да и конь, всхрапнув, остоялся у первого дурно пахнущего трупа, лежащего посреди улицы, из-под которого ползла какая-то шевелящаяся паутина мушиной нечисти (и от запаха едва не стошнило - трупы не убирались уже много дней!), то все прошлое, прошедшее отошло, отпало, свалило куда-то в небытие. Его объезжали, около него столпились бояре, кто-то торопливо спрыгивал с коня, оттаскивал за ноги распадающийся труп. Дмитрий вовсе не понимал, не слышал, не постигал. Он только глядел и лишь через час, когда уже доехали через завалы обугленных бревен и мертвых тел до бывших княжеских теремов, почуял он, как подымается в нем тяжелая, неистовая волна гнева... Владимир Андреич, прискакавший от разоренной Рузы всего часа два спустя, взглянувши в лицо двоюродному брату, аж отшатнул посторонь, столь ужасен был лик великого князя, с глазами, вытаращенными из орбит, с багровым румянцем, с закушенною до крови губой, безотрывно глядящего на растерзанные женские и детские трупы, что выносили из обугленных развалин кмети. Из почернелых, обгоревших каменных храмов полз горький ядовитый чад, от которого першило в горле. Там дотлевали книги, обращенные дымом труды Синессия и Златоуста, Пселла и Амартола, Ареопагита и Василия Великого, христианских богословов и греческих философов, труды ученых риторов, мыслителей и поэтов, скопленные за полторы тысячи лет античной и христианской цивилизаций. Горы требников, уставов, октоихов, напрестольных евангелий, триодей, миней, часословов, изборников, патериков, пересказы Омировых преданий и жития святых, Тацит и Ориген, Геродот и Константин Багрянородный, Ливий и Никита Евгениан... Из всего множества книг, собранных благодаря неустанной деятельности владыки Алексия и чудом сохраняемых доднесь, не осталось почти ничего. - Видишь! - только и сказал Дмитрий, глянув в глаза брату, и, сгорбясь, поехал прочь. Кмети уже рыли большие могилы-рвы, куда собирались стаскивать трупы, священники и монахи, оставшиеся в живых, уже готовились, одевая епитрахили, служить панихиды по мертвым. Кмети работали споро, ибо князь обещал платить за каждые восемьдесят погребенных тел по рублю. Не очистив Москвы от трупов, нельзя было думать ни о чем ином. Триста рублей ушло в уплату за этот горестный труд из великокняжеской казны <Что указывает на общее количество убитых - двадцать четыре тысячи. Это помимо тысяч, уведенных в полон. По другим известиям, князь заплатил 150 рублей, то есть убитых было двенадцать тысяч. Все равно много!>. Для князя в эту ночь разбили шатер в поле. Уже прибывали обозы. Рати все подходили и подходили. Уже отдельные полки, сами собою, устремляли в сторону Коломны, всугон татарам, которые, впрочем, уже давно ушли за Оку. - Что Олег? - говорил Дмитрий, сидя в шатре на ременчатом раскладном стольце, крепко уперев руки в колени и мрачно оглядывая осторожные лица воевод. - Что Олег?! Торжествует теперь? Отомщен? Не он ли указывал татарам броды на Оке?! Не он ли обвел хана вокруг своих владений?! - Все зло, весь гнев, вся ненависть, копившаяся в нем с тех пор, как узрел мертвый, заваленный трупьем город, теперь рвались и искали выхода. - Союзник! Тать! Татары громили Рязань. Слух о якобы указанных бродах был смехотворно нелеп, но Дмитрий нашел, на кого первого мог излить вдосталь свой гнев. Да и Федор Свибл, отводя беду от своего клана, шептал князю то же самое. Не любили Акинфичи Олега! И поход, бессильный, злой, яростный, поход на вчерашнего союзника, только что разоренного уходящим татарским войском, был решен. В тех же боевых порядках собранные рати двинулись к Коломне и, наведя наплавной мост, начали переходить Оку. Московский летописец записывал позже, что Рязанщина была разорена и испустошена московлянами "пуще татарской рати". Нет ни охоты, ни желания описывать этот дикий погром, сотворенный русичами над русичами и являющийся самым черным пятном в жизнеописании князя Дмитрия, причисленного ныне к лику святых... Погром, скажем еще, ежели бы не усилия игумена Сергия, могущий самым роковым образом отразиться на судьбе юного Московского государства. x x x Смурые, гоня полон, возвращались московские вои из этого невеселого похода. На Москве уже вовсю стучали топоры, уже возводились терема, уже новыми кровлями одевались обгоревшие верхи каменных башен. Уже двое бояр из великих родов, Семен Тимофеич (сын Тимофея Василича Вельяминова) и Михайло Иваныч Морозов, с дружинами поскакали в Тверь, приглашать "беглого", как выразился великий князь, митрополита Киприана назад на Москву. Уже умчался в Орду, воротивший накоротко Федор Кошка, восстанавливать рухнувшее достоинство великого князя владимирского. По слухам, туда же, в Орду, кинулся Борис Костянтиныч Городецкий, сторожась племянников, в чаянье захватить Нижний под умирающим старшим братом, и Михайло Александрович Тверской с сыном Александром "околицею", хоронясь великого князя Дмитрия, тоже устремил в Орду. Рушилось, начинало грозно скрипеть все прехитрое здание московской государственности, возводимое столь долго и с таким тщанием целою чередою выдающихся талантов. И пока не приехал, наконец, из Орды Тохтамышев посол Карач с миром и "пожалованьем от царя" все было неясно еще, удержится ли власть государя московского, не придет ли вновь и опять начинать все сначала. Но в далеком Сарае, видимо, не решились переменять власть на Руси, ограничившись одним устрашением. Да и кого возможно было теперь поставить на место великого князя московского? Бориса Костянтиныча? Кого-то из сыновей Дмитрия Костянтиныча Суздальского, тестя великого князя Дмитрия? Даже в новой Орде понимали, что ни Василию Кирдяпе, ни Семену власти этой не удержать. Оставался по-прежнему Михайла Тверской, пока еще, впрочем, не заявивший своих прежних прав на великое княжение владимирское. И когда этот спор все же возник, кто-то из очень умных московских дипломатов предложил подарить тверскому князю спорное меж Москвою, Литвою и Тверью Ржевское княжество. Бросая эту кость Михаилу, Москва ссорила Тверь с Литвой и вместе с тем как бы расплачивалась, сохраняя главное - верховную власть во владимирской земле. Глава 29 Киприан прибыл на Москву седьмого октября. За месяц с небольшим, что протек со дня возвращения Дмитрия, сделано было невероятно много. Возведены палаты, кельи и храм Богоявленского монастыря, княжеский и митрополичий дворы, перекрыта кровлями и шатрами вся городовая стена. И уже рубились боярские терема и хоромы горожан в Занеглименье и на Подоле, уже дымили кузни, уже толпился народ и шла служба в отмытых от копоти, испакощенных татарами церквах. И все-таки, въезжая в город, Киприан вздрогнул. Растерянно оглядывая из возка то, что осталось от Москвы, он только теперь начинал понимать, что оставленья города Дмитрий ему не простит. Верная Евдокия воротилась, едва было сотворено какое-то жило, и теперь встречала митрополита вместе с князем. Совместное бегство как-то сознакомило их, и при жене Дмитрий не проявил никоторой грубости на торжественной встрече владыки. Он выстоял благодарственную службу. Трудно склоняя выю, принял благословение и причастие из рук болгарина. Но ночью, когда Евдокия, заметив, что муж не спит, посунулась было к нему с вопрошанием, вдруг страшно, по-звериному, застонал и скрипнул зубами: - Ты не ведаешь! Не видала! Дети! Женки! И черви под трупами... И книги, иконы, все, что батько Олексей собирал... Мало что и уцелело! Я не чел, а бают знатцы, иного и в Царьграде не было того, что у нас! Все - дымом! Да неуж батька Олексей удрал бы из города?! От Ольгерда отбились! Помысли! Он ткнулся лицом во изголовье, дергаясь в глухих задавленных рыданиях, перекатывая голову, скрипя зубами, рычал: "Не прощу! Не прощу!" И Дуня гладила его по плечам и плакала, не ведая, что сказать. Странным образом княжеский гнев, не трогая, быть может, главного виновника трагедии - Федора Свибла, и павший сперва на Олега Рязанского, обращался теперь против новонаходника - митрополита. Уже казалось ему, и Митяй погиб не без помощи этого Ольгердова прихвостня, и батьку Олексея уморил едва ли не он... Но паче всего было жаль Москвы! Сергий не появлялся в столице. Федор Симоновский, оставшийся духовником великого князя, не упрекая прямо Киприана, все же в душе тоже не мог простить болгарину оставленья Москвы, при котором гибель книжных богатств, собранных Алексием, ужаснула его едва ли не больше гибели людей. Смерть для него, священника и игумена, обязанного соборовать и отпевать десятки и сотни отходящих света сего, не представляла того ужаса, который внушает иным, особенно некрепким в вере. И подвиг, и труд, и глад, и болезни, и гибель в бою, и конечное отшествие в мир иной - все это обычный удел живущих. Но памяти прежних столетий, но книги! То, в чем сохранен опыт угасших поколений, то, в чем удержана память веков, что созидает человека-тварь Человеком, что приобщает его к Господу... Не было в те века печатного станка, и детективов не было. Сказки сказывали, не записывая, не тратя на них дорогой александрийской бумаги. Поэтому не станем полагать жестокосердным инока, коего гибель памяти человеческой ужаснула более гибели самих людей! Мы - иные и попросту не ощущаем невосполнимости подобных утрат. (Недаром так легко сгорают наши библиотеки!) До времени! До реальной утраты книжного знания! Ну, а тогда исчезнем и мы сами... Путь человечества отмечен не только приобретеньями, но и утратами, и порою последние премного превосходят множественностью своею первых. Князь Дмитрий крепился недолго. Разрыв с Киприаном последовал в том же октябре месяце. И виной тому оказался - как всегда бывает в подобных сварах, когда переполнившая душу ненависть ищет хоть какого выхода - сущий пустяк: