ему уверенности в замысленном деле. Однако, поспорив для приличия, покричав и поругавши бояр и князя, торжичане открыли наконец москвичам ворота и впустили княжеборцев в город. Иван Рыбкин тотчас потребовал уступить слугам великого князя наместничьи палаты, выдать кормы людям и лошадям и предоставить главам посольства отдельные хоромы, понеже московские бояре явились в Торжок с женами, намерясь обосноваться на нежданном наместничестве прочно. Уже пылали костры на дворе, уже над поварнею подымались волны пара, уже тащили, резали и свежевали баранов, и, оглядевши деловитую суету москвичей, моложский князь несколько поуспокоил сердце. Ужинали сытно. Назавтра княжеборцы переняли мытный двор и почали взимать тамгу и весчее с новогородских гостей. Торг раздраженно гудел, но при виде оружных кметей купцы нехотя развязывали пояса, досадно крякая, выкладывали корабленики и гривны, рубли и диргемы. Рыбкин напирал, дабы тотчас начать брать черный бор со всех смердов по волости, а на дорогах поставить своих людей и беспошлинные обозы заворачивать к наместничьему двору. Ратники толпою ходили по улицам, из двора во двор, требуя со всех поряду кормов и даней. У Михайлы Давыдовича страх сменился радостной жадностью, он и своих людей чуть не всех разослал вместе с княжьими борцами и по-детски радовал обильному приносу: скотине, что стадами стояла во дворе, тяжко и надрывно мыча и блея, серебряным блюдам и чашам, веским кошелям серебра, возам масла, скоры, льна, пудовикам желтого воску и прочему многоразличному приносу, нескудная часть коего полагалась ему самому как кормы и княжая дань. И Михайло, торопясь, суетясь (не хватало сенов кормить скотину, не хватало подвод, людей, рабочих рук), уже налаживал обоз с добром восвояси, уже услал гонца за семьею, понеже ехать вместе с женой поначалу забоялся было... Московиты не догадывали, что в Новгород уже ушло посольство новоторжских бояр с просьбою о помочи и защите от московского грабежа, что уже состоялось бурное вече, решившее дать отпор великокняжеским притязаниям, что уже, по первой пороше, скачет в Москву из Нова Города боярин Кузьма Твердиславль с посольством и жалобою к великому князю: <Еще не сед у нас на княжении, а уже бояре твои сильно деют!> Новогородская вятшая господа твердо стояла на страже своих прав: принимать и признавать власть великокняжескую не прежде того, как князь сядет на столе в Новом Городе, то есть приедет к ним и принесет присягу по старым грамотам <на всей воле новогородской>. Да и тогда у многих надея была не дать князю черного бора, откупиться дарами и посулами, а то и силу явить, вперекор хотению великого князя. Да и неясно было еще, на что способен молодой великий князь. Окажет ли он упорство и силу отцовы или отступит, удовлетворясь обычною новогородскою данью да приносом в полтысячи новогородских рублей? (Что само по себе было отнюдь не мало!). И вот, пока московские княжеборцы, разослав по селам кметей, шерстили Торжок, а с неба шел и шел мягкий липнущий снег, выбеливая улицы и своим однообразным тихим шорохом успокаивая остатние страхи моложского князя, по заснеженным дорогам, берегами Ловати и Мсты шла на рысях к Торжку новогородская боярская рать во главе с нарочитыми мужами ото всех пяти городских концов: Матвеем Варфоломеичем, Терентием Данилычем с братом, Олфоромеем Остафьевым и Федором Аврамовым. Шли споро, перенимаючи попутных гостей, чтобы не дать вести московитам. Под Вышним Волочком полки соединились воедино и двинулись на Торжок, разославши по волости загонные отряды легкой конницы. Семеновы княжеборцы все еще ничего не знали не ведали, когда под Торжком появились первые новогородские разъезды и Матвей Варфоломеич с Олфоромеем Остафьевым, оба в бронях под шубами, съехавшись конями и морщась от мокрого снега, что летел в лицо, мешая смотреть и залепляя конские