них. - Есь ле во гради великий коназ Димитри?! - прокричали почти правильно по-русски из кучки татар. - Нету! Нету нашего князя! - отвечали русичи сразу в два голоса. - Правда гаваришь? - кричали татары. Наверху вылез еще один: - На Костроме князь, шухло вонючее! - прокричал. - Силу на вас готовит! Невесть, что бы воспоследовало в ответ, но спорщика тут же стащили назад со стены. Показалась иная голова в шеломе: - Великого князя Дмитрия в городу нет! - прокричал. - Наш воевода - князь Остей! Внизу покивали, видимо - поверили, поскакали прочь. Издали знатье было, как, рассыпавшись мурашами по всему посаду и Занеглименью, татары входят в дома, что-то выносят, волокут, торочат к седлам. Там и сям подымались первые нерешительные пожары. Москвичи, кто молча, кто ругаясь, глядели со стен. Остей - он аж почернел от недосыпу, но держался по-прежнему бодро, вида не казал, что все дрожит и мреет в глазах, - сам поднялся на глядень. Долго смотрел с костра, высчитывая что-то. Подошедший близ купчина постоял, обозрел, щурясь, негустую татарскую конницу. - Коли их столько и есь, разобьем! - высказал. Остей глянул скользом и покачал головой: - Чаю, не все! Оба умолкли. - Народишко-то... Рвутся в драку! Воевать хотят! - выговорил, наконец, купчина, боковым, сорочьим взглядом проверяя, как поведет себя литвин в таковой трудноте. - Сам поедешь?! - недовольно, почуя издевку в голосе сурожанина, отверг Остей. И - в хмельные, излиха развеселые глаза - докончил: - Надобно удержать город, доколе подойдет князь Дмитрий с иньшею ратью! Об ином не мечтай! ("Пьяные все! - подумалось. - Не дай Бог сегодня великого приступу!") Звонили колокола. Остей обернулся. Тверезые нынче молились во всех храмах и по теремам, ожидаючи, быть может, смерти. Но сколько оставалось тверезых во граде?! Шатнувшись - оперенная стрела, дрожа, вонзилась в опорный столб в вершке от его головы, - Остей полез вниз, жалобно проговоривши стремянному: - Ежели полезут - буди! Мочи моей нет. Вторую ночь не выдержу! Стремянный довел господина до сторожевой избы, ткнул, содеяв зверское лицо, в груду попон, закинул рядном, прошипел: - Не будить! Оружные мужики, тоже вполпьяна, повставали и гуськом, один по одному, вышли наружу. Стремянный сел на лавку, положивши на столешню перед собой тяжелые руки, покосился на штоф темного иноземного стекла и замер, свеся голову, в трудном ожидании. Господин его не спал уже и не две, а три ночи. Посланный отцом, князем Андреем, скакал в опор, обгоняя татар, аж от самого Полоцка. И ратник, сам едва державшийся на ногах, теперь, качаясь на лавке, стерег сон своего господина. В избу заглянул кто-то из ратных, смущаясь, потянул к себе штоф. Стремянный отмотнул головою: бери, мне не надо, мол! Залез, проискавши князя на заборолах, оружейный мастер Фома. - Спит! - поднял стремянный тяжелую голову. - Три ночи не спал! - Ладно! Не буди! - разрешил Фома. Сам свалился на лавку, молча и бессильно посидел. В голове шумело. Чернь, вскрывшая боярские погреба, теперь по всему городу выкатывала на улицы бочки и выносила корчаги и скляницы со стоялыми медами, пивом и иноземным фряжским и греческим красным вином. Упившиеся валялись по улицам. Фома сам "принял", нельзя было не принять. Он, крутанувши башкой, встал-таки, одолев минутную ослабу, и, ничего не сказавши стремянному, пошел вон. Встречу, в улице, мужики, размахивая оружием, горланили песню. - Мастер, мастер! - кричали ему. - От твою!.. Не слышишь, што ль?! Вали с нами! - Неровно колыхались рогатины и бердыши. Один пьяно тянул за собою по земи фряжскую аркебузу. - Не страшись! - орали. - Город камянный! Врата железны! Ольгирду, вишь, не взять было, а не то поганой татарве! Постоят да уйдут! А не то мы отселе, а князья наши оттоль... Эх! Эй, Фома! Отворяй, мать твою, ворота отворяй! Мы их счас! Мы кажного, как зайца, нанижем... - Вечевой воевода едва вырвал зипун из лап пьяной братии. Где свои? На улице какие-то расхристанные плясали около бочки с пивом. Темнело. Там и тут бешено мотались факелы. "Подожгут город!" - со смурым отчаянием думал Фома. На миг показалось избавлением отворить ворота и выпустить всю эту пьяную бражку на татар... Перережут! И города тогды не удержать! В церкви Чуда архангела Михаила в Хонех шла служба, изнутри доносило стройное пение и бабий плач, а прямо на пороге храма, расставивши ноги, стоял какой-то широкий и донельзя растрепанный, с синяком в пол-лица мужик и ссал на паперть. Вокруг владычных палат, куда Фома с трудом пробрался сквозь толпы пьяных, телеги с плачущими дитями и женками и груды раскиданного добра, творилась чертовня, настоящий шабаш ведьминский. Все стоялые монастырские меды, бочки пива, разноличные вина, все было исхищено и выволочено, и сейчас, в куяках и панцирях, босиком, держа на весу шеломы, налитые красным греческим вином, какие-то раскосмаченные плясали у