гунки", чаще всего толпились в углу, завистливо поглядывая, как старшие ребята задирают девок. Однажды Козел предложил ему новую озорную проделку: попужать девок в овине во время гадания: - Они ждут, что их овинник погладит лапой по тому месту, ну а мы возьмем рукавицы да и мазанем! - заранее ликовал Козел. Феде стало страшно предстоящей забавы, когда они притаились в темноте под слегами, в пахнущей угольной горечью овинной яме. Дрожь пробирала не шутя: а вдруг овинник схватит? Но еще больше хотелось напужать девок. Наконец раздались шаги, робкий пересмех. - Кто да кто? - одними губами спросил Федя. - Фенька с Машухой! - тихим шепотом отозвался Козел. Ребята затихли, стараясь не дышать. Вот слеги зашевелились, заскрипели, послышалось пыхтенье и ойканье девок, укладывавшихся вверху, на жердях. Козел больно ткнул Федьку под бок, сунул в руку рукавицу. - Ой, кто тут? - спросила Фенька заполошным голосом. Ребята разом словно умерли. - Дышит кто-то, Фень! И опять тишина. Наконец девки отдышались, заговорили: - Никого нет, показалось... - Фень, как будет-то? Стыдно чего-то! - Молчи! Овинника испугашь! Девчонки захихикали, и тут ребята стали вставать на дрожащих, напряженных ногах, а Федя, забыв рукавицу, с разом пересохшим ртом, потянулся голой рукой наверх, туда, где смутно чуялось живое тело. - Ой! - вскрикнула Фенька. Козел первый тронул ее рукавицей. Жерди затрещали. Федя стремительно встал и, сунув руку между жердин, поймал голую ногу девушки. Просунув руку дальше, он ощутил ласковое тепло, от чего его разом кинуло в жар, и тотчас Машуха завизжала в голос и подпрыгнула, а Феде больно сдавило руку жердинами, и он вырвал ее, ободрав в кровь. Девки уже стремглав, с воплями, летели в деревню. Козел вдруг схватил Федьку и кинул его на дно ямы. Федька вскочил, отбиваясь. Так, пыхтя, они возились некоторое время, пока запыхавшийся Козел не вымолвил: - Будя! - А лихо мы их! - выдохнул он погодя и шлепнул Федю по спине. Федя был как в полусне. Он невпопад отвечал Козлу, когда шли домой, постарался скорее, выхлебав кашу с молоком, забраться в клеть, под овчину, и в душной темноте постели крепко прижал счастливую ладонь к щеке да так и заснул своим первым недетским сном. Странно, что это ощущение воротилось к нему через год, весной, уже не связанное с Машей. На нее он долго стыдился смотреть, а потом как-то и совсем забыл. Маша через весну вышла замуж в Купань и, говорили, хорошо, так что Федя не испортил ей судьбы, тронув девушку голой, а не мохнатой рукой... Глава 19 Иные, грозные события захватили всех, и старых и малых, в том неспокойном году. Неожиданно воротились переяславские дружинники из Великого Новгорода. Федор на дворе запрягал Лыску, когда в ворота зашел дядя Прохор и, на ходу подергав чересседельник, молвил: - Отпусти! Хомут давить будет! - Воротились?! - у Федора рот растянулся до ушей. Прохор качнул головой, с промельком улыбки. Румянец на его щеках был темно-красен, почти коричнев, глаза, утонувшие под прямыми, выгоревшими добела бровями, щурились с чуть заметной грустинкой. - Хуже, Федюх! - отозвался он. - Гонят нас из Нова Города в шею, а мы опять идем! В Переяславле собирали новую рать. Бояре вооружали холопов, горожан, созывали народ из деревень. Грикша на этот раз тоже отправлялся в поход. Грикша взял молодого коня, которого, как и старого отцова коня, назвали Серым. Во дворе у них стоял теперь новый жеребенок, кобылка Белянка, и они уже не раз судили и рядили, продавать ли ее или держать про себя. Переяславские полки ушли на север. Вести от них доходили смутные и разноречивые, потом перестали приходить совсем. Потом, как-то разом и неожиданно для всех, в Переяславль вступили костромичи. Говорили, что это дядя князя Митрия, Василий, со своею ратью. В Княжеве костромичи побывали тоже. У них со двора свели Лыску, и мать выла и цеплялась за стремена ратников. Хорошо, оставили Серка и молодую кобылу. Костромские мужики лихо разъезжали на конях, со свистом и гиканьем, задирали баб, в Мелетове подожгли скирду хлеба, и огонь полыхал высоко над кровлями, и все бегали смотреть и боялись, что пламя перекинется на сараи, а там и вся деревня сгорит. - Где наши-то ратники?! - зло толковали мужики. Вторая, наспех собранная переяславская рать стояла за Горицким монастырем и не двигалась, костромичи тоже не совались к Горицам, только изредка перестреливалась сторожа с той и другой стороны. Василий Костромской въехал на княжой двор под ругань, плач и беготню всей дворни. Его встречали испуганные дворский с ключником и трое бояр. Александра отказалась выйти к деверю на крыльцо и встречала Василия уже в теремах. Бабы и мужики-холопы высыпали во двор - смотреть костромских дружинников. Потом обедали в столовой палате, князь Василий с боярами. А дружину кормили в молодечной и на сенях. До вечера Васильевы воеводы пересылались с горицкой ратью. О