твуя, как кровь отливает от лица. Его грубо схватили. Он рванулся бешено, оскалив зубы. В лицо Феофану: - Смерд! Ему скрутили руки. Тяжело дыша, Семен остановился. Борьба с мужичьем отняла силы. Он мог бы сейчас закричать, взвыть, а этого он не хотел. Будут пытать! В голове еще лихорадочно складывалось: кто и что может сделать, кто вмешаться... Захарий Зерно! Вот кого! Хрипло он потребовал в понятые Захарию. Феофан, сощурясь, покачал головой: - Нет, Семен! Ни Зерно и никто тут ни при чем. И слуги твои повязаны, и заставы загорожены, и никто не поможет тебе. Говори! - Не буду. - Говори! Боль на минуту затмила сознание, потом отпустила. Семен иногда прежде думал об этом, наблюдая расправы в Орде, и даже применял к себе. Однако это оказалось хуже, чем он полагал. В какой-то миг Семен подумал, что не выдержит. Он скрипел зубами, коротко постанывая. Сознание опять замглилось. Перестарались. Сквозь мутную пелену показалось, что он уже не чувствует боли. - Говори! Говори! Семен щурясь, только мотал головой и молчал. Наконец каты утомились. Семена, не державшегося на ногах, прислонили к стене. Он медленно опадал, сползая до полу. Открыл глаза. Что-то ему говорили. Брызжа слюной, наступая и топая, перед ним бесновался Феофан. Семен глядел полуприкрытыми глазами. Боль, пронизавшая все тело, уже как-то отделилась от него. Тело стало отдельно и боль отдельно. И снова ему повеял, как утром, запах степи, томительный аромат цветущего емшана. Он уже не слышал, что говорил, что орал, чего требовал от него Феофан. Устав, прикрыл глаза. Его подняли, но тут Семен потерял сознание. От мокрого придя в себя, долго не понимал: где он, что с ним? Видимо от удара в ухо, он плохо слышал, и кривляющиеся лица, булькающие, словно через воду, звуки из разинутых ртов казались где-то далеко-далеко. - Станешь со мной пред Господом, - прошептал он. - Скоморох! В конце концов умирать было и не так страшно, как казалось сразу. Тело просто отделялось, переставало служить. Оба боярина стояли над простертым Семеном. - Убить? - Теперь уж беспременно убить надоть. Кровищи-то! - вдруг ужаснувшись тому, что наделали, вымолвил Онтон. Феофан кивнул ратнику, и тот, замахнувшись, трижды погрузил лезвие короткой широкой рогатины в тело Семена. От первого удара Семен вздрогнул, его стало корчить, он словно начинал подыматься с пола, от второго - замер и дернулся, вытягиваясь. Третий удар уже пришел не по живому. - ...Не дышит! Все. Онтон с Феофаном медленно переглянулись и, сняв шапки, перекрестили лбы. - Священника, что ли, позвать? - Не здеся! Подымай! x x x Андрей узнал о гибели Семена Тонильича у себя в Городце через два дня. Сперва он даже и не поверил, разбранив холопов за ложный слух. Но тут прибыл знакомый Семенов татарин, и, еще только увидав его издали, жалкого, понурого, Андрей понял, что это правда. Татарин стоял перед ним и плакал. Некрасивое, в оспинах, лицо его кривилось, и мелкие слезы лились, не переставая. - ...Послала меня, сама послала, ай, ай! Я не могла ничего. Весь терема окружила, я хотела к нему... Ночью узнала, гасподин мертвай, смотрела его церковь, совсим, совсим мертвай! Я скакал к тебе. Вота, моя кольцо давай, для тебя давай! Теперь его нету, и моя голова пропадай совсим... Он протягивал на ладони золотое кольцо с яшмой. Андрей взял его и задрожал. Это было то самое кольцо, тот, знакомый, их перстень. Значит, он знал или почуял и звал, звал меня! А я не понял, не слышал, не прискакал, не спас! Сидел здесь... Яшма ветвилась знакомым змеиным узором. Последний дар! Ну, Дмитрий! Так вот твои слова о праве, о Боге, о любви! Но вспомнишь и ты слова псалма Давидова, что вместе учили с тобою: "Мужа кровей и льстива гнушается Господь!" Сам не ведая, он точно повторил то, что сказали давеча убийцы Семену. Татарин между тем рассказывал: - Моя так понимай, Орда вести получал, хороший вести, довольный бывай. Моя видит всегда. - Оставайся у меня! - предложил ему Андрей. Но татарин испуганно замотал головой: - Пусти, господина! Степ уйду. Моя тут не житье. Сына у него там. - Хорошо, - медленно сказал Андрей. - Послужи тогда последнюю службу. Мне очень нужно знать, какие вести пришли господину из Орды, кто их прислал и о чем? Очень! Понимаешь? От кого и о чем?! - Моя все понимай. Моя кому надо говори. Твоя приезжай Орда, моя встречай. - Постой. Прими! - сказал Андрей, протягивая тяжелый кошель с серебром. - Не нада! Не нада! - попятился, отталкивая кошель, татарин. - Моя так делай! Для него делай! На прощанье татарин поцеловал ему руку и, даже не похотев заночевать, уехал. Некрасивый косоногий татарин, с глазами, мокрыми от слез. Андрей долго смотрел ему вслед. - Нет, Дмитрий, не будет мира у нас! Кровь между нами отныне. Кровь друга моего. А ты, Семен, слышишь ты меня там? Может, живого тебя и не послушал бы, а мертвого