скую, сторону. Пути назад были заказаны всем, ежели не было нарочитого разрешения самого Тимура. Сделано это было, как понял Васька, дабы сдержать беглецов, пытавшихся улизнуть из плена к себе на родину. А бежали многие, и недаром Джайхун - Аму-Дарья - стала в русских песнях той поры заговоренной рекой Дарьей, через которую не может переправиться никто. Для Васьки потянулись скучные месяцы пограничной службы. Летом - жар, зимой - ледяная пыль. Умоляющие, сующие деньги, драгоценности, самих себя предлагающие путники, ставшие будничными казни беглецов, тут же, на берегу. Нарочитые дозоры из верных джехангиру воинов то и дело проезжали по берегу, и горе было стороже, польстившейся на подкуп! Наказание было для всех только одно - смерть. Воинам выдавали плату снедью и серебром. Иногда, сменяясь со сторожи, можно было вырваться в ближайший городок, посидеть в чайхане, сытно поесть, купить на час женщину. Все остальное время, ежели не резались в кости, не толковали о Тимуре, о женщинах и делах службы, занимали думы. Васька отупел от крови, от лицезренья человеческого отчаянья, от однообразия службы, от вида пустыни, ото всего. Послушно, вместе с другими, становился на молитву, бормоча после обязательного призыва к Аллаху уцелевшие в памяти слова русских молитв. Как он, такой, мог бы явиться теперь хотя и к своему брату? А думы были все об одном и том же. На службе эмиру эмиров ему не светило ничего. Ежели бы еще взяли в поход! Нет, заставляют тут, на переправе, ловить и губить таких же, как и он, несчастных полоняников... Ездили по берегу и стерегли обычно попарно. Так было легче, да и безопасней. А в этот день как на грех сменщик Васькин заболел, его ужалил каракурт, и соратники повезли мужика в дальнее селение, где, по слухам, знахарь вылечивал от смертельных укусов страшного паука. Васька остался один на переправе и, когда завиднелся вдали всадник, подумал, что возвращается кто-то из своих. Но и конь был незнакомый, и всадник в долгой сряде, в сбитом, на растрепанных косах платке, оказавшийся женщиной... Спрашивать не надобно было, кто да почто. Поразили синие глаза беглянки, как два чистые озера на измученном породистом лице. - Ну вот, еще одна... - пробормотал Васька по-русски, почти вслух. - Русич?! - вскинулась женщина. Сползши с шатающегося жеребца, кинулась ему в ноги. - На смерть идешь! Не велено никому тута... - Не вдруг и находились русские слова. Она охватила его колени: - Спаси! Переправь! Все тебе, бери... Все... Боярышня я! - выкрикнула совсем отчаянно: - Что хошь! Замер Васька. И дозор вот-вот, и - как ее переправить? В сердце повернулось что-то, впервые подумал так. Миг назад попросту сдал бы дозорным, и вся недолга. Она стаскивала кольцо с пальца, морщась, выдирала дорогие серьги из ушей: - На, возьми! Васька оглянулся. Позади Джайхун, разлившийся от дождей где-то в верховьях, полно шел в берегах, подмывая осыпи. С конем плыть - коня утопить. Лодку? Лодка была, да не тут, выше по течению, и взять ее... А увидят на реке? Самому, что ли, бежать с нею? Лихорадочно и непривычно работала мысль, а девушка неразборчиво-торопливо, слова текли как из прорванной мошны, молила, говорила что-то, объясняла ли, вдруг, побледнев и мигом залившись румянцем, с последним отчаянием в глазах приподняла восточную долгую рубаху: - "Бери! - И обняла, потянула к себе и на себя: - Бери, бери, ну! Не мужик разве!" - "Да стой, да...!" Женщины долго не было у Васьки. Она, закрывши глаза, отдавалась с неистовой страстью, бормотала только: "Бери, бери! Всю... Больше ничего, больше нету у меня, бери...". Отводя глаза, Васька наконец поднялся с земли, прислушался: так и есть! Вдали топот. - Прячься! - велел. За руку сволок под обрыв, пихнул в пещерку, вырытую тут ими для хранения разной надобной снасти... Конь! Забыв про девушку, кинулся к коню, поймал за узду, привязал к коновязи, скинул переметы - не признали б чужого жеребца! А так - свой, мол, конь, и вся недолга... Оттащил переметы с нехитрым скарбом и снедью беглянки в кусты, огляделся, топот был все ближе. Скоро из-за бугра показался дозор, и дальше все пошло самым нелепым побытом. Всегда, бывало, глянут да проедут, а тут заостанавливались, попрыгали с седел. Что, мол, один, да что у тебя? Да кого прячешь под обрывом? Пришлось через силу гуторить, солоно острить, хохотать, шутейно бороться со старшим, угощать копченою рыбой... Едва уже в полных сумерках удалось спровадить дозорных далее. Совершенно опустошенный, он постоял (кружилась голова), провожая удаляющийся топот коней, рука поднялась сотворить крестное знамение. Потом (торопясь, еще станет делов доставать лодку!) шагнул к ихнему укрытию: - Эй! Девка! - позвал. - Проехали! Вылезай! Мертвое молчание было в ответ. Он еще раз позвал, крикнул, и тут у него враз ослабли ноги и стало сухо во рту. Съехал по обрыву вниз, кинулся к схоронке... Девка