обгорелая по углам триодь, извлеченная усердным дьяконом из груды тлеющих книг в церкви Архангела Михаила и положенная ошибкою на престол крохотной домовой церковки новорубленой, абы как, хоромины княжеской. И не потому Киприан строго велел убрать ее с глаз, что грязна и в саже, а затем, что положена на престоле святом, но этого он князю, стоящему близ - по крохотным размерам церковки, куда десяток человек уже влезал с трудом, тут все было - рукой протянуть, - этого он князю уже не успел повестить. - Грязна?! - страшно и грозно вопросил князь, нарушая чин и течение службы. И Киприан, протянувший было руку к потиру со святыми дарами, остоялся, полуобернув к Дмитрию встревоженно-недоумевающее лицо. - Грязна?! - повторил князь, возвышая голос. - А что весь град Московский, люди, женки, дети, тысячи мертвецов... Хоромы, порты и узорочье и книги, что отец мой духовный Олексей, иже ко святым праведникам... Годами, труд прилагая... Дымом и сажею! И ты, пастырь недобрый! На тебя! Верил! Ты! Ты! А ныне гребуешь! Отсиделся тамо! В Евангелии речено, в книге святой! О пастыре, что жизнь свою за овец... за паству свою прилагая.. И всяко... Выучились бегать у себя там, в Византии! С кесарем своим! Ближние бояре, дьякон, все с белыми лицами, один по одному, быстро, словно мыши, выпятились вон из храма, оставив их вдвоем, князя и митрополита всея Руси. Одна Евдокия пыталась, уцепивши мужа за рукав, остановить яростный поток его речи. Да княжич Василий, хотя и отступивший за порог, продолжал слушать, склоняя голову и сжав кулаки, высокий, с нежданными провизгами голос отца, изрекавшего неподобные хулы на главу русской церкви. - Ненавижу! - кричал Дмитрий, отпихивая жену. - Не прощу ему никогда! Кажный мертвяк на совести еговой! Киприан покинул церковь с трясущимися губами. Молча миновал князя, в дверях благословил княжича, прильнувшего к руке митрополита, прошел сенями, видя и не видя, как разбегаются от него врозь бояре и слуги... Самое пакостное заключалось в том, что князь был в чем-то прав. (Посидевши в лесу с Сергием, Киприан начал лучше понимать русичей.) Но и с тем вместе поделать уже что-либо, ведущее к примирению, стало неможно. Он еще пытался, еще говорил с игуменами, толковал с Федором Симоновским... И как раз Федор и высказал ему, глядя потухшим взором, без уверток, прямо и строго: - Уезжай, владыко, в Киев! И поскорей! Худа б не стало! На миг, на один пакостный миг почуял многомудрый Киприан суетность свою, даже мелкость пред этими грубыми и прямыми людьми с их суровой упрямой жизнью, с пожарами городов и смертями, с философскими диспутами в лесу, у костра, и с постоянной готовностью к подвигу... Только на миг! Ибо дольше думать и понимать так было непереносно. Словно клубящаяся облачная пелена, скрывающая вершину горы, вдруг разорвалась, сползла драконьими извивами, обнажив острые грани ледяной могучей вершины, уже и неживой, и надмирной в своей торжественной святой красоте. И тотчас новые клубы облачного дыма торопливо затягивают провал, слишком страшный, слишком невозможный взору, и с ними ползет-наползает вновь мелочь извилистых дел и лукавящих слов: надобность новых ласкательств и дружб с князьями литовскими, надобность новых прехитрых ходов и выходов в секретах патриаршей константинопольской канцелярии, надобность новых переговоров и просьб, большинство из коих будут разбиваться об это упрямое княжеское "не хочу и не буду!". Притом, что без Руси, без престола владимирского - и это уже всеконечно понял Киприан - ему не жить и не стоять православию ни в Литве, ни в греках... Князь в этот вечер (так и не причастившись святых тайн!) был мрачен и хмур, но в решении своем больше не колебался. Дуня ночью попробовала опрятно вопросить мужа (все же, как ни любила Дмитрия, а видела и она всю неподобь свершившегося). Дмитрий долго молчал. Ответил, наконец, тяжело и спокойно, как об окончательно решенном: - Пимена возвращу! Рукоположен, дак... "Убийцу?" - едва не выговорила Евдокия вслух. Вовремя зажала себе рот ладонью. Но князь словно бы услышал ее и, верно, давно уже обдумал и это тоже. Помедлив, с тою же тяжелою обреченностью неотвратимо принятого решения, домолвил: - Хотя бы свой! Глава 30 Иван, по возвращении из Твери с поездом митрополита Киприана, едва отмотавшись от первоочередных святительских дел, кинулся в Селецкую волость за женой и матерью. Благо, владыке потребовалось собрать внеочередной хлебный оброк для разоренной Москвы. Он скакал, разбрызгивая ошметья осенней грязи, попеременно чуя то ознобную грусть, то восторг. Грусть и тоску от предстоящих ему споров и свар с мужиками, от неведенья участи матери с Машей (плохо заставлял себя не думать, боясь беды), а восторг был беспричинен - звонок воздух, грибною прелью тянет из лесных низин, птичьи стада в туманных сиреневых небесах, и так ярок желтый