послушаю. Кольцо твое со мною теперь! Глава 68 Данил Московский всю эту зиму строил мельницы на Москве. В походе братьев на Новгород он не участвовал, хотя и посылал полк, затребованный Дмитрием, как и прочие князья, но сам проводил рать только до Волока, наказав воеводам пуще всего беречь людей и не соваться вперед без нужды. Впрочем, полагал он, до боя и не дойдет, не дураки же новгородцы в конце концов! Уж ярлык у Дмитрия, так спорить нечего! Маленький Юрий учился ходить, и Дуня не могла налюбоваться первенцем. После родов она пополнела, на белых руках сделались перевязочки. Все больше становилась такой, какие Даниле раньше нравились: холеной, крупитчатой, пышной. Он с удовольствием вспоминал о ней днем между работой, представлял, как встретит, как обнимет ее вечером. И дитенок был славный, бойкой, весь такой мягко-упругий, любо в руки взять. От гулких ударов всхрапывал и прижимал уши княжеский конь. Осклизаясь на буграх, объезжая навалы леса, поминутно спешиваясь, Данил проверял работу. - Ничо, князь, не подгадим! - кричали ему древодели-плотники. Стучали топоры. Рослый владимирец, сидя на самом верху костра, ругал рязанских пришлых мужиков: - Нагнали полоротых! "Тапары"! Кремник по его приказу раздвигали подальше. Весной, как провянет земля, станут рыть ров и ставить городню. Пока начерно слагали венцы. Данил поглядел, задирая голову. Мастерам платили серебром, мастера старались на совесть. Успокоенный, он шагом проехал вдоль Неглинной. Под стеной отдыхала сменная дружина, толковали о своем. Кто-то жалился на ломотье в пояснице, ему советовали прикладывать медь: - Вон енти, в Орде, носят чего ни то завсегда медное у их, пояс да бляхи разные, и никогда не болит! - Каку медь, красну или желту? - спрашивал мужик. Завидя князя, заулыбались: - Каково работаем? - Добро! - Данил, щурясь, поглядел вверх. - К весны складем! - сказал один, по говору - новгородец. - Кто там у вас мастера обижат? - А, Рязань-матушка! Как работают? Да грех ругать, не хуже наших! А что бранитце, дак на то он и мастер, строжит! Он проехал до Яузы, где забивали сваи. Издали видно было, как мужики размашисто опускали бабу, а потом поднимали, и лишь тут, с запозданьем, когда между бабой и сваей показывался ослепительно-белый просвет, долетал сухой гулкий щелк, так что казалось, что мужики не бьют, а с треском отрывают каждый раз прилипающую к свае бабу и та щелкает, отлепляясь от могутного торчкового бревна. Данил подъехал ближе. По всему берегу копошились, как мураши, серые, коричневые и грязно-белые овчины. Бревна проплывали по воздуху одно за другим. Подъехав совсем вплоть, он увидел подносчиков. Валенки и лапти дружно тепали по снегу, и, в лад шагам, бревно мерно ерзало по плечам. Он остановился около мастера. - Не сорвет весной паводком? - Головой отвечу, княже. Эй! Эй!.. Как ставишь, ставишь как! Кривишь, туды-т! Мастер, ругаясь, косолапо переваливаясь, побежал, бросив князя. Данил дождался, когда выровняли бревно и мастер, обрасывая пот со лба, воротился на глядень. С неба на неяркую белую землю, редко кружась, летели снежинки. Курились дымы. Скоро будут кормить. Кормили посменно, и работа не прерывалась даже на обед, так и бухало и гремело от темна до темна. Боярыни иногда жаловались, что спокою нет: стучат и стучат из утра до вечера. Данил взъехал на высокий обрыв над Яузой и издали поглядел на свой Кремник, на копошащуюся суету приречной слободы. Там тоже строили, и тоже били сваи, мастерили новые причалы для весенних новгородских лодей. Стучали и с той стороны, на Неглинной, крепили берег, чтобы не подмывало весенней водой. Люди были расставлены хорошо, нигде не грудились зря, не мешали друг другу. Мужики были из деревень, отрабатывали княжое городовое дело. Отродясь приезжали со своим снедным припасом. Кормить всех и варить на всех разом придумал Данило - и работа пошла втрое быстрей, так что и тут не прогадали. Давеча приезжали двое рязанских бояр, просили принять. Под Коломной села у их. Принять - обидеть рязанского князя. А Коломна нужна, ох, как нужна! Стоит на устье Москвы, там бы и мыт свой поставить, и амбары, и торг завести. (Уже и ставлено, и завожено, а все - не у себя под рукой. Повозное, лодейное идут рязанскому князю. И протори, и убытки, и обиды... А все одно не доходят у рязанского князя руки до Коломны!) Послав слугу сказать, чтобы не ждали к обеду, поскакал в Данилов монастырь. "Там и пообедаю!" - решил. В монастыре тоже строили, и тоже следовало поглядеть и поговорить с экономом. За одним разом надумал проскакать и до Воробьевых гор, до княжеских сел. Оттуда должны были гнать скот на убой, на прокорм градоделей, и требовалось проследить, чтобы не забивали хороших молочных коров, как случилось давеча. Села были бывшие наместничьи, к Даниле еще не привыкли. Он уже переменил одного