. Кто смеет требовать больше, чем мыслимо взять? Можно ли быть такой себялюбивой, чтобы не видеть того, кто ничего не взял? Того, кто все потерял, все отдал, навсегда приковал себя к страданиям? Того, кто обречен на одиночество, на одиночество среди тысяч... - Ты нашла умиротворение, утешая страждущих, золотая Нино. - Золотая?! - Нино горько усмехнулась и сбросила с себя черный клобук, по плечам ее рассыпались седые пряди. - Кто? Кто посеребрил меня? Ты только помысли, сколько надо страдать, чтобы молодой потерять золото! О, что вы, люди, знаете о несказанной муке раненого сердца? Ночи отчаяния, ночи жарких призывов! Нет больше воли моей! За что? За что мне такое? Я вопрошаю тебя, святая Нина, за что обрекла ты меня на вечное горение?! Сжалься, погаси мою жизнь, как огарок... Не могу больше... не могу! Нино, сорвав белую повязку, упала на каменные плиты, не то беззвучно рыдая, не то забившись в судорогах. Беспомощно склонилась Тэкле над неподвижной игуменьей, чье властное слово было законом для монастыря. Одна жизнь прошелестела, как в тесной келье страница евангелия, а другая прошумела, как дождь в горах, в глубинах которых огонь, а на вершинах снег. Любовь одной - вызвавшая отречение. И отреченность другой - не убившая любовь. Алмазы-слезинки заблестели на длинных ресницах Тэкле, и печаль ее смешалась с восхищением: "О, как нежны руки Нино, они созданы, чтобы держать розы, ласкать кудри детей, очаровывать любимого, но, увы, они двадцать пять лет сжимали только холодный крест". Словно боясь разбудить кого-то, Тэкле тихо проронила: - Нино... он... бог не... не рассердится за... измену ему... С трудом приподнялась Нино. В синих, как озера, очах будто отразилось пламя пожара, губы шептали: - Люблю! И... никогда не разлюблю! Она на коленях подползла к иконе Нины Греческой и протянула трепетные руки: - Святая покровительница, свидетельница моих долголетних стенаний, не являй сурового лика и не осуди за то, что не погребла навек в груди земную страсть. Лишь себе приношу я вред, а так ни богу, ни людям не мешаю... Не оставь впредь меня своей всепрощающей улыбкой, ибо светит мне твой божественный лик. - Нино, помнишь, мы любили с тобой сидеть на плоской кровле нашей бедной сакли. Помнишь тот безвозвратный день, когда Георгий ускакал на свою первую битву? И ты без устали смотрела вдаль, ожидая его... Мой большой брат вернулся победителем, обласканный царем, вознагражденный богатством... - В тот день я на веки вечные потеряла его. Словно дождь прошумел и прошел стороной - вновь наступила тишина смирения. Не мнимого ли? Нино встала, завязала повязку, отворила дверь и ударила молоточком в медный диск. Вошла послушница. - Дочь моя, утро стучится в окно, пора будить князя Баака. - Благочестивая мать игуменья, князь Баака не ложился... - А тебе откуда известно это? - Не мне, - старая сестра Дария видела из окна, как князь всю ночь метался по саду... молилась за него. - Не помыслила, что не все следует лицезреть чужому глазу. Нино резко обернулась. Необыкновенное счастье озаряло лицо Тэкле, она шептала: - В этот миг я на веки вечные обрела любимого. Она устремила свой взор в неведомую даль, словно не стало каменных стен, словно взор "ста черных солнц" превратил их в прозрачный хрусталь. Послушница тихо прикрыла за собой дверь. Высоко вздымалось светило в багровой дымке, будто источающей кровь. Гудел колокол, напоминая о юдоли плача. И вдруг сразу закачались средние и малые колокола. Они наполнили воздух жутким перезвоном, и их чарам поддались толпы, со всех сторон стекающиеся к Кватахевскому монастырю. Кому-то почудилось, что не в срок потемнело. Многие суеверные вскидывали головы, в проносящихся разорванных облаках мерещились чернокрылые ангелы, вестники смерти, вскинувшие дымящиеся факелы. И трепет охватывал людей перед настежь раскрытыми воротами, увенчанными каменным крестом. Не останавливая колоколов, монах-звонарь сумрачно взирал вниз, на взбудораженных картлийцев, двумя потоками огибающих высокую чинару, посаженную им в день венчания Луарсаба Второго и Тэкле Саакадзе. Сейчас все картлийцы, от мала до велика, бросив города и деревни, сбежались сюда, расплескав, как воду из кувшина, смех и растеряв улыбки. От стен Твалади до западных стен обители народ заполнил ущелье желтых камней. Монах-звонарь встал на балку, приник к большому колоколу - "непревзойденному", как будто хотел раствориться в его гудящей меди. Чинара махала длинными ветвями в знак прощального привета. Толпы густели. Ожидание порождало тревогу, душившую, как арканом, вселявшую уныние, и то обрывался, то вновь слышался взволнованный шепот: - Говорят, не царица Тэкле и не князь Баака в Кватахевский монастырь сегодня прибыли, а их тени. - Вай ме! Почему не боится несчастная царица? - Говорят, нарочно такое сделали: если тени сольются с дымом кадильниц и