лежала, вытянув ноги. Неужто спит? (Знал уже, что не спит, иное, да - не хотелось догадывать!) Позвал, даже подергал за платье, наконец понял. Уже сгущались сумерки, по то и не увидел враз рукояти доброго хорезмийского кинжала в груди у девушки. Верно, в те поры, как он там шутковал с гулямами, а те прошали, кого прячет под обрывом, и не выдержала, решила, что выдаст, и, чтобы не даваться в руки страже, покончила с собой... Низко наклонясь над нею, он глядел в ставшие безжизненными бирюзовые глаза, полураскрытый рот со смертью потерял свои горькие складки, разгладились морщины усталости и горя на челе, и чудно хороша лежала перед ним красавица беглянка, живое трепетное тело которой он всего час какой держал в руках! Васька, робея, протянул пальцы, закрыл сказочные озерные очи, подержал. Веки опять, как отнял руку, чуть приоткрылись, тень от долгих ресниц упала на матово-белую, неживую уже кожу лица. Откудова тень? Он поднял голову - всходила луна, и в лунном сиянии красота покойницы казалась прямо страшной. Молча сидел Васька над трупом, весь закоченевши душой, не в силах двинуть ни рукой, ни ногою. Уже прояснело на востоке, и небо, зеленея, начало отделяться от земли, когда он встал и, поискав заступ, пошел копать ей могилу в стороне от ихнего стана. Натужась, перенес уже окоченевшее тело. Положил. Подумав, вдел ей в уши давешние серьги. Хотел надеть и кольцо (серебряное, с лазоревым камнем), да решил взять его себе, на память о девушке: все ж таки любились друг с другом! Только уже опустив в яму, натужась, вырвал кинжал из груди, бегло подивясь редкой твердости руки самоубийцы, кинул его, не обтирая, в засохшей крови в могилу. Зарыв, прочел "Богородицу" (иной молитвы не знал) и тщательно заровнял все следы. И уже окончив, ощутил, что смертно устал, устал до того, что трудно стоять на ногах в эту ночь... И еще одно почуял в сей миг, что у него есть родина, Русь, и он должен непременно бежать. Бежать отсюдова, переплыв Джайхун. Конь переплывет, ежели его держать за повод! Добраться до Сарая, беспременно разыскать Ивана и через него... Он еще не ведал, что Ивана уже нет в Сарае, как нет и княжича Василия, но, кабы и знал, это уже вряд ли остановило бы его. Подумалось: быть может, не стоит ждать даже и возвращения соратников? Пойдут спросы да расспросы, не выберешься потом! Снедь имеется, есть у него и два коня. Собрать лопотину какую да захватить оружие... Лишь бы не воротились кмети, пока он ходит за лодкой! А раз так, то и надобно скорей! Пока не взошло солнце да не разогнало ветром утренний туман над "рекою Дарьей" - Джайхуном. Глава 4 Многие и важные события совершились этой осенью 1385 года по Рождестве Христовом и на Москве, и в иных землях. Освободилась Ростовская кафедра: умер епископ Матфей Гречин. В Киеве, в узилище, 15 октября преставился митрополит Дионисий. Осенью преподобный игумен Сергий ходил в Рязань мирить князя Олега Иваныча с Дмитрием. В Литве и Польше вовсю шла подготовка к унии... Ничего этого не знал, не ведал княжич Василий, досиживающий второй год своего ордынского плена, но зато он твердо понял наконец, что больше ему не выдержать. Темная ярость бродила в душе. Давеча накричал на холопа, чуть не прибил, замахнулся на горничную девку свою, почти с ненавистью к этой досадливой нерассуждающей плоти, в обед шваркнул мису с перловой кашей о пол, мол, плохо сварена! Катаясь верхом давеча, почти загнал коня. Какая-то главная пружина терпения лопнула в душе, и теперь шла неслышная, невидимая глазу, но страшная раскрутка, которая должна была кончиться обязательной катастрофой. Не с тем народом, не с теми людскими характерами придумал Тохтамыш повторять тут Тимуров навычай держать при себе заложниками сыновей вассальных государей. (В том же году побежит из Орды, не выдержав, Василий Кирдяпа, и будет схвачен дорогой и возвращен, и жестоко казним разноличными карами, но - побежит! А вскоре и сам Тохтамыш поймет, что затеял не дело, и через лето отпустит последнего из заложников, тверского княжича Александра.) Василий жил и двигался как в тумане. Ходил, осторожно ступая, страшась расплескать то страшное, что творилось в душе. Езда по эмирам, обязательные ханские приемы, даже клятая личная жизнь, все приобретало вид совершенно бессмысленных, ненужных поступков и действий перед тем, что подходило все ближе, надвигалось и - надвинулось наконец. Ханский соглядатай Тагай ("глаза и уши хана") обычно заходил по утрам осведомиться о здоровье молодого московского княжича. Маслено и глумливо озирал палату и самого Василия, словно дорогую плененную птицу, широко улыбаясь, кивал и подмигивал, встречая женскую прислугу. Василий знал, что ублажают Тагая всячески, и женской податливостью в том числе, поэтому особенно злился, когда татарин начинал разглядывать Глашу, будто бы раздевая ее глазами. Мерзко было, конечно, но уже и