-у-фрий!" - дико выкрикнул плотник, завидя падающего сына. ("Как матери, матери как скажу, что не уберег!") - тенью пронеслось в голове!). И отчаянно кинулся вперед, уже без рогатины, без топора, даже и без шелома, и не почуял, как татарская сабля смахнула ему пол-лица, - только дорваться бы! И дорвался, и цепкими руками плотника сорвал убийцу сына с седла, сверкая обнаженными зубами и костью, поливая противника кровью, добрался-таки до горла и начал душить. Татарин был дюж и грузен, но узрев над собою это наполовину срубленное лицо, обнаженный череп и зубы под сумасшедшими бешеными глазами, перепал, отпустил повод и сейчас толстыми слабеющими пальцами рвал и царапал и не мог оторвать от горла когтистых рук старика. Так и свалились оба в месиво, в кашу из земли и крови, и чьи-то кованые копыта докончили жизни этих двоих, так и закостеневших в смертельном объятии... Такое творилось там, в передовом полку. Ото всей ихней ватаги оставалось двое: кметь, уже опустошивший колчан и теперь отбивающийся саблей, и чернобородый мужик с топором. Осталось всего двое, когда - после дымного залпа из аркебуз и ливня железных стрел, скосивших поределые ряды русичей, - в разрыве мятущихся конских крупов и морд показалась идущая вперед, уставя алебарды, в сверкающих литых панцирях, генуэзская пехота. Ратник пал, дважды взмахнувши саблей. Тот, что с топором, изловчась, свалил одного фрязина, но тут и сам, раненный в бок, начал заваливать под ноги идущим. А там, назади, кто-то визжал надрывно, полузадохнувшись от тесноты, выдираясь из гущи тел, кто-то крестил топором, и пятились, и падали, падали под железными стрелами гуще и гуще, и все не хотели бежать. Били наотмашь, отплевывая кровь и пену, сами валились на фряжские долгие копья-топорики, пригибая оружие к земле, и умирали, не отступая. Стремительное поначалу движение татарских ратей замедлилось. Кони, горбатясь и храпя, лезли по трупам. Копыта, выше бабок замаранные кровью, проваливали в скользкое месиво тел. Весь передовой полк "пал костью", так и не отступив. И это было еще только самое начало сражения! Микула Василич и князь Федор Романович Белозерский, воеводы передового полка, сделали что могли, отбив три конных приступа и порядком-таки измотав латную генуэзскую пехоту. Но ордынцы валили кучей. Все новые и новые ряды словно бы выходили из небытия, как в сказке той, где герой рубит и рубит, а вражеские воины, вместо того, чтобы падать, только умножаются в числе. Федор Романыч уже был убит, когда Микула почуял, понял вдруг, что полк погибает. Он сжал зубы, поднял отяжелевшую руку с саблей, по локоть залитую кровью. (Под ним ранили уже третьего коня.) Скользом прошло в сознании: отступить? уйти? Не мог оставить умирать свою погибающую пехоту! Этих вот мужиков, что задыхались от тесноты, но бежать не хотели! А из всей дружины комонной осталось всего четверо или пятеро детских, да израненный стремянный еще чудом держался в седле. - Уходи, господине! - крикнул ему слуга. Микула кивнул и, поднявши саблю, поскакал вперед. Жизнь надо было продать как можно дороже. Еще и то помыслилось скользом, что сегодня он, наконец, уравняет себя с казненным братом Иваном, и не станет этого вечного молчаливого укора совести. "Ты веси, Господи!" - прошептал. Конь скоро грянул о землю. Стремянного арбалетною стрелою сбили с коня. Двое оставшихся детских яростно рубились с целою толпою татар. Микула с трудом выпростал ногу из-под конской туши, хромая, пошел встречь. Кинувши щит, взял саблю в левую, а в правую свой шестопер воеводский. На него двигались фряги с алебардами наперевес. "Эти еще чего тут?!" - бледно усмехнул он и, дождав, когда латинское оружие проскрежетало по кольчуге, ударом в висок свалил первого фрязина, отбив саблею новое острие, оглушил второго. Фряги испуганно раздались в стороны, и он вновь очутился пеший в толпе комонных татар... Кажется, с него сбили шелом. Больше Микула ничего не помнил. Глава 33 Истребив передовой полк, чему очень помогла латная генуэзская пехота, впрочем, и сама потерявшая многих бойцов, ордынцы обрушились на строй большого полка и, обходя его берегом Непрядвы, одновременно на полк левой руки. Кто тут был виноват? Первою побежала московская городовая рать, "ненавычная к бою", по словам летописца, - ополчение, составленное из необстрелянных ремесленников, мелких купцов, уличных разносчиков да боярской челяди, привыкшей хватать куски с господского стола, из того разнообразного люда, что наполняет столичные города и почти всегда бывает нестоек в бою и легко подвержен панике, в чем была беда и позднего Рима, и Константинополя и, увы, Москвы уже в XIV столетии! Почему побежали? Те татары, что брели правым берегом Непрядвы, тут, ближе к устью, стали переплывать на левый берег, где начинался бой, и когда их ряды запоказывались из кустов, достаточно стало крика: "Обходят!" - как начался