растают под сводом, они тоже умрут. - Правда, как человек может жить без тени? Солнце не простит оскорбления. - Солнце не простит, луна тоже. Духи гор синим светом зальют ночью тропинку, и тогда царица пройдет обратно в монастырь святой Нины. - Царица пройдет, князь тоже, ибо там они нашли приют. - Что-о?! А все думали, в Кватахеви князь останется. - В Кватахеви венчалась, потому, думали, здесь захочет... - Не договаривай! Чтоб тебе на язык оса села! - Аминь. - Вчера крылатого коня в ущелье видели: пролетел, не касаясь камней. - Це-це-це! Наверно за царицей! Земля сильно дрожала, в Кавтисхеви вся утварь с ниш попадала, звон пошел. - В Кавтисхеви попадала, в Мцхета тоже. - Сам католикос пожаловал служить заупокойную литургию. Даже посох черный. - Посох черный, слезы тоже. - Прибыли двенадцать епископов, утешители! - Приехали достойные священники Анчисхати и Сиона. - Пришли монахи из Мцхета, псалмопевцы! - Ностевцы на черных скакунах прискакали. - Ностевцы прискакали; враги тоже... на желтых жабах. - Правда! Вон сухой Липарит! Тучный Цицишвили! Красноносый Квели Церетели. - Фиран Амилахвари злорадный и баран Джавахишвили нарядный тоже не забыли. - Еще бы! Вспомнили Ломта-гору! - Друзья тоже тут: Ксанские Эристави, все Мухран-батони. Кто изменит им, пусть будет проклят устами бога! - Амкары со знаменами собрались. Чем не воинство? - Азнауры целый двор Кватахеви заняли; на черных куладжах черные кинжалы. Шадиману на радость! - Какой картлиец сейчас не тут? - Картлиец тут, перс тоже. - Кто? Кто такой? Почему перс в церкови?! - Раз друг, почему не должен в церковь приходить? Отстранив любопытного плечом, Квливидзе шепнул Кериму: - Отойдем... - и, остановившись у серебряного подсвечника, залитого восковыми слезами, спросил: - Говоришь, шах-собака встревожился? Фитили потрескивали, дым курился, скользя по потускневшим ликам святых. Райские кущи на иконах пребывали в изменчивой полумгле. Люди не ощущали, казалось, изнурительной духоты, теснились к царским вратам. В узкие просветы под куполом врывались искрящиеся лучи, похожие на мечи архангелов. Выше купола гулял ветер, нагоняя облака, начинавшие курчавиться и темнеть, словно кто-то накидывал на них груды серой овечьей шерсти. В углу храма на полу белела мраморная доска, на ней изображен был голубь, равнодушно попираемый разноцветными цагами. Сейчас голубь, как бы полный удивления, уставился на Керима, который осторожно обошел его и притаился под низко нависшим сводом. Откинув голову к сдвинув брови, Квливидзе старался гордым видом прикрыть печаль. - На голубых мечетях Исфахана много бирюзы, - Керим приглушил голос, - еще больше у шаха Аббаса коварства. Язык его может источать мед, а рука - яд. Перед коленопреклоненными ханами он безмолвно провел рукой по воздуху замкнутую черту. Ханы поняли: петля! Бисмиллах, это черта между ограниченным и бесконечным? Один миг, незаметный поворот - и судьба безжалостно меняет цвет жизни. О Мохаммет, было зеленое - и вдруг стало коричневое! Казалось оранжевое, - а гибельным налетело серое... Свист в воздухе одной петли подобен свисту тысячи змей-гюрз, завладевших Муганью. Она оборвала светлое, преходящее и открыла темное, вечное... - Мучился долго? - Нет, аллах послал праведнику мгновенную смерть. - Скачет... коршун Арагвский!.. Угнетатель! - Зураб? Где? Где? - Вон! Арагви навсегда замутил! - Арагви замутил, царство тоже. - О, о... люди!.. Керим прикрыл плащом рукоятку, торчащую из-за широкого пояса. У ног его в мраморной доске отражались горящие свечи, и голубь словно плыл по огненному озеру. Суровостью Квливидзе стремился скрыть то, что пробудил в нем страшный рассказ Керима. Он глядел на тоскующего персиянина, кому рок уготовал быть свидетелем великих мук царя Картли Луарсаба Второго Багратиони. Мягким движением руки старый азнаур коснулся плеча Керима. - Теперь тебе, друг, опасно возвращаться в Исфахан. Оставайся здесь. Прошу, у меня поселись. - Аллах свидетель, осчастливлен я твоим вниманием, господин, да благословит твою доброту святой Хуссейн, но не в Исфахан отныне идет путь моей жизни; и здесь пока не останусь. До меня дошло: Моурави снова меч точит к войне. Поеду к ханум Русудан - или с ними вернусь в Гурджистан, или с ними навсегда там останусь. - Значит, царицу Тэкле покидаешь? - Да будет вес ее скорби подобен весу крылышка мотылька! Уходит светлоликая в святое убежище ханум Нино. А мать и отец Эрасти, моего духовного брата, в Носте возвращаются. - Тише, люди!.. Едут! Старая царица с царевичем Вахтангом! - С царевичем?! Ва! Откуда взялся, если не с того света? - Он с того света, старая царица тоже. - Хочу обрадовать тебя, несравненный Керим: уже Вардан Мудрый водил караван кораблей в Стамбул. Рассказывает, что сам султан Мурад ведет с Георгием Саакадзе разговор о судьбе мира. Богатство его дом перехлестывает. Лесть и