морды, прикидывали, как сподручнее невестимо ворваться в город. Смеркало. Снег из белого стал серо-синим, и ратник-москвич, намерясь запереть на ночь тяжелые воротние створы, не разобрал, что за люди грудятся по-за мостом верхами: какой припозднивший обоз, свои ли ратные из деревень? Он хрипло окликнул кметей. - Эгей, мужики! Сменовы, што ль? Ково лешева стоитя? От темной груды комонных отделился один, шагом поехал через мост, поправляя круглую шапку, свесился с седла. Ратника слишком поздно ожгло, что комонные словно бы и не свои. Коротко хряпнул железный граненый кистень на ременчатом паворзе, кметь, получивши нежданный удар в висок, начал, теряя сознание, заваливать вбок. Комонные, молча шпоря коней, вомчали в ворота. Хряст, треск, сдавленные крики, возня во тьме и снегу, склизкое и паркое под пальцами и ногами, топот по ступеням костра, и вот уже заметались факелы на верху воротней башни, возник и оборвался притушенный падающим снегом крик, а по темным улицам, вдоль оснеженных тынов, опрокидывая рогатки, мчали, выдергивая сабли, все новые и новые новогородские ратники. Сторожа у наместничьего двора не поспела толком взяться за оружие - их смяли, опрокинули, втоптали в мокрый снег, вязали побитых и израненных, еще не понимавших толком, что же произошло. Михайло Давыдович как раз намеревал унырнуть в постель, когда за тыном возник нежданный топот. Не чая худого, застегивая на ходу круглые пуговицы домашнего азяма, он вышел в сени и тут, в полутьме плохо освещенного жила, нежданно-негаданно получил тяжкую, ошеломившую его затрещину и, тотчас, удар ногою в живот. Скорченного, его внесли - втащили в горницы. Выла прислуга, чужие ратные с красными, иссеченными снегом и ветром лицами древками копий сгоняли прислугу, переворачивали лари, сундуки и укладки, рассыпая и растаскивая готовое к отправке добро. Он завопил тонко, скорей заскулил от боли и ужаса, пустыми, полными страха глазами следя, как мгновенно рушит все его нажитое благополучие. Лязгали двери, избитых слуг, связанных, выводили во двор. Ему, наградив еще двумя-тремя оплеухами, надели цепь на руки, не жалея, не слушая стонов князя, сковали плотно железное кольцо, бросили на плеча грубый овчинный зипун кого-то из холопов и поволокли в узилище, наспех устроенное в том же воеводском дворе. Тут уже шумел закованный, как и он, в цепи Иван Рыбкин, голосили связанные боярские жены, угрюмой толпою стояли плененные ратники. Рыбкин орал, угрожая карами от великого князя Семена, но новогородские ратные словно не слышали его, только изредка подсмеивались над дуром расходившимся московитом. - Ницьто! - выкрикнул один. - Мы етто и князя Семена на чепь скуем, не сробеем! Михайло Давыдович дернулся, открыл было рот, но подавился словом. Его поволокли дальше, в глубь двора, втолкнули в тесную холодную клеть, швырнули в кучу чьих-то ног, рук, тел, на солому. Кто-то, грубый, выкрикнул в темноте: - Князя привели! Набольшего! - и присовокупил непотребное... Скоро рядом с ним оказался хрипло дышавший и тоже избитый Иван Рыбкин. К утру привели Бориса Сменова, схваченного в окологородье. Только на дневном свету воевод великого князя отделили от прочих полоненных, слуг и ратников, и отвели в особый покой, где был тесовый пол, а не холодная земля, укрытая истоптанною соломою, и как-то истоплено. Но железа не сняли и есть принесли одного только ржаного хлеба с водой. Моложского князя трясло - простыл давешней ночью. Потишевший Рыбкин сопел, изредка обещая новогородцам страшные кары. Борис вздыхал, шептал про себя что-то, не то молитву, не то ругательства. Куда заперли жен московских бояринов, успел ли кто уйти и подать весть великому князю? Они не знали. Потянулись дни стыдного заточения в голоде и холоде, в вони отхожего места, устроенного здесь же, в клети, в которой сидели незадачливые воеводы, по-прежнему