пополох. Лев Морозов, пытавшийся остановить бегущую рать, был сбит с коня и убит, едва ли не своими же кметями. Справедливости ради надо сказать, что бежали не все. Но фланг был открыт. Ратники рассыпались по полю, и началась та беспорядочная битва-погоня, которая обычно предшествует разгрому. Там кучка пешцев, оступив, тыкала копьями в вертящегося на коне окольчуженного всадника, там трое татар гнались за русским боярином, там кто-то уже лупил доспехи с мертвого, не видя, что к нему скачут, сматывая арканы на руки, двое татарских богатуров, там пеший ратник в доспехах бешено отбивался от четверых комонных, оступивших его и машущих саблями... Кмети брели и бежали по полю, кто падал, притворяясь мертвым, и, дождав, когда пролетит мимо конная татарская лава, подымался вновь. Рубили и вязали бегущих, отбивались, становясь спинами друг к другу, "ежом", недоступным напуску конницы. Отбившись, разбредались вновь в поисках своего боярина, своей дружины или собирались опять кучками и шли куда-то, уставя рогатины... И уже в эту человеческую кашу, в эту мятущуюся толпу трудно было, да и невозможно, и незачем бросать какие-то свежие рати. Да и кого бросать, да и кому? Пал московский воевода левой руки, а ярославские князья, оба, едва удерживали вокруг себя охвостья своих рассыпавшихся по всему полю дружин. Но битва шла, шла с прежнею яростью, ибо и татары, одолевавшие тут, не могли устроить должного поряда и собрать воедино свои наступавшие - все-таки наступавшие! - полки. И все новые и новые разноплеменные ватаги устремлялись сюда обходом, мимо яростно гнущегося, но пока еще не сбитого со своих рубежей большого полка, где стон стоял и скрежет от копейного и сабельного скепания, ржали кони, кричали яростно кмети, поломавши копья, рубясь уже топорами, залитые своей и чужою кровью, теснились, падали, устилая землю трупами, и все еще бились, бились, не уступая, ибо настал тот час, когда даже и молодые воины в ярости боя начинают забывать о смерти и павший, умирая, зубами грызет врага, меж тем как слабеющие пальцы уже выпустили засапожник и очи замглило смертною пеленой. Правое крыло рати стояло прочно. Тут и татар было помене, и окольчуженные новогородские удальцы бились насмерть; да и Ольгердовичи, оба, бросившие кованую рать лоб в лоб наступавшей татарской коннице (тут были крымчаки, караимы да касоги), сумели разом остановить катящий на них вражеский вал, а там пошла уже работа рогатин и долгих копий, работа сабель и сулиц, и ордынцы, не выдержав, скоро покатили назад. Еще и еще приступ, ратники уже рвались вперед - бить, догонять и лупить доспехи с побежденных. Но там, слева, шел бой, и неясно было - кто побеждает. А потому воеводы правого крыла удерживали своих от напуска, сожидая хотя каких вестей из большого полка и от князя. А в четырех верстах отсюда татары уже прорубались к знамени, и Миша Бренко, прошептав побледневшими губами: "В руце твоя предаю дух свой!" (смерть уже реяла над ним, и он чуял, что смерть), поднял княжеский шестопер и опустил его куда-то в сабельный блеск, в визг, в яростные, оступившие его конские морды и бил вновь, вновь и вновь, пока от ударов копейных не прорвалась кольчуга под панцирем, покуда не грянулся конь, покуда (и это понял последнее) жадные руки не сорвали с него княжеский алый охабень и серебряную гривну, что, балуясь, носил он старинным побытом на шее вместо ожерелия... Рухнуло подсеченное червленое знамя, не стало княжого стяга над полками, по бранному полю скакали вразброд, то догоняя, то рубясь, то уходя от погони, останние воины боярских дружин, и уже всяк дрался за себя, спасая жизнь и не думая теперь о большем. Ванята поначалу не чаял беды, и даже когда татары, выныривая из кустов обережья, стали обходить полк, и даже, когда побежала городовая московская рать, чаял, что все еще можно поправить, а потому, прикрикнув на своих перепавших кметей, устремил вперед, вослед за старшим. И вправду, когда они, вырвавшись, не без потерь, из толпы беглецов, ринули в сабли и Ивану удалось сбить с коня и ошеломить татарина, показалось: все еще будет спасено. Что воевода Лев Морозов убит, они не ведали, и рубились яростно, продвигаясь вперед, веруя в победу русских ратей и потому сами непобедимые. Но вот одесную и ошую не оказалось никого и кони сами, взмывая на дыбы, остановили свой бег - и ярость битвы переломилась в стыд отступления. Последний раз мелькнул перед ним старшой, падая с перерубленным горлом, и Ванята, прижмурясь, ринул коня и рубанул вкось, отмщая убийце. Но тут, словно глыбы камней, повалились на него сабельные удары татарские, проминая шелом, уродуя кольчугу. Он отбивался, крутя коня, и конь был в крови, раненый, с отрубленным ухом; отбивался, потерявши копье, одною саблею отцовой (не подвела!), и конь вынес, и уже скакал на хрипящем и храпящем скакуне один, и злые слезы застилали глаза - как