поклонение теснятся у его порога. Только не убаюкивает первого "барса" новый прилив славы: в Грузию спешит. - Велик аллах в своей справедливости! И пророк его Мохаммет повернет судьбу Моурави против несправедливого шаха и ханов, предавшихся крови и сладострастию. Ветер пустынь нанесет горы песка и похоронит под ними силу "льва Ирана". - Эх, Керим, Керим! Отшумело большое время! И всегда так: налетит буря, люди пугаются - лес гудит, деревья валятся, пожары свирепствуют... А потом? Ни мед - ни перец. Ни пир - ни бой! Тишина, спокойствие. Одно жаль: приходит горению на смену скука. Как след золотых подков крылатых коней, остаются строки в летописях о великих деяниях, а ты в одиночестве зябнешь у потухшего костра. - Тише! Тише! Едут! - Горе мне! Как бледна царица Тэкле! - Как прекрасна она! Как тонка! - Как светла! - Почти неживая! - Может, и правда, тень? - Она тень, князь Баака тоже. - Кто? Кто это вместе с Баака ведет ее к воротам?! - Игуменья монастыря святой Нины. - Как благочестива игуменья Нино! - Живет в почете, слава о ней по всей Картли. - Сама похожа на святую Нину. - О чем говорить! Счастливая! Не знает земных печалей! - Отрешена от суеты сует. - А кто те двое, что едва плетутся за царицей Тэкле? - Кто? Убитые горем мать и отец Эрасти. - Тише! Тише! В церкови поют... На лицах печать сострадания, скорби и волнений. Будет ли конец мукам картлийцев? Стоит как остров среди кровавых волн церковь Грузии. Почернели стены от мусульманских огней, разбиты каменные алтари, а на потускневших иконах вмятины от ударов стамбульского ятагана и исфаханского кинжала. Ручьи слез текут по отрогам и долинам Грузии и впадают здесь в море плача. Многострадальная Грузия! Величие твоего бытия смято воинственным Востоком. Но кто осмелится посягнуть на величие твоего горя? Вопли княгинь сливаются с хором певчих. В дыме кадильниц трепещут зеленоватые язычки свечей. Громко причитает старая царица Мариам. Рвет на себе седые космы Нари. Криками отчаяния оглашают храм женщины Верхней, Средней и Нижней Картли. Здесь сегодня нет места плакальщикам, искусно представляющим правду лжи, - порыв искреннего стенания потрясает своды. Но безмолвствует Тэкле. Широко раскрытыми, глубокими, как черная бездна, глазами смотрит она на алтарь, перед которым некогда стояла рядом с неповторимым. Не трогает ее ни скорбная торжественность церкви, ни блеск одежд, ни печальная суета. Она уже там, где ее царь Луарсаб. С трепетом взирал стройный монах Бежан Саакадзе на Тэкле. Наконец он узрел сестру своего отца. Но не новая ли это икона движется между святым Антонием и святой Ниной? На миг боль затмила глаза, точно полоснула тугая шашка. И сразу что-то рванулось, будто всколыхнулась черная туча, в струях дыма поплыли хоругви с таинственными ликами, зашуршали шелка, - и процессия, словно подхваченная какой-то неведомой силою, устремилась к выходу. Неумолчно звонили колокола, наполняя ущелье беспокойным гудением. Казалось, вот-вот сорвется с гигантского крюка "непревзойденный" и взлетит к облакам, закрывшим лесистые вершины гор и теснившимся над храмом. Перезвон нарастал, разрастался оглушающий гул меди, словно раскалывались тысячи жертвенников, ломались тысячи сосудов. И высокая чинара, клонимая ветром, беспомощно роняла листья - свои зеленые слезы, и птицы, тревожно крича, вырывались из гущи ветвей и с шумом проносились, задевая крыльями купол. Впереди процессии епископ Феодосий на вытянутых руках нес царскую мантию Луарсаба Второго. Рядом выступал Трифилий, высоко подняв страдальческий образ Луарсаба, написанный на атласе царицей Тэкле, - таким, каким она видела его в последний раз. Ряды белого и черного духовенства двигались в суровом безмолвии, тускло поблескивали кресты на клобуках, красным огнем рубинов вспыхивали митры. Не чувствует Тэкле ни твердой руки Баака, ни успокаивающей руки золотой Нино. Она идет прямо, не сгибаясь, черным потоком ниспадают с ее плеч рассыпавшиеся волосы. Белыми лилиями лежат на груди скрещенные руки. Процессия трижды обогнула храм и направилась к паперти. Керим глухо застонал и подался вперед. На миг Тэкле задержала свой взгляд на Кериме, и почудилось ему, что ледяной кристалл, освещенный теплым лучом, коснулся его души. И он не знал, почему воцарилась мертвая тишина, почему затихло пение и оборвался плач. На амвон взошел католикос и вскинул глаза кверху, давая понять пастве, пребывающей в смятении, что он отрекается сейчас от земных страстей и ждет небесного приговора. И пока спадал рокот голосов и рассеивался дым кадильниц, первосвятитель припомнил те веские слова и сравнения, которые еще утром запечатлел в своей памяти. Он перевел взор на Фирана Амилахвари, стоявшего перед амвоном, припомнил, как его брат, низменный Андукапар, прельщенный сатаной, предал отечество - удел богородицы и предался "нечестивым агарянам", персидским