протягивать мне четки, отдающие запахом бараньего навоза? - Ага Халил, очень тороплюсь. - Торопишься, иди к Сеиду, кроме благовоний, тоже четками торгует. - Ага Халил, хозяин велел у тебя одного купить, в счастливую руку верит. - Тогда подожди, сейчас вернется Ибрагим; а у меня богатые покупатели, десять нитей четок нужно выбрать, - сидишь, не время с тобой возиться. - Ага Халил, очень тороплюсь. - Тогда уходи. - О аллах, хозяин велел у одного тебя... - Тогда подожди. - Ага Халил... В лавку порывисто вошел Ибрагим. Увидя покупателя, он ловко поставил свой поднос на второй арабский столик, взглянул на протянутые четки и, морщась, снял с гвоздя точно такие же. - Богатый купец, а четки покупает, как у хамала. Клади на стойку двенадцать пиастров. Турок вмиг отсчитал монеты и поспешил на улицу. Ибрагим достал тряпку, протер пиастры и опустип в ящик. Ополоснув руки, он достал из-за ковра чашечки и принялся разливать ароматный кофе. - Ты что, к джинну в гости бегал? Или сам кофейные зерна выращивал? - Хуже, ага Халил, сосуд для варки кофе сам вычистил. Ты бы из такого и глотка не сделал, я тоже. - Наверно, покупатель в самом деле торопился, - заметил Ростом. - Не видал, чтобы, не торгуясь, платили. - По желанию аллаха, у меня не торгуются. Все знают - лишнее не беру. Если за десять мангуров покупаю, за тринадцать продаю. Мангур на расход по лавке, мангур для дома и мангур откладываю для матери... Ты что, невежа, смеешься? - накинулся он на Ибрагима. - Или я неверно сосчитал? Смотри, как бы не пришлось обновить сегодня на твоей спине палку. - Обновлять не стоит, - фыркал Ибрагим, - придется новую купить, эта укоротилась. Десять лет обещаешь и все не выполнил. А смеюсь я над твоим способом торговать. Хорошо, ханым про сундуки не догадывается. Ай харани, харани, съел я сорок котлов баранины, теперь пойду и расскажу. - Будет то или не будет, тоже пять лет обещаешь... Лучше кофе еще налей, иначе остынет. Ибрагим стал угощать "барсов". Вошел пожилой турок, за ним слуга хвастливо нес кисет с монетами. Халил принялся показывато "барсам" четки, лежащие на столике, советуя, какие брать. "Барсы" важно рассматривали товар и, не понимая зачем, некоторые откладывали. Ибрагим, зорко оглядев покупателя и открыв ключом ящик, стал выкладывать четки, расхваливая подбор бус. Покупатель нерешительно щупал, перебирал, косился на Халила, явно, но тщетно ожидая его вмешательства, - наконец выбрал подсунутые Ибрагимом - костяные. Ибрагим приторно восхитился: - О ага, с морем сравнить твою щедрость! Наверно, для сто первой одалиски стараешься. Ханым счастлива будет. Покупатель от удовольствия осклабился: - Тебя пророк не обошел догадливостью, но... - и он взмолился: - Ага Халил, посоветуй, боюсь ошибиться! - О ага, - перебил Ибрагим, - ты и себе хочешь подарок сделать? Сразу видно, богат, как сарраф. Вот, коралловые, возьми для четвертой жены. Покупатель сдался, он все больше таял от самодовольства, но заявил, что как раз четвертая жена сама купила себе подарок, и остальные имеют богатые четки, а для себя он возьмет будничные, ибо праздничные слишком дороги. Тут Ибрагим с жаром стал его уговаривать не портить красоту пальцев дешевыми четками. После долгих убеждений покупатель взял костяные - для сто первой одалиски и для себя - гишерные, удобные для отсчета молитв и поклонов. Когда он, не торгуясь, приказал слуге расплатиться и горделиво вышел, Халил напустился на Ибрагима. - Ты почему излишне кланялся ему, словно перед тобой эфенди? Я как тебя учил? - Свидетель Мухаммед, я разжигал его тщеславие для выгоды торговли. - О Абубекр, подскажи, что делать с криводушным? Сколько раз я тебе внушал не унижаться просьбами! Пусть покупатель сам решает, что ему взять. - Видит