же так? Его догоняли. Он развернул коня, с криком: "Мамо!" ринул его в напуск и, уже плача, рыдая уже, а зубами сжимая поводья, обеими руками вздынул и опустил саблю. Метил в голову, но татарин отклонился, и сабля вошла в шею, почти отрубив тому башку. Хлынула кровь, голова отвалилась в сторону, и второй из догонявших Ваняту, увидя это, поднял коня на дыбы и с орлиным клекочущим криком отпрянул в сторону. - Мамо, мамо, маменька! - повторял Иван в забытьи, крутя саблей и вновь и вновь погоняя шатающегося коня. Но, видимо, и у того кончались последние силы. Грянулся конь, Ванята пал, вылетев из седла. Добро, ноги не запутались в стременах. Он встал сперва на четвереньки, он плакал и, плача, искал уроненную саблю. Над ним остановился кто-то. Он поднял голову, думая, что враг, но это был один из его кметей, последний, что скакал всугон. И Иван, тотчас устыдясь, утих, размазав грязь и кровь по лицу, вытер слезы, а, оглянув, узрел и саблю свою. Но только поднял, вновь набежали татары, и они рубились, конный и пеший, рубились уже в забытьи, уже безнадежно, ожидая, что их вот-вот повяжут арканами. Но кто-то, видно, из своих, скакал по полю, и кучка татар рассыпалась. Кметь спешился, ему пробило бок копьем, и Иван неумело перевязал рану. Израненные воины, цепляясь с двух сторон за седло и стремена раненого коня, побрели по полю невесть куда и зачем - не то искать своих, не то сдаваться в полон. Им казалось, что они уже бьются неведомо сколько времени, что минула вечность, что прошла вся жизнь, и прошлое - дом, семья, мама, - виделось в бесконечном, уже почти небылом отдалении. - Ты, Володь... - Костюк я... - Ты откуда, Костюк? - С Пахры. Двое нас братьев... А ты? - С Москвы... Один у матери. - Стой, Иван! Идти не могу боле! Воин покачнулся. Смертная бледнота обняла чело, видно, рана была нешуточной. - Давай подсажу в седло? - Не... Невмочь! Ты... Возьми коня... Я лягу... Иван оглянул поле. Думал, вечер уже, но вдали и вблизи все еще скакали, бежали и рубились. Дернув за повод, заставил скакуна лечь. Оба повалились, прижимаясь к теплым бокам лошади. - Скачи, Иван! Може, доскачешь, а меня оставь! - просил кметь. - Молчи, Костюк! - возможно суровее отозвался Иван и вновь безнадежным взором окинул поле. Татары одолевали, и им самим остало недолго ждать: первая же ватага заберет их, раненых, в полон. "С Васькой свижусь!" - горько пошутил сам над собою Иван, и сердце заныло: неужто в полон? А родина? Русь? Он еще мог драться! Вот сейчас вздынет саблю, подымет коня... Костюк лежал на спине, суровый и бледный, шептал что-то, видно, молился. Иван поискал солнце - думал, дело к ночи, но солнце стояло еще высоко. Бой зачинался в шестом часу утра, а сейчас был, судя по солнцу, едва девятый. "Неужто всего два часа бьемся?" - удивился Иван. Он вновь внимательно оглядел Костюка. Тот продолжал шептать, прикрывши глаза, бредил. Трогать его было бесполезно, да и незачем: кметь умирал. Вспомнив про плетеную баклажку на поясе, Иван напоил Костюка водою. Тот глубоко вздохнул. "Спаси Бог!" - сказал и замер, редко и неровно дыша. - Костюк! - позвал Иван, - Костюк! Костюк! - А? Чево? - отозвался тот, наконец. - Татары близ! Я поеду, Костюк? - Езжай! - разрешил тот. - Мне уже не поможешь... Ничем... А, даст Бог, после боя, коли одолеют наши... Може и доживу?! Воду оставь... Иван вложил в руки Костюка баклажку, рывком поднял коня, взмыл в седло. Татары рысили россыпью, иные на арканах волочили пленных. "Не дамся!" - подумал Иван. Костюков конь уперся было, не хотел уходить от хозяина. Но Иван удилами поднял коня на дыбы, заставив заплясать, ринул в скок. За ним гнались, мимо уха просвистел аркан. "Псы!" - подумал и, углядевши, что преследователи растянулись долгою цепью, круто поворотив коня, пошел наметом встречу ближайшему. Он ли плакал полчаса назад и кричал "Мамо"? Теперь, смертно усталый, в крови, раздумавший умирать, он содеялся взаправдашним воином. Сабли проскрежетали друг по другу. Как бы не так! Еще удар, еще... И вдруг татарин, заворотя коня, стремглав помчал по полю, уходя от Ивана, а другие двое тоже остановились в недоумении. Такое чуют издали, потому, когда Иван устремил на них, оба не медля заворотили коней. Иван не стал преследовать, тронул шагом, все еще отходя, не веря своей нежданной удаче. Глянул зачем-то вверх, где реяли над полем внимательные коршуны, сожидая, когда можно будет ринуть вниз, за добычею. Со всех сторон неслись клики боя, вдали, где, верно, погибал большой полк, слышались аркебузные выстрелы, ржанье, стон и звяк харалуга. Там еще рубились, там были воеводы и князь - ежели князь не убит! - и Иван поскакал туда. Теплый ветер, переменясь, дул ему в лицо, и он еще не знал, что в этом ветре спасение. И сначала даже не понял, что это за рать валит там, вдалеке, и откуда доносит к нему смутное "Уррра!" наступавших. Глава 34 В эти часы