муллам, совершившим над ним омерзительный обряд, и, забыв заученную речь, проникновенно заговорил о царе Луарсабе, отвергшем земные блага, которые сулил ему "исчадие ада" шах, склоняя к измене святой вере. Не устрашился царь Багратиони испытаний семи мученических лет, ниспосланных ему господом богом. Ради земной юдоли не пожертвовал душой вечной. И в великом подвиге, утверждающем бессмертие народа, смертию смерть попрал! Иверская церковь подкрепилась новым самопожертвованием. - Аминь! - подхватил хор. - Вы, приказания святой Троицы мгновенно исполняющие, архангелы великие Михаил и Гавриил, возвестите! И да возрадуются сердца наши! - величаво вскинул жезл католикос. - Царь Картли Луарсаб Второй, из династии Багратидов-Багратиони, церковью иверской причисляется к лику святых! К лику святых! К лику святых! - Аминь! - взлетело под сводами, заглушая рыдания. Кто-то бился у стены, кто-то дрожащей рукой пытался зажечь свечку, а она упорно гасла, кто-то тщетно силился выдавить из горла слово, но слышался только хрип, кто-то судорожно цеплялся за амвон, на котором дымилось брошенное кадило. Колебались блики светильников. Тэкле была неподвижна. Лишь чуть вздрагивали длинные черные ресницы, оттеняя ее мертвенно-бледное лицо. "Вот-вот взмахнет она руками и испарится, как дым кадильниц", - подумал Трифилий и на мгновение застыл. Храм словно качнулся. Кто-то неистово вскрикнул. От колонны отделился весь в черном Шадиман и упал к ногам Тэкле. - Прочь! - тихо, но властно проговорил Баака. И показалось многим, что Шадиман отполз, но тень его обвилась вокруг черных сандалий Тэкле. И кто-то, обезумев, завопил: - Змей! Змей!! Судорожным движением Зураб коснулся рукоятки меча. Глаза владетеля Арагви и владетеля Марабды столкнулись. Холодом низменных глубин повеяло на Зураба, и он содрогнулся! "Не ужален ли я в самое сердце?!". Один из устремившихся к выходу тваладцев в черных доспехах полой своей бурки задел цаги Зураба. И почудилось арагвскому князю, что чешуйчатый змей обвился вокруг его ног. Бесстрашный арагвинец познал власть страха, леденящего дыхание и парализующего волю. Прикрыв глаза железной перчаткой, он опрометью ринулся вон из храма, не помнил, как одним махом взлетел на коня и поскакал, пригибаясь к гриве. Подхваченные каким-то сатанинским вихрем, отлетали в сторону деревья, горы, реки. Он неистово стегал пронзительно ржущего коня, чувствуя, как за ним неотступно гонятся огнедышащие чудовища, вырвавшиеся из преисподней. - Змей! Зме-е-ей! - неслось со всех сторон. Заметались священники, заметались миряне, не в силах овладеть собою. Кто-то с ужасом сбрасывал с себя черную ленту, кто-то силился вытащить кинжал, застрявший в ножнах. Кто-то забился в нишу и защищал лицо руками, обливался холодным потом, кто-то прижимал к груди трикирий, оплывший воском. Безумие охватило храм. Вопли. Выкрики: - Берегите! Берегите царицу! - Где?! Где царица? - Где Тэкле?! А... а!.. - Царица! Царица исчезла! Мгновенно храм опустел. И лишь колокола не умолкали, взлетали, как одержимые, и торопливый перезвон отзывался гулким эхом в расселинах гор, возвещая о бедствии. Монах-звонарь с окаменевшим лицом глядел на раскачиваемую ветром чинару, вокруг которой шумно падал на землю зеленый дождь. Самое кроткое дитя этой земли, Тэкле, никогда не чинившая зла, исчезла при невероятном грохоте, порожденном слепой игрой человеческого воображения. Исчезла? Куда? В эту ночь никто не спал ни в замках, ни в саклях, ни в лачугах. Сумерки спустились на ущелье, голубовато-лиловые, притаенные. Кавтури темнела, равнодушно оставляя на плоских, отшлифованных временем и водой камнях белоснежную пену. Отчаявшись найти Тэкле в обители, Баака, Керим, Датико и Арчил устремились вниз по течению реки. Искали в прибрежных пещерах, темных зарослях, искали в обители ангелов - все тщетно. Потом зажгли факелы, и багрово-красные отблески запрыгали в кипучей реке. А позднее взошла луна и перед утомленными глазами раскинулся на отрогах, словно саван, мертвенный синий свет. Напрасно монахи и ночью обыскивали монастырь, напрасно баграми будоражили озеро. Мертвенный синий свет рождал отчаяние. Напрасно все Мухран-батони устремились в горы и ущелья на поиски неповторимой Тэкле. Напрасно Ксанский Эристави сулил хурджини с марчили тому, кто нападет на след царицы. Напрасно Шадиман обещал вольную семи марабдинцам, если найдут живую, или... не живую, сестру Георгия Саакадзе. Напрасно Керим молил аллаха взять его жизнь за жизнь пресветлого царя Луарсаба. Напрасно ностевцы от мала до велика поднялись на поиски внучки бабо Зара. Напрасно в смятении потрясенный народ метался в поисках Тэкле. Мертвенный синий свет гасил надежду. Напрасно азнауры рассыпались по лесам и долинам. Мертвенный синий свет скрывал ее последний приют. Все напрасно, ибо судьба беспощадна, ее не обойдешь, не