посольского и двух сырных мастеров новых поставил у дела. (Они-то и пожаловались на забой молочных коров.) Вечером, уже на своем княжом дворе, он сперва еще заглянул в медовушу, где стояли бочки сырого и вареного меда и доходил недавний сыченый мед. Попробовал малость. На пустой желудок горячо ударило в голову - проездившись, Данил сильно оголодал. На посаде уже замолкали топоры. Замерли одна за другою дубовые бабы. Сиреневая, синяя ночь опускалась на город. Он отдал коня, кивком отпустил слуг, что сопровождали его в пути, а сам, пошатываясь и разминая ноги, пеш, пошел по двору к себе, в терем, к сыну, к сытному ужину, к приятно округлившейся Овдотье. ("Чего они все на "а" гуторят?" - подумал скользом, услыхав толковню двух баб-портомойниц.) В тереме было тепло, даже жарко. Печи топили еще по-черному, но топки были там, за стеною, где суетились холопы, а сюда, в горницы, шло только приятное горячее тепло. Давеча ценинный мастер сделал в тереме муравленую зеленую печь. По гладким, скользким поливным изразцам, нагретым изнутри, было приятно проводить рукой. Княгиня с сенными боярынями и дворовыми своими сидела за работой, те пряли, сама вышивала серебром и золотом пелену в Данилов монастырь. С утра сказывали сказки, а ныне занялись чтением. Из Мурома привезли списанное на грамоту сказание про князя Петра и деву Февронию. Данил остановился, невидимый, у приоткрытых дверей, посмеиваясь про себя. Вот уж бабье чтение! Впрочем, было похоже на житие. Про князя и его жену, видимо, была из простых, начала Данил не слышал. Читали, как изгнанные князь с княгиней плыли по Оке и некий боярин восхоте княгиню, разожжен от красы лица ее. И княгиня, поняв это, наклонилась и зачерпнула воды с той и другой стороны лодьи. Данил повел головой и рукою остановил сунувшуюся было прислугу: - Не мешай! Хотелось так же вот, невидимо, дослушать рассказ до конца. Вдруг стало тихо. Это Неонила остановила бесконечное вращение веретена и, уронив руки на колени, вперила взгляд прямо перед собою, лишь губы беззвучно шевелились, что-то произнося, не слышное никому. - "Испей!" - говорила княгиня Феврония боярину. - "А теперь с этой стороны. Откуда слаще?" - Разом вздохнули Нюшка с Машей, сенные девки Дунины. Маша прижмурилась и повела головой, отгоняя видение: красивый всадник, ездец, на чалом жеребце, что снова приснился давеча перед утром. Сама Окулина Никитьевна, сенная боярыня, преисполнясь тихим восторгом, читала все истовей и проникновеннее, медленно складывая слова, простые и прекрасные, как прозрачные индийские камни. - "Уже изнемогаю!" - звал князь. - "Потерпи!" - уговаривала его Феврония, спеша дошить воздух, и уже когда пришли от Петра в третий раз, передав его слова: "Уже хочу умереть и не жду больше", - сказала: "Иду!" Вколола иглу в недоконченную работу и умерла вместе с ним. Окулина дочла и медленно откинулась. Маша вдруг заревела навсхлип, зажимая лицо руками, и княгиня неожиданно добрым движением привлекла к себе ее сотрясаемые рыданием плечи: - Полно, ластушка, приедет твой ездец, уж коли любит, так приедет! Вошел князь. Овдотья, бросив девушку, что перестала рыдать, встала и пошла ему навстречу. Улыбаясь, Данил оглядел горницу. В стоянцах светло горели желтые ярого воску свечи. Девки вскочили, боярыни склонили головы. Данил махнул им рукой - сидеть. Улыбаясь Дуне, погладил тепло-гладкую изразцовую печь. Поглядел на воздух в больших пялах, что шила Овдотья. Пошутил: - Иглу-то не забыла воткнуть? - А ты и подслушивал, какой! Голоден, конечно! - Как зверь! - Счас накажу! Проходя мимо него, нарочно коснулась плечом, погладила по руке, оттого стало еще теплее. Скоро Данил, переменивший платье и сапоги, омывший руки под медным рукомоем, сидел за столом и ел тройную уху, а Овдотья глядела, как голодно ходят у него скулы, как поблескивают глаза. Привставая, сама подливала того и другого. По случаю начала поста уха была рыбная. От меда Данил отрекся, помотав головой: - Квасу! Меду счас на поварне выпил. Доспевает. Добрый будет мед. Ты-то ела? Поешь со мной! - Я вот чего возьму: грибов, - отмолвила Овдотья, - и соленого чесноку. - Опять на соленое потянуло? - спросил Данил весело. Овдотья залилась алым румянцем, поглядела из-под ресниц, отрицательно покачала головой. Данил, отвалясь, шелушил чесночину. - Добрый чеснок! Нынче не загниет, сказал я им: он прохладу любит, лучше лежит! - Ты у меня хозяин! - ласково-лукаво отозвалась Овдотья. - А что? - А кто лонись осетров загубил? - Коптильню нужно нову! - Ну дак и не докоптили-то, по твоему же слову делали, как быстрей! Испортили никак о двести пудов! - Все одно не пропала! - Не пропала, а уж купцам не пошла, скормить пришлось. Сытый Данил только рукой отмахнул. Будет поминать теперь до весны! Работники ели - нахваливали! Спросил про сына: - Спит? - Спит уже. Тихо так