Мухаммед, и я тебя, о ага Халил, нередко уговаривал не мешать мне торговать. Если по твоему совету поступать, давно бы в лавке от четок и тени не осталось, а от сундуков - одна тень. А что на это скажет добрая ханым? - Пусть так, - смутился Халил, - но зачем ты убеждал его купить для сто первой одалиски костяные, когда хорошо знаешь, что едва ли в его гареме насчитаешь десять наложниц, и то костлявых, по дешевке купленных у разбогатевшего Ади Эддина, у которого он не более чем старший слуга. И четырех жен почему ему преподнес, когда не тайна, что едва двум приличные одежды покупает. - О мой ага Халил, кисмет! Ты не купцом, а праведником родился! Для десятой одалиски он бы и деревянные четки не купил, а для сто первой из слоновой кости взял, ибо хвастливость - первая буса его души. - С неба упали три ответа, удостой одним: тебя совесть в расход, а не в прибыль вводит? - Пусть Мухаммед пошлет тебе, ага Халил, спокойный сон, четки не пропадут: в день рождения второй жене подарит. Халил пробовал еще оспаривать правоту Ибрагима, но "барсы" единодушно приняли его сторону: "Тщеславных" следует учить! И вообще, торговля есть торговля. Нельзя чрезмерную доброту показывать. Покупатели не ангелы, могут растащить товар задаром, как крысы - халву. Тут Ибрагим вдруг заторопился: он сейчас вернется, дело маленькое есть. Когда он исчез, Халил вздохнул: - За халвой побежал. Лишь удачно обкрутит покупателя, так сейчас же, как имам голову чалмой, себя вознаграждает. Хорошо, я цену сразу на весь товар назначаю, иначе от покупателей, постоянно торгующихся, невозможно было бы и часу спокойно посидеть. Белые чашечки на каирском подносе казались уснувшими бабочками. Становилось жарко. Халил взял кувшин с водой и освежил пол. - А почему своих сыновей не имеешь? У тебя, наверно, четыре жены, ага Халил?.. Если неуместно спрашиваю, прости. - Три жены были... - Пануш, эх!.. "Барсы" смущенно замолкли. Халил отсчитал три хризолитовые бусы, добродушно посмеиваясь: - Небо проявило к нам снисходительность, и они все живы. О женах в другое время расскажу. Сейчас прошу удостоить... Какой-то странный взгляд бросил Халил на "барсов" и с легкой иронией сказал: - Заметьте, эфенди, тут я снова потянул нитку и клубок начал разматываться. Но не будем затягивать. Халил замялся. "Барсы" переглянулись. "Неужели лазутчик? А почему бы и нет? Лавка на лавку не похожа и хозяин на хозяина". Хмурясь, Ростом поспешно спросил: - Ага Халил, кого искал ты на берегу Босфора в первый день нашего прибытия? - Вас, эфенди. - Нас?! - Видит пророк, без объяснения трудно понять. - Но мы, кажется, поняли. Ты хочешь узнать у нас... - Пророк свидетель, ты, эфенди Элизбар, угадал. - Ну что ж, гостеприимный ага, спрашивай. - Матарс сверкнул глазом и опустил кулак на колено. Хозяин ему пришелся по сердцу, неприятно было разочаровываться. - Только знай, ага, грузины не всегда ценят любопытных. - Потому и смущаюсь. - Может, хочешь узнать, сколь велико войско в Картли? - Нет, эфенди Пануш, это не волнует мою кровь. - Тогда что тебя волнует? - Что написал Шота Руставели после: Что ты спрятал, то пропало, Что ты отдал, то твое!.. Лавка погрузилась в глубокое молчание, ибо некоторое время "барсы", преисполненные изумления, никак не могли овладеть речью. - Мы... мы... - начал было Матарс и осекся, ибо слова его переходили в мычание. Халил вздохнул. - Уважаемые чужеземцы, я верно сказал: без очень длинного объяснения трудно понять. Уже говорил я о любви моего отца к путешествиям, помогающим взять товар и отдать дань любопытству. Как раз аллах поставил на его пути Батуми. Не найдя того, что хотел найти, а именно оленьи рога, отец, по совету хозяина кофейной, поспешил в Ахалцихе. Многое удивило его