чем-то князь Василий говорил с татарами на ордынском дворе. Ночевали в теремах, выставив у ворот, по стенам и по-за городом сторожу. Когда Василий отъезжал, Данилка вышел на крыльцо вместе с Ваней, показав на костромского князя, сказал: - Это твой дедушка! Князь Василий остановился, поглядел внимательно в большие, недетские глаза Ивана, поискал взглядом сноху-двоюродницу, что-то хотел сказать, не сказал ничего, махнул рукой. Высокий, он садился на коня, а Данилка глядел с крыльца и как-то все не мог понять своего младшего, когда-то веселого и простого дядю. Дома потом долго горевали, ругмя ругали какого-то Семена, боярина Васильева, считали убытки, что было проедено, пропито и растащено костромскою ратью. Василий, как слышно, от Переяславля пошел к Торжку, посадил там своих тиунов и ушел в Кострому, а воевода его, Семен Тонильевич, принялся пустошить новгородские волости. На Костроме, в Твери и по другим низовским городам хватали новгородских купцов, отбирали товар, заворачивали назад обозы с хлебом. В Княжево ратные слухи доходили с запозданием. Уже весной, по раскисшему снегу, на отощавших лошадях воротились ушедшие в Новгород переяславские полки и принесли весть, что Василий Костромской сел на новгородский стол. Мужики возвращались злые, усталые. Прохор, так тот прямо заявил: - Друг друга только лупим! Лучше в крестьяне запишусь! Василий князь сам не мог, дак татар созвал Новгородчину грабить! Тьпфу! Грикша мало рассказывал о Новгороде. Больше горевал, что загубил коня и теперь его придется продать. Феде на все его настойчивые расспросы только и сказал: - Живут, как и у нас. А земля тут ищо и лучше! Постепенно узнавалось, как было дело. Василий Ярославич зарился на Новгород сразу, как получил великое княжение, но потребовал от новгородцев черную и печерскую дани, а также княжой суд, отобранные у Ярослава по прежнему договору. Тогда-то новгородцы и позвали Дмитрия. Василий, однако, дал племяннику просидеть спокойно лишь одну зиму. Нынче он вызвал татарскую рать, и татары с воеводой Семеном и Святославом Тверским принялись пустошить Новгородчину. Семен, набрав полону, воротился во Владимир, а Святослав Тверской с татарскою помочью разорил Волок, Бежичи и Вологду. Дмитрий с новгородскою ратью пошел на Тверь, а к дяде послал грамоту о мире. Василий отпустил послов с честью, но мира не взял. Новгородцы с Дмитрием меж тем дошли до Торжка и тут задумались. Вместо того чтобы из Торжка идти к Твери, стали пересылаться, спорить, собралось вече. В Новгороде вздорожал хлеб, и, видя против себя почти всю низовскую землю да татар в придачу, самые осторожные начали говорить о мире. Дмитрий, видя замятню и нестроение в полках, сам, добровольно, отрекся от новгородского стола и был отпущен в Переяславль "с любовью". Приверженцы Дмитрия провожали его со стыдом, просили не гневаться, но говорили: "Не твое время, князь!" Дмитрию снова приходилось ждать. Впрочем, старший брат Александровичей, Василий, умер в один год с Ярославом Тверским, и хотя бы эта постоянная семейная язва, рождавшая между братьями ссоры, недомолвки и тяжелое молчание, минула. Александра тихо убивалась на похоронах, виня себя в смерти старшего сына. Однако и она почувствовала облегчение, что так это кончилось. А скоро ратные события отодвинули воспоминания и раскаянье посторонъ. Глава 20 О том, что будет второе "число" от татар, что снова будут пересчитывать дворы и налагать дань (и потому, что людей стало больше, дань, конечно, увеличат!), в Княжеве стали поговаривать еще с осени. Неясно, кто и принес злую весть, но все как-то не верилось, пока наконец к самой Масленице не пригнали верхами из Переяславля Гавря Сухой с Мелентием Ослябей, крича, что едут! Народ, оставя веселье, заволновался. Выходили, собирались кучками. Кто-то погнал было в лес, но неожиданно скоро явились княжие холопы, делюи и ордынцы, заворотили с руганью беглых и начали сбивать народ и вызывать старост и понятых. Татары в остроконечных шапках, не переяславские, а иные какие-то, злые и подобранные, зорко озирающиеся по сторонам, ехали вереницею, один за другим, их кони сторожко и легко бежали след в след, как волки, вышедшие на добычу. С ними, посторонь, рядом с тропой, проваливаясь в рыхлый снег, скакали переяславские и владимирские ратные, торопились, сбиваясь с рыси, что-то объясняя, и один татарин, то ли не поняв, то ли не желая слушать, вяло, не поворачивая головы, махнул плетью - и ратник, ожегшись, шатнулся, дернулся вбок и отстал, утирая разбитое лицо. По деревне поднялся вой. Хлопали двери изб, что-то несли, волочили, вели скотину. Марья Микитиха волочилась по земле, вцепившись зубами в веревочный повод своей пестро-белой коровы, а двое переяславцев толклись, не зная, что делать. Один тянул корову, другой пытался оторвать Микитиху, а потом, махнув рукою, достал нож и отмахнул повод ножом. Микитиха