спит, наигрался. Тебя боярин прошал какой-то. - Что ж не сказала враз? - А хоть поел в спокое! - Ну, и пожар случись, тоже впереди кормить станешь? - Сыт?! - Боле некуда! Что ж, зови боярина-то! - Я посижу? - Смотря с каким делом он ко мне! Боярин, наклонясь в дверях, пролез в горницу, и тотчас по его лицу в тенях и отблесках заколебавшихся свечей стало ясно, что вести были недобрые. И когда боярин, косясь на княгиню, начал сказывать, Данил махнул рукой Овдотье: - Выдь, про смерть не тебе слушать! Зло совершилось в Курском княжении, но касалось всех, потому что могло откликнуться не тем, то другим. И сразу как-то словно даже холодом повеяло по Кремнику от того места, где стоял ордынский двор и сидел баскак московский. Правда, Данил ладил с баскаком неплохо. Татары подторговывали, и торговля эта - так уж он сумел устроить - шла тоже через князя и была не безвыгодна Данилу. Теперь же, с переменами в Орде и нелюбием между Ногаем и Телебугой, приходилось держать ухо востро. В Курской земле произошло вот что. Баскачество в Курске держал бесермен Ахмат, откупивший у татар сбор даней. (Слава Богу, у них здесь с Александровых времен дани собирали сами и уже сами передавали баскаку!) Ахмат, кроме того, что немилосердно обирал княжество, устроил две своих слободы в отчине Олега, князя Рыльского и Воргольского. Ахматовы слобожане не платили мыта, ни выхода ордынского, и потому слободы скоро наполнились народом, а села близ Курска и Воргола опустели. Сверх того, слобожане, поощряемые Ахматом, сами грабили окрестных крестьян. Князь Олег со сродником своим Святославом Липовецким, как только в Орде сел Телебуга, отправилась к нему с жалобою. Ахмат не имел права заводить слободы на княжеской земле и переманивать людей, отчего, кстати, страдала ханская казна. Телебуга тотчас дал князьям приставов и велел забрать из слобод своих людей, а слободы разогнать. Олег и Святослав воротились с татарским отрядом, ратникам повелели пограбить обе слободы и, поковав, забрать и вывести своих людей из слобод, что и было сделано. Ахмат в ту пору был у Ногая и, узнав о разграбления слобод, тотчас оклеветал Олега со Святославом перед Ногаем: мол, Олег со Святославом не князи, а разбойники и твои, великого царя, супротивники. Аще хощеши испытати, то пошли к Ольгу сокольников своих. Есть ведь у него в княжении ловища лебединые, ежели будет ловить с твоими сокольники и придет к тебе, тогда не ратен есть. Олег не посмел ехать, потому что Святослав Липовецкий, полагаясь на разрешение Телебуги без ведома Олега ночью ударил разбоем на слободу, а тут, как ни поверни: разбой - разбой и есть. Сокольницы пришли, звали Олега, вызнали все и донесли Ногаю, что Олег и вправду разбойник и враг Ногая. Тут-то Ногай и показал, чего стоят в его глазах Телебуговы повеленья. Тринадцатого генваря, как о том уже доносили Даниле, под Ворголом появилась татарская рать, посланная Ногаем. Олег бежал к Телебуге, а Святослав укрылся в воронежских лесах. Татары опустошили всю округу, гнались за князьями, захватили тринадцать человек Ольговых и Святославовых старейших бояр и, поковав их в немецкие железа, отдали Ахмату на расправу. Теперь татарская рать разоряла Воргольские, Рыльские и Липовецкие земли и забирала полон, а Ахмат снова собирал свои слободы, сгоняя людей, скот и свозя добро. А бояре те уже, сказывают, казнены и развешаны по деревьям. Их видали с отсеченными правыми руками и головами... Данил слушал, схватясь за голову. - Люди бегут, к нам уже прибились иные. Принимать ли? - спрашивал боярин. - Принимай! - глухо отозвался Данил. - Сюда не веди, нать, чтобы баскак не знал. - Гостей там тоже позабирали немецких и цареградских, но разобрались, выпустили и товар воротили им. Гости тоже напуганы, конечно... - Понимаешь, чем пахнет тута? - Как не понять, Данил Лексаныч, батюшка! Теперича кто ни будет ратиться, всяк то к Ногаю, то к Телебуге за помочью, и всю землю испустошат! Олег, сказывают, пенял Святославу, мол, жаловаться нужно было, мы бы передолили его в Орде-то, а Святослав в ответ: "То вороги мои и Руси смертные, не человека обидел, но зверя!" Теперь и Олег со Святославом поврозь... Данил молча кивнул и тотчас подумал о братьях. Ох, не удержится Андрей, снова начнет свои петли плести! А коли Ногай рать поведет теперича на Митю, могут и через Москву повалить! Он, прикрыв глаза, вживе представил в Москве рать татарскую, только помотал головой. Боярин тоже представил безголовые однорукие трупы курских бояр по деревьям и тоже покрутил головой. Самому стало холодно, даром, что в шубе сидел. Быстро у их! А людей-то в полон угонят, а сел-то пожгут! Осподи! - Сторожи послать! - приказал Данил, подымаясь. - За Коломну, для всякого случая. (Сам подумал: "К Мите - гонца. Может, уж и знает, а все одно!") Что еще? Да, пущай стерегут татар, куда