и обрадовало в этом краю теснин и озер. Особенно понравились местные грузины, проявившие к отцу внимание. Они гостеприимно устраивали пиры, охоты, сопутствовали в поездках, стараясь отыскать то, что искал мой отец. Но больше всех подружился отец с одним весельчаком эфенди, по-грузински называемым азнауром. В один из вечеров эфенди-азнаур пригласил отца послушать сказание о витязе в тигровой шкуре. Певец пел по-турецки о мужестве, дружбе и любви. Очарованный отец слушал всю ночь. Уже азнаур и его друзья устали, а отец, опьяненный красотой слов и мыслей, не замечал ни ночи, ни рассвета и в первый раз в жизни пропустил утренний намаз. Эфенди-азнаур утешал отца и, смеясь, напомнил изречение: "Кто путешествует ради познания, тому аллах облегчает путь в рай". Отец стал просить найти ему книгу или свиток "Витязя в тигровой шкуре", дабы певец мог переложить на турецкий язык. Он заплатит, сколько захочет обладатель драгоценности, ибо не мыслит, чтобы его сын Халил не насладился красотой возвышенных чувств. Но сколько ахалцихцы ни старались, не могли найти книгу. Тогда азнаур предложил отцу отправиться в Тбилиси. Эйвах! И тут отца ждало разочарование: хотя книга была у многих, но никто не пожелал расстаться с нею, даже бедные, сколько их ни соблазнял отец золотом и монетами. Богатые говорили, что волшебные созвучия Шота Руставели украшают их замки и дома, а бедные - что изречения воспевателя их единственное богатство и оно переходит из поколения в поколение. Хоть отцу и было досадно, но он проникся двойным уважением к народу, который книгу чтит больше золота. И аллах повернул его сердце к Грузии. Не знаю, так ли было или иначе, но отцу все нравилось в Тбилиси. Правда, майдан против стамбульских базаров короче в длину и ширину и не очень богатый, но там голодные дети и воющие собаки не в одной цене и покупатель норовит превратить лавку в рай, где слова заменяют шербет, а торговец выгоде сделки может предпочесть справедливость убытка. Нравились отцу наполненные весельем духаны. И ряды амкарств, где сила братства способна остановить ураган. Отец уверял, что стал без переводчиков понимать созвучия любви и подвига. "Знай, мой сын, - часто повторял отец, - где смех и щедрость, там меркнет злоба". Еще многое рассказывал отец, и я не заметил, как был покорен вашей страной. Потом отец передал мне часть песен из "Витязя в тигровой шкуре", что уступил ему певец, переложивший в Ахалцихе драгоценные строки на турецкий язык. О аллах, почему нигде не сказано, как заглушить обиду? Запись обрывалась как раз на изречении, которое я прочел вам. Отец сказал: "Кто ищет, тому аллах помогает найти. Следи за приезжающими из страны гор и гроздей винограда". И еще сказал: "Помни о гостеприимстве, которое мне оказывали в стране крылатых коней и смеха, и окажи приезжим грузинам внимание и помощь во всем, в чем будут нуждаться". Селям вам! С того времени я слежу за прибывающими из страны, где дружба, отвага и возвышенные чувства дороже золота. - Благосклонный ага Халил, тебя отец опьянил крепким вином, но в нашей стране есть и уксус, его никогда не пробуй, ибо он не способствует возвышенным чувствам и стоит дешевле клятв шакала. - О эфенди Ростом, аллах одарил меня зорким глазом, и я умею отличать орла от коршуна... Но вас я давно разгадал, ибо в Исфахане мне посчастливилось многое узнать о Непобедимом и его сподвижниках... Об этом еще предстоит беседа. - И мы обещаем донести до твоего слуха много возвышенных мыслей, сказанных витязем в тигровой шкуре. - Если аллах пошлет тебе такое благородное желание, о эфенди Матарс, то знай, ты обогатишь меня большой радостью. Уже давно я узнал, что все грузинские письмена можно в Фанаре перевести на греческий, а с греческого