березовый куст при дороге, и так тянет в неведомые дальние дали, туда, за окоемы лет и путей, что даже больно, и так тревожно, и так страшно прислушаться к этому дальнему зову: не выдержишь - и улетишь, ускачешь, туда, за синие леса, за далекие степи, навсегда потеряв дорогу к родимому очагу! (Не так же ли вот, по осени, уходили в сибирские дальние дали, мерзли и мокли, гибли в пути, с последней улыбкою незримого, неведомого счастья на мертвых устах.) Конь со скока переходил на рысь. Несколько раз Иван останавливал, вываживал и кормил Гнедого, боялся от нетерпения запалить жеребца. И все время длилось, не проходило в нем радостное отчаянье и зовы далекого пути тревожили душу. К деревне он подъезжал в сумерках. Конь тяжело дышал, поводя боками. Во тьме не узрелось сначала, стоят ли хоромы. Но деревня была цела. Слышались то мык, то звяк, хрипло забрехал чей-то пес, заливисто пропел вечерний петух, овеяв душу покоем и миром. В неживой деревне петухи не кричат! К терему своему Иван подъезжал уже шагом. Маша не выбежала на крыльцо, как хотел и желал (и кольнуло обидой!). Мать, сухая, легкая, упала ему в объятия в сенях. В горнице металось в светце неровное пламя лучины. Маша, с обострившимся, истонченным лицом, глядела с постели. Сполохи огня плясали у нее в глазах, блестящих от слез. Иван кинулся, тут только, по острой жалости в сердце, понявши, как любит жену (прежде почасту долила напоминаниями мордвинка-холопка), к ней, к постели, обнять, охватить, не видя, не понимая еще ничего, и только дошло, когда выговорила поспешно, протягивая к нему худые истосковавшиеся руки: - Осторожнее, сын! Иван опустился на колени, зарылся головой в ее влажные, жалкие ладони, заплакал. - Едва не умерла! - выговорила мать за спиной. - Микулиха помогла, знахарка! Поправляется ныне, да я уж берегу, не даю вставать... Слабый писк малыша заставил Ивана поднять голову. Крохотная - прихлопнуть, и нет ее, - копошилась в ветошках новая человеческая жизнь, вертела головкою, искала источника пищи. Маленькая, дрожащая, как свечной огонек вздуваемой береженой свечи, что Наталья поставила на стол ради сына. И пока мать с девкою накрывали, все стоял на коленях у ложа, глядя, с испуганным обожанием, на тихую улыбку юной матери и жадно сосущего голубую грудь малыша, еще не понимая, не чуя еще, что это его сын, его продолжение на земле. - Иваном назвали, не остудишь? - прошала мать. Он кивал, мало понимая, что она говорит. Уже когда сели за стол (Маша поднялась тоже), уписывая пироги и кисель, выговорил: - Во Твери Федю встретил! Помнишь? Холопа своего! О тебе прошал! И мать понятливо, с легкой улыбкой, склонила голову. Отправляя в баню, Наталья наказала ему в сенях: - Машу не трогай пока! Не все ладно у ей там! Иван кивнул, залившись жарким румянцем. Ночью лежали рядом на широкой постели, ребенок посапывал меж ними. - Угрелся, - говорила Маша шепотом. - Батьку почуял! Вот и спит! А то оногды просто беда, весь извертитце! Он потянул к себе ее слабую, потную ладонь, положил себе под щеку. Нежданные слезы опять навернулись на глаза. "Господи! Могла ведь и умереть! Господи!" Не было еще вестей от сестры, неведомо, что с Лутоней, уцелел ли брат со всем своим многочисленным семейством? Воротятся ли мужики, угнанные из Острового? (Князь Дмитрий распорядился выкупить татарский полон.) Но были живы мать и жена и народившийся в лесе сын. И потому крохотный огонек их семьи не гаснет, но все продолжает мерцать сквозь тьму времен и рвущийся ветер бедствий. В Москву, когда князь объявил повеление строить хоромы, Иван с матерью наряжали мужиков из Селецкой волости. Поставили сруб и обнесли усадьбу тыном. Пакостный сосед, уцелевший-таки в нынешней замятне, и тут пытался отхватить у них кусок огорода. Благо, что Наталья заметила вовремя, а мужики из Раменского, переменившие нынче гнев на милость, стали за своего данщика стеной, и соседу пришлось, ворча, уступить и разобрать уже сооруженную на их земле ограду. Об отъезде Киприана в Киев и о том, что заместо него будет опальный Пимен, Иван узнал одним из первых. Ужинали. Мужики толковали, как нынче будет с данями да кормами, пойдет ли в зачет рождественского корма вывезенный нынче хлеб. Сидели все вместе за грубым самодельным столом в только-только поставленной горнице. Пылали дрова в русской печи. Дым тек потолком, над самыми головами, и Ивану, что черпал из общей миски в очередь со всеми, было как-то вовсе наплевать, Киприану или Пимену придет возить хлеб, сыры и говядину из Селецкой волости. Не стало б нового ратного нахождения! Вот что долило порой. Ибо вновь Русь была одна меж враждебных сил Орды и Литвы, и вновь все надежды ее были только на этих вот мужиков из Раменского и иных сел, деревень и починков, что, авось, не выдадут и прокормят, да на воинскую силу, не собранную в августе, но потому и не одоленную