объедешь; так сказал удрученному Бежану настоятель Трифилий... Чей это дом на краю обрыва, погруженный в безмолвие? Кто здесь жил, любил, страдал? Кто оборвал цепь очага? Кто ушел, чтоб никогда не вернуться? Кто остался, чтоб никогда не уйти? И кто сказал, что можно исчезнуть как дым из своего дома? Нет! Здесь остались мысли, чувства. Здесь вечно живет тот, кто родился тут. И, овеянная то грустью, то скорбью, во всем ощущается здесь невидимая, неощутимая, но существующая жизнь. О, нет, лишь мечта о жизни. Тихо скрипнула дверь, показалась рука. Тонкие пальцы дотронулись до стены, задержались на осколке стекла" погладили его. Осторожно ступая, словно боясь вспугнуть прошлое, проскользнула в дарбази Тэкле. Сквозь платье, ставшее рубищем, просвечивало, как мрамор, ее холодное тело. Неужели эти разбитые сандалии были когда-то сафьяновыми, как нелепо высовываются ее нежные пальчики, израненные и кровоточащие. О, не все ли равно, что было когда-то, если сейчас осталась лишь тень в мертвенном синем свете, залившем комнату? В давно минувшие годы в этой комнате, так любимой семьей Саакадзе, вещи будто старались угодить хозяевам: вот тут примостился кидобани, тут висело оружие, тут... Но что это?! Из-под тахты вылез прозрачный Тартун, ощерился и беззвучно залаял. Тэкле отшатнулась, но пес неслышно подошел к ней, выгнул спину, лениво взмахнул хвостом и посмотрел на пришелицу задумчиво-стеклянными глазами. Тэкле хотела нагнуться, чтобы приласкать его, и застыла, полная ужаса: перед ней на тахте бегала маленькая Тэкле - та, что некогда жила здесь, в далеком детстве, радовалась журчанию ручья, полету ласточки, шаловливому ветерку. И сейчас, не испугавшись, что она увидела свое будущее, маленькая Тэкле хлопала в ладоши и громко смеялась. - Брат! Мой большой брат, смотри, какие серьги привез мне дядя Папуна! О мой большой брат! Я боюсь, не трогай маленьких девочек, они не виноваты. И вдруг Папуна упал на мутаку и затрясся от смеха. Лунные блики прыгали по нем, а он все катался по тахте и хохотал. Тэкле судорожно сжала виски: "Брат! Мой большой брат!.." Она силилась что-то припомнить. В пылающей голове ее теснились спутанные обрывки мыслей, перед глазами разверзлась бездна и зловеще дымилась, словно в гигантском котле ядовитое варево. "Нет! Нет! Только не это! Только не покинула б меня память... до последнего вздоха! Чтобы вновь я предстала перед ним розовой птичкой, веселой певуньей счастья. О, где? Где мое счастье?! Какой ураган умчал его? О люди, скажите, как жить мне без царя сердца моего?!" Будто подхваченная вихрем, Тэкле выбежала на глухую уличку, знакомую и неузнанную. "Где я? Почему здесь такое страшное запустение? А куда исчезла пыль Гулаби? Проклятая желтая злодейка, как клубится она там, без меня? Почему не застыло небо?! - Стон вырвался из груди Тэкле: - О-о, значит, еще не все?! Нет! Нет! Только не... не это! Где, где я?! Какое страшное одиночество! Одна в бескрайней пустыне!.. Скорей, скорей, пока память сопутствует... пока не отступила!.. Туда, в темное ущелье за разрушенной часовней, где некогда в той, прошлой жизни царь Луарсаб шептал мне: Иль хотя б твоею тенью стал, Незнакомый навек с разлукою..." Тэкле, не разбирая ни тропинок, ни ручьев, рванулась вниз. "Скорей, скорей туда! К царю сердца моего!.." Угрюмые камни, развороченные скалы, словно притаившиеся чудовища. Почему же ей вдруг стало так легко? И розовые отсветы легли на гибкие руки... На руки? А может, на крылья? Да, на крылья, опаленные огнем жизни. Мертвенный синий свет заливал часовню ангелов, стерегущую вход в ущелье Кавтисхеви. В сводчатых воротах, почти незримая в зыбкой полумгле, появилась Тэкле. Взор ее устремлен в розовую высь, и выражение беспредельного счастья сметает с лица печать невыносимого страдания. Шелохнулась ветка, покатился камешек... На рассвете прибежали в Кватахевский монастырь перепуганные пастухи. Они клялись настоятелю Трифилию, что озаренная луной и усеянная звездами царица Тэкле скользила по струям Кавтури, пока не растаяла, как видение, в дымчатой дали... ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ "Чей это замок сползает с угрюмой вершины? - дивился Шадиман. - Неужели мой? Почему же раньше не замечал кривизны стен? Нет, не мой это замок! Но тогда, значит, сосед у меня появился? Двойник! Начал подкрадываться, подрывать устои... Но кто он? Светлейший? Сиятельный? Все равно - следует от него избавиться, пока не поздно... Так кто же он, этот владелец неустойчивого замка? Неужели я? Но, в таком случае, кто тот, что вынудил князя Шадимана Барата спускаться ползком? Саакадзе? Одному не под силу. Князья? Допустим ли сговор азнаурского сословия с княжеством? Выходит, все допустимо, раз до самых основ докопались. Спасать! Спасать, что возможно!" Свистнула нагайка. Шадиман, подскакивая на взмыленном коне, недоумевая, дотронулся