на турецкий и... В лавку почти вбежал Ибрагим. - Ага Халил, достань ящик с жемчугом! Абу-Селим-эфенди велел подобрать самые дорогие четки для знатной ханым. Он сказал: "Зайду за ними". По тому, как посмотрел на "барсов" Халил, они поняли, что ему известно, с какой ловкостью Георгий заманил эфенди в ловушку в Исфахане, когда этот разведчик вздумал подкупить Непобедимого. Нет, встречаться с Абу-Селимом "барсам" совсем не хотелось и, судя по взгляду Халила, он тоже не советовал. - Мы скоро к тебе придем, уважаемый Халил-ага, тоже хотим четки выбрать для наших ханым. Ростом поднялся, за ним остальные "барсы". - Да будет ковром путь ко мне, и если вам все равно когда, то к новолунию приготовлю антики для знатных ханым из дома Великого Моурави. Выйдя из лавки, они оглянулись, но эфенди Абу-Селима не было видно. Неужели где-то притаился и следит за ними? "Барсы" никак не могли отделаться от того неприятного ощущения, которое охватило их при имени Абу-Селима. И потом Халил не договорил что-то важное, что необходимо выслушать. Они, конечно, посетят еще лавку, не похожую на лавку, и купца, не похожего на купца. ГЛАВА СЕДЬМАЯ ВЕНЧАННЫЕ И НЕВЕНЧАННЫЕ КОРОЛИ Некогда, в дни торжества Ирана над Картли-Кахети, шах Аббас, пируя у Георгия Саакадзе в Носте, сказал: "Кальян, кофе, вино и опиум суть четыре столба шатра удовольствия". Тяжелой поступью шли годы, разрушая города, набрасывая мрачную тень забвения на безмолвные поля, покрывая пеплом холодные руины. Не прекращались беспощадные нашествия, набеги на малые страны, войны на Западе и Востоке. Ветер не только нагонял грозовые тучи, но и тучи знамен с изображением вздыбленных львов, разъяренных медведей, взвившихся змей и царственных орлов, разрывающих когтями добычу. Беспокойно было на землях и морях. И на смену четырем удовольствиям появилось "сто забот". Четверо венчанных и невенчанных королей обратили свои и чужие государства в шахматную доску. Замыслы их были сугубо противоположны, и они упорно не уступали позиции, стремясь предвосхитить намерения противников и хитроумными комбинациями спутать их ходы. Ничто не совпадало в расчетах венчанных и невенчанных королей, ничто не умеряло их разбушевавшиеся чувства, и лишь одно объединяло игроков - вопреки всему выиграть! ПАТРИАРХ ФИЛАРЕТ Сквозь разрисованную слюду, затянувшую узкие оконца, скупо проникал свет утра, растекаясь по стенам, обитым золоченой кожей. В опочивальне "великого государя" уже мало что напоминало про сон. Впрочем, и в часы сна будто бодрствовал Филарет, опочивальню наполнял топот лошадей, по индийскому ковру, покрывавшему дубовый пол, катились, скрипя колесами, пушки, крестовые дьяки отчитывали ключарей за никудышное состояние храмов, наседали на нерадивых, а те пугливо ерзали на резной скамье, и в углу, где теплились синие и красные лампады, перезвон колоколов сливался с пальбой затинных пищалей. Подумал: "Вот бы побродить ныне в топких моховых болотах, среди воды и грязи, вдали от проезжих дорог, потешиться глухариной охотой. К тому сейчас ход по насту, строй под осинами шалаш и жди подлета. Хорошо!.. О чем это бишь я?.." Патриарх порывисто подошел к столику, покрытому малиновым бархатом, успокаивающим глаз, но не душу, переложил золотой, усыпанный кафимским жемчугом крест, лежавший рядом не с евангелием, а со свитками - донесениями дьяков и воевод о состоянии государства Московского, и с присущей ему быстротой в смене настроений захохотал было, но тотчас нахмурился: совсем уж некстати попали под острый взгляд шахматы, привезенные ему, патриарху всея Руси, из Стамбула послом султана Мурада IV, греком Фомой Кантакузином. Маленькие башни из слоновой кости и черного дерева замыкали боковые линии квадратов двух враждебных сил. А