Сергий в своем монастыре на горе Маковец стоял на молитве. Шла праздничная литургия в честь Успения Богоматери, вечной заступницы и покровительницы монастыря и града Московского, являвшейся некогда в келью преподобного, дабы ободрить молитвенника своего. И сейчас, произнося священные слова, приготовляя причастную трапезу и закрывая платом чашу с дарами, Сергий чуял за спиною своей как бы дуновение, как бы веяние божественных крыл. Незримая, она была рядом. Иноки, взглядывая порою на своего игумена, тихо ужасались непривычно-остраненному, неземному и вместе полному настороженной муки лицу преподобного. Длится служба, поет хор. Там, за бревенчатою стеною церкви, - лесные далекие осенние дали, курятся мирные дымы деревень, тускло желтеют сжатые нивы, легкими всплесками золота обрызгала осень темные разливы боров. Покоем и миром дышит земля, внимающая сейчас стройному монашескому пению. Мы промчимся сквозь холод и время туда, где нас еще нет, станем, незримые, за спинами монашеской братии в душной толпе прихожан, узрим лица, полные любовью и верой, обращенные туда, где великий старец в простых, едва ли не убогих ризах служит литургию, весь сосредоточенный на едином богослужении, подымающий очеса горе, проникнем в алтарь, увидим, как его рука бережно переставляет потир с вином и хлебом с жертвенника на престол, как он приостанавливает длань, замирая на мгновение, как вздрагивают его брови и едва приметная складка печали прорезает лоб. Он спрашивает о чем-то, неслышимый нами, канонарха, и тот, вздрогнув, подает преподобному свечу. Сергий отсылает единого из братии отнести ее к иконе Спаса, туда, где ставят поминальные свечи и горит уже целый жаркий золотой костер. Произносит: - Помяни, Господи, новопреставленного раба твоего, Микулу Василича! - И крестится. И вскоре: - Помяни, Господи, раб твоих, князя белозерского Федора с сыном Иваном! Длится служба. Чередою подходят к причастию иноки и миряне. Сергий причащает, протягивая крест для поцелуя. Он внешне спокоен, миряне не замечают ничего, но иноки, изучившие игумена своего, в великом трепете. Таким отрешенным и строгим Сергий не был, кажется, никогда. Они беспрекословно ставят все новые свечи, называя новопочивших: Льва Морозова, Михайлу Иваныча Акинфова, Андрея Серкиза - всех тех, кто приезжал к нему накануне битвы вместе с великим князем и чьи судьбы взял в ум и в душу свою преподобный, и сейчас по нездешним толчкам в груди (словно обрываются тонкие натянутые незримые струны) он не догадывает, нет, он знает, кто из них в этот вот именно миг убит и чья душа отлетела к Господу. - Запиши в Синодик, - говорит он негромко канонарху, как только последние причащающиеся отходят, - Михайлу Бренка и инока Александра Пересвета! Канонарх беспрекословно записывает, ставит свечи. Крупный пот каплет у него с чела. Он верит и не верит, точнее, верит, но ужасается верованию своему. Преподобный Сергий знает и это! Ведает о сражении, которое идет за сотни поприщ отсюдова, именно в этот день! Ведает, как оно идет, ведает и о тех, кто погибает в битве - возможно ли сие?! А ежели возможно, то кто же тогда ихний игумен, ежели не святой, отмеченный и избранный Господом уже при своей жизни! - Запиши еще: Семен Мелик и Тимофей Волуй! - строго говорит Сергий. - Многие убиты? - робко, со страхом и надеждою ошибиться, переспрашивает канонарх. - Многие! - возражает Сергий. - Но великий князь Дмитрий уцелеет! - И на немой рвущийся крик, на незаданный вопрос об исходе сражения отвечает: - Не страшись! Заступница с нами! Видение гаснет. Мы уже не видим лиц, не слышим сдержанного шепота голосов, и мерцающие свечи претворяются в золото осенних берез. Иные шумы, шумы сражения на Дону, слышатся окрест. Длится бой. Глава 35 Князь Дмитрий, добравшись до рядов большого полка, нос к носу столкнулся с воеводою Иваном Родионычем Квашней. Боярин аж замахал руками: - Нельзя, княже, туда! - Миша Бренко у знамени! - возразил Дмитрий. - Я веду кметей на бой и смерть, и я должен быть впереди! - Не оберечь мне тебя, княже! - опасливо вымолвил Иван Родионыч в спину Дмитрию. - Рать береги! - бросил через плечо Дмитрий, и такое холодное упорство послышалось в голосе великого князя, что боярин, тихо ругнувшись про себя, отступил. Боброк ушел, а без него тут... Не за руки же имать великого князя владимирского! Да и не до того стало! Почти тотчас запели рожки, грянули цимбалы, и уже, прорвавшись сквозь ряды передового полка и в обход, устремили на них первые ордынские всадники... Бой не бой. Скорее ряд коротких приступов, тотчас и с уроном для врага отбиваемых. Бой шел там, впереди, где стоял, умирая, пеший передовой полк, и, кабы выстоял, двинуть вперед, обнять неприятеля крыльями войска... Кабы выстоял!.. Три захлебнувшиеся атаки - конницы и роковой натиск генуэзской пехоты - все это заняло меньше часа, и в час тот уложились тысячи жизней