те поворотят? Станут уходить, тоже гонца шли! Мир опять рушился. Только бы не Москву! Только бы не через Москву! Ну, а родной дом, Переяславль на дым спустят - лучше? По закону нать. Дак у кого из них, у Ногая или у Телебуги, закон? Ночью Овдотья выспросила-таки у него всю историю, задумалась. - А сюда не придут? - Ежели Андрей не созовет опять... - отозвался Данил. Он обнял жену. В темноте изложницы чуть похрапывала сенная девка, держали с собой при малыше. Из-за полога едва пробивался свет лампадки, колыхалась тень, и казалось - то ли дует по ногам, то ли и весь полог несет по темным волнам. А там где-то, в черной степи, идут многочисленные конные рати, движется Орда, сталкиваются царства и миры. И такие игрушечные перед этой враждебною силой деревянные городни Москвы, и так мал его Кремник, как лампадный огонек во тьме. И будто в малой лодке плывут они по темному морю, а справа и слева вода... - А мне не стыдно, что я хочу спастись, уцелеть! Им всем нужен мир, от Новгорода до Кавказа, до Железных ворот, в Болгарию посылают рати, шлют послов в Царьград, помогают волынскому князю, дружатся с франками, цепляются за Киев - все еще! Свея, датчане, немцы, Рим... И всем помогаем, и всюду надо соваться! Может быть, и они, бояре московские, Протасий с прочими, тоже того хотят, может быть, и сами москвичи хотят, но я видел уже, чем все это кончалось! Внутри у себя устроить нужно прежде всего! У нас есть земля на Севере! Ее обиходь! Смерды умнее нас, бегут и бегут за Волгу да во Тверское княжество. Тверичи вон кажен год новые слободы ставят! И к нам бегут только спокоя ради! Отсидеться нать, пусть хоть подрастут люди. Нать откормить народ! Пущай смеются, а мои мельницы важнее Андреевых затей! Сделаю... Забудут, на могилу наплюют... Помнят тех, кто больше крови прольет!.. Ты-то хоть любишь меня, Донюшка? - Люблю, Данилушка мой! Глава 69 Были бабы дорожные и всякие, и даже сударушка во Владимире, и была одна, первая, единственная - она. И бросал, и возвращался, и уезжал, и расставались уже "навсегда", и от мужа бегала к нему, и все не кончалось доднесь. И еще весною ехал по волглому, в весенних голубых тенях снегу опять к ней и не чаял, не гадал, что во последний раз, во останешний. Знал, что родила, а все виделось: как войдет, как она бросит все для него. И - прямо в деревню. В Кухмерь. Очертя голову. Впрочем, знал, что об эту пору мужик скорее где в извозе, а не в избе, да ведь соседки, кумушки... Все одно! Коня, воровато озрясь, завел за огорожу. Хозяйского во дворе не было - от сердца отлегло. Толкнул дверь. - Ой, кто тамо?! Не сразу узнала, и он не сразу рассмотрел с уличного солнца в скудном свете избы. Сидела у зыбки, качала, в одной рубахе была. И единого взгляда хватило, чтобы понять - кончено. Эх, меря, чудь курносая! Она так и продолжала качать ребенка, приговаривала: - С носом боярин, без носу кошка! Плат бережно развернула, усмехнулась, прищурясь: - Любила - эких не даривал! Возьми, женишься - пожалеешь. А меня за его мужик прибьет. Федор чувствовал все ее тело под рубахой, и душно становилось от того. - Уходи, мужик скоро придет. И так соседи невесть чего наговорят! - Жалеешь мужика свово? - Привыкла. Я, как кошка, привыкаю. Ты поди... Поди... - Думал, сожидашь. К тебе ить скакал. - Стал быть не доля. Не трожь, не нать! Только хуже будет. - Мерянка ты... - Мерянка и есть. - Коротконосая моя... - Не твоя уж. Поди, поди! Дитя испугать. - Любила ить... - По году не бывашь. Поди и там бабы не обижают! Я тоже не из чурки сделана. Не судьба нам. Ступай. Мужик узнает, убьет. Того хоть? Вышел пьяный, в глазах все качалось. Хотелось пасть с крыльца плашью в снег и в голос завыть. Непослушными пальцами отмотал повод. Конь тепло дохнул в лицо, потянулся губами. На миг припал, теряя силы, к морде коня, нащупал луку седла, взвалился в седло, трудно ловя стремя. Серый пошел сразу крупной рысью, разбрызгивая талый снег. И хорошо было, что никто не видит его лица, не видит, как взрослый бородатый мужик по-детски уродует губы и трясется, сутуля плечи, не в лад конскому скоку. Отвергнутый плат он было кинул в кусты, потом опомнился, поворотил коня. Плат, развернувшись, ярко горел на снегу. "Сестре подарю!" - подумал Федор, подбирая дорогую покупку... Было это весной, а сейчас дело шло к осени, под жаркими лучами густо колосились наливистые тяжелые хлеба, и мать, в новом темно-синем саяне, сердито суча нить, выговаривала: - Женись! Вас ни того, ни другого нету. Все я одна-одинака! Грикше уж така доля, он, может, чернецом станет... И Грикша, как-то рано постаревший, - морщины уже не покидали лба и голова начинала лысеть, - сидел и тоже пилил, поддакивал матери. Невесту высмотрел Грикша, и не столько невесту, сколько отца, хорошего рода (и не очень богатого - родичи не будут величаться) из Берендеева. Федор