еще лежала, а потом, вскочив, побежала вслед. Ее схватывали раза три, она вырывалась с истошным воплем. К ним тоже пришли, и Федор, бледный, стоял, глядя на Грикшу, который совсем по-отцовски жевал челюстью и вытаращенными глазами глядел то на ратных, что выносили кули с зерном, то на соблазнительно торчавший у крыльца дровокольный топор. Грикшу так и дергало, и Федя тоже примеривался к крайнему мужику, ожидая только первого братнего движения, когда во двор вошел бледный дядя Прохор и, строго бросив Грикше: "Охолонь!" - сам взял у ратного куль и понес назад. Переяславец распрямился, обвел глазами двор, дернулся за Прохором - глаза у него были бегающие и тоже одичалые - и вдруг, плюнув, поворотил и побежал со двора. У ворот остановились сани. Незнакомый мужик - по платью боярин - вылез из саней. Прохор воротился, встречая. "Здесь чисто!" - отрывисто сказал он и повел боярина в дом. - Постелишь, мать! - велел он, заходя за боярином в избу, куда Федя уже успел заскочить. Мать сурово поклонилась гостю. В избу зашли потом еще четверо ратных. Их кони во дворе хрупали зерном. Ужинали в тяжелом молчании. Мать, не садясь, подавала на стол. Переяславцы дружно грызли вареную баранину, уминали пироги и кашу, пили, отдуваясь, квас, изредка роняя малопонятные для Феди замечания. Татары остановились в Княжеве, и им каждый день резали лошадей. Мать надеялась, что ее минуют, но дошел черед и до их двора, до того, страшного для крестьянина часа, когда рабочую лошадь, в силе, холеную, береженую, или - как у них - будущую рабочую лошадь ведут на убой. И Белянка - видно было по глазам - знала, куда ее ведут, и жалобно глядела и ржала, упираясь с дрожью всей кожи, а Грикша ушел в клеть, и там Федя нашел его, плачущего по-отцовски, молча: мелко тряслись плечи и шея. Он яростно поглядел на Федю и с ненавистью прошипел: - Уйди! Белянку забили на задах, чуть ли не за домом. Забивал кухмерьской мужик, коротенький и большеголовый, со скверною улыбкою на лице, и потом они все зашли в избу: боярин, и другой боярин, знакомый, Гаврило Олексич, что приехал только что из Маурина, и ратники, и коротенький кухмерьской, и дядя Прохор, про которого Федя сперва подумал, что он пьян, - так пристально, иногда весь вздрагивая, глядел он, так горячечно пылали щеки. - Ето дело - рабочих коней бить? - Конь не рабочий! Пошто врешь? Кобыла и не езжена еще! Вас тут, таких крикунов, поучить хорошо, самому чтоб мало не было! - спесиво отмолвил боярин. - Ты, боярин, мне не грози! Я тоже на ратях бывал, с князь Александрой ходил, дружинами правил! - с угрозой отозвался Прохор. Боярин засопел и сбавил тон. - Чтой-то ты не то баешь! - пропел, покачивая головой, кухмерьской мужик, ладясь польстить начальству. - А тебе сколь заплатили? - кинулся на него Прохор. - Скажи! - У нас кобылу свели уже князь Василья ратны, дак опеть! - высоким голосом сказал Федя. - А оставлен вам конь! У вас тут еще есь добра! Наши вот места совсем запустели! - возразил владимирец. - Страшно ето, когда рабочих лошадей... И пригнали бы коней своих! не унимался Прохор. - У нас конины не едят! Чего народ злобите! Коней бить, дак ето всюю жисть рушить! Прохор порывался, вскрикивал, и Федя снова подумал, что он пьян. (Потом узнал, что кухмерьской не смог сразу убить Белянку и валил ее дядя Прохор.) - А вы зачем? Татарам, ежели... Ежели татары - власть, дак и вас не нужно! - Ты, Прохор, осторожнее! - сердито вмешался Гаврило Олексич, - сам живешь, я знаю, как! Вконец еще не разорили тебя! - Разорили не разорили... Ты, Гаврило Олексич, не то рек! Ты то... Пущай... Вот шапка одна, да знать, что с головы не сымут! - Пото и плотим, чтобы не сняли с вас шапок, да и голов дурных в придачу! - возразил, прикрикнув, Гаврило. - Я вот походом ходил... - не уступал Прохор, - Новгород зорили, с костромичами ратились... Почто?! - Великого князя прошай! Федя, не в силах смотреть, как убивают Белянку, вечером все-таки вышел на зады. Внутренности кобылы лежали в кучке, и собаки уже бродили около. Деревенские кони вереницей, осторожно ступая, подходили и нюхали снег. - Товарища свово чуют! - скорбно прозвучал над ухом чей-то голос. Теперича и не запречь будет... Федор поворотился и, спотыкаясь, побрел домой. Татары, переметив избы и людей по всей округе, уезжали на другой день, опять друг за другом, тою же волчьей тропой. Оба боярина уселись в широкие, под ковром, на кованых полозьях, сани. Запряженная трояка, с ходу, виляя, понесла, и ратники запрыгали на седлах, вытягиваясь в ряд. На выезде, когда сани, мало не вывернув седоков, скатились с бугра и по наезженной санной дороге вылетели на лед озера, Гаврило Олексич поворотился, пробормотал: - Так-то вот! - Хотел что-то сказать, подвигал кадыком, но сказал только: - Завтра в Вески! - В Вески! - отозвался владимирский боярин. Вечером того же дня в избу Михалкиных собрались бабы. Дядя