привычно, потому что каждый день повторялось одно и то же. (Глашу потом хотелось ему прежде, чем притронуться к ней, отмыть, таким похотливо-липким был взгляд татарина.) А в этот день... Ничего особого, ничего из ряда вон выходящего не совершилось и в этот день! Ну, зашел ханский соглядатай проверить, тут ли московский княжич... Ну, расхмылился, ну, начал цапать глазами все, что ни попадя, ну, сказал... Василий не услышал, что сказал татарин, даже не ведал, поспел ли что сказать. Кровь неистово шумела в ушах, и тяжелый поливной кувшин с квасом, разлетевшийся о притолоку, мало не попал прямо в ненавистную круглую морду. Тагай змеей выскользнул из покоя. Треснула с маху прикрытая дверь. Бояре - кто вскочил, кто остался сидеть, не донеся ложки до рта. Александр Минич, переглянувшись с Данилою Феофанычем, быстрыми шагами выбежал из палаты. На дворе уже поймал татарина. Почти силою взявши под руку и остановив, строго глядя тому в наглые злобные и испуганные глаза, выговорил: - Болен княжич! Болен! Голову ему вчерась напекло! (На дворе была мерзкая осенняя сырь, дул ветер, а солнце, почитай, вчера и не показывалось ни разу.) На, возьми! - продолжал Александр Минич, всовывая в руку татарина серебряное кольцо с крупным камнем ясписом. - Мы с тобою друзья были и будем, и женка та, давешняя, тебя ждет, понял? (Хотелось добавить: "Понял, поганая морда?!" Но сдержал себя.) Тагай глумливо, оправляясь и встряхиваясь, обозрел русского боярина, подкинул на ладони увесистый дорогой перстень: - Смотри, бачка! - высказал. - Хан будет гневен! Очень плохо! Смотри княжича! - Уследим! Боле того не позволим! Ты уж извиняй, ака! - обещал Александр Минич, за плечи отводя татарина от крыльца и лихорадочно прислушиваясь к тому, что творится у него за спиною, в доме. (Не дай Бог, княжич выскочит во двор!) Княжич и верно вырвался из палаты и натворил бы дел, не наткнись на Ивана Федорова. По мерцающему взору, по обострившемуся, точно голодному лицу княжича догадав обо всем, Иван резко захлопнул дверь в сени и, шагнув, крепко взял Василия за предплечья, резко, сдавленным полушепотом выкрикнув: - Охолонь! Не время ищо! Княжич, не сбрасывая Ивановых рук, глядел на него и мимо голодным волком. Вряд ли и слышал что. У княжича начинался тот приступ упорной и темной ярости, которая ежели посещает русского человека, то у него лучше не становиться на пути. - Кони! Припас! Оружие! Ниче не готово! Охолонь! - говорил Иван, встряхивая и силясь удержать рвущегося наружу княжича. Набежали бояре. Данило Феофаныч совсем по-отцовски прижал к широкой груди голову Василия, дергающуюся в сдавленных судорогах, гладил, приговаривая то же самое слово: - Охолонь! Ноне посидим, измыслим! Орда за Волгою, дак, тово... (Данило Феофаныч и сам задумывал не по раз о бегстве.) Уводя княжича, Ивану кивнул идти следом, по дороге бормотал какие-то успокоительные, вовсе необязательные слова... Завел, мановением руки удалил присных, всех, кроме Ивана. В тесной горенке-боковуше остались втроем. Василия Данило усадил на лавку, Иван остался стоять. - Из Сарая бежать нельзя! Да и... Все тута, почитай, погинут той поры! Почто, мол, не уследили! На Муравском, на иных шляхах - всюду заставы! Един путь - морем, из Кафы, дак генуэзски фряги не знай, выпустят, не знай, татарам отдадут. Скорее второе! После Дона - все могут! Степью? На Киев? Где владыку Дениса полонили? В Волохи? В Литву? А в Литве што? Тоже и ляхов поопаситься не грех... Сколь мало друзей у Руси! - впервые понял и ужаснул Иван, слушая речь старика. Но, подумав угрюмо, принял и то как безнадежность, как крест, как основу национального мужества. Лишь бы не угасла вера! Так думал не один Иван в ту пору. Так думали многие. Потому и Московская Русь после пышной золотой Киевской стала уж не Золотой - Святою. Святою при всех ужасах своей реальной земной судьбы. Ночью сидели вчетвером, и Данило Феофаныч, понявший состояние княжича, уже не единожды задумчиво забирал горстью и обжимал свою бороду. Александр Минич спорил, уговаривал подождать. Василий молчал. А Иван, которого пригласили тоже, слушал боярина, набычась: к Александру Миничу у Ивана отношение было сложное. Боярин не помнил, а он, Иван, помнил, как хотели отобрать у них Островое, помнил и о том, что в Тросненском бою, где погиб Никита, полком началовал Дмитрий Минич. И не от его ли неумелого воеводства погибли и полк, и отец? Потому и сторонился Александра доселева и лишь тут, чуя объединяющую власть беды, только раз на растерянный сердитый взгляд Минича, отрицая, покачал головой: мол, не дождать уже! И Александр, шумно вздохнув, сдался наконец. - А как? - Тохтамыш, слышно, на Тавриз ладитце, нейметце ему Тимура побить! Ну а мы - вослед! А там мочно и... отстать! - высказал Данило Феофаныч. - Гонца бы послать переже! - Александр Минич вновь скользом глянул на Ивана. Во взоре прочлось: хоть этого! - Гонца