ему-то что?! Не такими башенками по велению ума приходилось играть на необозримой доске государственных дел Московского царства. Под стать им Фроловская башня, что беспрестанно напоминала об уходящем времени. Приподнять бы и переставить ее на первый квадрат площади Красной, а там двинуть во всю длину и ширину западных рубежей, пусть валит коней, умыкает королев, грозит сделать мат дерзким королям. Усмешка чуть тронула уголки красиво очерченных губ Филарета, но вспомнил о заботах и согнал ее. Опустился он в высокое кресло, византийский двуглавый орел украшал сиденье, кресло было покойным, способствовало размышлениям и думам. А дум было множество, как канители на выходном платье. И то правда, отходило в далекое прошлое Смутное время, что отметилось разорением земли русской, пожарами, кровью, позором. Да уж и не кичиться, как раньше, шляхте, псам короля Сигизмунда. Все со скрежетом зубовным терпели, ибо "московское кесарство так разорено было войнами в лихолетье, что не только городов, но и деревень на полях не видишь, а где хотя деревенька и осталася - и тут людей нет". И то ладно вспомнить: не самовластвуют уже так "сильники", что оперились на разоренной русской земле, настал срок прижимать не одних воевод норовитых и наместников, но и даже высшие власти духовные. Лихолетье! Повалило, опричь дубов, столько людей, что не счесть! Немало соколов лишило воли. Пал жертвой мести Бориса Годунова и он, Филарет, Федор Никитич, знатный боярин, старший сын Никиты Романовича Захарьина-Юрьева, свойственника и приближенного Ивана Грозного. И вновь припомнил, как под высоким синим сводом восторгался он жизнью во всем ее роскошном многообразии. А в жене, красавице Ксюше-лебеди, Ксении Ивановне Шестовой, души не чаял, с нею все реки шли за молочные, а берега - за кисельные. Тешился по закону божьему, а все ж сладко. Да в лихолетье и ее не минуло пострижение. Уволокли в Заонежские скиты на Белоозере и посадили там в заточение, а постригли под именем Марфы. "Псы Годунова Бориса! - Он всегда закипал, перебирая в памяти события былого. - Не по разуму усердные приставы! Они, окаянные, надломили крепкую натуру Никитичей, да не мою, дубовую. Молнии метал я, как иглы, и незримые оковы, как бечеву, рвал. Ксюша смирилась легче, ибо чистоту блюла. А я?! От себя не таю: любил утеху и... на чужих горлиц заглядывался куда как нежно... Всего было, и помногу... Бог милостив, все простил..." Похвально сказано в "Новом Летописце" про пострижение Федора Никитича, кратко, но сильно: "Он же, государь, неволею бысть пострижен, да волею и с радостию велией и чистым сердцем ангельский образ восприя и живяше в монастыре в посте и молитве". А старцы Антониево-Сийского монастыря жаловались московскому приставу, что Филарет "лает их и бить хочет". Вот те и сердцем ангельский! Был опальным, стал патриархом. А мир по-прежнему его приманивал. И теперь словно ветер проник в опочивальню и вновь донес лихие песни, а с ними буйный шум "псовой охоты". Вот, слившись с неукротимым конем, несется он, боярин, в щегольском кафтане на Погонно-Лосином острове в догон за лосем. "Улю-лю! Улю-лю! Ату его! Ату-у-у!!" И внезапно! "У-у-у-у" - донесло из-за угла эхо. Филарет махнул рукой: "Стало быть, опять кричал? - Стремительно подошел к лампаде. Лик вседержителя был непроницаем. - Надо наказать, чтобы на новом клобуке передали в воскрылиях крепнущую власть патриарха, на одном и другом пусть сверкают по четыре золотых дробницы с изображениями на них чернью святых, а херувим и обнизь да ублажат взор жемчугом". А в голову назойливо лезли воспоминания о мирском житье. А как щеголял он в боярском одеянии. Вот ведь как говорили в Москве мастера портняжного дела, коли на ком сидело хорошо платье: "Ни дать ни взять второй Федор Никитич Кошкин-Захарьин-Юрьев-Романов!" Взял золотой крест, взглянул, как в зеркало: "Где оно, время шумное?!" Ушло! Грозой прокатило колесницу лет. Под низким темным сводом томился он, Филарет, по "милости" Годунова, якобы за то заточен, что покушение на трон всея Руси чинил... "А ты сам какого рода-племени? Может, татарского? Мурза! Али прямо с неба на трон Руси грохнул?" Припомнилось и томление в плену у поляков, долгий торг его сына, царя Михаила, с вельможами Польши за его, патриарха, освобождение. А теперь не только шахматные фигуры покорны его тяжелой деснице, а почитай и целые царства. Теперь он "великий государь, святейший патриарх", - как величают его большие и малые бояре, и "благолепие церковное, недреманное око, кормчий Христова корабля", - как славят его белые и черные иерархи. "Господь наш, милостивец, благословил" - и словно топоры добротные сбивали царство "в угол" и "в лапу". Нелегко было. Сперва нестройные, тянулись затем годы восстановления, подобно журавлям. Широко раздавал он, Филарет, дворцовые земли мелким и служилым людям: выборным дворянам, детям боярским дворовым и детям боярским городовым, беломестным казакам. Расширялось стрелецкое войско, вводились полки иноземного строя. И в строении церкви "божией" пресекался рукой его, патриарха, хаос: его повелением и благословением составлено "Сказание о действенных чинах Московского Успенского собора". Как в войске есть правило для боя барабана, так и в церкви должно быть правило для звона колокольного. Царь не препятствовал. Раскаленным железом выжигал он, патриарх, многое "нестроенье" в монастырях - пьянство и своевольство: держали там и питье пьяное, и табак. Что, в схимники братию силком сгоняли? А коли своей волей, то пошто бога обманывать? И то сказать, бояре какие! Спасаются, бесово племя! Как их нарицать, ежели спасаются, а от чего - сами не ведают. Благочиние отметают и не по обычаю творят, а по греху: близ монастырей харчевни настроили, и продавалась брага, а старцы по пирам и братчинам ходили, постоянно бражничали и бесчинствовали. А этой бесовской прелестью римская Коллегия пропаганды веры воспользовалась и с нечистых времен первого самозванца, окруженного католиками, стала мутить Москву латинскими библиями, переводами с польских книг, латинскими изображениями "страстей Христовых". И ему, опытному охотнику, Юрьеву-Романову, и теперь по душе было б спустить с цепей своры гончих и травить еретиков: "Улю-лю! Улю-лю! Ату их! Ату-у-у!!" Филарет тяжко вздохнул и повел плечами, будто хотел сбросить безмерный груз лет да вновь взяться за меч с гербом Рюриковичей на рукояти. Но вспомнил о сане, хмуро сдвинул брови и властно переставил белого ратника на один квадрат. Ныне приходилось обдумывать каждый ход, ибо те, против кого играл он, обладали высоким искусством и из доски "ста забот" выжимать для себя мед. Таким обдуманным ходом он продолжал считать объединение всех христианских государств греческого закона, дабы противопоставить католическим силам Рима - осатанелого врага Москвы - силы православные, объединенные Россией. Прибывали к нему митрополиты, архиепископы, епископы, архимандриты и простые старцы из иерусалимской, александрийской, константинопольской патриархий, всю церковь восточную щедро наделял милостынею. Особенно жаловал патриарха Кирилла Лукариса. А тот в свой черед тянулся к патриарху московскому и всея Руси - и недавно вот прислал в дар Филарету панагию золотую греческой работы, а в середине ее на сапфире вырезано изображение благовещения. А сам он, Филарет, по просьбе Кирилла Лукариса отправил в стольный город султана с послом Семеном Яковлевым и подьячим Петром Евдокимовым милостыню кафедре антиохийской, а