скованные на цепь, одним концом приклепанную к кольцу в стене... Дни тянулись за днями, складывались в недели, но по-прежнему ни к ним из Москвы, ни от них к великому князю не было ни вести, ни навести. Моложский князь плакал, Иван Рыбкин материл себя и других, Борис Сменов молча молился. Ведает ли князь Семен, что створилось в Торжке? Идут ли низовские полки на Новгород? Скоро ли освободят их из узилища? Никто из троих этого не знал. Приходило терпеть и ждать. О торжокском позоре своем Симеон узнал на четвертый день по взятии града. Только-только отбыл, не добившись ответа, новогородский посол Кузьма Твердиславль, и Симеон в гневе велел было догнать, имать и поковать в железа все новогородское посольство, но опамятовал: ордынские уроки не прошли даром. Безусловное уважение татар к послам крепко напомнилось ему, да и вести были смутны, неверны. Передавали наразно: и то, что князевых данщиков всех поубивали, и то, что, схватив, поковали в железа, побивши только дружину, и что просто с соромом выбили вон из города и те, битые и увечные, вот-вот прибудут на Москву... Он дал уехать новогородцам невозбранно. И тут, наконец, прискакали остатние москвичи, чудом миновавшие плена. Пропетлявши окольными дорогами несколько дней, они, голодные, мокрые и обмороженные, сбиваясь, путая и нещадно привирая (в самом Торжке никого из них не было в ту ночь), сообщили о нятьи и плене всех княжьих борцов. Спасшихся кметей развели по клетям кормить, оттирать салом и парить, а Симеон, безумно сверкая взором, велел вызвать к себе, не глядя на ночь, Василья Вельяминова, Андрея Кобылу с Иваном Акинфиевым, Василья Окатьева, Мину и иных воевод и подымать городовую рать. Снежная ночь наполнилась стуком и лязгом оружия, топотом ног, шевеленьем взмятенных невыспавшихся людей. - Куды-т твою растуды-т?! - На Торжок! Побили тамотка наших, бают! Оболокаясь и запоясываясь, влезая в валенки и сапоги, матеря непутем и новогородцев и своих раззяв воевод, кмети, под оклики старших, начали притекать в Кремник. Снегопад, уже третий день не прекращавший (с неба так валило хлопьями, в улицах мело, ровняя сугробы с крышами посадских клетей), обещал трудную дорогу, и бывалые ратники только качали головами: - Молод Иваныч ищо! Кака тут рать! В таку-то пору, при еком погодьи, до Торжка и кони обезножат вси! Начали прибывать бояре. Семен ждал, кусая губы, бледный от гнева и нетерпения, когда ему доложили, что явился митрополич наместник. В безумии гнева Семен решил было, по первому движению, не принять и Алексия, но тот, обгоняя слуг, уже и сам вступал в княжой терем. (Остановить его не поднялась бы рука ни у единого стража во всей Москве.) Семен, намеривший пройти в думную палату, встретил Алексия стоя, лишь отступив на шаг, когда отцов крестник, сбивая на ходу мокрый снег с ресниц, усов и бороды, пригнувши голову под низкой дверною притолокой, вступил в княжеский покой. - Не баял еще с воеводами? - спросил Алексий с непривычною строгостью, требовательно глядя в сумасшедшие глаза князя. - Иду! - придушенно отозвался Семен. - Сядь! - жестко повелел Алексий, и сам, подвинув точеное креслице так, что Семену стало не пройти к двери, не сожидая приглашенья, уселся прямь него. Семену неволею пришлось усесться тоже. - Охолонь! - приказал Алексий, простонародным словом уравняв князя с прислугою двора. - Почто сборы? Кто поведет рать? Куда? С кем? Сколь у тебя оружных кметей? А у Новгорода под Торжком? Где низовская помочь? Я тебе, князь, в отца место! - почти выкрикнул он, пристукнув посохом. - Отрок ты малый али великий князь володимерский?! Карать - не мстить, а карать за самоуправство Новгород - должно всею землей! Пото ты и князь великий! Дожди съезда княжого! Дожди ратей! Родителя вспомни своего! Часом порушишь - жизнию не собрать будет! Пойми ты, бешеный, я за тебя пред Господом Богом держу