самодельного костра на дворе, размахивая хоругвями и оружием. Ор, вой, мат, пение. Какого-то мужика, за ноги держа, окунают головой в бочку с пивом, а он икает, захлебывается под регот и гогот сотоварищей и все еще пытается что-то изобразить потешное, видно, доморощенный скоморох какой, готовый жизнь отдать за миг пьяного веселья. У самого крыльца, со стеклянной бутылью в обнимку, лежал мужик без портов, в одной бесстыдно задранной рубахе, и, икая, все прикладывался к бутыли. Тела, тела, стонущие полутрупы... Едва живого нашел Фома своего оружейного мастера Степана Вяхиря. Тот ничего не понимал, стонал, икал, потом весь облился блевотиной. Фоме стало соромно. Он даже оглянул, не видит ли кто... Но тут уже никто ничего не видел. Пьяный монах лежал в обнимку с ратным. Бесстыдно разбросавши ноги, упившиеся в дым портомойницы сидели у стены в обнимку с какими-то ратными, пьяными голосами не орали даже, визжали песню. Утягивая за собою Степку Вяхиря, Фома выбрался-таки опять к приказам, пытаясь поднять и взострить на что-либо путное тамошнюю полупьянь, и чуял, что ничего не может, что без опытного воеводы - а воевода спал в избе у Фроловских ворот! - без опытных, послушных приказу воев неможно содеять ничего. Он вновь отправился обходить стены. Пьяная бражка была и тут. В сереющих сумерках (то только и спасало от метких татарских стрел!) стояли, бесстыдно обнажив срам, на заборолах. "Вот тебе, на! Съешь! В рот!" Снизу неслась ответная татарская ругань. Машущие саблями всадники проскакивали под костром, визжали, ярились, натягивая луки, пускали вверх злые стрелы. Пьяные, не чуя ран, валились вниз, на каменные плиты переходов, стонали. Иные материли и всячески поносили татар, вновь казали стыд, кривлялись, обещали уделать всех косоглазых, понося хана самого и его вшивых горе-воевод. Смеркалось. Уже бесстыдно машущиеся фигуры на заборолах было едва видать, и только в темноте продолжали лететь ругань, плевки и хрипы. Татарские всадники по зову своих воевод отъезжали прочь (отступали, как мнилось пьяным московитам). В ночной темноте яснее разгоралось пламя начинающихся пожаров в Занеглименье... Так прошел и окончил первый день. К великому счастью, москвичи в этот день сами не запалили города. По мере того, как засыпали упившиеся холопы, боярская челядь и городская рвань, а с ними утихал город, слышнее становило слова молитв и церковное пение из храмов, где продолжали молиться и взывать к Господу те, кто не поддался пьяной оргии, охватившей Москву. Уже в полной темноте какие-то угрюмые люди проходили по улицам, молча и зло выворачивали наземь бочки с пивом, били глиняные корчаги. Хмельное текло по мостовой, впитываясь в густую, липкую пыль. Глава 24 Остей пробудился, когда еще только-только бледный окрас зари коснулся городских стен. Все спало. Он поднял кого мог, велел разжигать костры, кипятить воду. Тохтамыш с основными силами татар подошел к городу на заре. Узрев огустевшие толпы татар, идущие на приступ, москвичи струхнули. Со вчерашней попойки болели головы, оружие некрепко держалось в руках. Выручили женки. Подоткнувши подолы, с печатью отчаянной решимости на лицах, они принялись таскать на заборола камни и ведра с кипятком, увертываясь от стрел, которые сейчас летели сплошным смертоносным дождем. Ответ москвичей был и не горазд, и недружен. Стреляли абы как, больше увертывались, прячась за каменные зубцы. Под защитою своих лучников татары уже волочили лестницы, уже приставляли, уже лезли на стены... Явились попы с крестами, совестившие оробелых ратников, прихлынули из города давешние беглецы, коим совсем не хотелось в татарский полон, со стен полетели камни, полился кипяток, тыкали долгими рогатинами лезущих, крюками сволакивали лестницы... Бой длился с лишком четыре часа. Отбились. В эту ночь уже не было такой неистовой пьяни. Фома с Остеем разыскали и наладили добытые в давешних боях и походах на Булгар тюфяки и пушки, уже калили ядра, уже набивали порохом, вперемешку с железным ломом, жерла тюфяков. С утра следующего дня стены крепости окутались дымом, железный град проламывал панцири и шеломы осаждающих. Суконник Адам с Фроло-Лаврских ворот из фряжского арбалета (самострела) свалил знатного татарского вельможу. Вызналось потом, что княжеского роду. Татары с воплем поволокли мертвого (стрела попала ему в сердце, пробив доспех) к себе в стан, отступивши от Фроловских ворот до вечера. Так кончился второй день приступа. Под стеной лежали сложенные друг на друге трупы. Кое-как перевязанные кровавым тряпьем, смертно усталые защитники пили воду, подносимую женками в кожаных, кленовых и дубовых ведрах аж с той стороны, от водяной башни. Лежачие раненые стонали, тоже просили, Христа ради, пить... И уже неясно становило, сколь еще мочно продержаться в толикой трудноте... Ненавычный к бою ремесленный люд теперь, когда схлынула дурная