в бою. А так - сестра оказалась жива и с племянником, и брат, Лутоня, о чем он вызнал только вчера. И в Островом, куда он недавно мотался верхом, едва не загнавши коня, начинала брезжить какая ни на есть жизнь... Был бы хлеб! Была бы у мужика земля! И защитил бы князь наперед от лихого ворога! Поставить дом. Обеспечить семью теплом и хлебом. Вырастить сына. Суметь не погибнуть в сечах, дабы не осиротить жену и мать. Да по всяк час помнить Господа, не жалея куска для сирого и увечного, памятуя, что и самому может выпасть та же судьба... Достойно окончить жизнь. А об ином - кто там кого сверг и кто нынче сидит на владычном престоле - пусть мыслят такие, как преподобный игумен Сергий! СЛОВАРЬ РЕДКО УПОТРЕБЛЯЕМЫХ СЛОВ А й в а н - галерея в мусульманской архитектуре с богато украшенным обрамлением арок, айваны обычно выходили на внутренний двор. А л т о б а с - плотная шелковая персидская парча, алтобасный - сделанный из этой парчи, обтянутый ею и т. п. А р к - центральная крепость города (арк Бухары находился на очень крутом холме). Б а л ь и - наместник в колонии (венецианской). Б а р м ы - оплечное украшение византийских императоров и русских царей. Г а л е я - морское судно. Г а т - большое торговое судно. Г р е б о в а т ь - гнушаться, презирать. Г у л я м - наемный (служивший за плату) воин из войска Тимура. Д а с т а р х а н - угощение, праздничный стол. Д ж е т е - "разбойники", военные отряды кочевников-могол из Семиречья совершавшие набеги на оседлое население Мавераниахра. Д ж е х а н г и р - повелитель (одновременно и имя, и звание руководителя армии). И п е р п е р - золотая византийская монета. К а л а м - палочка, тростниковое перо для письма. К а л и г и - византийская дорожная обувь. К а п т о р г а - металлическое украшение, нашиваемое на одежду, на пояса и проч. Обычно из драгоценных металлов, золота и серебра, украшенные камнями, эмалью, чернением и т. п. К а р а к к а - военное судно (весельно-парусное). К а с с о н - расписной сундук с плоской крышкой. К и к а - головной убор замужней женщины (на Руси). К о л т ы - крупные (часто полые внутри, куда можно было наливать благовония) украшения, которое прикреплялись к женскому головному убору над ушами. К о м о р н и к - дворовый придворный служитель, представитель личной охраны знатного лица (то же, что младший дружинник на Руси). К о р о т е л ь - женская верхняя короткая шубейка, иногда без рукавов, на лямках. К у к о л ь - монашеский головной убор (накидка, колпак, пришитый к вороту). К у р а й - музыкальный инструмент, род флейты. К у я к - пластинчатый панцирь из нашитых на сукно чешуек, также род шлема. М а н а т ь я - мантия, верхняя одежда монашествующих. М а н г у т ы - название одного из кочевых монгольских племен. М и т р а - высокий твердый головной убор высших иерархов церкви, начиная с епископа. М и х р а б - ниша в мечети, указывающая направление к Мекке, куда надлежит обращаться верующим при молитве. М о н е р и й - большое грузовое судно. Н е ф - большое торговое судно с высокими надстройками. Н о м и с м а - греческая мелкая монета. О г л а н - предводитель определенной части кочевой орды, племени. То же что эмир, но огланы - это потомки ханов-чингизидов. О р г у з и й - конный наемный стражник в генуэзских колониях. П а н а г и я - круглое нагрудное украшение (икона) высших иерархов церкви с изображением святых, обычно из драгоценных металлов. П а р а м а н д (аналав) - плат, носимый монахами на персях, с изображением креста (осьмиконечного, с подножием), орудий страстей Господних, Адамовой головы и пр. П а ш а л ы к - провинция (административный округ) в турецкой империи. П е р е м о н а т к а - один из элементов архиерейского облачения, является знаком власти. П о д е с т а - наместник в колонии (генуэзский). П о п р и щ е - путь, сфера деятельности и путевая мера (равная, от сравнительно небольшой до дня пешего пути, т. е. около 20 верст). Р а м е н а - плечи (единственное число - р а м о). Р ы н д а - телохранитель, оруженосец. Р и ш т а - род лапши. С а к к о с - верхняя обрядовая одежда священнослужителей, широкая, с широкими рукавами прямого покроя (обычно из дорогой ткани). С а х а р - баржа. С е и с т а н - Восточный Иран. С и м о н и я - продажа за деньги церковных должностей, что было строго запрещено в церкви и преследовалось. С к а р л а т - красный бархат. С т а т и р - древнегреческая серебряная монета. С т и х а р ь - одежда духовных лиц (служебная) с дьякона начиная. Род широкой расклешенной рубахи без ворота с широкими рукавами (парчовая, бархатная, шелковая и т. п.) С я б е р (множественное число с я б р ы) - сосед, соседи. Т о л б а - название неясно. По-видимому, знать каких-то кочевых племен, совмещавшая светскую власть с духовной (зафиксирован выбор ими нового хана). Т у л а - колчан (тула - по-русски, колчан - татарское). Т ю ф я к (туфанчи) - пушка с расширяющимся стволом, набивалась порохом вперемешку с кусками свинца, происходило как бы несколько выстрелов друг за другом. Заряд летел очень недалеко, где-то на полтораста метров. Тюфяки скоро были сменены пушками. Ч е м б у р - повод уздечки, за который водят или привязывают верховую лошадь. Ф а р с а х - мера длины, колеблющаяся от 6 до 10 километров. Ф е м а - провинция в Византийской империи (административный округ). Ф е р я з ь - верхняя длинная одежда, род кафтана. Х а к а н - хан, предводитель, глава племени. Х а н а к а - обитель дервишей, молельня суфиев. Х а р а л у г - булат, закаленная сталь. Х а у з - городской или усадебный водоем, обычно облицованный камнем в городах Средней Азии. Х р и с о в р у л - официальное послание, постановление, рескрипт (византийское). Х у д о б а - скот. Я м - путевая изба, станция, где есть сменные лошади (монгольск.). Ямы были заведены монголами и на Руси (отсюда ямская гоньба, ямщик и пр.). Я с п и с - яшма. Дмитрий Михайлович Балашов. Святая Русь Государи Московские VII. --------------------------------------------------------------- Origin: http://www.litportal.ru --------------------------------------------------------------- КНИГА ВТОРАЯ Дмитрий Михайлович БАЛАШОВ ONLINE БИБЛИОТЕКА http://www.bestlibrary.ru  * ЧАСТЬ ПЯТАЯ *  СИЛА ДУХОВНАЯ Глава 1 К нему начинали тянуться люди. Люди, впрочем, к Сергию тянулись всегда. Вокруг обители на Маковце множились росчисти, устроялись все новые деревни смердов. Давно исчезли - да и были ли когда? - те далекие, уже небылые годы, в которые рослый юноша, еще токмо задумывавший о стезе монашеской, пытался - и не мог - усовестить нераскаянного убийцу и чуть не потерял в те поры свою молодую жизнь. Давно ушли! Теперь бы он и с незнакомым себе людином заговорил по-иному. И уже привычная старческая строгость, да и это худое лицо в полуседой, потерявшей блеск и пламень бороде, и эти устремленные внутрь и сквозь глаза не дали бы ошибиться в нем и самому закоренелому грешнику. Люди шли к троицкому игумену, часами поджидали во дворе обители, чтобы только упасть, прикоснуться, получить благословляющий жест сухой старческой руки... Но и не один он был такой на Руси! И не в дальних же палестинах подвизались старцы, подчас и не менее славные и еще ранее него начавшие свой подвиг, и ко всякому из них шли толпы мирян, пробирались борами и моховыми болотами, терпели всяческие состояния, и зной, и гнус, и хлад, и осеннюю злую сырь, грелись у крохотных костерков-дымокуров, замотавши лица до глаз от настырного летнего комарья, или дрожали от осенней стужи, чтобы только на час малый услышать негромкую речь, поймать мановение благословляющей десницы, вдохнуть воздуха того, лучшего, - только тут, около этой кельи, дупла ли, пещерки ли малой, изрытой святым старцем в склоне оврага, - сущего мира, мира, над скорбью и суетою вознесенного и отделенного от этой юдоли страстей, гнева и слез... Ко многим шли! Сами себя пугаясь, оставляли старцам свой, подчас зело скудный, но от сердца идущий принос: краюху хлеба, выломанный сот дикого меда в берестяном самодельном туеске, какую ни то посконую оболочину, комок воску: "На свечку тебе, батюшко! Читать ли надумашь, али и так, от волков да силы вражьей!".. И умилялись, и вытирали слезы, непрошеные, светлые, и уходили опять в ночь и в суровые будни мирской жизни. Приходили ко многим, и многих запомнили, и многие прославились впоследствии, "процвели", побогатев и обстроясь, святые обители, теми старцами основанные. Но имя Сергия нынче стало как бы отделяться, восходить над иными прочими, проникать инуду, за пределы уже и Московского великого княжения. И как тут сказать? Муж власти, далекий от трудов святоотческих, решил бы, может, что с ростом княжества самого, с укреплением князя Дмитрия среди властителей земли Владимирской растет, подымается и слава подвижника московского! Но возможно и вопреки решить, сказавши, что духовный авторитет Сергия укреплял власть государя московского, и, пожалуй, последнее будет вернее. Власть всегда страстна и пристрастна. Ее укрепление неизбывно и всюду рождает протест еще не одоленных, вольных сил, и потому без скрепы духовной никакая власть долго стоять не может. А духовность свыше не насаждается. И силою властителя ее не укрепить тоже. Силою власти можно лишь уничтожить свечение духовности в людях, сведя жизнь к серому течению будничного добывания "хлеба насущного", которое, по каким-то сложным законам естества, никогда не удается и не удавалось без того самого стороннего и как бы отрицающего плотяную, тварную и вещную действительность огня, без того свечения духа, которое токмо и позволяет жить, и нести крест, и не губить сущее, Божий мир вокруг нас, и не губить самого себя, вместилище Духа живого, ежели есть