ответ! Сказывал я тебе, как зорили новогородские шильники божии храмы на пожаре? Жди! И копи рати! Пущай помыслят путем! Мню, новгородская чернь сама отступит от воевод! Тогда поведешь полки! Семен сделал шаг, другой... Умное лицо Алексия под монашеским куколем было грозно, темно-прозрачные глаза горели гневом, узкая борода вздрагивала, точно копье. Никогда прежде не видел князь духовного водителя своего в таковой ярости. Хотел было возопить, закричать, судорожно вздохнул, распаляя себя еще более, и как словно что-то лопнуло в груди, болью пронзило сердце, он сделал еще шаг, качаясь, и рухнул на колени, уронив голову в подставленные длани Алексия. - Прости, владыко! Прости... Научи... Не ведаю... Очи застило мне бедою! Сзади приотворилась дверь. Алексий токмо повел бровью, и дверь торопливо захлопнули. - Успокой сердце, сыне мой! - произнес он спокойно и устало. - Распусти воевод и кметей по дворам. Содеянного не воротить, а мой тебе совет: выжди! Мню, не устоит Новгород Великий противу всей низовской земли, и не потому не устоит, что нас больше, а потому, что нестроения в них великие, рознь и нелюбье, о коих писал я тебе в Орду. Выжди, князь, и будь мудр! Помысли с боярами, раз уж собрал на ночь глядючи, то же скажут тебе и они! Испей квасу, оботри лицо рушником и ступай! Достоит и духовного главу, митрополита, дождать нам, преже пути на Новгород! Помысли о сем, сыне! Не ратною силою токмо, но властью и духовным началованьем церкви достоит смирять мужей новогородских, поелику русичи суть и вси такие же православные, коих надлежит тебе, князю, пасти и началовать, а не погублять и зорить, яко врагов земли своея! Семен вышел к боярам получасом спустя в мрачном спокойствии. Сел в креслице. Кратко поведал о торжокской беде. Упреждая вопрошания воевод, рек, яко надлежит умедлить до подхода союзных ратей, а ныне послать сторожу на Волок и к Торжку, уведати о замышлениях новогородцев. Михайло Терентьич, что, припоздав, боком просунулся в палату и присел на лавку с краю, не блюдя места своего, первым понял давешнюю промашку князеву, глянул веселым зраком, дрогнул усом в потаенной улыбке (непочто было и кметей подымать в ночь, и бояр скликать непутем, а, видать, опамятовал али подсказал кто). Зашевелились воеводы по лавкам. Волною прошло сдержанное облегчение. Кидаться в ночь, в метель, в суматошный поход невесть с какими силами, с неверным исходом, не хотел никто. Спешкою дела не поправишь - раз уж створилась такая пакость в Торжке, - а навредить мочно! Кметей, еще через час, проверив для прилику оружие и справу, начали распускать по домам; в Суздаль, Ростов, Тверь и Ярославль полетели, сквозь снег и метель, скорые гонцы; и воеводы, еще потолковав и посудачив, в сереющих сумерках раннего утра тоже отправились досыпать и досматривать сны. Семен после совета с боярами прошел переходами к себе в опочивальню. Настасья ждала, волнуясь, даже в постелю не легла. Немо дал снять с себя платье и сапоги. Уже когда повалился в постелю, его затрясло в немых судорожных рыданиях. Слишком многое свалилось зараз на плечи: и гнев, и стыд, и позор сегодняшней ночи, едва не свершившийся, вовремя остановленный Алексием. Настасья молча гладила его по голове. Сейчас ее крупное плотное тело, твердые руки - все, что порою долило его своей грубизной, источали на него покой и уютную тишину. Он так и уснул в ее объятиях, словно нашкодивший отрок на руках у матери. И хорошо, что жена молчала, не говорила ни слова. Не было стыдно своей слабости, и о срыве, недостойном великого князя, мочно было назавтра почти позабыть. ГЛАВА 29 Весь ноябрь, почти не переставая, шел снег. Дороги перемело. Задерживались, увязали в сугробах купеческие обозы, упрямо, невзирая на размирье, пробиравшиеся с товарами Серегерским путем, в обход ратного Торжка. С дровами, сенами настало мученье. Мужицкие