удаль первого дня, робел, налаживая расползтись по домам, и только воля князя Остея, оружейного мастера Фомы да еще десятка воевод, взявших себе под начало по пряслу стены или проездной башне, удерживали город от сдачи. В ночь дремали, хоронили трупы, перевязывали и уносили раненых. Три дня осады казались многим уже невесть каким долгим временем. Опять сказывалось отсутствие старых воинов, приученных к мужеству и терпению. С заранья двадцать шестого татары начали выкликать воеводу Остея, якобы на переговоры. - Не езди, убьют! - остерегал Фома. Но князь, надеясь, что отбитые приступы как-то уже образумили татар, отмотнул головою: "Поеду!" После вызналось, что его даже не допустили до встречи с Тохтамышем, зарубили саблями почти в виду городских стен. И тут вот, когда все висело, как говорится, на ниточке и когда надо было выстоять еще хотя бы три-четыре дня, к Фроловской башне Кремника приблизило новое татарское посольство, среди коего с удивлением узрели москвичи двух русских князей, детей Дмитрия Костянтиныча Суздальского, Василия Кирдяпу с Семеном. Глава 25 Василий Кирдяпа после своего быванья в Орде возвратился домой смурый. О предполагаемом походе Тохтамыша на Москву он не ведал, как и все прочие, и когда татарские рати неожиданно и тайно выступили в поход, устремил с братом Семеном вослед Тохтамышу. Татарскую рать настигли они через несколько дней сумасшедшего, с пересаживаньем с коня на конь, скока на Серначе, уже в пределах рязанской земли. Тохтамыш, посмеиваясь, оглядывал братьев-князей, родичей великого князя московского, пришедших к нему, дабы погубить мужа своей сестры, и милостиво разрешил следовать за собою. Об ордынских переговорах с Кирдяпою Тохтамыш вовсе не упоминал, будто бы их и не было, так что Кирдяпа порою не ведал, кто он новому хану: друг, слуга или почетный пленник? Так, не ведая своей судьбы, дошли они с татарами до Оки, участвовали в грабеже Серпухова, подступили к Москве, и только тут, на второй день осады, потерявши на приступах достаточно много воинов, вызвал Тохтамыш урусутских князей к себе в шатер. Он сидел, скрестив ноги, за походным дастарханом, угощая урусутов бараниной. Гладкое лицо хана было чуть насмешливо. Он рассматривал обоих суздальцев, словно приведенных ему дорогих пардусов, выслушивал их сбивчивые речи, кивал. Наконец, когда Василий Кирдяпа отчаялся уже хоть что-то понять, высказал вдруг: - Помогите мне взять Москву! Вы оба! Братья-князья поглядели один на другого, потом на хана. Семен таки и не понял враз, о чем речь (дружина с ними была мизерная). Василий понял и весь пошел красными пятнами нервного румянца. - Великий хан! - произнес он разом охрипшим голосом. - Пока князь Остей во граде, Москвы не взять! Вызови его к себе, на переговоры словно... - И "убей" не сказалось, подумалось, но так ясно подумалось, что и Тохтамыш понял, внимательно глянул в глаза суздальскому князю и коротко, понимающе кивнул. - А после уж мы... - продолжал Кирдяпа затрудненно. - Сказать надобно, что не тронут никоторого... - Пей, князь! - ответил ему Тохтамыш, протягивая чашу дорогого иноземного вина. Ордынские вельможи, обожженные боем, один - с перевязанною рукой, глядели на этого урусутского князя, пока он пил вино, все больше и больше запрокидывая голову, молча. И также молчали, когда суздальцы выпятились вон из шатра, так и не попросивши главного - вернуть им нижегородский княжеский стол с волостью и право на великое княжение владимирское. - Успеем! - толковал Василий брату. - Без нас ему все одно Москвы не взять! - Не жаль смердов-то? - вопросил сурово Семен. Василий подумал, сплюнул, отверг: - Нет, не жаль! Наших на Пьяне сколь положили! - И Семен не возразил брату, что на Пьяне били суздальцев татары, а не москвичи. Для этих двоих людей, которым еще предстояла долгая и безнадежная борьба за свои потерянные уделы, так и не просветило главное: Святая Русь, единая русская земля, требовавшая от них, ежели не жертвы, не отречения, то хотя бы совести, хотя бы первоначального христианского понимания того, что есть чужие и есть свои, ближние, коих надобно возлюбить по слову Христа, яко самого себя, а не предавать во снедь иноверным. Такова была предыстория появления под Москвою шурьев великого князя Дмитрия, Василия Кирдяпы с Семеном. - Где князь Остей? - кричали с костра. - Вызываем градских воевод на толковню! - кричали в ответ суздальские князья. - Кто там у вас?! В конце концов те и другие прекратили стрельбу из луков, на заборолах явилась московская старшина, лишенная предводителя, а потому растерянная, и начался долгий увертливый толк. Василий с Семеном, - заверивши, что князь Остей невережон и сидит у Тохтамыша за приставом, яко литвин сущий, а с Литвою-де хан немирен, - начали склонять горожан к сдаче: - "Царь ордынский вас, своих людей, хощет жаловати, понеже несте повиннии, ниже достоини