вера не токмо во плоть, но и в Дух, не токмо в тленное, но и в вечное! Так, верно, от Сергия к власти восходил, а не на него упадал тот незримый ток, то истечение божественного света, о котором глаголали и писали оба Григория - Синаит и Палама - вослед великим старцам синайским первых, учительных веков. И свет этот, сперва едва мерцавший в лесной украине на вершине Маковца, свет этот стал виден уже и от инуду, и нынче вот по оснеженным кое-где дорогам поздней нынешней весны привели к нему уже из Тверской земли, с Волги, безумного великого боярина знатного старинного рода Лозыниных, который болел давно и долго, убегал в леса, грыз по-медвежьи путы свои и руки неосторожных холопов, что ловили, имали и приводили домой раз за разом неукротимого господина своего, и тут, напоследях, порвавшего цепь, уже перед самой обителью Сергиевой. - Не хощу тамо, не хощу! - орал боярин, и крик этот, даже не крик, а словно бы медвежий рев, первым услышали в обители, до того еще, как прибежал испуганный холоп тверич, сбивчиво объясняя, кого и зачем привели они к святому Сергию. - Не хощу к Сергию! Не хощу! - продолжал яриться боярин, хапая зубами, пытаясь укусить упрямую дворню свою. Скоро прибежал и захлопотанный родич болящего. Сергий вышел на крыльцо кельи. Немногословно велел братии собираться на молитву в церковь. Утробный рев (казалось уже - безумный вот-вот лопнет от крика) все не кончался за оградою. Иноки, опасливо взглядывая на своего игумена, проходили, точнее, пробегали в храм. Многих бесноватых излечивал ихний наставник, но чтобы так грозно ревел не дикий зверь, а человек, они еще не слыхали. Ударили в било. Сергий, войдя в храм, неторопливо облачился. Надел епитрахиль, наручи, пояс и набедренник, сунул голову в отверстие ризы, поданной ему прислужником, и взял в руку тяжелый напрестольный крест кованого серебра - недавнее княжеское подарение. Молитва требовала сосредоточенности. Сосредоточенности требовал и не прекращающийся рев безумного вельможи. Дальнейшее во многом зависело от самого первого взгляда, от мановенья благословляющей руки, даже от этого креста, в целительных свойствах коего Сергий еще сомневался. Вещи привыкали к нему, как бы одухотворялись, и он привыкал к вещам и теперь, взвешивая в руке княжеский дар, подумал: не переменить ли на прежний, медяный, истертый руками до гладкости всех граней? Нет, крест уже жил, уже слушал веление Сергиевой руки. И, успокоенный, Сергий вновь вышел на свежесть долгой весны с упорным северным ветром и плотными синими глыбами льда под елями Маковецкого бора и в чащобе кустов обережья. Промельком подумалось о том, что и вспашут, и засеют яровое ныне поздно, и - успел бы созреть хлеб. Бесноватый был сейчас для Сергия никакой не вельможа, а просто больной, и уже совсем не думалось о том, о чем помыслил бы иной игумен: что ежели тверского вельможу привели не в Отроч монастырь, к тамошним старцам, а к нему, Сергию, то... об этом не думалось совершенно. На удивление бесноватый был совсем и не великого роста, но, видимо, силен, что медведь, и от природы, и от безумия бешенства, удесятерявшего природные силы, очень широк в плечах и мускулист; в разорванный ворот рубахи виднелась курчавая от шерсти грудь, крутые ключицы и страшные бугры сведенных судорогою предплечий. Лик был космат и страшен. Безумные глаза горели злобой и ненавистью. Холопы едва удерживали его вдесятером, мертвою хваткой вцепившись в отогнутые назад руки. Сергий взглянул больному в очи, поймал и мысленно заставил застыть безумный бегающий взгляд. (Затем, знал уже, у самого начнет кружить голову и потребно станет прилечь в укромности ото всех, творя мысленную молитву, но то - потом!) В налитых гневом очесах что-то как бы мелькнуло, вспыхнуло и погасло вновь. Сергий все не отводил взгляда. Но вот явился тот, жданный промельк иного, жалкого, затравленно-одинокого, словно взыскующий о пощаде, и лишь тогда Сергий, не упуская мгновения (упустить - потребны станут вновь недели, а то и месяцы леченья!), поднес болящему крест, махнувши холопам, дабы отпустили своего господина. И непонятно было, то ли те отпустили его, то ли он сам раскидал слуг - так и посыпались, кто и на ногах не устоял даже, - хрипло рявкнул: "Жжет! Жжет! Огонь!" Сергий бестрепетно продолжал держать крест, сам ощущая перетекающую сквозь него и нань энергию. Косматый боярин прянул вбок и вдруг, затрясясь крупною дрожью, весь, плашью, грудью, лицом ринул в лужу весенней пронзительной капели, тронутую по краям легким с ночи ледком. Ринул и стал кататься в воде, постепенно затихая, и вот уже затрясся опять, но теперь по-иному, верно, от холода, хотел встать, снова рухнул ничью, расплескавши воду и грязь. Сергий ждал, молчаливым мановением руки запретив слугам приближаться. Больной поднялся на четвереньки, свесив голову, вздрагивая, наконец сел, все