лошади, проваливая выше брюха в снег, бились, прыгали, храпели в оглоблях, натягивая на уши хомуты, отказывали, невзирая на кнут, лезть в снежную кашу. Приходило самим, матерясь и тяжко дыша, расстегнув зипуны, протаптывать тропинки коню, а назавтра от наезженного пути оставался один лишь едва заметный след по вершинам сугробов, и все приходило начинать сызнова. Заносы задерживали ратную силу. Василий Давыдович Ярославский, в гневе и обиде о нятьи брата, и то не мог двинуть полки на Торжок. Лишь к самому декабрю разъяснило наконец и вновь тронулись обозы, зафыркали мохнатые, обросшие к зиме кони, радуясь веселому солнцу, что серебряным блеском высветило озера равнин и игольчатую, полузасыпанную снежным кружевом бахрому лесов. И уже покатили с веселым звоном колокольцев запряженные гусем или парою купеческие возки, понеслись, взметая снега, княжие юнцы по дорогам, и уже выезжали, колыхаясь на свежих, только-только промятых дорогах, княжеские расписные и окованные серебром крытые сани из Ростова, Твери, Кашина, Ярославля, Суздаля и Нижнего на Москву, на княжеский сейм. А за ними вослед потянулись конные дружины, тронули, вслед за возами с лопотью и снедным припасом, пешцы городовых полков. Низовская земля подымалась в поход на Новгород. Весь месяц новогородская боярская рать простояла в Торжке. Защитников от княжеского произвола надобно было кормить точно так же, как и московских княжеборцев, то есть доставлять им баранов, гусей и кур, связки сушеной и мороженой рыбы, хлеб и пиво, масло и сыр. Прокорм ратников стоил в те времена зачастую дороже самой дани, которую они собирали. Тут же дело затевалось нешуточное - война с Москвой! Не выдадут ли новогородцы, как уже было не раз и не два, врагам свой многотерпеливый пригород? Не придет ли несчастливым торжичанам платить тем и другим да еще узреть, как их город после ратного нахождения московского <возьмет огнь без утечи>? Матвей Варфоломеич с Терентием Данилычем подняли на ноги всех горожан. Невзирая на снежные заносы, везли лес, чинили костры и обветшалые прясла стен. Кузнецы ковали оружие, в город свозили хлебный запас и дрова на случай осады. Горожане роптали. Всем ясно было, что, подойди под город низовская рать, Торжку все одно не устоять и недели. Все чаще, сбиваясь в кучки, бросали работу, начинали спорить до хрипоты, замолкая, ежели кто из новгородской боярской господы подходил близ. Книгочии поминали, что еще в пору Батыева разоренья Новгород Великий не похотел помочь своему пригороду, и Торжок, взятый татарами, был вырезан дотла. Поминали разоренье от Михайлы Тверского и иные ратные нахождения, в коих Новгород не далее чем до Бронничей выдвигал свои полки, кажен раз оставляя Торжок противнику... Олфоромей Остафьев нынче не выдержал, сам ввязался в спор со смердами на заборолах града. - Мы-то выстоим! - кричали красные от снежного ветра и злобы мужики. - А где помочь новогороцка? Помочь где-ко?! Мы-то станем! Дак одно противу всей низовской земли! Как етто? Понимай сам! Где ваша рать, мать твою туды-т растуды-т! Вы, што ль, одне отбивать будете великого князя володимерского? Олфоромей Остафьев, хожалый, привычный ко всему муж, закаленный в путях и походах, не выдержал, отступился, ушел, махнувши рукой. Да и что мог он возразить им, перепуганным близкою бедою? Уже не первые гонцы скакали от него в Новгород с призывом, мольбою, почти заклинанием: всесть на конь всема, всем городом, и идти под Торжок! Новогородцы, в иную пору в три дня выставлявшие готовую рать, тянули и тянули, не говоря толкового слова... Он проходил в палаты боярина Смена Внучка, нынешнего хозяина града, разоболокался, кидал тяжелые руки на столешню. Смен хмуро водил глазами по замкнутым лицам вятших новогородских мужей. Слуги наливали мед и густое фряжское вино. От жирных щей валил пар. Промороженные воеводы молча