Прохор только заглянул, вызвав мать, сказал, что весной даст им жеребенка, когда его каряя кобыла ожеребится. - Я заплачу, - отвечала мать. Прохор как-то резко махнул рукой и, кривясь лицом, быстро ушел. Мать поставила на стол миску с репой и квас, резала хлеб. Бабы черпали квас, чинно отпивали. Вздыхая, сказывали, у кого что отобрали. - Татары тоже люди! - помолчав, молвила Олена. - Сказывали, когда громили их, по князь Лександровой грамоте, по всем городам, и на Устюге был тогда ясащик Буга-богатырь, и взял он прежде у одного крестьянина дочь, девушку, понасильничал, за ясак, себе на постелю взял ей. А как пришла грамота, что татар бити, и девка сказала ему... Уж невесть почто, верно, слюбились там! И он пришел на вечье, и народу всему кланялся: не убивайте, мол! И принял веру християнску, и на девке женился на той, сором снял с ей, овенчались. Рассказывая, Олена смотрела задумчиво прямь себя. У нее свели четырех овец, забрали портна, овес да две кади ржи... Потрескивала лучина, бабы вздыхали. Фрося, что сидела ближе к светцу, вздымая жирную грудь, наклонялась, брала новую лучину и вставляла в светец. Мать вымолвила в сердцах: - Княжесьво большое, хорошее, ето не дело - у вдовицы последнее отымать! Сноха Дарья, помолчав, отозвалась: - Власть-то какая ни будь, животам бы полегче! Грикши не было. Где-то пропадал уже день, и мать не спрашивала, где. Федя вышел в звездную стыдь. Постоял, потом сами ноги отвели его под навес, где одиноко стоял Серко, их последний конь, последняя надежда, и беспокойно переминался, не чуя рядом привычного дыхания Белянки. Федор так и не лег спать. Когда небо слегка посветлело, он, издрогнув от холода, пошел запрягать коня. Пока татары стояли в деревне, никто не ездил ни за дровами, ни за сеном. Грикша появился о полдень, и они возили вдвоем, молча накладывали, по дороге соскакивая и труся рядом, чтобы облегчить воз, на взъемах дружно наваливались, помогая коню. Было страшно, что Серко без смены не выдержит, и верно, пока возили, стало видать проступившие ребра и спекшийся, засохший след от седелки на холке коня. К тому же боярские кони сильно подъели овес и ячмень, и Федор с беспокойством подумал, что Серка, пожалуй, не пришлось бы ставить на сено, а сенной конь так не потянет, как ячменной, и еще весна, и пахать... Федор подтянул чересседельник, покачал за оглобли и шевельнул вожжой. Серко, горбатясь, переставлял копыта, а он угрюмо думал, что все это Василий Костромской или ихний князь Митрий одолеет в борьбе за Новгород, кто будет великим князем и будет ли им после Василия Дмитрий Лексаныч или кто другой - совершенно неважно, а страшнее всего, ежели станет конь и не потянет больше. "Власть-то какая бы ни была - животам бы полегче!" вспомнил он Дарьины слова. Серко мотнул шеей и стал, и у Феди захолонуло сердце. Но конь разведя и напружив задние ноги, потужился и оросил снег желтой пенистой струей. Постояв, он без зова вытянул шею и, сдернув с места тяжелый воз, тронулся дальше. Конь был хороший. Ежели дядя Прохор еще даст им жеребенка, так они, пожалуй, огорюют и эту беду. Глава 21 Зимою во Владимире митрополит Кирилл, незадолго до того воротившийся из Киева, где он объезжал галицкие и волынские епархии, устроил церковный съезд иерархов всей земли. Из Переяславля собиралось большое выборное посольство. Грикша ехал в числе монастырских слуг и сумел уговорить келаря взять также и Федора. К этой зиме они поправились. Пашню вспахали и собрали неплохой урожай. Дядя Прохор жеребенка отдал задешево, почти подарил. Федя, научившийся ремеслу, приработал в плотницкой дружине на починке большой монастырской церкви. С Козлом они дружили по-прежнему, но встречались изредка. Козел сумел попасть на Клещино, в слуги под дворским, и теперь все что-то доставал, привозил, летал куда-то с поручениями. Сходясь, они все чаще говорили о девках, бегали на беседы, провожали, а потом хвастали один перед другим. У Федора завелась уже постоянная любовь на Кухмере, с которой они и ходили по-за деревней, и целовались, и на сеновал лазали, где, впрочем, только сидели рядом в опасной, соблазнительной темноте... Узнав про поездку, Федя был вне себя от счастья: увидеть Владимир, церковный съезд, князей и бояр, соборы... Мать снарядила его в отцову просторную шубу - не замерз бы дорогою. Федя едва не забыл сбегать накануне в Кухмерь, к своей девушке, проститься. Они постояли за сараем, прижавшись друг к другу, слушая (пала ростепель), как капает с сосулек вода, и она впервые не противилась, не била его по пальцам, а только прижималась к нему и тихонько спрашивала: - Забудешь тамо во Владимире? Под ногами был талый снег, по улице кто-то шел, чавкали шаги, и только что некуда было деться - и так осталось... Он шел домой, не разбирая пути, пьяный от счастья, смурной от взбаламученной и неутишенной крови, почти не спал, и только утром, когда