передового полка. Иван Квашня только что начал медленное движение вперед, только начал, все-таки начал! Не выдержала кровь! Когда сквозь полегшие ряды передовых татары двинули тучей. Все ж таки не дураки были и ордынские воеводы, поняли, что к чему: в стесненных порядках полков не волнами приливов и отливов (что в тесноте разом погубило бы их рать), но плотно сколоченными массами раз за разом, одну за другою, повели на приступ русских рядов свои стремительные дружины. И тут вот, когда обрушилось на главный полк, и ливень смертоносных фряжских стрел сокрушил первые ряды, и когда слева начали обходить, ломя левое крыло войска, стало Ивану Родионычу не до князя, ушедшего вперед. Срывая голос, гвоздя шестопером, удерживал он и заворачивал вспятивших, раз за разом бросая в ошеломительные контратаки свою кольчужную рать (и мало же осталось от них к исходу боя!), и уже Андрей Серкиз, врезавшись в отборный донской полк Мамая, остановил, поворотив, бегущих, покрыл поле трупами и сам достойно лег в сече, и уже закладывало уши от стона харалуга, криков и ржанья коней - не до князя было! А Дмитрий, достигший таки передовых рядов большого полка, - тоже бледен, пятнами лихорадочный румянец по лицу, - когда татары пошли на приступ, ринул коня вперед и - рука была тяжела у князя - первым ударом свалил скачущего встречь всадника. И рубил, рубил, рубил... Качнулся конь, рухнул на передние колени, поливая кровью траву. Подскочившие со сторон детские выпростали ноги в востроносых зеленых тимовых сапогах из серебряных глубоких стремян, оттащили, живо подвели второго коня. Князь дышал задышливо, грудь ходуном ходила, но, отмотнув головою, тотчас и вновь ринул в бой. И опять бил, и бил, и бил в круговерть железа, в конские морды, в чьи-то головы, бил в исступлении сечи, радостно, отчаянно, гневно, бил саблей сперва, после - обломком сабли, затем булавой, усаженной стальными шипами, и булава на лопнувшей паверзе - не удержала рука - улетела куда-то под ноги, под копыта коней, и вновь у него в руке оказался поданный стремянным крепкий меч. Когда и новый конь стал заваливать вбок, падать, около князя уже не оказалось стремянного. Вал наступающих прошел сквозь и мимо. Князь в избитых доспехах, всего с двумя детскими, оказался на земле. Он дышал уже хрипло, немели длани, горячими толчками ходила кровь, он бы не воспротивился теперь, ежели бы его взяли под руки и отволокли в тыл, в товары. Но некому было подобрать князя, некому отволочь. В короткой мгновенной сшибке пали оба детских, и Дмитрий пошел по какому-то смутному наитию, плохо уже видя, что вокруг, пошел направо, быть может, помысливши о Боброке и не догадав совсем, что не пройти ему полем бранным семи потребных верст, ибо тотчас окружили его четверо, по доспехам признавши боярина (слава Вышнему, княжеского алого корзна не было на нем!), и опять Дмитрий, хоркая и задыхаясь, бил и бил мечом, отшибая оскаленные морды коней и копейные стрекала. Кто-то подскакал сбоку, свалил одного из татар, ошеломил булавою второго, двое оставших отпрянули посторонь, почуявши, что добыча не по зубам. - Князь? - вопросил воин. Дмитрий кивнул головой. - Не забудь, княже, Мартос меня зовут, из дружины брянского князя я! - прокричал воин. - Стой здесь, приведу коня! Но Дмитрий не стал ждать. Почти не понимая, что делает, пошел снова туда, на север, к далеким дубам, где были Боброк и брат Владимир, где можно было спастись, откуда, Бог даст, ускачет он к себе, на Москву. На него снова ринули. И вновь, мокрый, кровавый и страшный, в клокастой бороде, в избитых доспехах, подымал он меч, гвоздил и гвоздил, задыхаясь, хрипя, и, как ратник Иван звал матерь, так князь Дмитрий звал Дуню, жену, и детское было, смешное: пасть ей в подол лицом и плакать и каяти, что не вышло из него героя, что не может, не в силах он и что потеряна рать и скоро сам Мамай придет на Москву... Он падал, вставал, снова шел, рука, сведенная судорогою, застыла на рукояти меча - не отлепить! Неживую подымал все же и снова рубил, невесть по чему, и вновь кто-то спасал его, и куда-то вели, узнавая, и уже в полусне, в истоме смертной, увидел, как положили его ничью на землю и его же мечом, вывороченным из скрюченных пальцев, срубили несколько зелено-желтых золотых березок и обрушили сверху на него. И больше князь ничего не помнил, не слышал, не зрел, ни короткого смертного боя его спасителей с татарами, ни падения мертвых тел и всхрапнувшего коня, что едва не упал, споткнувшись о могутное тело князя, ни того, как отхлынул бой, ни далекого пенья рожков русской рати - Дмитрий был в глубоком обмороке. Глава 36 Ягайла все так же лежал, утопивши лицо в кошмы, когда в шатер посунулся старший воевода. - Я же просил! - вскинулся было Ягайло. - Гонец от Мамая! - отмолвил тот. - Кажут, подается Москва! Перемолви с има, княже! Он вскочил, отчаянно и обреченно вскинул подбородок. Долго