жрали, пили, отходя от холода, отводили посторонь взоры. На подход всей новогородской рати под Торжок надежды было все менее и менее. Рыгнув, отпихнув от себя опорожненную мису, Матвей ударил кулаком по столу: - Смерды! Чернь! На пожаре черквы божьи грабили непутем! У Богородичи в Торгу попа убили над товаром! Иконы, книги, мягкой рухляди у меня одного рублей на двадцать выгребли... А-а! - Токмо отстроились! - раздумчиво покачав головой, отозвался Федор Аврамов. - Людишки оскудели пожаром, дак и не того... Не поднять! Уж к самому владыке посылывали! - А как же мы? - бледнея, отозвался Смен Внучек. - Ежель того, ежель не подойдет новогороцка помочь?! Для него, великого боярина, первого помощника новогородцев, по чьей воле московские княжеборцы сидят нынче в оковах и в нятьи, приход великого князя не сулил ничего доброго. Сильные, хорошо кормленные, добротно одетые в иноземные сукна и бархат люди, привыкшие началовать и вершить власть, они сейчас все примолкли, словно бы кожею ощущая подкрадывающуюся исподволь беду. Ну, не помочь Торжку! Ин ладно, хоша и беда, дак не своя. Но своим не помочь? Своей господе?! Их, их самих бросить тут, в этом городишке, который, и захоти того, не выдержит долгой осады низовских полков! Бросить, отдать князю московскому на плен и возможную смерть?! Неуж и Василий Калика не возможет поднять город на брань? И презирали, и бранили смердов своих, и величались пред ними драгими портами, добром и властию, а - верили. В нужную пору не предадут! И вот зашаталась вера. Как давешнею весною голь на пожаре грабила товары горожан и громила церкви и боярские терема, так и нынче та же голь перекатная, новогородские шильники, ухорезы, да и простой ремесленный люд, не восхотят всесть на конь за дело новогородское, и что останет им тут, сидючи в Торжку? ...Грамота, не оставившая надежд, наконец пришла. Городовая рать после бурных вечевых сходов отказалась выступить на помочь своему пригороду. Не помогли ни призывы вятших, ни даже увещания архиепископа. Ссылались на снега, скудоту от недавнего пожара, нехватку коней... Степенной посадник сообщал то же самое. Советовал укрепить город как мочно, а самим отходить, дабы встретить московитов на Мсте или Шелони. И злая весть неведомыми путями тотчас потекла по Торжку... Олфоромея Остафьева спасла находчивость и верность стремянного. Заслышав шум во дворе, Олфоромей успел накинуть оболочину и, схватя оружие, выскочить к коновязям, где стремянный, Окиш, с пятью кметями отбивался от наседающих горожан. Верхами, обнажив сабли, вырвались в улицу, густо запруженную народом, и с гиком, размахивая оружием, вымчали к северным воротам, еще удерживаемым новогородской помочью. Терентий Данилыч с братом и Федор Аврамов в эту ночь засиделись допоздна, пили мало, больше спорили и, услышав крики и шум на дворе, тоже успели схватить оружие, собрать людей и отступить в каком-то порядке, отбиваясь от наседающих смердов. Матвей Варфоломеич с остатними кметями вырвался из наместничьего двора, как из ада; сам в крови, теряя людей, поминутно кидаясь в бешеные сшибки, проламывая рогатки повстанцев, он, едва живой и мокрый от руды и пота, тоже выбился-таки из города. Соединя кметей, новогородские бояре, разыскивая и подбирая дорогою отсталых, непроворых и тех, кого восстание черни застало вне града, устремились в бегство к Нову Городу. Позади них, над оснеженным черным Торжком, полыхало багровое зарево пожара (жгли терем Смена Внучка), заполошно бил колокол и ширил смутный тяжелый гул народного мятежа, кидаться в который, пытаясь повернуть ход событий, было заранее бесполезно и принесло бы им только напрасную гибель. Смен Внучек, во главе своих холопов и послужильцев, отчаянно отбивался, запершись в хоромах, пока едкий дым не начал проникать в сени. Надеясь еще спастись, он ринул было на задний двор, но и тут