вяло отпирался, кивая на брата. - Брат по монастырскому делу, ты на него не гляди! Твоя-то уж, гля-ко, детей носит, пора и отстать... - Я и отстал, - устало сказал Федор. - Пора и отстать! - возвысила голос мать. - Руки отпали! - Девчонку какую возьми... - Сноху приведи! Вот что! - Семья добрая. - Невеста пересидела немного, девятнадцатый, дак зато ума боле. Пятнадцатигодовалые-ти - ветер в голове, в куклы играть да на беседы бегать. - Ты хоть сам-то видал невесту ту? - спросил Федор, не глядя на брата. - Поди, рябая да косая какая-нибудь. - С лица не воду пить. По роду гляди. Род завсегда скажется. - Род хороший. Добрый род. - Берендеи. - Каки уж берендеи! Обрусели давно. Пусто было на душе у Федора. Пусто и холодно. Да и то сказать, надоскучила неприютная дорожная жизнь. Никто не ждет, кроме матери родной. Плат подарить и то некому! Делали все без него и за него. Ездили без жениха, сватали. Потом невестины глядели двор и хозяйство. Будущий тесть был невысок, плотен, с маленькими, чуть раскосыми глазами на каком-то красно-сизом бугристом лице. На жениха глядел с недоверием, однако про михалкинский дом баяли только доброе. Тысяцким у Феди был Прохор. И закружилось торжество. На смотрины в Берендеево поехали все вместе, Невеста была рослая, а рябовата, и чуток вроде бы и косила. Федор зло порадовался про себя: как угадал! Казала сряду - стояла и ходила как чурка липова. Лицо застыло, не улыбнется. Потом уж, поглядев в глаза получше, понял: еле жива со страху, видно. А засиделась в девках, поди, и замуж страшно, и, что не возьмут, боится. Когда вышли с матерью на двор и мать спросила с просквозившей робостью: "Как тебе невеста кажет?", Федор помолчал, сплюнул, опершись об огорожу овчарни, глядя в вечернюю темноту, представил себе деревянное застывшее лицо некрасивой девушки, перевел плечами и ответил глухо: - Сватайте! Что уж тут... Не срамить девку... Словом: ?енили молодца неволею, ?еволею да неохотою. ?риданого много - человек худой. ?риданое висит в клети на грядочке, ?уда молода жена на ручке лежит, ?а ручке лежит, целовать велит. ?еловать-то мне ее, братцы, не хочется... Глава 70 Сестра Параська с мужем приехала на свадьбу из Углича. Федор приглядывался к сестре: раздалась как-то вширь. Муж, щеголеватый, смазливый, - нынче подторговывал щепетинным товаром, - по-прежнему не понравился Федору. Как-то все балясничал, сыпал купеческим говорком, разваливаясь на лавке, хвалился сапогами зеленого булгарского сафьяна. Впрочем, видно было, что не так-то все легко и у них. В Угличе после смерти князя Романа все переменилось. "Были за ним как у Христа за пазухой!" - вздыхал шурин, и Параська вторила, будто век прожила в Угличе. У Романа не было наследников, и Углич взяли себе назад ростовские князья. Дмитрий уступил. По родству так приходилось. Да, видно, великий князь и не хотел ссориться с ростовскими князьями. Угличане уже платили новый налог с мыта ростовскому князю и уже недовольничали. Дмитрий Борисович с Константином делились по жребию, кому Ростов, кому Углич, и не прошали горожан. Шурин поругивал князь-романовых бояр, хвалился вечевым уложеньем, а видно было, трусил и, подсаживаясь к Грикше, выпытывал: нельзя ли податься назад в Переяславль? Грикша не отвечал ему ни да ни нет. Федор отчужденно слушал, кивал сестре. Скоро отшумели гости, да и некогда было особенно гулять, поспевал хлеб. Праздник как-то на диво быстро сменился буднями. Молодая не умела прибирать ни в клети, ни в избе, плохо стряпала. В Берендееве все больше возились со скотом, хлеба сеяли чуть. Феня хорошо обихаживала скот, лошади ходили за ней, как собаки, а за собой следила не очень. Мать с братом ругали ее неряхой. Мать кричала: - Служанок нет, нать самой поворачиваться! Феня неряшливо повязывала повойник, волосы вечно лезли из-под него, со двора приходила мокрая, подол в навозе, пахло от нее, как от лошади. Грикша кривился: - Грязная она! Федор темнел лицом: - Сами сватали! - А ты учи! - не отступая, зудил брат. Наконец, свалили страду. Как прежде, как всегда, молотили с Прохоровыми, только уже не в четыре, а в восемь цепов. (Прохор ныне женил уже и третьего сына.) Убрали огороды, отмылись. По тронутому темным золотом дубняку и ярким свечам берез пробегал холодный осенний ветер. Волоклись рыхлые облака - предвестие ненастных дней. Федор впервые выбрался с молодой женой по грибы. Поехали в челноке на Семино. - Дай мне! - попросила Феня. Федор пересел к рулю. Она разгорелась, гребла сильно, хоть и неровно, смотрела на Федора ясно. Он вдруг подумал, что ведь любит: как-то быстро и привыкла к нему. Он глядел в задумчивости на дальний берег, слушал скрип уключин и плеск воды... Ходили по лесу, аукались. Вдруг она пропала - и захолонуло сердце. Но скоро нашлась, ходила в западинке, вот и не слыхала Федора. Грибы