застегивал сверх атласного летника парадный пояс с византийскими капторгами, пальцы не слушались. Уже одевая шапку с долгим, свисающим набок верхом, подумал: ускакать, скрыться? Но посол ждал у шатра. Не ползти же змеею вон, поднявши заднюю полу! Вышел. Заботно жмурясь от солнца, скользящим боковым рысьим взглядом проверил, много ли ратных в оружии близ него. Кмети держали копья в руках. Нахрабрясь, взглянул на татарина, смуглого, в черной негустой бороде, широкого в плечах. И татарин, уже понявший, что рать Ягайлы не тронулась с места, мрачно поглядел на него, невесело показавши белые крепкие зубы, усмехнул: - Что ж ты, князь?! Торопись! Нето и к зипунам не успеешь! Левое крыло московитов разбито, передовой полк вырублен весь! Знамени уже нет! Коназ Дмитрий убит! Нажми на правое крыло, там твои братья и вороги твои, Ольгердовичи! Сокруши их, и будем делить полон! А там - пойдешь на Москву! Наберешь серебра и рухляди! Рабынь! Красивых урусутских девок! - Татарин усмехался зло, глядя Ягайле в глаза. - Не будь трусом, князь! У тебя сильная рать! Толмач переводил, не щадя Ягайлы. Услышавши слово "трус", Ягайло побледнел от гнева. - Думай, что говоришь, смерд! - отмолвил с тихой угрозой. - Моя не смерд! - тотчас перевел толмач. - Моя оглан, Чингизид, моя может стать ханом! - Так она говорит! - требовательно добавил толмач, оборачивая лицо к великому литовскому князю. - Не будем ссориться, князь! - примирительно вымолвил татарин, завидя, как меняется лик Ягайлы. - Мамай и ты - союзники, и оба - враги Москвы! Мамай просит тебя поднять войска! Он почти победил! Хочешь ли ты оставить своих воинов без добычи? - Хорошо! - отмолвил Ягайло после долгого молчания. - Я выступлю! - Прикажи свертывать шатры! - повелел он громко. И по тому, как готовно помчались вестоноши, понял, что войско, истомясь, рвется в бой. - Скачи к Мамаю! - сказал. - Повести, что мы выступаем! Скоро! И пока татарин, намеренно медля, садился на коня, а кмети яро убирали шатры, торочили поводных и седлали боевых коней, Ягайло все стоял, выпрямившись и глядя сурово. И пока отъезжали татары, продолжал глядеть им вслед, и уже только когда те скрылись за дальним лесным островом, поворотил гневное лицо к воеводам. - Проверить подковы у всех коней! Ежели надобно - перековать! Проверить сряду! Ратники должны быть готовы к бою! И послать вестоношей, пусть вызнают, где теперь князь Олег. Без того выступать нельзя! И когда поскакали с приказами, уменьшившейся дружине ближней высказал возможно строже: - Ежели Дмитрий убит, московиты долго не простоят. Но тем паче мы не должны спешить и бросать полки в бой очертя голову! Строго сказал. И, кажется, проняло. А когда уже и эти отъехали и остался токмо свой воевода со Скиргайлой, им двоим высказал: - Пока не побегут мои братья и не отступит Олег, мы будем ждать! - Станем побеждать, не ратясь? - уточнил, кривясь, воевода. А брат промолчал. Решил, видно, не токмо не спорить, но и не думать вовсе, делая то, что повелит ему старший брат. И это было лучше всего! Одному Скиргайле и высказал с глазу на глаз. - Гонцы будут ко мне - не пропускать! И боярам всем: - До моего приказа стоять на месте! Нетерпеливым мановением руки отогнавши холопов, что намерили уже снимать княжеский шатер, и отогнув завесу входа, он полез внутрь, с пол-оборота повелев: - И ко мне - никого! Пусть ждут! В шатре он уселся на груду кошм, подобравши ноги под себя. Положил рядом саблю, утвердил перед собою крест. "Я молюсь!" - высказал сам себе вполгласа и замер, хищно оскалив зубы, готовый вскочить, кричать, драться, ежели его силой поволокут из шатра... Еще и сейчас, ежели бы он поднял и повел полки, все могло бы поворотить иначе и в битве на Дону, и в истории. Глава 37 Боброк соскочил с коня, по щиколотку утонув в сухих дубовых листьях. Доволен ли он? Сражение это - последнее и самое великое в его жизни - припишут князю Дмитрию. В крайнем случае - Владимиру Андреичу, что сейчас, сидя на переминающемся в нетерпении игреневом жеребце, весело балагурит с кметями. Из серпуховского князя со временем вырастет добрый воевода! Он понимает кметей, и те верят ему! Прибавить терпения, опыта и лет... Но еще не теперь! Андрей Ольгердович? Андрей умеет воевать под чужим началом. Полоцкому князю не везет и будет не везти всю жизнь. Он никогда не отберет престол у Ягайлы! А жаль... С этим подонком, коему Ольгерд, умирая, передал свой престол, неможно иметь дела. Добро хоть то, что нынче, обманывая татар и выжидая, он неволею поможет Москве! Микула Василич? Из Вельяминовых, по всем рассказам, самым дельным был не он, а Иван, казненный Дмитрием... Нет, на Москве, кроме него, Боброка, нету дельных воевод! Он стоял в сухих дубовых листьях, жевал сорванную травинку и думал. Думалось невеселое. Он и сейчас не верил Дмитрию: а ну как упрямо настоит на своем, двинет полки не туда, куда