смерти. Не на вас бо пришел, но на князя великого вашего ополчился есть. Вы же милованья достоини есте! Ничего же иного требует от вас, разве токмо изыдите противу ему в сретение с честью и с дары, купно же и с князем вашим. Хощет бо видети град Московский и внити в него и побывати в нем, а вам дарует мир и любовь свою, а вы ему врата градная отворите!" Так, во всяком случае, написано в летописи. Не хочется перелагать современною речью эту ложь (или "лесть", как говорили в древности). Причем суздальские князья не только лгали, но и клялись крестом, предавши не токмо соплеменников своих, но и веру Господню. - "Имите нам веры, - продолжает летописец, излагая речь этих двух суздальских мерзавцев, - мы бо князи ваши есмы, християньстии, вам то глаголем и правду даем в том!" Поди, и крестами клялись! Да и как же иначе, коли уж "правду давали"?! Ну а те, в городе, почему поверили? Поверили не вдруг, созвонили новое вече, теперь уже на Соборной площади, в виду теремов. И тут вот и раздались громче всего крики тех, кто еще два дня назад, тряся своей мужской украсой со стен, галились над татарами. Двух дней не выдержала городская сволочь и холуи! А что же граждане, что же иноки? Иноки были растеряны, лишившись митрополита. Не было в городе Федора Симоновского, ни Сергия, который один бы мог, верно, утишить безумное море людское, воззвать и призвать к мужеству и терпению... Или и он не мог? Или, прозревая за годы ныне сущее, потому и сказал умирающему Алексию. "Беда грядет, гордынею исполнена земля". Ну, а от гордыни до холуйства один только шаг... Фома содеял что мог, дабы не совершиться злу. Ему самому оставалось всего часа три до смерти. Срывая голос, кричал он, убеждая не верить лести татарской. Но уже потекло, сломалось, уже никто не слышал слов истины, и речи пошли об одном: кому идти наперед в той процессии, с хоругвями и крестами, которая должна была выйти из ворот встречу татарского царя. И почему не помнили?! Своих же ругательств, татарских трупов под городом, избитых, обваренных кипятком? Наконец, застреленного суконником Адамом знатного князя татарского?! Почему не воспомнили?! Через два дня! На что надеялись? Да не всегда ли у тех, от кого отступился Господь, прежде всего пропадает память, и не могут они, неспособны, вспомнить не то что давно прошедшего, а даже и того, что совершилось вчера... В седьмом часу (то есть приблизительно в пятом часу пополудни) с лязгом и скрежетом упал подъемный мост, со скрипом отворились окованные железом створы ворот, и из Кремника начала выходить, подобная крестному ходу, процессия с архимандритами и попами, с иконами и крестами. Шли бояре, из тех, что застряли в городе, шла купеческая старшина, и валом валили горожане, спеша, толкая друг друга, словно тем, кто добежит первым, отломится какая-нито татарская благостыня... Конные татарские богатуры стояли рядами вдоль пути, вдоль крестного пути московлян... Потом по единому приказу, разом, обнажили клинки и начали рубить безоружных. В свалке, в воплях кто-то еще, не в силах поверить, вздымал хоругвь или крест противу подъятой сабли и падал с раскроенным черепом, другие бежали стадом, топча упавших, обрываясь с моста в ров, и за ними рвались, не отставая, вооруженные убийцы. Фроловская башня была мигом, после короткой сшибки, занята, и татарва начала разливаться по городу, топча бегущих, хватая полон, разваливая наполы любого, кто дерзал хотя бы поднять руку. С хрустом топча поверженные иконы, рвались в город новые и новые всадники. Воины Тохтамыша врывались в церкви, лезли по трупам и стонущим, порубанным телам, отдирали серебряные басменные узоры с икон, дрались над церковными сосудами и парчой. Те, кто не бросил оружия и не поверил татарам, отчаянно сопротивлялись, отстаивая каждый дом, дрались у житниц, дрались во владычном и великокняжеском дворах. Фома с горстью ратных пал уже у Троицких ворот, откуда граждане бежали, пытаясь скрыться под Боровицкой горою, переплывали и перебредали Неглинную, метались по заулкам слободы, охваченной пламенем, и гибли, гибли, гибли... В Кремнике, где уже возникали пожары, творился ад. Ополоумевшие толпы метались по улицам, всюду наталкиваясь на острия сабель безжалостной степной конницы, заползали в погреба хором, где задыхались от жара и дыма горящих строений... Там и тут татары бревнами выбивали двери каменных храмов, волочили женок и детей, одирая до последней наготы инокинь и монахов, и уже безжалостный огнь пробивался в нутро церквей и медленно загорались высокие книжные груды, унося дымом сокровища мысли и веры многих великих веков. По улицам волочили поставы сукон, паволоки и шелка; товары, свезенные под защиту каменных стен гостями-сурожанами, теперь расхищались ликующими победителями. Среди множества церковного чина зарублены были спасский архимандрит Семион и архимандрит Яков, игумены многих