грудились уже гражане в бронях, с мечами, копьями, шестоперами, топорами и рогатинами в руках. Боярин был взят и так как есть, в нижней рубахе (кольчугу тут же содрали с него), разорванной и запятнанной кровью, отведен на вече. На площади пылали костры, двигались факелы, колыхалась тысячная толпа вооруженных горожан. С роковым опозданием понял он, что чернь поднялась не стихийно, что были тут и заводчики, и самозваные воеводы и что все створилось по заранее намеченному умыслу. К помосту одного за другим подводили схваченных великих бояринов. Толпа, напирая, орала: - Почто есте новагородчев призваша?! Они князя изымали, а нам в том погинути! Смена, больно пихая в бока, поволокли на помост. Он плохо видел в темноте - только пляшущий огонь факелов да рев толпы оглушал и слепил очи. Хотел говорить, орал что-то; говорить ему не дали, тут же сволокли наземь, в жаркую жадную толпу, в жестоко протянутые руки черни... Труп Смена Внучка долго потом лежал на снегу неубранный. Не удовольствовавшись казнью, смерды послали разорить деревни Смена и иных великих бояринов, дочиста разграбили житные дворы и бертьяницы, свели коней и скот, который тут же был поделен промеж горожанами. Князь Михайло Давыдыч пребывал в тоскливом отупении. За месяц заточенья он вовсе ослаб духом и только, вздрагивая, ждал смертного конца. Поэтому, когда на улице раздались шум и крики, а в двери стали ломиться так, что затрещали створы, он понял одно - смерть! - Господи! Господи! Господи! - бормотал он с вытаращенными от ужаса глазами (в горнице была темень) и, когда двери, крякнув, расселись и в прогал показался пляшущий дымный свет, завизжал, уже мало чего понимая, и ринул бы головой вперед, в толпу убийц - как показалось ему, - ежели бы туго натянувшаяся цепь не отбросила его назад, больно врезавшись в запястья. Он еще ничего не постиг, когда горница наполнилась орущим народом и какой-то ражий смерд в багровом факельном дыму принялся железным шкворнем выламывать цепи из стен. Князь ползал на коленках, молил пощадить, его силою поставили на ноги. Уже все понявший Иван Рыбкин гулко хохотал и ругался, обнимаясь со смердами, рычал и грозил выпороть всех подряд, срывая с рук искореженные обрывки цепей, когда моложский князь, утвердясь на ослабших ногах, с лицом, залитым слезами, вдруг понял, что не убивать, а свободить их вломилась сюда эта толпа, и захохотал тонким истеричным бабьим голосом... Ему плеснули в лицо водой, обтерли рваным рушником бороду, повели под руки на волю. Во дворе какая-то оборванная жонка кинулась впереймы, повисла на шее у Бориса Сменова - оказалось, что и жен московских борцов тоже успели освободить из затвора. Оборванные, худые, нечесаные, в грязи и вшах, еще не веря нежданной своей удаче, собирались княжеборцы вокруг своего московского, вновь обретшего силу и вес главы. И уже Иван Рыбкин, уставя руки в боки, весело орал, требуя тотчас воротить им всем отобранные месяц назад снедь и добро; и уже волокли, вели (лопоть и скот), пусть не все и не то, что было. Тащили отобранное у новогородцев и взятое со дворов своих же великих бояринов, коих час назад зорили вечем, абы только возместить великому князю и его борцам давешний истор и тем спасти город от разоренья московской ратью. ГЛАВА 30 В начале декабря низовские рати вышли в новогородский поход. В переговорах на княжеском сейме Семену очень помогла торжокская замятня. Перед лицом гордого вечевого города князья еще раз вспомнили о своем родовом единстве. Помогла нежданно и пакость, случившаяся в Брянске, где вечники на глазах у митрополита Феогноста, пытавшегося остановить толпу, убили своего князя, Глеба Святославича. Князь и вече - исстари эти две силы стояли друг против друга, иногда уравновешивая одна другую, иногда одолевая супротивную сторону, причем каждое такое одоление бывало не ко благу земли. Восставшие