уродились. Вечером они несли к лодке полные корзины груздей и волжанок. На берегу Федор предложил: "Искупаемся!" Феня разделась, робея: "Не гляди!" Плавала она хорошо, Федор даже подивился: где выучилась? Дома стало тише. Грикша уехал с обозом, что отправляли новому митрополиту Максиму в Киев. Перед отъездом брата они побывали у него в Переяславле. (Грикша недавно купил себе хоромину в городе.) Феня, приоткрыв рот, оглядывала городское жило. А нынче, когда укладывались спать у себя, в клети, спросила: - А мы себе не будем класти хоромы? Федор усмехнулся задумчиво: - Ныне не одюжить. Преже поправиться нать! Може, пошлют куда, обещал боярин. - Он усмехнулся опять: поди, и не помнит обещанья того! Накинул руку, Феня сразу вся прижалась к нему. - Уедешь, а я? - А ты с мамой. - Я боюсь... Я, Федя, кажись, затяжелела! - робко призналась она. Помедлив, Федор ответил: - Дите родим - мать помягчеет... А сам лежал, застыв. Сказала - и как-то кольнуло враз, вспомнил последнюю встречу, ее с ребенком на руках... "С носом боярин, без носу кошка"... Эх, Феня, Феня! - Ты чего-то кручинен, Федя? - Спи! Как давно было... Ладно ли сделал, что ушел из гонцов? Может, теперь уж и посольское дело правил бы... Теперь с князем не погуторишь... Боярина и то поди досягни... Что-то поделывает московский князь Данил? Данилка... Данил Лексаныч! Строится все! А он тут, в деревне... Захотелось вылезти из этого навоза, из мужицкого хомута своего, куда-то туда, вверх, на волю... Жена - и все... Засосет ведь! Глава 71 В Орде нынче творились дела нехорошие. Голод и смута опустошали степь. Прошлогодний джут побил стада, измерли и овцы, и кони. Туданменгу "стал безумен" и отрекся от власти. Телебуга, ставший ханом, с братом Алгуем злобились на Ногая. Телебуга не мог простить неудачного похода на угров, когда все его войско погибло в горах, и подозревал Ногая в измене. Дело почти уже дошло до открытой войны. Зимой Андрей привел из Орды царевича с ратью. Но Дмитрий, предупрежденный Ногаем, уже ждал. Собрал владимирские полки, татарскую конницу, а переяславцев стянул и вооружил еще до всякого известия. Раннее утро. Сереет. Феня вывела коня. - Полюбил тебя! Конь, Серко, третий по счету после того, отцова коня, тихо ржал и трогал Феню за плечо. Федор наложил тяжелые торока. Нать бы заводного коня! Дом тоже без лошади не оставишь. Третий конь был Грикшин. - Зовут, стало, нать! - отвечает Федор на немой Фенин вопрос. - А мыслю, Андрей Лексаныч не снова ля татар подымает? За Семена гневается на князь Митрия. Феня вся вздрогнула. - Не боись, не убьют! Мне еще долго жить... Мать, она тоже вышла, поеживается на холоде: - Сюда бы татар не допустили! Ни хлеб не зарыт, ничо... - Може, и не война вовсе. Мать пожевала сморщенным ртом, покачала головой. - Зря не созовут! - Ну, Фень, прощай, слушайся матушку! Просохшая под осенними холодными ветрами земля далеко разносит топот копыт. Косяки птиц в бледном небе тянутся к югу. По дороге - кучи ботвы убранных огородов, курящиеся дымом соломенные кровли деревень. Снова привычное Владимирское ополье. Они стояли под Юрьевом. Дважды приезжал сам Гаврило Олексич. Его сын, Окинф, что уже прозывался Великим, объезжал полк. Стояли так несколько дней, жгли костры. Порошило сухим колючим снегом. Любители слухов уже поговаривали, что воротят по домам. Вдруг полк подняли враз. Начались скачки, передвижения. Сперва к Суздалю, не дойдя - поворотили по Владимирской дороге назад. Измотанные кони плохо слушались, ратники ворчали. Чуть не пополошились: "Татары!" Татары оказались свои, от Ногая-царя посланные в помочь Дмитрию. Они шли мимо, и Федор с завистью смотрел на ровный ход мелких и словно двужильных степных коней. Татары оглядывали сгрудившихся, потерявших строй переяславских ратников, выкрикивали что-то по-татарски. Один прокричал по-русски, коверкая слова, дразня белым оскалом зубов: - Варон лави! Федор густо сбрусвянел, зло стал распихивать своих людей по местам. Еще раз столкнулись с татарами, когда те хотели зорить деревню. Окинф ругался с воеводой татарского отряда. Издали показались кони под шелковыми попонами, посверкивающее дорогое оружие. Сам князь Митрий подскакал. Долго о чем-то толковали с татарами. Потом татарский отряд с гомоном двинулся дальше, уходя за холмы. В эту ночь не спали и не расседлывали коней. Где-то справа, далеко, шел бой, но их не двигали. Подскакал боярин: - Что за полк? Переяславцы? Почто стоите? - Не велено! Боярин пожал плечами, ускакал. Перед утром их подняли в седла и повели. Люди уже третий день не ели горячего, все были злы и на пределе. Когда показалась татарская рать, полк развернулся лавою. Скакали по стерне, чуть прикрытой снегом, все быстрей и быстрей. Кони уже шли наметом. Сжав зубы, Федор твердил про себя: доскакать, доскакать, доскакать! Посвистывали одинокие