еще не выбираясь из лужи. Он икал от холода, и Сергий кивком разрешил холопам поднять своего господина. Болящий едва стоял, бессильно обвисая на руках прислуги, которую мгновенья назад раскидывал по двору с исполинскою силою. - Пусть отдохнет! - вымолвил наконец Сергий. Он поглядел задумчиво вослед уводимому в гостевую келью вельможе (который после станет рассказывать, как узрел огненное пламя, исходящее от Сергиева креста, и оттого только, боясь сгореть, и ринулся в воду), не глядя отдал крест подскочившему брату и с внезапным ощущением трудноты в плохо сгибающихся ногах побрел к себе. Двое из братий, когда он восходил на крыльцо, поддержали его под руки. Кивком поблагодарив и этих, он показал рукою - дальше не надо! И сам, ступив в келью, прикрыл дверь. Труднее всего было сейчас, не вздрогнув и не спотыкаясь, дойти до своего ложа. Однако, постояв, он и тут навычным усилием воли одолел себя, отлепился от дверного полотна, и уже второй шаг по направлению к лежаку дался ему легче первого... Днями надо было брести в Москву, провожать в Орду молодого княжича Василия, и Сергий впервые подумал о своих ногах, начинавших порою, как сегодня, ему почти отказывать. Шестьдесят прожитых лет, а быть может, и не они, а долгая работа в лесу, долгие стоянья в ледяной подснежной воде и молитвенные бдения без сменной сухой обуви сделали свое дело. О здоровье как-то не думалось до последней поры, хотя пешие хождения давались ему нынче все тяжелее. Он улегся поудобнее и замер, полусмежив очи, шепча молитву: "Господи Исусе Христе, сыне Божий, помилуй мя, грешного!" Все-таки одержимый тверич забрал у него сегодня излиха много сил! (Как та самаритянка, прикосновением к платью забравшая энергию Спасителя.) Мысли постепенно, по мере того как проходило головное кружение, возвращались к суедневному, обегая весь круг многоразличных монастырских забот. Надобно было до ухода в Москву паки посетить болящих, выслушать Никона (у келаря возникли какие-то хозяйственные трудноты с давеча привезенною в монастырь вяленой рыбою), принять поселян, которым непременно требовался для решения поземельных споров сам радонежский игумен, выяснятъ к тому перед уходом: что и кому из братии надобилось в Москве? Киноварь и золото переписчикам книг - это он знал сам. Давеча привезли александрийскую бумагу и добрый пергамен - обитель спешила восстановить утраченные в сгоревшей Москве хотя бы самые необходимые служебные книги: уставы, октоихи, молитвенники, служебники и евангелия, над чем теперь трудились иноки, почитай, всех монастырей Московского княжества. Требовалась и дорогая иноземная краска лазорь иконописцам, и о том следовало просить самого князя Дмитрия. Требовались скрута и справа - разоренные Тохтамышевым набегом московские бояре все еще скудно снабжали монастырь надобным припасом, почему опять не хватило воску для свечей и даже обычного сероваленого крестьянского сукна на иноческие оболочины, а братия меж тем множилась и множилась, и ходить по селам, собирать милостыню Сергий по-прежнему строго воспрещал, считая принос и привоз добровольным деянием дарителей. Троицкой обители не должны были коснуться нынешние упорные, с легкой руки псковских еретиков-стригольников, речи о мздоимстве и роскоши, якобы процветающих и в монашестве, и среди белого духовенства. Речи, повод которым дает теперь, увы, сам прощенный и приближенный Дмитрием глава церкви, митрополит Пимен... Лестница власти, безразлично, мирской или духовной, должна быть особенно прочной в самой верхней, завершающей ступени своей. Недостойный князь и - паче того - недостойный пастырь духовный могут обрушить, заколебав, все здание государственности, поелику народ в безначалии смятется, яко овцы без пастыря, сильные перестанут сговаривать друг с другом, слабые лишатся защиты власть имущих, и, словом, язык перестанет быть единым существом, устремленным к соборному деянию, но лишь рыночною толпою, где у каждого своя корысть, и едва ли не враждебная корысти сябра-соперника... Впрочем, обо всем этом предстоит ему на Москве вдосталь глаголати с племянником Федором. Нынче почасту стал уже и позабываться прежний звонкоголосый и ясноглазый отрок Ванюшка, коего он сам постриг в иноки в нежном отроческом возрасте и не ошибся в том, как видится теперь, и не ошибся, позволив затем уйти из кельи в мир государственных страстей и киновийного строительства. По сану и званию племянник давно уже сравнялся с дядей, а по столичному положению своего монастыря даже и превосходил Сергия, о чем, впрочем, они оба никогда не думали, тем паче "дядя Сережа" и ныне был для Федора духовным водителем, как и для многих иных на Руси... Все-таки после смерти Алексия великие нестроения начались на Москве! И самого-то горестного взятия града Тохтамышевым воинством при Алексии могло бы не быть! Но не вечен никто на земле, ник