монастырей, чернецы и попы, дьяконы и прочий чин церковный... Прок оставших в живых татары, полоном, гнали вон из города, а уже вставали там и тут высокие столбы пламени, охватывая терема и деревянные колокольни. Рушились с прощальным звоном колокола, дымом обращались богатства, слава и узорочие еще вчера гордого города. Ночью Кремник пылал гигантским костром в черном обводе стен. И последние раненые, чудом оставшие в живых русичи, выползая из наполненных дымом погребов, брели, падали и погибали на улицах... Глава 26 Визявши Москву, татары волчьей облавой распространились по всему княжеству. Изгонные рати взяли, разорив, Звенигород и Можайск. Иная, множайшая, рать устремила к Переяславлю. Великую княгиню Евдокию едва успели вымчать вон из города и погрузить на лодью. Все, кто мог, кто имел хоть какую посудину, отчаянно гребя, удалялись от берега, где метались, в косматых шапках, злые степные всадники и где вспыхивали уже там и сям хоромы горожан. Целым плавучим табором - благо, погода была тихой - простояли на середине озера лодьи и челноки переяславлян, пережидая ратную страду. Княгиню с детьми повезли на Семино, откуда лесами, в люльке о дву конь, на Ростов и после на Кострому, где великий князь, встретив на пристани, охватил Евдокию руками, вынес и, плача, все прижимал к себе, все не отпускал наземь, измученную, чудом избежавшую татарского плена. Дети были живы и целы все. Князь оглядел свое семейство (о том, что Москва взята, он уже знал), спросил только, где Киприан. И, услыхав, что в Твери, угрюмо кивнул головой. Вечером он бушевал, тряс за ворот Федора Свибла: - Ты, ты виноват! - Батюшко князь! - отвечал, опрятно выбираясь из жесткой хватки княжеских пальцев боярин. - Дак содеять-то ничего не мочно было! Рати не собраны, и Киприан, вишь, утек! Зато княгинюшка твоя жива и с чадами! А и слух есть: уходят татары! Дмитрий, свалясь на лавку, рыдал. Федор Свибл продолжал утешать князя, радуясь в душе, что уцелел и его самого миновала, кажется, княжая, очень даже возможная, остуда. Татары действительно уходили. Так же быстро и воровски, как пришли. Тумен, посланный к Волоку, наткнулся нежданно на полк Владимира Андреича, что, отославши свою княгиню в Торжок, успел собрать кметей из ближних волостей, а также городовых дворян из Можая и Волока. Кроме того, накануне ночью подошла рать с литовского рубежа, посланная Боброком и Андреем Полоцким. Объезжая строй дружин, серпуховский князь внимательно вглядывался в насупленные лица ратников, постигая то главное, что потребно знать истинному полководцу, дабы не потерять боя. Понял: поведи он их сейчас к Москве, на самого Тохтамыша, может, и не пойдут, но за землю, на которой стоят, станут крепко. На том и построил замысел всего боя, когда подомчавшая сторожа известила о близящей татарской рати. Поделали засеки, дождали, когда струистая череда татарских комонных стала вытягиваться вдоль опушки бора, ударили с трех сторон. В полку Владимира Андреича были опытные, закаленные в боях воины. Татар смяли, не дав им развернуть строй. После отчаянной рубки, не отрываясь, преследовали бегущих, пока те вовсе не потеряли строй, растекаясь отдельными, уходящими от смерти ручейками. Набрали полону, оружия, коней и портов. Прок оставших, добежав до Москвы, известил Тохтамыша о поражении. И этот степной грабитель вместо того, чтобы повернуть тумены встречь и уничтожить невеликую рать серпуховского князя, предпочел отступить от Москвы и вскоре, стянув разосланные в зажитье отряды, откатился назад, по дороге ограбив Коломну и страшно испустошив Рязанское княжество. (Еще одно доказательство того, что ни в каком союзе с ним Олег Рязанский не состоял.) Так закончилась эта горестная эпопея, в которой не было героев ни с той, ни с другой стороны и после которой Московскому государству очень долго и не просто пришлось приходить в себя и подыматься вновь. Глава 27 Селецкую волость татары затронули краем, и жители владычных деревень, где сидел данщиком Федоров, успели уйти в леса. Беда оказалась в другом. Когда Наталья с беременной невесткой и парнем-возчиком углубились в лес (с ними были еще четыре мужицкие телеги), ладя выйти к прежним, поделанным когда-то землянкам, оказалось, что узкий зимник, заросший к тому же высокою порослью, совершенно непроходим для тележного колеса. Пришлось выпрячь лошадей, телеги загнать в кусты и далее, навьючив лошадей, сколь мочно, пробираться пешком, ведя коней в поводу. Шли очень долго, и Маша все более и более бледнела и закусывала губы. Когда Наталья сообразила посадить невестку на лошадь, у той уже начались схватки. До места добрались-таки. Ход в полуобвалившуюся землянку был завален рухнувшим гнильем и землей. Внутри стояла затхлая вода. Мужики возились, кое-как натягивая шатер. Бабы, уложив усмяглых детей на попоны, собрались вокруг боярыни. Наталья с тихим отчаянием