надобно, перепутает все на свете и потеряет рать! Он обернул лицо, поглядел строго, сказал: - Ежели передовой полк побежит, пусть мне немедленно доложат о том! - Вестоноши расставлены! - возразил, подчеркивая слова и тем показуя тайную обиду, младший воевода. Боброк слегка склонил взлысую сухую голову. Подумал еще. Подумав, перемолчал. - За Упу, встречу литве, послано! - подсказал молодший воевода. - Ежели Ягайло все-таки двинет полки, немедля повестишь о том князю Олегу! - выговорил Боброк. Тот, без лишних слов понимая своего князя, молча кивнул. С Олегом Рязанским Боброк сговаривал сам, через послов. Ответ был уклончив, и все-таки была у Боброка надежда, что, ежели Литва выступит, князь Олег придет к ним на помочь. Он отдал еще несколько мелких приказаний, только чтобы не молчать и убедиться еще раз в готовности войска. Издали доносило шумы сражения. Передовой полк должен был погибнуть не сходя с места, а им тут приходило ждать, обрекая Вельяминова с белозерскими князьями на разгром. Но только так, только так можно было выиграть бой! Не отбиться в очередной раз, а именно разгромить Мамая! Он вздохнул полною грудью. Пахло вялым листом, дубовою корой, грибною сырью. А ему казалось, что пахнет кровью и чадною горечью пожаров. Он все стоял, выпрямившись, хотя холоп приготовил ему место под дубом и даже холодную утку с нарезанным ломтями хлебом, серебряною чарою и флягою кваса разложил на льняном вышитом рушнике. Боброк повел взглядом и легким наклонением головы одобрил холопа, но с места не двинулся, хотя вестоношам велел повестить, чтобы кормили кметей. Владимир Андреич, подъехавши, соскочил с коня. Косолапя, широко улыбаясь, пошел к Боброку. - Еще не время! - сказал Боброк, предвосхищая вопрос. - Фряги в напуск пошли! - прокричал с дерева сторожевой. - В латах вси! Владимир Андреич, закусив губу, ждал, что решит Боброк. Волынский князь поднял голову, глянул в глаза князю серпуховскому с незримой усмешкой, произнес: - Самое лучшее теперь, раз уж слез с лошади, Андреич, разделить со мной трапезу! У двадцатисемилетнего серпуховского володетеля обиженно задергались губы. Но под настойчивым осуждающим взглядом Боброка он таки подчинился. Сел по-татарски на попону, принял вторую серебряную чару, поданную слугою. Вопросил: - Мед? Отмотнул головою Боброк: - Квас! В походах хмельного вовсе не пью. - Сам твердыми пальцами разломил холодную дичь, большую часть подал серпуховскому князю, указал глазами на хлеб, молча протянул слуге, ставшему тут за кравчего, свою чару. Владимир Андреич крепко жевал, молодыми зубами разрывая жестковатое мясо - двигались щеки, двигалась светлая борода. Как-то прижмурясь и словно выдавливая слезу из глаз, произнес: - Гибнут тамо! Боброк перемолчал, обтирая пальцы краем рушника, отмолвил: - Пока все, какие есть у Мамая, силы не войдут в дело и пока ветер не повернет в татарскую сторону, нам наступать нельзя! - А выйдут? - недоверчиво вопросил Владимир Андреич, по-сорочьи, одним глазом, глянувши на Боброка. - Выходят. У меня до самой Красивой Мечи и далее расставлены слухачи. Выходят, князь! Надобно токмо терпение! - А ветра не станет?! Боброк, медленно расправляя долгие сухие ноги, встал, поднял горсть прошлогодних дубовых листьев, кинул вверх. - Гляди! Так? А теперь, князь, глянь на облака! И сороки как кружат! Ветер переменит вот-вот! - Он снова сел, стараясь не показывать молодому воеводе собственного своего нетерпения. Владимир Андреич по чину своему на Москве мог и сам, не слушая Боброка, поднять рать, и люди пойдут, нетерпением горят все, и что тогда? - Наши тамо... - неопределенно и сожалительно повторил Владимир Андреич. - Микула Василич и Федор Романыч Белозерский с сыном... Их жалко! (К счастью для исхода сражения, Владимир не мог представить себе, что туда же устремил и сам великий князь.) - Жалко всех! - строго отверг Боброк, повторивши слова древнего хронографа: - "Не на жен есьмы пришли, но на мужей! А брани без мертвых не бывает!" - Так-то оно так... Эх! - Владимир Андреич забрал бороду горстью, голову в плечи втянул. - Чую, князь, что ты прав, а душа болит. Изболелась вся! И руки так и зудят по оружию! - Верю. Жди. Проездись, глянь, поснидали кмети али нет. Будут прошать, отвечай: "Скоро!" Князь Владимир соколом взлетел в седло, с шорохом осыпая прошлогодний прах, помчал вдоль дубравы. Боброк вытянул ноги, прислонил стан к дереву, полузакрыл глаза. Холоп, дождавши кивка господина, свернул и спрятал в торока рушник, прибрал остатки трапезы. Отворотясь приличия ради, догрыз кость и доел недоеденный хлеб. Подскакивали послухи, говорили негромко, каждый свое. Боброк кивал, все так же безразлично полузакрыв глаза. Лишь когда донесли, что и личная гвардия Мамая, полк богатуров, чьи родословные древа сплошь восходили к монгольским и меркитским предкам, готовится выйти в дело, глаза у него вспыхнули, как у