соседские сани остановились у ворот, мысли перекинулись к желанной поездке. Он круто собрался, поклонился матери, которая для такого случая благословила Федора иконой, потянул за нос Проську и выбежал, на ходу натягивая тулуп. Сунув в сено мешок с подорожниками, он повалился в розвальни, и они помчались, в солнце, снежных и водяных брызгах из-под копыт, в радостном благовесте далеких переяславских колоколен. Сосед все оглядывался на Федора, подмигивал, жег и жег коня, спрашивая то и дело в сотый раз: - Не бывал ищо? Во дворе Никитского монастыря было необычайно людно. Сани, возки, возы стояли рядами, монахи и миряне сновали и толпились на растоптанном, перемешанном с водою снегу. Ржание, гомон - оглушали. Федя долго разыскивал брата и уже отчаялся, когда тот сам его окликнул. Потом они толкались по монастырским закоулкам и Грикша долго уговаривал какого-то боярина, который подозрительно взглядывал на оробевшего Федю в его большой, порядком вытертой шубе, с холщовой торбою за плечом. Наконец его свели к старшому. Грикша горячился, бегал куда-то и наконец-то устроил брата на сани. Потом еще принес ему миску щей, и проголодавшийся Федор хлебал, сидя прямо на санях, а Грикша стоял перед ним и торопил. Впрочем, когда разобрались наконец, все устроилось хорошо. Старшой оказался веселый мужик, он свел подзябнувшего Федора в клеть, битком набитую ратными, пропихнул, крикнув кому-то: "С нами будет!" И тут Федор подремал до того раннего часа, когда в сереющих сумерках весь большой обоз зашевелился под благовест больших монастырских колоколов. Важные бояре и церковные сановники усаживались в возки, прошел архимандрит в бобровой долгой шубе. Попы выносили иконы и книги, потом благословляли весь поезд, и наконец возки и сани, запряженные одвуконь и гусем, по одной и тройками, потянулись друг за другом в монастырские ворота, и Федя, замотанный в отцову шубу, привалясь к кулям, уложенным у него за спиной, с забившимся сердцем следил, как передние сани скатывались перед ним с бугра меж рядов знакомых - и уже незнакомых - изб, ибо за ними сейчас начиналась дорога в далекий, неведомый стольный Владимир. До Юрьева добрались только к закату следующего дня. Дневали и ночевали в пути. Федя резво бегал, рубил дрова, разводил огонь, таскал в избу и назад попоны и кладь. Все горело у него в руках, и старшой, что сперва окликал его: "Эй, ты!" или: "Эй, малец!" - к вечеру звал его уже Федюхой, а за ужином, подмигнув, плеснул ему монастырского меду в кружку. Грикша только раз подъехал. Узрев, что Федя освоился, он больше не занимался младшим братом, хватало своих забот. Тоже надо было вовремя соскакивать с коня, открывая дверцы, стелить дорожный половичок перед настоятелем, когда тому была нужда выйти, подавать и то и другое, следить за возами и прислугой - не стянули б чего невзначай. В крытом возке настоятеля было тепло, нутро обили волчьим мехом. Колыхаясь, изредка поглядывая в слюдяное оконце, путники вели неспешный разговор. Игумен беседовал с протопопом, пристрастно расспрашивая про берендеевских попов, что были ставлены по мзде и даже не рукоположены. Кто получил мзду, о том оба старались не вспоминать, но имя нового владимирского епископа Серапиона, что стараниями митрополита Кирилла перешел во Владимир из Киева, то и дело поминалось обоими. - Муж учителен зело! - с воздыханием говорил игумен, и оба кивали, думая об одном: как снять берендеевских попов, не оскорбив княжого боярина Онтона и не затронув горицкого игумена, который, в этом случае, очень даже может поиметь обиду и запомнить. - Зело учителен и неподкупен! - уточнял протопоп, сурово глядя перед собой и изредка шевелясь всем большим телом в тяжелой черной шубе. - Божествен и духом выше страстей мира сего! - поправлял игумен, быстро взглядывая на дородного протопопа снизу вверх. Он сам приходился спутнику по плечо. Оба были грешны, ежели не помочью, то попустительством, и, отдавая должное и митрополиту и новому епискому, скорбели о тех трудах, а паче того - осложнениях с думными боярами и другими иерархами Переяславской земли, которых потребует от них исправление дел церковных. Были и в службе упущения, и сокращения противу древлего чина, и слишком снисходительно, как виделось теперь, глядели они на языческие игрища, что происходили под самым монастырем, у Синего камня, а такожде на самоуправства и насилия боярские... Прещать! Хорошо митрополиту, а как он может запретить что-либо самому Гавриле Олексичу?! И думая так, и извиняя в душе свою слабость, игумен все же с запоздалым раскаянием признавал, что должен, обязан быть тверже с сильными мира сего, ибо пред Господом все равны: и раб, и смерд, и великий боярин, цари и вельможи... Но по одну сторону был Господь, а по другую - трудно нажитое добро монастырское, дела и труды братии и хрупкая милость князя, что могла перемениться на злобу и