до своего горла. "Первый раз слышу, чтобы так хрипел человек. И уж совсем лишнее сердцу стучать, подобно копытам коня по мокрым скалам. И как могут глаза извергать пламя и одновременно сбивать его ледяным ливнем? И потом, почему я взмылен, подобно загнанному коню?" Напрасно чубукчи предупреждал тревожным выкриком. Напрасно телохранители испуганно стремились, размахивая копьями, как-то приблизиться к грозному владетелю. Где-то в туманах мчался всадник с высоко поднятой нагайкой. Уже закрылись ворота замка, а Шадиману все еще мерещились прыгающие горы, шатающиеся леса и узкая, скользкая от ливней тропа, вьющаяся над мрачной пропастью, из глубин которой доносится зловещий гул. "Будто, - содрогался Шадиман, - настал день страшного суда и сотни злых духов, деля добычу, когтят их жертвы и ломают скалы... В сокровенных индийских писаниях, - мучительно напрягая память, припоминал Шадиман, - сказано: "Пока не услышишь, ты не можешь видеть. Пока не начнешь видеть, ты не можешь слышать. Видеть и слышать - вот вторая ступень". Но ведь я видел Кватахевский монастырь, заполненный владетелями и все же погруженный в могильную тишину. Слышал проклятия, и перед глазами стеной стоял неподвижный мрак, и во всем происходящем заключался неумолимый приговор: "Я, сиятельный держатель знамени Сабаратиано, никогда не поднимусь на третью ступень, - значит, не воплощу в себе силу княжеского сословия и не возведу его на четвертую ступень, где познается высшее блаженство - неделимая власть". Невидящими глазами он обвел двор Марабдинского замка. Воздух был пропитан запахом какой-то прели, и сладковатая волна подкатывалась к сердцу, то учащенно бьющемуся, то словно погружающемуся в небытие. Рыцарской перчаткой он провел по лбу, силясь разгладить так внезапно появившиеся морщины, в которых дрожали капельки пота, и тщетно пытаясь овладеть собой. Он почему-то стал следить за нервно вздрагивающими боками красавца скакуна, которого оруженосцы никаким понуканием не могли поднять. Потом устало перевел взгляд на узорчатый каменный балкончик, нависший над парадным двором, и внезапно вспомнил о лимоне и долгих разговорах с ним. И, словно это было самым важным, спросил смотрителя замка: поворачивали ли слуги кадку, чтобы все листья равномерно освещались? Поймав себя на вздорном занятии, засмеялся, вконец перепугав челядь. Неожиданно вслух спросил: "А что заслуживает внимания?" - и, отшвырнув нагайку, круто повернулся и вошел в замок. Гулко отдавались под низкими сводами нетвердые шаги. Из всех углов выступали серые призраки, взмахивали бескровными руками и расплывались. В комнате "сто забот" на черно-белых квадратиках костяные фигурки потрясали сабельками и копьями размером в булавку. Карлики тоже осмеливались угрожать ему. Войдя в опочивальню, он гневно задернул занавес из красного атласа с вышивкой гладью серебряными и золотыми нитями и, пораженный, попятился к алькову, сбив арабский поднос с плодами. Атлас отсвечивал кровью. Он отшвырнул ногой упругое яблоко, раздавил нежный персик и зло усмехнулся: "Все равно не собрать воедино то, что распалось, рассыпалось навек". Упав в кресло, он протянул к камину-бухари свои онемевшие ноги, беспрестанно повторяя: "Сагубари!.. Сагубари!.. Сагубари!.." Весенняя теплынь! В узкое окно льются радужные лучи, но князь видит лишь угрюмые отблески огня. "А что такое Сагубари? Да, это овраг возле Тбилиси. Там я перевел дух, скрываясь в кустарнике, где журчал голубой родник. Голубой? Не отражались ли в воде крылья ангела ущелья? В Кватахевском храме сторожил вход серафим с ослепительно-белым мечом. Почему шестикрылый не поразил властителя злых духов, Зураба Эристави Арагвского? А кого я видел еще в храме из многих, кто присутствовал там? Никого! Живые души удалились, остались мертвые маски. Больше ничего не припомнить, значит, ничего и не было! Что же со мной самим, выронившим из железной десницы поводья судьбы! Сагубари! Там божья коровка вползала на камень, скатывалась и опять карабкалась наверх. Падать легче. Падая, звезды вспыхивают огнем, снежинки образуют пушистый ковер, сердца разбиваются, как светильник. Это хорошо! А что плохо?!" Он вновь побрел по пустынному замку, вглядываясь в вещи и не узнавая их. "Откуда такой мрачный зал? И это для встреч с друзьями? С какими друзьями? Где они? Почему никто из князей не подошел ко мне в храме, не выразил сочувствия? А по какому случаю сочувствие? По случаю позора?!. Нет, нет, совсем другое... Вот на стене роги, они висят на цепочках... Цепочки... цепи... Где цепи, там пленники... Позор не случаен! Погиб царь Луарсаб, и при чем роги Марабды? Если б в то злосчастное время не уговорил Луарсаба предстать перед "львом Ирана", то этот кровожадный Сефевид растерзал бы мою Марабду, а заодно и меня. А не потому ли уговорил я "богоравного" залезть в пасть "тени аллаха