смотрела на навестку, опасаясь самого страшного. Маша, лежа на спине, тужилась, мокрая от пота. Бабы хлопотали, кто-то уже нес чугунок с горячей водой от костра. Малыш, мальчик, все же родился живым... Когда невестка, не выдержав, закричала дурным голосом, Наталье стало худо. Опомнившись, она сразу взялась за дело, перевязала пуповину, обмыла ребенка и Машу, сменила кровавую рубашку. Малыш попискивал и был такой жалкий, сморщенный, видать, родился до времени. Решительно оторвав рукав беличьей выходной душегреи, Наталья засунула туда маленького и приложила дитятю невестке ко грудям. Слава Богу, пошло молоко, и малыш зачмокал. Только тут она повалилась на колени, в мох, и стала горячо молить Господа, смилостивился бы над роженицей и чадом. Для себя она не просила ничего. Сварили кашу, раздали. Маша только попила горячей воды да пожевала терпких, с кислинкой и горечью ягод брусники и замерла, задремала ли. Кони переминались во тьме. Бабы и дети, набившись в шатер, спали вповалку, едва не друг на друге, и Наталья с невесткой, стиснутые и притиснутые друг ко другу, едва могли пошевелить рукой, дабы поправить зажатый меж них комочек новой жизни. - Матушка! - прошептала Маша под утро, заставив задремывающую Наталью вздрогнуть и дернуться. - А ты так же рожала в лесе? - Спи, доченька! - отмолвила Наталья, не сразу понявши вопрос невестки. - Я ить не первого рожала, мне было легче! Спи, не то молоко пропадет! Храпели, вздыхали и тонко высвистывали носом спящие, хрупали и переминались кони. Очередной сторожевой мужик кормил валежником крохотный, лишь бы только не угас, разложенный в низинке костер. Наталья с трудом выбралась, отошла за кусты. Все тело болело, и ей было в труд разогнуться. "Неужто простыла?" - со страхом подумала она. Страх был не за себя, а как останут без ее помощи невестка с новорожденным... И потому заставила себя встать, прибрести к костру. Долго сидела, отогреваясь, держа руки почти в самом пламени. Мужик, что следил за костром, вздыхал, молчал. Потом изронил негромко: - Как невестка-то у тя, в поряде? Огневицы б не стало! А так... в лесе оно и чище, кажет, и вода, и все... Ономнясь у нас баба Олена так-то в лесе родила, за клюквой ходила с женками... Дак заместо клюквы дитю приволокла в корзинке. И бродом брела через реку по пояс там! И ничто, не заболела ничем, и младень хороший такой, да вон он! Тот-то парень, что у лошадей спит! Вона какой лоб вымахал! - Простудить боюсь! - отмолвила Наталья, глядя в огонь. - Ето так, ето конешно... - протянул мужик и замолк, не ведая, что еще сказать, помыслить, лишь подкинул сук погоднее, чтобы промерзшей боярыне было чем согреть себя. Мучительно медленно пробираясь сквозь ночные туманы, наступил рассвет. Назавтра весело стучали топоры, мужики, отмахиваясь от комарья, ладили новую, на сухом месте, заимку - "абы влезть" - из едва окоренных бревен. Таскали дикий камень на печь. Женки пекли на костре лепешки, стряпали. Дети с веселым визгом гонялись друг за другом по лесу. Маша лежала успокоенная на куче мха, застланной попоною, закинутая тулупом. Похудевшее, в голубых тенях, лицо ее, с огромными, промытыми страданием глазами, светилось теперь тихим счастьем. Младень был жив и сосал. - Иваном назовем! - говорила она, любуясь страшненьким, с вытаращенными глазками, морщинистым первенцем своим. - В честь Ивана Предтечи! Да! И батьки твово! Иван Иваныч? Наталья ощупала невестку. У Маши был легкий жар и глаза блестели по-нехорошему. - Господи! - прошептала она. - Господи! Не попусти! Вдвоем со старухой Мелеей, ворожеей, осмотрели, отогнав мужиков, молодую. Мелея, пожевав морщинистым ртом, значительно, без улыбки, покачав головой, пошла искать надобные травы. - Може, и разорвало у ей тамо! - высказала Наталье с глазу на глаз. - Быват! С первенцем-то! Всяко быват! Я травки достану, подмывать надо... - Господи! - молилась Наталья, - господи, не попусти! Господи, сохрани! К вечеру Маше стало хуже, глаза блестели уже лихорадочно, лоб был в испарине. - Ничо! - шептала она. - Ничо, матушка, выберусь! Ночью у нее начался бред. Звала Ивана, начала было обирать себя. На ощупь - вся горела огнем. Старуха Мелея из утра долго сидела над болящей, думала. Потом, посветлев, подняла взгляд на Наталью: - Знаю! Корень один есь! Матка мне сказывала! Найду коли, будет жива твоя невестка! Мелея исчезла в лесу и только уже к вечеру, когда Маша не узнавала никого и металась в жару, явилась с корнем. Отогнавши вдругорядь мужиков, заголили Машу и стали колдовать над нею. Очистили болящую, с приговором (без слова никакая целебная трава не крепка!) очистили и распарили корень. Наталья тут, взявши себя в руки, сама устраивала все по-годному. Засовывала, прилагала корень к внутренним, уже загноившимся ранам, перевязывала после невестку подранной на ленты рубахой. Ночью жар спал. Маша отокрыла глаза, в пляшущем