гонения. Добро мужам, свыше вдохновенным от Бога, как многоразумному и красноречивому Серапиону! Добро и тем инокам, что в железах, во власянице, скудно хлебом и водою пропитахуся, дерзают молвить правду сильным мира сего, ибо нечего отобрать у них, кроме жизни сей мимолетной и бренной, коею мученический конец даже и украсит, отворив праведнику врата в царство божие! И, думая так, завидовал он сейчас нищим инокам, святым затворникам, и вздыхал, и быстро взглядывал на сурово застывшего протопопа. Тяжел крест, на раменах несомый к голгофе, тяжел и наш крест, в суете и скорби дел и страстей земных! И были мелкие мысли о горицком настоятеле, о доходах; и даже о праведнике Никите, именем коего была наречена их обитель, подумал часом игумен грешно. О Никите, которого некогда растерзала толпа за старый грех мздоимства; Бог простил, миряне не простили прежней неправедной жизни! Изнесли из кельи затворника и разорвали на куски. Не было ли и то такожде от Бога: конец мученическ прият за передняя? Сам Дмитрий Александрович ускакал во Владимир наперед, но младшего княжича, Данилку, везли с собой, и вдова, Александра, ехала с обозом. Гаврило Олексич тоже ехал с церковным поездом. Бранил нашкодившего сына: - А ну как до митрополита дойдет? Там и я тебя от церковного покаяния не спасу! Умолкая, он прикладывался к немецкой стеклянной фляге с греческим вином, гасил раздражение. Их возок был широк и обит иноземным бархатом княжему не уступал. Боярам церковный съезд был важнее, чем другим. Статьи о рабах, о судах церковных и покаяниях касались каждого из них кровно. При завещаниях, сделках и менах духовная власть почиталась паче прочей. Любую важную грамоту скрепляли у архимандрита. Свои поминальники были у каждого боярского рода при излюбленных монастырях. Сюда ходили исповедоваться, здесь каялись и оставляли вклады "по душе". На смертном одре в присутствии священника отпускали на волю "души ради" холопов, иногда наделяя добром... Как и что решат на соборе во Владимире? Как потом поворотится все, что по пьяной горячности случалось и проходило: и от гнева тяжко поднявшаяся на нечаянное увечье рука, и иные неправды, и скоромные забавы, о которых потом бормотали, наливаясь бурой кровью, на исповеди, а от холопок понасиленных откупались владимирским платом да парой серег, а то и прицыкнув на дуру, что обиделась господской лаской... Но тут была власть высшая, митрополичья, не свой духовник, что все простит и забудет. Тут могли постановить такое, что придет после и оглядываться! Думали и о том, кому, какому князю и княжеству будет больше мирволить - и будет ли старый Кирилл? То все были заботы боярские. Низовые служки, причт церковный и миряне тоже толковали о владимирском епископе Серапионе, слава которого уже разнеслась широко, горели желанием узреть и услышать маститого проповедника. Толковали и о возможных перемещениях после епископского съезда. Купаньский поп обиженно изъяснял дьякону, с которым вместе ехали они на открытых санях: - Аз не учен... Своим умом боле... То, иное возглашай... а неведомо как! И книги ветхи. Боярину недосуг, мужики тож торопятце, ну и подмахнешь, иное пропущаешь, иное кратко скажешь... Я чем виноват?! Дьякон кивал молча, согласительно, и гадал про себя: лишат или не лишат места купаньского попа и, ежели лишат, кто будет заместо него, или пришлют кого из Владимира? То были заботы святительские. Миряне, что провожали поезд, попросту радовались пути и дорожным развлечениям. В избе, куда вечером набилось - не продохнуть, за кашей и квасом мужики солено шутили. Один вспоминал, как умял девку под Владимиром и, чтобы не ревела, обещал жениться. - О сю пору ждет! - Эй, Федюх, девок тискашь? - Ты их под поповским возком? Замолит! Федор, красный, не знал, куда деваться. - Брось парня! - вступился старшой. Сказывали бывальщину, обсуждали виды на урожай, поминали летошнее "число". Заспорили о татарах, но скоро тоже свели на многоженство: - Наставит кажной по юрте и ходит... - Моя бы баба! Не приведи, все горшки побьет! - О твою башку! - Уж не о печь, вестимо! Гоготали... Спать заняли весь пол, лавки, полати. Храп наполнил избу. Федор лег ближе к двери. Отцова шуба грела, и он тепло подумал об отце, засыпая. В Юрьеве, в зимних сумерках, ничего не удалось толком разглядеть, и резной белокаменный собор только промаячил перед ним в отдалении. Убирая коней, он завистливо думал о старших возчиках, что могли позволить себе пройти по посаду. Ему приходилось задавать корм, чистить, распрягать и запрягать коней, исполнять работу за себя и за старшого и, как ни хотелось сбегать поглядеть Юрьев, отойти от возов так и не удалось. Приметил лишь, что частокол на городском валу обветшал и среди посада было мало новых строений. На выезде его изумили поля, холмистые, далекие. Лесу не было видать до самого окоема. Розовые и голубые снега сливались с белесым