на земле", что так было угодно Георгию Саакадзе, нарушителю гармонии и золотых правил? Выходит, ему служил. Хоть и не ему прямо, но, воздвигая укрепления на смежной земле, невольно и его логово оградил. Это может восхитить! А что - опечалить? Дело старое, не стоит вновь выуживать из реки забвения. Гора не рак, не пятится. Георгий - мой непримиримый враг... и задушевный друг, несомненно... - подошел бы ко мне в храме, не убоялся ни князей, ни чертей! Но напрасно старается, упустил возможность воцариться, и не вернуть ему ни звезд, ни снежинок, ни сердец. Но у него друзья: Русудан неповторимая, Хорешани рядом. Народом любим. А я? Неразумно истину в скорлупе скрывать. Я позабыт князьями, даже не поддержали. А черти никогда не дружили со мной, я для них скучный упрямец. Но Шадиманы не падают. Да, еще одно: кто же мой восприемник? Шакал над шакалами? Чем же он ослепил владетелей? Конечно, не блеском своего знамени, - мое сильнее, - а тем, что посулил избавить их от кахетинских князьков, зазнавшихся до потери совести. Но почему я сам не мог им обещать то же избавление? Не потому ли, что оно повлечет за собой провал всех планов Хосро-мирзы? Надо было уговорить владетелей ждать царевича, и тогда... А что тогда?" В серокаменном переходе он невольно остановился перед фреской, изображающей красавицу в княжеском наряде, лукаво приглаживающую кавеби. "Но кто она? У кого были такие губы, манящие, как заря?" Воспоминание всколыхнуло его, он вновь ощутил жар объятий, за которые не одарил прелестницу хотя бы частью своего сердца. Скупость, погасившая краски! Остался мираж: закружились огоньки Тбилиси и погасли во мгле лет. А сердце напоминает заброшенный караван-сарай, не задержалась в нем ни любовь, ни ненависть. Дрогнувшей рукой он провел по фреске, как по ране, и, круто повернувшись, схватился за рукоятку меча, будто вновь увидел перед собой враждебные призраки. "А-а, любезный Джавахишвили! Доброжелательный Цицишвили! Победа! Кто еще мерещится мне? Внимайте же! Я мог, разумеется, посоветовать вам, как надо держать садовые ножи, чтобы избавиться от шипов телавских роз. Но вы и тогда бы не послушались. Шашлык хорош горячий, а вино холодное... Я предлагал, как видно, обратное: вино горячее, шашлык холодный. А сейчас не гремите доспехами! Вы говорите, а я не слышу, вы существуете, а я не вижу". Шадиман, словно от чего-то спасаясь, сбежал по ступенькам в сад. И здесь все показалось ему чуждым, вывороченным наизнанку. "Всю жизнь деревья зелеными листьями радовали, - оказывается, притворялись, - черной сажей покрыты. Вот и цветы неживые. Все, все мертво! Возможно, и я... - нерешительно потрогал свое лицо, грудь, - нет, напрасно тревожусь. А может, лимон тоже мираж?" И, влекомый какой-то неведомой силой, он вновь метнулся в свои покои и, тяжело дыша, обнял выхоленное им лимонное деревце. И вдруг судорога свела его руку, он с отвращением отшатнулся: упругий, налитый солнцем, лимон показался ему сморщенным лицом евнуха, изуродованным оспой. "Кто? Кто подменил? - Он хотел крикнуть, позвать чубукчи, но махнул рукой. - Мои мысли - вот кто! Сейчас надо тщательно следить за мыслями, чтобы самого меня не подменили. А может, я уже не "змеиный" князь, а "черепаший", и только не заметил перевоплощения? Он прищелкнул языком от нахлынувшего веселья и стал лихорадочно рыться в ларце, разбрасывая бумаги. В приоткрытую дверь осторожно просунул голову чубукчи и тотчас скрылся. Шадиман лежал на тахте, волосы всклокочены, борода спутана, лицо иссиня-меловое, свесившаяся рука сжимает послание, некогда полученное от Саакадзе. "Остерегайся шакала! - сдавленно повторил Шадиман. - Остерегайся шакала!" Прикрыв дверь, чубукчи немного выждал и осторожно постучал. Он бы мог вбежать, как обычно, но знал: князь никогда не простит тому, кто стал свидетелем его слабости. - Князь князей! - выкрикнул еще за дверью чубукчи. - Скоростной гонец! Слово должен сказать! - Войди, перепуганный заяц! От кого гонец? Когда чубукчи вошел, Шадиман уже сидел, облокотясь на бархатную мутаку, волосы его были приглажены и аккуратная борода, курчавясь, отливала шелком. Чубукчи мысленно перекрестился: - Светлый князь! Гонец-грек из Батуми! Следом едут сиятельный Заза с женой, красивой гречанкой, и двумя маленькими князьями. Потом сиятельный Ило без жены, но с тремя большими сундуками, и прекрасная княжна Магдана с черной кисеей на плечах, приколотой эмалевым барсом. Гонец-грек от самого Константинополя сопровождает путников из дома Бараташвили. Послание от Моурави князь Заза везет. Шадиман вскочил с такой живостью, словно сбросил тяжелый груз терзаний: - Тебя что, каджи за язык схватили? Сразу о послании должен был объявить! Позови цирюльника, банщика, приготовь зеленую куладжу!.. Гонец пусть отдохнет. Постой! Прикажи дружинникам выстроиться на квадратном дворе, осматривать