свете костра поискала глазами. - У меня твой малой, не сумуй! Сосет! Ниче ему не деитце! - отозвалась нарочито грубым голосом одна из деревенских баб, что тоже добиралась с грудным дитем и теперь кормила двоих, благо, молока в ее мощной груди хватало с избытком. Маша улыбнулась ей благодарно и тихо, не в голос, заплакала. Наталья спала сидя, всхрапывая и вздрагивая, вздергивая голову. - Матушка! - позвала шепотом Маша. - Матушка! И когда та открыла, наконец, мутные осоловевшие глаза, предложила: - Матушка! Лучше мне! Ты тово, ляг, поспи! И, уже когда Наталья улеглась рядом и накормленный малыш, которого так и не вынимали из беличьего рукава, был передан Маше на руки, она, счастливо прижав к себе маленького, закрыла глаза. Из-за Маши, почитай, владычные мужики задержались в лесе лишних два дня. Везли ее домой в куле, поделанном из ряднинной окутки, нагрузив на самую крепкую лошадь, а с другой стороны седла, для противовесу, подвесив мешки с лопотью... Так, шагом, переменяясь, перебираясь через завалы сухого леса и ручьи, два дня шли они домой. И опять повезло, что деревня была не сожжена, хоть и испакощена, и что был не тронут и не замок зарытый хлеб. - Ето какое ж дело, кажен год в лесе хоронитьсе! - роптали мужики. - Должон князь как-нито деять, чтобы раззору земле не было! На Дон ходили, вишь! Сколь и полегло мужиков! Дак неуж все то задаром? А ныне себя не замогли оборонить! После Дона казалось всем уже, что и вовсе не страшны татары и только непорядня воевод да княжая оплошка виной тому, что совершилось на Москве и здесь. В чем-то главном - молча выслушивая мужицкие укоризны, понимала Наталья - они были правы. Ну уж Москвы-то мочно было не сдавать ворогу! Беда, к великой удаче, на этот раз миновала семейства Федоровых-Услюмовых. Целы остались и Любава с сыном Алешкой, запрятавшиеся в берендеевских борах. Лутоню спасло то, что татары пошли от Серпухова прямо на Москву, а Рузу и Звенигород громили уже затем, изгонною ратью. Счастливо свернув с торного пути, он разминулся с татарским разъездом, а уже далеко, за Звенигородом, на подходе к Рузе, повстречавши татар, сумел оторваться от погони. Загнал коня в ельник, бросил телегу со скарбом и, сунув кошель за пазуху, бором, охлюпкою сидя верхом погнал коня неведомо куда, петляя по ельникам и кустам точно заяц. После сам едва выбрался на дорогу, но успел убраться к своим, успел спрятать что мочно было, иное отволочить в лес и отогнать скотину. (Они с соседом помогали друг другу.) Сумел и семью отвезти на заимку, где у него стояли борти, и тут схоронился от татар, едва заглянувших в ихний край. Ни портов дорогих, ни кованой утвари, ни оружия не обретя в брошенных избах, небольшой изгонный отряд тотчас устремил к Рузе, рассчитывая на более обильную городскую добычу. И только овин на задах, где татары, невесть почто, развели костер, сгорел. Но день был тихий, горело как свеча, пламя стояло столбом, и прочие постройки двора остались невережены. Ну, а хоромы Федоровых в Занеглименье надобно было восстанавливать вновь. Тут все огнь взял без утечи, погорелое место только и осталось одно. И страшно разорили Островое. Смердов увели, дворы пожгли - хоть населяй вновь запустелую землю! Федоровы воротились сюда осенью на пустое пожарище. Некому было и ставить новые хоромы на пожоге. После уж, в начале весны, воротился выкупленный князем Митрием полон, да и то далеко не все угнанные. Кто невестимо исчез, кого успели сбыть кафинским фрягам, кто и погиб на путях, когда гнали раздетых, разутых в далекую степь... Глава 28 Сожженный Переяславль, испакощенный Владимир. Чавкающий топот многих копыт по размякшей под осенними дождями земле. Заляпанная грязью русская конница идет на Москву. Уже донеслись вести, что татары оставили город. С каждого холма вестоноши сторожко оглядывают окоем: нет ли где припозднившейся шайки степных грабителей? Брякают удила. Остро пахнет мокрая конская шерсть. В Костроме все-таки удалось собрать войско. Иную рать Владимир Андреич обещал привести с Волока. Вызваны также полки с литовского рубежа. И все это скопище воев уже ненадобно и запоздало, ибо Москвы нет. Вместо нее развалины, и среди развалин трупы. Так сказывают. Князь верит и не верит. Попросту еще не может постичь, представить себе. Он понуждает, поддергивая удила, наступчивее рысить скакуна, опустившего голову под мелкой осеннею моросью, он смотрит задумчиво на желтеющие, в мокром золоте и черлени, осенние рощи, безотчетно отмечая глазом неубранные поля, сгоревшие или развороченные скирды хлеба (и хочется остановить, велеть собрать, сложить, поправить...). Дороги пустынны. Жители все еще отсиживаются в лесах. - Эх, Федор, Федор! - шепчет Дмитрий с горечью. Федор Свибл теперь, после смерти Бренка, первый, ближайший к сердцу. И он же оставил Москву... "На митрополита! Эх, боярин! Не на митрополита оставил ты