перехватить могут! Да и... - Данило глянул на княжича, тот отмотнул головою, как муху отогнал. Стало ясно: потянутся новые месяцы, Василию не дождать! - Кошке повестить всяко нать! - высказал Александр последнюю препону. - Кошке повестим, как же, - ворчливо отозвался Данило Феофаныч. - Он пущай и знат, да не знат! И еще одно повисло в воздухе, но, упреждая, Данило высказал твердо: - С княжичем еду сам! И етого молодца, вон, возьму с собою! Двоих из своей дружины, высмотрел уже. Егового стремянного (кивком головы указал на Василия), иных, верных, пущай сам отберет! Серебра добуду у наших гостей, у московитов... А пока - спать, други! И, уже подымаясь, нахмурясь и отводя глаза, высказал княжичу (Минич как раз вышел за дверь): - Ты, Василий, девке своей не выдай! Бабий язык, сам знашь! Василий кивнул угрюмо: - Скажу ей: в степь уедем! (Так часто уезжал вослед хану, и холопы привыкли к тому.) - То-то! - Старик перекрестился, пошептал молитву. Оба, Иван и Василий, согласно осенили лбы крестным знамением... Когда и старик Данило уже покинул покой, Василий, смущаясь, окликнул собравшегося уходить Ивана: - Ты прости меня за прежнее! За все! Иван глянул, улыбнулся, склонил голову: - Не стоит поминать, княже! Жизнь их, еще вчера мучительно-скучная, приобретала и смысл, и цель, расцвечивалась в яркие цвета опасности, дерзновенья и удали. ...В сенцах, прижавшись к стене, ждала круглорожая курносая, изрядно-таки округлившаяся станом княжичева девчушка, вызвавшая у Ивана мгновенную мимолетную жалость к ней: в событиях, которые начинались теперь, места ей не было совсем. Глава 5 "Тое же осени, ноября 26, побеже из Орды князь Василей, сын великого князя Дмитрея", - записывал позже московский летописец. Учитывая, что все летописные даты указаны по "старому стилю", начало бегства надобно передвинуть еще на десять-одиннадцать дней <К эпохе Петра I, когда у нас был официально принят Григорианский календарь, смещение достигло тринадцати дней. В XIV ст. оно было меньше.>, в начало декабря месяца. Замотанные до глаз, в шубах и шапках, натянув перстатые рукавицы, ехали русичи сквозь режущую лица метель. Кони передовых маячили смутными тенями в снежной жути. Серебряные колючие вихри не давали разлепить глаз. Кони мотали головами, плохо шли, норовя повернуть, дабы уйти от ветра. Белые струи текли, извиваясь, по земле, прогибая сухие вершинки трав, что мотались под ветром, точно пьяные. Иван, уже несчетное число раз обрывавший лед с бороды, усов и бровей, прокричал княжичу, проезжая мимо: - Не изнемог, княже? Василий зло отмотнул головою, не в силах пошевелить сведенными холодом губами. Руки, когтисто вцепившиеся в поводья, он невольно прижимал, как и все, к шее коня, но глаза с двумя сосульками вместо бровей мерцали победоносно - воля! Мгновеньями казалось ему, что так и должно быть: эта серо-синяя мгла, холод, сумасшедший ветер, ветер освобождения! И тогда отогревалось сердце и сила приливала к коченеющим рукам. Серыми тенями в метели маячили бредущие уже не рысью, шагом, одолевая сугробы, комонные русской дружины. Не дай Бог, кто отстанет! - думал Данило Феофаныч, силясь пересчитать сквозь пургу спутников, - пропадет, а и еще хуже, угодит к татарам, разгласит весть о бегстве княжича! Не дай Бог еще и того, ежели ветер сменится, - начнем блудить по степи и вси пропадем! О страхах своих он не говорил княжичу, ни младшему боярину Ондрею, одному лишь своему стремянному. Тот кривил красно-сизый промороженный лик: "Дона бы достичь. Господи! Должон быти где-то тута! Кабы метель-то утихла, аль уж жилье какое найтить..." На воющую разными голосами вьюжную землю опускалась ночь. Кони уже выбивались из сил. В конце концов Данило объявил дневку. Отворотивши коней от ветра, стали в кружок, сползли с седел. Жевали хлеб кони, засовывая по уши морды в торбы, неслышно за воем метели хрупали ячменем. Вожаки дружины собрались на говорю. Прожевывая холодный, колкий хлеб, охлопывая себя рукавицами, сутулясь и тоже отворачивая от ветра, выяснили, что дальше идти нельзя. Иван, понявши с полуслова, побрел, увязая в снегу, искать место. Скоро углядели ложбинку. Заступами, у кого был, руками, саблями отрыли снег до мерзлой травы. Быстро темнело. Уже в черно-синей тьме, ощупью, постелили попоны. Уложили кругом коней в снег. Легли и сами, тесно, голова к голове. Укрылись попонами. Скоро по стихающему гулу и тяжести снега поняли, что их заметает. Под снежным пологом становило теплей. У Василия, положенного в середину, перестали наконец стучать зубы и, уже засыпая, под жалобы несущегося над землею ветра, он почувствовал вдруг, что счастлив, совершенно счастлив, сколько бы ни дул ветер, как бы ни бесилась метель, ибо наконец освободился из плена! Иван лежал с краю, ощущая за собою теплый бок лошади. Давеча думалось о погонях, конных сшибках и как он будет рубиться со степняками... Ну, а