буду! Должны с почетом встретить наследников знамени Сабаратиано. Постой! Вели немедля выкрасить в светлую краску покои князей. Пусть прислужницы подберут для гречанки шелковые одеяла, шали, парчовые мандили! Внезапное возвращение молодых Барата словно пробудило Шадимана. Он мгновенно преобразился: "Почему не отдать раз в жизни дань малодушию? Будем считать его трамплином для прыжка в будущее... При чем здесь трамплин? Ах, да, гречанка - жена сына, грек сопровождает стадо Барата! Трамплин! Так говорят греки. Нет, буду думать как грузин: закат красив лишь в описании певцов, а восход там, где кипучая борьба, где поединок страстей". Уже солнце, дробя кровавые лучи, скатывалось за кромку горных лесов, погружая ущелье в трепетную полумглу. На квадратном дворе марабдинцы, переминаясь с ноги на ногу, ждали владетеля: прошел слух что он сам с собой разговаривает и потерял достоинство. Внезапно копья звякнули и застыли. По каменной лесенке величественно спускался князь Шадиман Бараташвили, как всегда, властный, с насмешливой улыбкой на выхоленном лице и со старательно расчесанной бородой, окропленной персидским благовонием. Долго в тиши ночи Шадиман то оценивал свой разговор с гонцом-греком, те обдумывал послание царю Теймуразу. "Не так-то легко сокрушить Эристави Арагвского, узурпатора. Необходимы веские доказательства, иначе шакал легко убедит Теймураза, что доношу на него, обуреваемый жаждой мести". Едва забрезжил рассвет, Шадиман погнал марабдинцев: одного за Варданом Мудрым, другого - к Фирану Амилахвари, которому решил поручить встретить в Батуми своих наследников и препроводить в Марабду. "...не надеюсь я на шакала, посягнувшего на Орби, - писал Шадиман, - еще пленит моих сыновей. Особенно за Магдану опасаюсь, не попасть бы ослушнице в западню. Не верю прошлым уверениям изворотливого арагвинца, ибо тот, кто любит дочь, не покушается на жизнь отца; а тот, кто покушается, с удовольствием опозорит дочь. А тебе никогда не следует забывать, как в ночь кровавого разгула в Метехи погиб твой брат Андукапар, у которого хватило глупости бодаться с шакалом и не хватило ума забодать его. Но... минувшее предадим забвению. Итак, рассчитываю на твою княжескую честь. Гонец, присланный сыновьями, уверяет, что по совету Георгия Саакадзе молодые князья нигде не открывали своего подлинного имени и звания. Незаметно проводи их в Марабдинский замок. Тбилиси следует миновать ночью. Переправьтесь через Куру, не доезжая Рустави. Надеюсь, шакал недолго будет преграждать князю Шадиману путь в стольный город Картли. Да озарится вновь славой удел богоматери!" Разослав гонцов, Шадиман погрузился в глубокую думу: "Не настал ли срок для огненного сигнала? Все отнимает царь Теймураз у картлийцев ради насыщения любимой им Кахети. Не сегодня, так завтра в замки князей напустит сборщиков. Это ли не позор?! Запустят жадную длань кахетинские князья в сундуки картлийских владетелей. Они, видите ли, разорены шахом Аббасом! А мы что, обогащены? Мой друг Георгий Саакадзе прав: цари слепы! Вот Теймураз - не расшатывает ли сам устои картлийского трона? Для кого? Для шакала старается! А разве не в моей власти снять с глаз царя повязку? Как смею не замечать угрозу для картлийской короны? Куда девалась моя зоркость? Выходит, я тоже ослеп? Нет, пока не уничтожу Зураба, не смею предаваться разочарованию. К светлым высотам тропа еще круче!" Шадиман твердо обмакнул гусиное перо в киноварь. Прошел день, а Шадиман все писал, отшлифовывая слова, как алмазы. Он не поскупился на краски, рисуя действия Зураба Эристави как вреднейшие для царствования Теймураза Первого в Картли. И торжественно закончил: "Я старый придворный династии Багратиони, и для меня воцарение не богоравных подобно ране в самом сердце. Еще продолжу прерванное слово. А ты утверди прямое и изгони кривое". Сначала чубукчи и слушать не хотел Вардана Мудрого: - Как можно будить князя князей, если всю ночь не смыкал глаз? - Почему бодрствовал светлый князь? - Это не твое дело, купец! Может, веселился. - Может. Но мне гонец сказал: "Не медли, купец!" Потому и тороплюсь. Бросив на Вардана взгляд, который выражал: "Поспеть бы тебе на чертов базар!" - чубукчи нехотя направился в покои князя. Прошло более трех часов, убыточных, как гнилой товар. Наконец чубукчи ввел Вардана в покои, где дымилась бронзовая курильница. Возжигая ароматические смолы, Шадиман стремился скрыть в фиолетовой дымке свое потемневшее лицо. Он сидел спиной к свету, в парадной куладже, нанизывая на пальцы фамильные перстни. Но сколько князь ни старался, ему не удалось скрыть от зоркого глаза купце следы пережитого. Вардан заметил и морщинки на промассажированном лице и седые нити в подкрашенных волосах. - Ты что, Вардан, так пристально меня рассматриваешь? Я не бархат. - Привык, светлый князь, - Вардан отвесил низкий поклон, - видеть в