снежного барса, почуявшего добычу. - Ступай! - сказал. - Погоди! - добавил и, выудив из калиты, подал кметю золотой корабленик. Владимир Андреич, обскакавши стан, снова подъехал к дубу, под которым сидел не шевелясь Боброк. - Кмети ропщут! А левое крыло наше бежит! - прокричал он. - И большой полк уже подается! Они уперлись глаза в глаза друг другу, и Владимир не выдержал первый, опустил взгляд. Угрозы поднять и повести рать как-то не вымолвилось. - Коня не запали! - сказал Боброк негромко. - Дай хоть перед боем отдохнуть жеребцу! На этом поскачешь? - Да, на этом! - растерянно отмолвил Владимир и, соскочив наземь, сунул повод стремянному: - Поводи! Серпуховский князь был почти в отчаянии, он не понимал Боброка и все более и более гневал на него: когда же, когда? А быть может, Митя прав, и Боброк хочет нашего поражения? Нелепая, глупая, злая - от горячности молодых лет - явилась у него в голове эта мысль. Глянул обрезанно: закричать? Восстать? Но был нем Боброк, продолжавший подпирать собою дерево. Хладен и нем. И только по стиснутым на колене побелевшим пальцам можно было догадать, чего это ему стоило. Оба молчали. Сквозь кусты с шорохом продрался очередной вестоноша. Наклонясь, повестил что-то. - Вышли? - переспросил Боброк. - На Буйце уже! Овраги обходят! Резко, так что веером полетел прах и сухой дубовый лист, Боброк встал. Не глядя на Владимира Андреича, негнущимися шагами пошел вперед, к опушке, туда, где на врытом шесте укреплена была верткая оперенная стрела. Владимир, мало понимая, спешил следом. Оба задрали головы. Стрела, бешено дергаясь в разные стороны, все же чаще всего указывала оперением в сторону битвы. Боброк послюнил палец, поднял вверх, словно бы указуя небесным силам, и когда захолодело с той, противоположной, стороны, уверясь окончательно, что пора, торжественно и грозно оборотил взор, блистающий, металлический, уже не человеческий, а словно бы взор архангела, созывающего небесные рати. Владимира Андреича отшатнуло аж, все дурные мысли вылетели из головы, понял: вот оно! - Труби сбор! - спокойно, не повышая голоса, произнес Боброк разом подскочившему молодшему воеводе и прибавил так же негромко, но с властною сдержанною силой: - Коня! Князю Андрею Ольгердовичу не понадобилось даже гонца от Боброка. Увидав массы движущейся на рысях конницы под русскими стягами, он радостно поднял воеводскую булаву и отдал приказ. Задудели трубы, запели рога, ударили в литавры и цимбалы. Громада конницы правого крыла, три часа отбивавшая ордынские приступы, вся разом пришла в движение и с дробным, рокочущим гудом десятков тысяч копыт покатила вперед. Лава - это когда конные воины скачут не строем и не густою толпой, а россыпью, в нескольких саженях друг от друга, и каждый из них имеет поэтому свободу маневра: бросить копье или аркан, рубиться саблей, поднять коня на дыбы, отпрыгнуть в сторону, уходя от копейного острия... И это может каждый воин, на всю глубину скачущей конницы, а не только передовые ряды. То есть каждый прорвавшийся внутрь лавы противник обретает вокруг себя готовых к бою воинов и неотвратимо гибнет под их саблями. С конною лавою справиться может разве что пулемет. Потому-то этот строй, измысленный степняками и талантливо использованный Боброком в Куликовской битве, и продержался позднее во всех кавалерийских сшибках нашей казачьей конницы вплоть до начала века двадцатого, вплоть до гражданской воины... Многотысячная громада конницы, брошенная Боброком в этот заключительный напуск, по фронту занимала не менее двух, а то и трех верст. И на три версты - скачущий вал вооруженных кметей, на три версты - лес клинков над оскаленными мордами коней, на три версты - слитный зык: "Хурррра!" Страшен был этот строй скачущих русичей, смывающий, как половодьем, все преграды на своем пути. Татарские воеводы не враз заметили излившийся из дубрав русский засадный полк и слишком поздно оценили его размеры. Сдержанная ярость многих часов ожидания теперь передавалась коням, что рвали удила, норовя перейти с рыси в скок. Ближе, ближе! Вот уже ордынцы пытаются поворотить строй. Где-то на фланге генуэзская пехота смыкает ряды, а донской и личный Мамаев полки с тем же низким рокочущим гудом двинули было встречу. Поздно! Ветер! Ветер в лицо! Дождь русских стрел, летящих по ветру, расстраивает ряды, бесятся татарские кони, стиснутые со всех сторон воины не могут как следует размахнуть копьем... Дождь стрел, дождь стрел, дождь стрел! Падают мамаевы богатуры, встают на дыбы лошади, воины, пронзенные стрелами, сползают с седел. Ответ недружен, ибо татарские тулы уже пусты и ветер - ветер им в лицо, а русская конная лава все ближе и ближе. Сверкают брони. Точно лес колеблемых ветром колосьев - сабли над головами скачущих, вздетые для удара. Крик "Уррра!" - древний монгольский крик, перенятый русичами. И - безмолвие. (Если издали слушать, самому