найдут их теперь... Под снегом... Перевяжут, как глупых дроф! Он медленно улыбнулся своим прежним думам. Ледяная попона неловко давила на щеку, где-то была сырость, где-то снег, мерзли ноги (не отнялись бы к утру!). Да еще, поди, так занесет, что и не отрыться будет... Все-таки пока вырвались! А там - утро вечера мудренее! Данило Феофаныч, сжатый телами спутников, медленно отогревался и тоже думал. Утихла бы к утру метель! Двух, альбо трех ден не пролежать им тута! А кони пропадут - и совсем беда... Сон не шел. Никак не шел сон! Выдержать бы ему этую дорогу! Ни заболеть, ни обезножить нельзя: "Без меня вси пропадут!" Поверху выла вьюга. Несло и несло, и уже только пологий холм снега неясно виднелся во тьме над засыпанным станом русичей. К утру ветер утих, что первыми почуяли кони. Завставали, выбираясь из-под сугроба, табунком отошли посторонь, где гуще торчала над настом сухая трава, стали пастись. Скоро начали выбираться и люди, отряхивая затекшие члены. Справляли нужду, жевали промороженный хлеб и холодное мясо. После ночлега в снегу всех била дрожь. Все же кое-как собрали коней. Приторочили жесткие от мороза и настывшего льда попоны на поводных. Одинокого татарина заметили поздно, когда уже он подъезжал к стану. Спасла татарская речь. Татарин не почуял худа, даже объяснил, в какой стороне надо искать Дон. Сам, отъезжая, подумал - купцы. Посажавшись верхами, тронулись. Теперь все зависело от того, расскажет или нет о них татарин. - Нать бы ево убить! - высказал кто-то из кметей. Данило только глазом повел, перемолчал. Начни с тутошнего места убивать татаринов, дак не доедешь и до Днепра! Что Днепра - и до Донца не доедешь! Кони, преодолев сугроб, пошли рысью. Дон показался ввечеру, когда уже вновь отчаялись было его найти. Черная дымящаяся вода высоко шла в белых берегах и даже на взгляд казалась страшной. Долго ехали по берегу, чая обрести ладью или дощаник и не находя ничего. К ночи встретили жердевый рыбацкий шалаш, полный чешуи, воняющий старой рыбой. Развели костер под берегом. Только тут, в очередь, обжигаясь, сумели похлебать горячего из походного медного котла. Кое-как прибрав в шалаше, опять натащили попон, устроили общую постель. Для коней нашлось даже немного старого сена. Коней, стреножив, сторожили по очереди. Иванова очередь подошла под самое утро, когда особенно сладок сон. Почуявши, что засыпает и стоя, поймал своего коня, распутал, отпустил уздечку и сам взгромоздился верхом, дозволив жеребцу пастись. Засыпая, начиная валиться с седла, схватывался, точно курица на насесте, протирал глаза. По звяку и стуку медных и деревянных ботал объезжал порядком-таки разбредшихся коней, иных подгонял ближе к стану и тотчас начинал засыпать снова, тем паче что леденящий холод отдал и стало почти тепло, особенно когда сидишь на лошади. К утру заснул все-таки, свесясь на шею скакуна, и чуть не упустил четырех кобыл, отделившихся от стада и начавших, неуклюже вскидывая разом спутанные передние ноги, передвигаться в сторону оставленного ими три дня назад татарского кочевья. Уже по окрику проснувшегося и выползшего из шалаша за нуждою княжого стремянного Иван пробудился и поскакал в сугон, имать и заворачивать беглянок. Проглянуло солнце. Ослепительно засияли, до того, что глазам больно смотреть, снега. Открылась высокая голубизна небес. Молодые кмети, седлая коней, в шутку бросались снежками, орали - просто так, от мальчишечьей радости. Данило подозвал молодшего боярина Ондрея с Иваном, велел выехать на глядень, поискать глазами, не едет ли им вослед погоня. Мысль о погоне остудила шутников. Торопливо доседлывали, торопливо посажались на коней. Берегом Дона ехали два дня. Ломаные старые лодки, что встречались в пути, не годились для переправы. Данило, не говоря о том никому, тихо приходил в отчаяние. Али уж плывом переплывать зимний Дон?! Так бы и порешили, но ополден третьего дня наехали ватагу бродников. Те было взялись за рогатины, но быстро разобрались, оружие было убрано, и начался торг. Бродники уже ввечеру пригнали откуда-то дощаник, куда можно было завести пару коней, и началась медленная переправа с попутной торговлей, причем бродники становились тем наглее, чем меньше русичей оставалось на этом берегу. В конце концов Данило Феофаныч пошел на хитрость. Переправив всех коней и княжича на ту сторону Дона и простодушно глядя в глаза старшому дружины бродников, объявил, что и ряженое серебро на той стороне, и ежели, мол, надобно им покуражиться, пущай держат при себе его, старика, и троих оставшихся кметей, пока не надоест, токмо мзды им уже не получить, не с кого, а самих продать в полон тем же татарам немочно, потому как все они - подданные великого хана. - Врешь ты все, дед! - возразил бродник, но без твердой веры в голосе. С Данилы сняли пояс, осмотрели (свой, с серебром, боярин загодя передал княжичу Василию), не