град отцов, на татар!" Великий князь Дмитрий еще не видит сожженной Москвы, ни воронья, ни мух, роящихся над трупами, он только едет к своему дому, он еще не способен охватить взором и умом, почуять, представить истинные размеры бедствия. Чавкают конские копыта, вздымая с каждым шагом фонтанчики дорожной грязи. Княжеский суконный вотол давно мокр, мокрядь забирается под седло, холодит спину и задницу, и безнадежный вороний грай предвестьем московского ужаса летит и летит над дорогой в серых, волочащихся по вершинам дерев небесах. Подъезжают бояре, говорят что-то. Он безразлично внимает, каждый раз молча кивая головой. Сейчас он ближе всего к небу, к совести, к тому, чтобы обвинить в совершившейся трагедии себя самого. Стоял же он на заборолах московского Кремника тогда, при Ольгерде! Литвины жгли посад, и летели стрелы, и смоленская помочь обходила город, и лезли на стены, и - ничего! Отошли, отступили! А второй раз даже не стали приступать к стенам, постояли токмо! Неужели все совершило потому лишь, что он сам убежал на Кострому?! Ну, а взяли бы татары город, когда и он, и семья... Авдотья, дети... Испугался он, что ли, навечно татар с той (победоносной!) битвы на Дону? Почто нынче не жаждет рубить, гнать и лезть на стены городов? И может ли он овиноватить того же Федора Свибла, как шепчут в уши ему иные бояре, завидующие славе Акинфичей, ежели Свибл поступил так же, как поступил и он сам, великий князь? Сейчас Дмитрий никого не судил (это придет потом!) никого не винил (и это будет, и виноватый обрящется враз!). Сколь легко они все подхватывают каждую мысль, каждое даже душевное движение повелителя и начинают все хором твердить то же самое, так что уже и князю самому трудно бывает переменить прежний умысел... И почти понимал, не умом но смятенною глубиною души, что в этом-то и заключена грядущая ослаба власти, в этом ветре боярских мнений, перед которым даже и воля самодержца сникает порой, не достигая цели. Уговорят, улестят переупрямят и, ежели нет иных, верных, единомысленных, все одно совершат по-своему! И будут биться за власть с другими, того же пакостного права добиваясь - права нашептывать свое решение повелителю, самим не решая якобы ничего, а после творить свою волю, выдавая ее за волю государеву и возлагая грех ошибок и неудач на единого главу страны... Что ж! А он, что ли, не виноват? Виноват! Ибо от него зависит, кого из вятших возвести на какую степень власти и кому какое дело поручить. И за его ошибки, ежели ошибся он, платит жизнями, зажитком и судьбою вся земля. Прав, прав суд толпы над государем своим! Но и боярина того не забудьте, не обнесите чашею скорби и гнева своего, не то белее безгрешного голубя останет тот, по ком тоскуют и кнут, и плаха! Будет Господень суд над всеми нами в час конца, в час второго пришествия. Но и за то станет судить нас строгий Господь, что мы сами, соборно, сотворили и натворили над собой! Путевой княжеский дворец на Медвежьих озерах, куда добрались поздним вечером, сгорел. К счастью, нашлась изба. Тут можно было обсохнуть, пролезши в дымное низкое жило, у глиняной русской печи, где металась раскосмаченная хозяйка, пищали дети, что-то мычало, хрюкало и блеяло в запечье, откуда густо тянуло навозом. Но Дмитрий, молча содравши с себя мокрые порты и так же молча, уже в сухой суровой рубахе и пестрядинных набойчатых исподниках, выхлебавши миску кислых щей, повалился на теплый печной лежак, только вымолвив недовольно: "Оставь!", когда баба кинулась было утаскивать малышей. И уже засыпал, когда из кучки детских, разнообразно пахнущих тел вытянулась маленькая ручка, потрогавшая его за бороду, и тонкий шепоток вопросил: "Деинка, а ты правду великий князь московской?" Дмитрий улыбнулся спросонок и, не отвечая, нашарил и огладил теплую головенку дитяти... Не думалось ни о тараканах, ни о вшах, да, впрочем... Изба полнилась богатырским храпом бояр и ратников, ворочалась скотина в запечье, и дух был такой ото всего, от грязных тел, от мокрой обуви и сбруи, от развешанных сохнущих онучей и портянок - хоть вешай топор... Впрочем, думать уже ни о чем не думалось. Снизу, от сухой глины, шло печное тепло, и князь спал, почти счастливый в эту свою последнюю ночь перед завтрашним ужасом. x x x Издали (вытягивая шею, старался узреть с коня) белелось. Каменные стены города стояли по-прежнему, и на миг - только на миг - обманно проблазнило, что нет никакой беды. Но не острились, словно исчезли, тесовые шатры каменных городских костров, не виднелось хоровода золоченых и расписных маковиц теремов, колоколен и храмов над ними. Ото всего посада, от слободы, от Богоявления оставались жалкие развалины. Он, уже подымаясь на холм, понял, учуял, что произошло. Но когда въехал под арку, закопченную пожаром, со сбитыми и втоптанными в землю створами ворот Фроловской башни и когда открылись ему развалины горо