патриарху - изрядное число золотых монет, дабы возносил к небу молитву "за здравие царское". Правда, и от патриарха константинопольского ожидал он ценные сведения и советы добрые: доходил слух, что султан Мурад готовит большую войну против шаха Аббаса. Слух важный, требовал выверки. С шахом Аббасом у него, Филарета, шла игра сложная: "сто забот", помноженных еще на сто. По-прежнему дума была о западных рубежах, там гнездилась главная опасность. Там продолжала строить свои козни Речь Посполитая, а за ней теснились немцы Габсбурги, алчно поглядывали на Восток. Прибывали иноземные посольства. А Иверия! "Слезно добивались в Москве помощи послы единоверных грузин. Да только отпущены были налегке епископ Феодосий и архимандрит Арсений - так, без всякого дела. Не то время было, чтоб восстанавливать против Московии шаха Аббаса. А теперь-то? И подавно нет, да и не скоро настать может. Вот и выходит: солнце на спине "льва" ярче светит, чем крест на груди Иверии... Хо-хо-хо... - Филарет пожалел, что ни с кем не может поделиться иной выдумкой. - Ни с кем! Разве уразумеют истину: что бог создал, того людям не переиначить... Патриарх! Хо-хо-хо... Хоть сто клобуков надень, все едино в душе и в мыслях разгульный боярин... Только власть, коей зело добивался, радует. Только мысли о Руси душу тревогой наполняют, только сын... безвольный царь... заставляет за двоих думать... дабы охальникам неповадно было за святую Русь лапы поднимать. Посему и быть патриархом по сильной воле, ворогам на устрашение!" А Иверия? "Вот князь Тюфякин послом в стольный город Персии отбыл. А то всем ведомо подлинно, что по наказу слово замолвит посол перед Аббас-шахом, чтоб милосердия ради и из любви к царю всея Руси освободил царя грузинцев Луарсаба. Так и пригоже будет... Да только отписки с гонцом давно нет". Вынув серебряные часы с патриаршей печатью, внимательно, словно впервые, разглядывал в ней благословляющую руку и буквы "Ч.П.Ф.". Пытливо сквозь прорезную решетку, заменяющую стекло, посмотрел на циферблат: "О чем бишь думу-то держал? О чем? О потерянном дне... Что было, то сплыло, и никому не дознаться. Подлинно - время яко черепаха ползет. А иной раз взлетит - соколу не догнать... Когда-то еще прозвучит благовест для Иверии? Эка ныне в голове вертится, чай совесть не чиста... Совесть! Для Руси что полезно, то и совестливо". Вновь поднял крест и положил на запись. "О чем раньше думу думал? Да вот об Украины землях, о Киеве и Полтаве... Сказывают, охота там на... Тьфу! Отыди от меня, сатана! Пошто не в свое время суешься?.. Или мало по ночам смущаешь? Города-то сии к западным рубежам ближе, и неразумно жертвовать выгодами". "У малороссиян одна только дума, - говорил ему, Филарету, годика три назад Исаакий, епископ Луцкий, посол, прося принять запорожцев под покровительство Москвы от гнета католицизма, - как бы поступить под государеву руку". - "В нужный срок поступят, а сейчас королевство Польское не злить, а войско накапливать". Вдруг хватил кулаком по столику, вздрогнули костяные фигурки. "Скверна! Петухи в камзолах! Так не бывать власти шляхов над Русью. Впредь и навечно! Буде! А и в обгон допускать погань не тоже. Царь всея Руси первый должен выходить к горным громадам и к морям-океанам. Бог даст, стрельцы проскочут степи, Дон пересекут, выйдут к Кавказу! - Широко осенил себя крестным знамением и переставил на доске белого всадника на два квадрата вправо. - На доске все гладко! - С сожалением покачал головой. - А дальше горы, за коими нехристь шах Аббас притаился... Притаился ли? Все одно тут-то его и обыграть надо, да только не спеша, разумно". А Иверия? "Сказывают, в Колхиду плыли язоны за золотым руном. А шах Аббас тоже слабость питает к руну золотому - вот и ретив, обогнать умыслил султана. А когда двое друг друга перегнать хотят, третьего не видят. И еще сказывают, будто у грузинцев женщины на конях бились с ворогами. В одних хитонах и волосы по ветру! - Филарет молодцевато приосанился, перевел взгляд с записи на лампады и махнул рукой. - Не гоже бабам ввязываться в ратное дело! Не гоже, а занятно!.. По словам грузинцев, Иверия - удел богородицы. Каков, а? Зело хорош удел! Грузинцы и царю Михаилу по сердцу пришлись, и главное - теперь, а не в начальный год царствования, когда еще "не бе ему толико разума". Сокрушается и он, что великие шкоды чинят басурмане в Грузии, замки князей рушат, города ломают, монастыри разбойно грабят, деревни пеленой пепла кроют. Да только зря, не владычествовать над Грузией ни турецкому султану, ни шаху персидскому. Ныне встанет Москва и на Черном море и на Каспийском. Вот тогда и время единоверцев под высокую руку взять". Задумчиво прошелся по палате. От недавнего буйства и следа не осталось. Глубокая дума бороздила высокий лоб. Подошел к затейливой печи, приложил пальцы к изразцам. Исходил от них приятный жар, и сине-красные блики дрожали на изразцах. В полумгле четко вырисовывались на доске костяные фигуры, и в короле черном было что-то заносчивое, от польского Сигизмунда. Передал ему, святейшему патриарху, думный дьяк накануне запись: важная, мол. А что не важно? Какой свиток ни тронь, то огнем обжигает, то льдом морозит. Вот еще печаль! До конца развернув послание, погрузился в затейливо выведенные ореховыми и красными чернилами строки. Он то хмурился, то насмешливо улыбался, разглаживая шелковистую бороду. "Свейский Густав-Адольф суетится. Грамоты шлет: за спиной-де Польши стоит грозная сила - империя Габсбургов, не сломить коли ее и Польша останется несломленной. Сетует еще Густав-Адольф, что уже можно было ему со своим войском через всю Польшу пройти беспрепятственно, но тут помешали имперско-католические войска тем, что "великою силою близко пришли и осадили город Штральзунд", и пришлось ему, королю свейскому отвлечь свои войска на выручку Штральзунда... Габсбурги! Звери лютые! Вот бы на них своры гончих: "Улю-лю! Улю-лю! Ату их! Ату-у-у!!" Скосил глаза на икону "усекновение главы Иоанна Крестителя" и набожно перекрестился. А Густав-Адольф прямую тропу к душе патриарха всея Руси нащупывает, не унимается, стращает: "...Папа, цесарь римский и весь дом Австрийский только того и ищут, как бы им быть обладателями всей вселенной, и теперь они к тому очень близки... Вашему царскому величеству подлинно известно, что цесарь римский и католики (папежане) подвели под себя большую часть евангелических князей в Немецкой земле..." Известно и другое: другом прикидывается Густав-Адольф, агнцем небесным. Вот и увещевает для собственных польз. И так печалуется: "...Если только император и католическая лига (цесарь с папежскими заговорщиками) одолеют Свейскую землю, то станут искать погибели русских людей и искоренения старой греческой веры". "Искать-то станут, да только... - и резким движением выдвинул на квадрат белого ратника, сбив черного. А наперерез двинул тысяцкого с мечом. - Пусть, яко волки, трепещут! А свейскому не до куражу, словами как битами мечет. А тут не в городки дуть, в царства! Кто до шахмат горазд, каждый хоть семь раз отмерь, а один - отрежь. Задирист больно ты, Густав-Адольф: Московское царство-де в рост пошло. А ждал, что в наперсток? Стрелецкие полки на старых рубежах и к новым приглядываются. Пушки и пищали умельцы выделывают. Под знамена ставят рейтар, драгун, солдат. Так-то, король свейский! А к чему присовокупил: "Московия оружейный завод под Тулой задумала..." Откуда выведал? Кто зело болтлив? Сыск учинить надо... Крепнет Мо