найдя серебра, с ворчанием отдали назад. К Ивану бродник подошел вразвалку и, глумливо озрев кметя, сплюнув, промолвил буднично, словно бы даже милуя: - Саблю давай! Иван, чуя сам, как каменеют скулы, извлек клинок из ножен, приздынул, и - плевать стало, что тотчас убьют, но прежде этот вот, с дурною ухмылкою, рухнет к его ногам разрубленный вкось... Бродник, однако, оказался умен. Вглядываясь в остановившиеся зрачки Ивана, хохотнул: - Ладно, кочеток! - высказал. - Убери свою саблю, коли так дорога! - И, смахнувши улыбку с лица, вопросил деловито: - Не врет ваш дед? - Даве поясами сменялись! - отмолвил Иван, остывая. - Сам зрел. Тот-то, молодой, за старшого у нас, а старик еговый подручный. - Дак отпустить вас? - снова скверно усмехаясь, выговорил бродник. - Как хошь! Понимай сам! - возразил Иван, пожимая плечами. - Только хану ты нас не продашь! - А в Кафу? - продолжая хитро улыбаться, вопросил бродник. - Прости, хозяин, я думал, ты поумнее! - отмолвил Иван, слегка, одними глазами, усмехнув. Тот посопел. Потом вдруг вопросил, совершенно серьезно: - С нами казаковать не хошь? Тут надобно было очень не ошибиться! - Обратно поеду - поговорим! - процедил Иван негромко, глядя мимо лица бродника. Тот долго, в холодный прищур, изучал безразличное лицо Ивана, наконец, слова не отмолвив, пошел к лодкам. На тот берег, с четырьмя остатними русичами, разом переправилось дюжины полторы ватажников. Видно, опасались, что теперь их самих похватают, потребовав выкупа, изобиженные ими путники. Но Данило Феофаныч мирно расчелся с бродниками, даже по плечу похлопал ватажника, и уже только когда отъезжали, высказал: - Ну, ентот за серебро мать родную продаст! Считай, хану про нашу переправу уже все известно! И - как в воду глядел! Под самое Рождество, уже в виду Гнилого моря, напоролись на татарский разъезд. Разъезд был невеликий. Те и другие разом взялись за сабли. Княжич Василий, оскалив зубы, сам поскакал встречь. Иван, сообразив дело, первым сполз с лошади и, наложивши стрелу, поднял лук, смерил, как учил еще отец, направление ветра, на глаз определив дугу, по которой полетит стрела, и плавно спустил тетеву. Этим выстрелом все и решилось. Татарский старшой, цепляясь за грудь, пополз с седла. Ватага смешалась. Еще один полетел в снег, срубленный саблей, и татары отхлынули, утаскивая раненого предводителя. Несколько стрел, пущенных отступающими издали, не задели уже никого. Теперь надобно было бежать, не стряпая. На всех переправах их, разумеется, уже стерегли. Перекрестясь, вышли на береговой лед. Снова завьюжило, и значит, с берега ихнюю ватагу станет не видать. На то только и надея была! Потом этот переход вспоминался, как дурной сон... В припутной рыбацкой деревушке оставили обмороженного попа и трех обезножевших во время страшного перехода по льду лошадей. Кое-как приведя себя в порядок, тронули дальше, не рискуя уже заходить ни в какие селенья. Так, петляя и прячась, подчас голодая, пробирались они все далее, не заметивши ни Рождества, ни Святок - не до того было! На переправе через Днепр утопили одного из поводных коней, да двое кметей искупались в ледяной воде, однако обошлось. Вконец измученные, на заморенных конях, остановили где-то за Днепром, на одиноком хуторе, хозяин которого приветливее прочих встретил ихнюю ватагу. Данило Феофаныч, как завели в горницу, так и лег, натужно кашляя. У старика начался жар. Спавший с лица Василий сидел у ложа своего боярина, неотрывно глядя в его раскрасневшееся, с лихорадочным блеском в очах, лицо... - Коли не выдаст... Да, кажись, мы уже на литовском рубеже тута... Одначе, все может солучиться! Посматривай, дозоры разоставь! Да смотри, не баловали штоб... Ондрея с Ванятой хоть пошли наперед, к молдавскому воеводе, примет коли... А сам тута жди. Ежели и помру - жди! Очертя голову не кидайсе в дорогу... Батюшка-то плох, чаю, плох... Ты наследник, Васенька, не забывай, тово! Старик уже мешался в словах. Василий встал, возможно строже велел позвать боярина Ондрея с Иваном Федоровым. Не впервые ли в жизни отдал приказ! Оба, скользом глянув на Данилу, молча склонили головы. - Коней подкормить нать! - решился подать голос Иван. - Дня два, альбо три... - Добро! - не споря, отозвался Василий. В каком состоянии кони, он и сам видел... Отпустив обоих, вновь вернулся к ложу старика. Подошла хозяйка, начала поить боярина, приподняв голову, теплым молоком. Постояла потом, послушала, кивнула удоволенно головою, высказала: "Выстанет!" И отошла, словно камень сняв с души Василия. Старик, и верно, оклемался вскоре и, когда Ондрей с Иваном заотправлялись в путь, сам слабым голосом наставлял их в дорогу. Хозяин хутора плел сети, обихаживал скотину, опомнясь, спросил: "Беглые, што ль? От хана? - покивал головою: - Тута много с той-то стороны проходит беглого народу! Вы не первые..." Что перед ним нынче сам наследник московского