стрелы татарских богатуров. Кто-то - не то сражен стрелой, не то споткнулся конь - полетел с седла. Федор усмотрел краем глаза, не поворачиваясь. Татары, подпустив русичей поближе, встретили полк ливнем стрел. Строй смешался, иные закружились на месте, лава остановилась, готовая отхлынуть. Федор, зверея, вырвал клинок, заплясавшего коня - в кровь стременами, конь, с храпом, вылетел вперед. За ним, нарастая, ширилось: "А-ааа!" Татары поворачивали коней, не приняв боя, уходили, пуская с оборота меткие стрелы в неровную череду скачущих русских дружинников. С холма открылось, как вдали на уходивших боковым ударом налетели Ногаевы, свои, татары. Окинф, с вытаращенными глазами, рот кругло открыт, крича что-то, с шестопером в руке скакал к ним по полю и, махая шестопером, указывал в сторону. Подскакивали отставшие. Кони заполошно поводили боками. Снова тронулись. Окинф, почти не поворотясь, мчался впереди. Проскакав кустарник, узрели вспятившийся полк Андрея Городецкого. И опять клинки, как зыбкие колосья, покачивались, сверкая, над головами скачущих ратников, и опять не дошло до прямой сечи. Андреевы начинали поворачивать, строй распадался на глазах, кое-где сшибались, но уже уходили, а из-за холмов выкатывалась новая рать. Дмитриев стяг выплыл и стал на вершине холма. Федор понесся вперед. Справа и слева скакали, рассыпаясь по полю. Он нагонял, подскакивая, ратника в бумажном кояре, из простых. Тот оглянулся на Федора потерянными, побелевшими от ярости и страха глазами. И Федор, сплеча, вкось, рубанул. Тот охнул, скривясь, и начал заваливаться, а Федор уже проскакал и, не оглядываясь, гнал дальше, боясь обернуться, увидеть глаза этого зарубленного им русского ратника. Впереди, в кучке дерущихся, мелькали клинки, кони плясали, крик, перекатываясь по полю, густел, ржали кони, там и тут звенело железо. В толпе посверкивал шелом знатного боярина. Когда Федор подскакал, под боярином грянулся конь, а второй боярин, молодой, отступал, отбиваясь. Конь мотал головой, хромал. Федор пробился вперед, клинки скрестились, и он увидел близко гневные, с сумасшедшинкой, глаза и почуял нешуточную силу удара, и вновь, и вновь... Но боярин в чем-то оплошал. Вспятя коня, запнулся, конь повалился, сронив седока, и Федор, спрыгнув с седла, выбил саблю из рук боярина и приставил свое оружие к его горлу. Кто-то из ратников начал вязать арканом руки пленному, и Федор вдруг узнал своего ратника и удивился - думал, что растерял всех. Бой затихал. По полю, скликая своих, рысили воеводы. Серело. День кончался. Федор, озирая изузоренный, с драгим камением воеводский топорик, что снял с боярина, ехал шагом, ведя пленного в поводу перед собой. У костра Федор напоил боярина, не разматывая тому рук, поискал, чего бы еще взять, - добыча по праву принадлежала победителю, - отстегнул калиту от пояса, несколько серебряных колец дал ратным, остальное сунул себе за пазуху. Доспехи снять он сообразил поздно и не успел. Подъехал сам Гаврило Олексич. Вперяясь глазом, долго разглядывал пленника. Тут только Федор узнал, что полонил самого сына Олферова, Ивана Жеребца, а старый боярин, сбитый с коня, и был Олфер. Иван, с ненавистью глядя в лицо Гавриле Олексичу, спросил: - Батюшка жив?! Гаврило дернул бородой, не ответив. Пока с пленного сдирали бронь и шелом, Гаврило, внимательно поглядев, кивнул, протянул руку, и Федор, закусив губу, отдал дорогой топорик. - Не забудь, Гаврило Олексич, кто его полонил! Боярин кивнул головой, помявшись, примолвил: - Коня получишь из добычи! Федор со злой обидой бессилия провожал глазами ограбившего его боярина. Оружие, добытое в бою, принадлежит воину, и конь, обещанный Гаврилой, тому не замена. На такой топорик четырех коней купить можно. Вспоминая рукоять, усаженную красными каменьями, большой изумруд в навершии, золотое и серебряное письмо на гнутом лезвии топора, он чуть не плакал с досады. Ратники поглядывали на Федора сочувственно. Полоненный разом стал ему неинтересен. Они сидели у костра, боярину развязали руки. Он был ранен и терял силы. Переглядывались молча. Вдруг Федор увидел, что по лицу боярина бегут слезы. - Батюшка убит! - Може, жив! - отозвался Федор. Тот поднялся, понурясь, сказал тихо: - А уж Гаврило его не помилует! Федор промолчал. Он, как и все, знал о старой злобе меж Гаврилой и Олфером и подумал, что теперь Олферу, и верно, наверняка не жить... Перед утром за Иваном Жеребцом приехали. От боярина Федору привели заводного коня из захваченных. Конь был слегка ранен, и Федор ругнулся про себя, принимая повод. За великого боярина было до обидного мало! Впрочем, Гаврило Олексич обещал его не позабыть, на что только и оставалось надеяться. Про кончину Олфера князь Дмитрий не спрашивал. Сказали - убит на рати. Прочих полоненных Андреевых бояр пока посадили в железа. Андрею, прошавшему