небом. Мела поземка. Мелкое ледяное крошево больно секло щеки и лоб. Вороны и сороки вились над лошадьми, жадно набрасываясь на комья свежего навоза. Церкви, оснеженные соломенные кровли деревень, изредка рощи и опять снега под ясным, холодно-звонким небом. Он смотрел, смотрел... Уже сиреневые сумерки облегли небо, и солнце, снизившись, озолотило снега и утонуло за холмом, а он все не мог насмотреться. Ночевали снова в пути, под Владимиром. Часть обоза ушла вперед: боярские и княжеский возки, возок архимандрита. Федору пришлось оставаться с обозом, зато он был вознагражден тем, что подъезжали к Владимиру на заре. Сверкали снега. Голубело небо. Звонко кричали птицы. Воздух, хоть и подморозило, чуялся весенний. Чаще пошли деревеньки, потянулись встречные и попутные обозы, и вот - Федя даже привстал - вдали стал промелькивать скоплением крыш и острыми верхами башен великий город. И уже с какого-то бугра проблеснуло, и вот появились, и уже не пропадали вновь золотые главы владимирских соборов, и росли, и приближались... Кто постарше, стали снимать шапки и креститься, и Федя тоже, с расширенными от счастья глазами, снял шапку и перекрестился, вдыхая тонкий запах дыма из многих труб и дымников в морозном воздухе, вслушиваясь в неясный шум городского многолюдья и тонкие, вдалеке, звоны владимирских колоколов. Город надвинулся высоченными валами, по которым, в вышине, нависали рубленые городни. Удивляли терема с острыми крутыми кровлями, а более всего - густые толпы народу. Федя подумал, что в городе ярмарка, и только потом понял, что так тут - каждый день. Шеломы соборов еще только проглядывали издали, скрываясь за кручами, густо обсаженными клетями и отыненными сосновою городьбой. Но вот обоз по широкой улице поднялся на гору, раздвинулись терема я показались вышки и гульбища, широкие кровли повалуш, трапезных, гридниц, поварен, клетей, анбаров, теремов и палат митрополичья и княжого дворов, а над ними над всеми - белокаменные дива в резных львах и грифонах, в перевити каменных трав, в круглящихся гранях закомар и высоких долгих окон, в вереницах святых мужей, тоже изваянных в камне на безмерных просторах соборных стен. Федя глядел с раскрытым ртом, плохо соображая, что ему говорят, и как во сне - старшому пришлось сильно пихнуть парня, чтоб опамятовался - начал делать свое дело: таскать кули и полости с саней в хоромы, заводить и распрягать лошадей. Когда появился невесть откуда Грикша и что-то спросил у него, Федя посмотрел на брата отуманенно восторженными глазами и выдохнул: - Гриш, краса-то, диво-то! Разделаться с работой и вырваться в город ему удалось только к вечеру. Солнце уже низилось, стены храмов розовели. Темные бревна городни стали рыжими. Обойдя большой собор, - служба кончилась, и Федя только сумел заглянуть, сняв шапку, дальше порога его не пустили, - он вышел на угор и долго смотрел за Клязьму, где в снежных полях и разливе лесов курились далекие крыши деревень. Потом дошел до Золотых ворот и долго упрашивал ратного мужика пустить его наверх. Тот все выспрашивал, кто да откуда, пока из сторожевой избы не вышел молодой боярин. О чем-то спросив ратника, он оглядел Федю: - Переяславской? Князя Митрия? - спросил он и, подумав, махнул рукавицей: - Вали! Недолго там! Федя, не чуя ног, понесся вверх по узкой каменной лестнице. Задышавшись, достиг наконец верха, прошел вдоль галерейки, куда легкая пороша уже нанесла тонкий слой снега. Веник стоял прислоненный к заборолам, а врата в надвратную церковь были затворены цепью. Он поглядел в щелку на мерцающий в свете редких свечей иконостас и оборотился весь к безмерному воздушному простору, открывшемуся ему с заборол. Отсюда, со страшной каменной высоты, люди и кони внизу выглядели как мураши на снегу. Отмеченные желтым, текли дороги.. Рядками, как снопы, стояли домики. И далеко-далеко уходила вечереющая равнина в седых лесах с белою полосою реки. Он посилился представить татар, там, внизу, на ихних косматых конях. "Тут и стрела-то не долетит!" - подумалось ему. Солнце село, и быстро начало темнеть. Сзади с кряхтеньем выполз на заборола старик прислужник. - Тебя давно тамо кличут, молодец! - укоризненно попенял он. И Федя с сожалением начал спускаться, все оглядываясь, задерживаясь на каждой ступеньке, водя рукой по холодному шероховатому камню стен с давними, процарапанными там и сям надписями, верно тех, кто стоял тут, когда Батыевы рати окружали город. Грикша наведался к нему вечером. Они вышли на улицу из дымной, набитой мужиками избы под высокие владимирские звезды и долго говорили, и Федя все спрашивал, не в силах понять: - Нет, ты молви! Я стоял тамо, на вратах, дак инда голова кружится! Сколь высоко! Как мураши внизу люди-то! Камень скрозь: тут не то что взять - и подступить немыслимо! Как же татары наших одолели? Как же город-то пал? И не измором забрали! Хотя бы с голоду