стола, сбежавший от Тохтамыша, хозяину, понятно, говорить не стали. Василий, ежели не сидел у постели старого боярина, мотался верхом по степи, выглядывая, нет ли близ татарских дозоров? Обманывал сам себя. Ханских дозоров здесь, на правой стороне Днепра, быть не могло, да и метели делали свое дело. Но с этою скачкою не так истомно было ему сожидать возвращения своего посольства. Ратники отводили душу кто чем. Починили забор и кровлю хозяину, навозили сена. За сено для лошадей заплачено было, и щедро заплачено, серебром. Но, купленное, его приходилось возить издалека, и лишние руки тут были как нельзя к месту. Таскали воду, разгребали снег. В обед густо обсаживали долгий хозяйский стол, хлебали из общих, расставленных по столешне мисок, ломали хлеб, брали розовые куски соленого сала, заедали мочеными яблоками. Хозяин для прокорму гостей привел откуда-то и забил яловую корову. Порою забывалось даже, что они беглецы, и не хан, так киевский князь может послать сюда вооруженный отряд. Данило Феофаныч встал-таки. Русичи измыслили в пустом, обмазанном глиною погребе устроить баню. Калили камни в костре, опускали в деревянную кадь с водою. Вода скоро начинала кипеть. Парились, за отсутствием веников, прутьем, и все-таки парились! Хозяина, все мытье которого исчерпывалось редкими купаньями в летнюю пору, тоже сводили в баню. Он долго опоминался после банной жары. Когда уже все мужики выпарились, в баню пошли, с боязливым интересом, хозяйка с дочерью. Воротились красные, распаренные и очень довольные. Так проходил январь. Послы воротились уже к концу месяца. Начинал таять снег. Хоровод звонкой капели опадал с соломенной кровли. Ондрей и Иван наперебой сказывали о встрече, о том, как их сперва не хотели пускать к самому воеводе Петру, как наконец приняли и даже обласкали, сведавши, что они послы старшего сына великого князя Московского. Иван новыми глазами после всех тягот пути смотрел на своих спутников, на княжича, заметно опростившегося и почти неотличимого от прочих, помалкивая, слушал, как разливается соловьем боярин Ондрей. Уже поздным-поздно, когда дружина разлеглась на полу, на соломе, прикрытой попонами, спать, сели вчетвером: они с Ондреем и Данило Феофаныч с княжичем Василием, и Ондрей устало и уже без давешней удали повестил: - Принять-то примет! Да без угорского круля, - ноне королева у их, - альбо без ляхов, ничего тамо не сдеетце! - Ну что ж! - сурово, по-взрослому, отозвался Василий. - Поедем и к уграм! Мне ить не грех своими глазами узреть, как там и что! И Данило Феофаныч слегка улыбнулся, молча одобряя княжича. В самом деле, будущему великому князю Московскому очень даже следовало самому побывать в западных землях! Назавтра все уже готовились к отъезду. Ковали лошадей, смолили сбрую, чинились, собирали припас. Предстояла долгая многодневная дорога, но близилась весна, таяли снега, голубело небо, и по сравнению с тем, что уже пришлось перенести, дальнейший путь не страшил. Ехали степью, и весна спешила им вслед, освобождая поля. Уже начинались селения, пошли низкие, обмазанные глиной и побеленные хаты под соломенными кровлями, кое-где расписанные по обмазке разноцветной вапой. Все было тут мягким, без тех четких граней, что дают рубленные из соснового леса высокие хоромы, привычные глазу московитов. И народ был невысокий, смугловатый, некрасивый народ, так-то сказать, но добродушный и гостеприимный до удивительности. Прознав, что не вороги, тут же тащили снедь, зазывали кормить, угощали кисловатым вином, что было внове для русичей, привыкших к медовухе и пиву. Кое-кто понимал и русскую молвь, а то просто улыбались, кивали, показывали на рот и на гостеприимно распахнутые хозяйкой двери дома. Только потом уж вызналось, что и тут жизнь не без трудностей, ибо с юга все больше начинали угрожать турки, грабили татары, хотя воеводе Петру пока удавалось удачно отбиваться от них. Иван, поругивая сам себя, слегка завидовал этим встречам. Когда они вдвоем с Ондреем добирались сюда первый раз, на них почти не обращали внимания, а то и опасились, тем паче не понимавшие языка проезжих верхоконных русичей. Впрочем, где-то и признали и даже посетовала хозяйка: - Я-то говорю своему: не по-людски приняли мы проезжего людина! А он мне: мол, невесть кто, може, татары! Каки татары, гуторю, каки татары, коли русичи! Дак вы, значит, с княжичем своим? К нашему-то воеводе в гости? Для нее несомненным и неудивительным казалось, что можно из далекой Московии приехать к ним попросту погостить. Замок воеводы Петра был низок, обнесен земляными валами с частоколом по насыпу. Воеводские хоромы, хоть и украшенные богатою росписью, - тоже под соломенными кровлями. От ворот выстроилась стража с узорными копьями в мохнатых высоких шапках, и русичи вспомнили опять забытую было в дорожных труднотах лествицу званий и чинов. Княжич Василий выехал вперед с боярами, Данило следовал рядом, отставая на пол конской головы, за княжичем и боярином следовали их стремянные, затем боярин Ондрей и дорожный воевода княжича Никанор, а уже потом Иван Федоров с прочими кметями и уже за ними - холопы, тут только вновь отступившие на свое холопье место. А на крыльце стоял уже, встречая наследника московского престола и приветливо улыбаясь в вислые усы, сам воевода Петр. Глава 6 1386-й год, в самом начале которого Василий оказался у Волошского, или Мултанского, воеводы Петра, был годом важнейших перемен на славянском востоке Европы. В начале года совершилось объединение Польши с Литвой, знаменитая Кревская уния, закрепленная женитьбою литовского великого князя Ягайлы на польской королеве Ядвиге, с последующим обращением Литвы в католичество. Это было последней великой победой католицизма в его упорном наступлении на Восток, против православных, "схизматиков", ибо девять десятых населения тогдашней Литвы составляли именно православные: русичи и обращенные в православие литвины. На Руси этот год начинался сравнительно тихо. Замирившись с Олегом и тем развязав себе руки на южных рубежах княжества. Дмитрий готовил на осень поход на Новгород. Обид накопилось немало, по прежним набегам на Волгу, с разорением русских городов Костромы и Нижнего, но, главное, казне великокняжеской трагически не хватало серебра. Восемь тыщ ордынского долгу висели камнем на шее московского князя, и взять их, не разоряя вконец своих смердов, не можно было ни с кого, кроме Господина Великого Новгорода. В этом была истинная причина готовящейся войны. Церковные дела также вовсе разладились. Нынче из Нижнего архимандрит Печерский Ефросин пошел ставиться на епископию прямо в Царьград. Великий князь вновь посылал Федора Симоновского в тот же Царьград: "О управлении митрополии Владимирской". Княжество пребывало без верховного пастыря, что было особенно гибельно перед лицом восставших ересей и латынской угрозы. Отпуская Федора, Дмитрий был особенно хмур. В Смоленске снова бушевал мор, на этот раз пришедший с Запада, из Польши. Боялись, что мор доберется и до Москвы. Андрей Ольгердович Полоцкий устремился на Запад возвращать отчий Полоцкий стол, по слухам - в союзе с орденскими немцами. С ним ушли значительные литовские силы, до того служившие Москве. В боярах вновь разгорались нестроения. Федора Свибла открыто обвиняли в военных неудачах и давешних ссорах с Рязанью, - Я, што ль, един был за войну с Олегом? От тамошних сел, от полей хлебородных никоторый из вас рук не отводил! - кричал Свибл в думе княжой. - Хлеб - сила! На хлебе грады стоят! Не в ентом же песке да глине век ковыряться! Олег николи того не осилит, што мы заможем! Ну, не сдюжили воеводы наши, дак в бранях еще и не то быват! За кажну неудачу казнить, дак и все мы тута в железа сядем! Кричал яро, брызгая слюною, и был вроде прав... Дмитрий, дав боярам еще поспорить, утишил собрание, перевел речь на Новгород. Нынешнего, хмурого князя своего бояре побаивались. Невесть что у него на уме! О бегстве Василия из Орды знали уже все, но где он, может, схвачен да и всажен куда в узилище? Не ведал никто. Не ведал того и сам князь, не мог ничем утешить и захлопотанную Евдокию. Прихватывало сердце, порою становило трудно дышать. Но князь, словно старый матерый медведь, все так же упорно, может, и еще упорнее, чем прежде, восстанавливал свое порушенное княжество. Тохтамышев погром многому научил Дмитрия. Потому и в дела церковные вникал сугубо. О переменах литовских, тревожных зело, вести уже дошли. Чуялось, что католики и на том не остановят. Потому и с Пименом надобно было решать скорее, потому и Федор Симоновский был посылаем в Царьград. Федор, простясь с князем, отправился к дяде, в Троицкую пустынь, за благословением. Ехал в тряской открытой бричке, отчужденно озирая еловые и сосновые боры и хороводы берез, выбежавших на глядень, к самой дороге. Мысленно уже ехал по Месе, среди разноплеменных толп великого города, направляясь к Софии. После смерти Дионисия Суздальского все осложнилось невероятно, понеже великий князь по-прежнему не желал видеть Киприана. Сергий, когда Федор постучал в келью наставника, читал. Отложив тяжелую книгу в "досках", обтянутых кожею (жития старцев египетских), пошел открывать. Племяннику не удивил, верно, знал, что тот приедет к нему. Внимательно слушал взволнованный рассказ Федора, кивал чему-то своему, познанному в тиши монастырской. - Моя жизнь проходит! - сказал, - чаю, и великому князю не много осталось летов. Грядут иные вслед нас, и время иное грядет! Княжич Василий жив, я бы почуял иное. А с Пименом... Одно реку, не полюби мне то, что творится там, на латынском Западе! Не полюби и дела Цареградские. И ты будь осторожен тамо! Подходит время, когда православие некому станет хранить, кроме Руси. Это наш крест и наша земная стезя. Нас всех, всех русичей! Егда и