сдались, а приступом! Ну не тут, не у Золотых ворот... Все одно, валы-то какие! Нет, ты скажи, молви! Как же так? С княжичем Данилой Федя встретился случайно, на третий день. Данилка первый узнал и окликнул Федю. Федор и не знал, что княжич ехал тем же санным поездом, что и он, а и узнал бы, не стал, наверно, казать себя. В Юрьеве, где Федя только с посада, издали, глядел на собор, Данилу с матерью принимал и чествовал у себя в тереме сам юрьевский князь Ярослав Дмитрич, и спали они в княжом терему на пуховых постелях. Здесь, во Владимире, Данил тоже остановился на княжом подворье, и только потому, что Александра днями пропадала в митрополичьих хоромах, оказался без дела тут, на дворе, где и узнал, вглядевшись, Федю, сильно выросшего, но с тем же застенчиво-жадным выражением свежего лица и широко раскрытых, сияющих глаз. Они поздоровались. В большом чужом городе, вдали от домашних забот, Федя неложно обрадовался Данилке, не чувствуя той постоянной насмешливо-завистливой остуды сторонних, которую ощущал всегда мальчишкой, водясь с княжичем. Тем паче что не виделись они несколько лет. Подростки, не сговариваясь, пошли за ворота, один в простом, другой в дорогом платье, и, перебивая друг друга, торопились рассказать, что с ними было за протекшие годы. - Митю новгородцы бросили, а то бы он не уступил! - говорил Данилка горячо, с новыми, властными переливами ломающегося голоса, которых у него не было раньше. - А дядя Василий татар созвал. Он у нас был, обедал. Матка его ругала даже! - А у нас костромичи кобылу свели, Лыску, - рассказывал в свою очередь Федя. - И Белянку татары съели, когда нас числили. - И у нас забрали сорок коней со двора, - отвечал Данилка, - да ратным подарки, и порты им давали, и сбрую, и ячмень, и сено, и кормили их. А Феофан с Павшей с дружиною у Гориц стояли, а ничего тоже не сделали им! А "число" когда клали, тоже полон двор был татар у нас, и тоже с наших жеребят конину варили! Им конина - первая еда. Приятели шли по пути, избранному Федей в первый день. Так же подошли к Успенскому собору и зашли внутрь, и служитель безмолвно пропустил их, покосившись на Федю, но Данила прошел, будто и не видя никого, кроме Федора. Они постояли в соборе, обошли боковые притворы и осмотрели иконостас, причем Данила купил свечей и расставил перед иконами. Потом оба постояли над Клязьмой, поглядели на юг, туда, где терялась в лесах дорога на Муром, и пошли к Золотым воротам. Княжич уже бывал тут не раз, и сторож - опять только покосился на Федора - пропустил безмолвно. Мальчики поднялись на глядень. - Мой батя города бы не сдал! - серьезно сказал Данила, выпрямясь и глядя вдаль, туда, откуда почти сорок лет назад подходили бесчисленные татарские рати. Федя поглядел сбоку на княжича. Данил смотрел строго, и впрямь казалось, что будь Невский на месте Юрия, все бы поворотилось по-иному. "Зачем же тогда князь Александр кланялся татарам?" - подумал, но не сказал Федор. - Ты с девками не знался еще? - вдруг, порозовев, спросил Данилка, и Федя, тоже краснея и стыдясь, отчаянно привирая, стал сказывать про свою зазнобу и, желая прихвастнуть, намекнул, что уже знал девушку. - А я еще ни разу! - простодушно признался княжич, и Феде пришлось, спасая свою ложь, в которой он успел горько раскаяться, сочинить целую нелепую историю, присовокупив в конце, что все это пакость и лучше с бабами дела не иметь. Вспомнил княжич и Проську. Узнав, что сестренка выросла и уже ходит на беседы, сам рассказал про племяша, Ванятку, который так и рос под Даниловым надзором. Митина женка родила с тех пор второго сына, но Данилка привязался к старшему и продолжал возиться только с ним. Федя все хотел, но так и не решился спросить княжича, дают ли ему Москву и бывал ли он в ней? Сам Данилка, "московский князь", - вспомнил Федя насмешливое прозвище - о том не поминал, и Федя тоже решил не спрашивать. Их разыскали у ворот Княгинина монастыря. Пожилой боярин с несколькими холопами верхами подъехали к ним. Боярин спешился, и с ним подросток, ихних лет, в боярском платье. Данилка приятельски кивнул обоим, без смущения назвав боярина по имени, Федором. - Как и тебя зовут! - присовокупил он, поворотясь к Феде. Затем представил Федю боярам: - Приятель мой, вместях учились с ним! - сказал он и, снова указав на боярина, прибавил, уже для Феди: - А его мне батя покойный поручил, со мною быть! Княжичу подвели коня, и, после мгновенной заминки, один из холопов, подъехав, принял Федю к себе на седло. Они воротились к Детинцу, и Данилка еще пожелал проводить Федора до самой его избы, сердечно распростясь на глазах удивленного старшого, которому бросил совсем уже по-княжески: - Не брани, со мною был! У Феди хватило ума не хвастать дружбой, объяснив старшому только, что княжич, по переяславскому знакомству, брал его в провожатые и он не мог отказать сыну Александра. Старшой похмыка