горожане сотворяли беспорядок и раззор, а победивший князь давил смердов поборами, казнил и вешал, вызывая ропот и ненависть горожан... На этот раз брянская замятня подстегнула низовских владетелей теснее сплотиться вокруг великокняжеского стола. На сейме в Москве Семен еще раз говорил о единстве, потребном земле русичей. Братья-князья кивали, соглашались. Полки уже вышли в поход, а корысть, в случае удачи, обещала быть нешуточной. Отдавая приказ выступать, он еще не ведал о восстании торжокской черни, и только уже за Дмитровом настиг его гонец, скакавший кружным путем, повестив об этой первой военной удаче, дальновидно предсказанной Алексием. Была середина декабря, мороз крепчал, пар курился над вереницами ратников, закутанных в курчавые овчинные тулупы и шубы, шерсть на конях закуржавела инеем. Рати шли разными путями, сбор был назначен в Торжке. Туда же ехал в кожаном, обитом волчьими шкурами возке только что пережирший ужас брянского убийства митрополит Феогност. Война, как и советовал Алексий, принимала вид судебной исправы - княжеского и церковного суда над непокорными. Симеон почти не слезал с седла, грелся у костров с кметями, скакал от полка к полку, удивляясь про себя, как это воеводы умеют устроить, накормить и уместить, без давки и суеты на дорогах, такую громаду войска? Этому следовало научиться, и он, грея ладони над дорожным огнем, хлебая мужицкие щи, всматривался, вникал, изредка расспрашивал, больше стараясь понять сам, валился ввечеру, чуя блаженную усталость, прямо на солому бок о бок с ратными, сам осматривал возы с припасом, беседовал с возчиками и волостелями, что поставляли сено и овес лошадям, отмечая для себя, сколь непростое дело ратный поход, ежели о нем не судить по досужим байкам, где только и есть что лихие конные сшибки, и никто никогда не скажет, как и на чем везли кормы людям и лошадям, где добывали овес, каким побытом устраивали ночлеги ратным в декабрьскую лютую стужу, кто и где ковал тысячи коней, чинил сбрую и многое подобное, совсем неинтересное, но без чего никакая рать вовсе не смогла бы даже и выйти в поход. В Твери союзных князей принимали и чествовали в княжеском тереме; стало мочно выспаться на перине, в жарко истопленных горницах, посидеть за богато накрытым столом, держа в руке украшенную серебром двоезубую вилку, а в другой - нож с костяной изузоренной рукоятью. Вдова Александра, Настасья, вышла к гостям показаться, слегка отяжелевшая, царственная, как поздняя золотая осень, ослепив вальяжною русскою красотой. Симеон смешался, затрудненно нахмурил брови, - не знал, как держать себя, о чем баять. Вновь напомнился Федор, ордынский позор; и та боль утраты, с которой о сю пору жила и живет эта ослепительно красивая женщина, незримо передалась и ему, сидящему тут, ради коего и были убиты в Орде ее муж и сын. Больше он ничего не увидел, не уведал в Твери, проминовав взглядом и обширность града, и величие теремов, и гордую стать тверского собора, колокол которого был увезен его отцом на Москву. Сухо-поджарый князь Константин, давно знакомый, еще по Орде, казался тут, где он был и хозяином и главою, вовсе неуместен и чужд, даже нелеп, а госпожою дома по-прежнему, несмотря ни на что, была она, властная красавица, вдова покойного Александра. В Торжке, прибранном после погрома новогородцев и наводненном теперь низовскими ратниками, Симеону отвели верхние горницы наместничьих хором. Военные холопы и молодшая дружина - дети боярские спали в первой, проходной палате, прямо на полу, на соломе. Семену досталась кровать в малой горнице, рядом с которой, подстелив татарские тюфяки и занявши весь пол, легли оружничий, двое слуг и стремянный князя. Слухачи доносили, что до самого Голина путь свободен, а новогородцы совокупляют всю волость к себе в город, намерясь засесть в осаду. <Ну что ж!> - неопределенно подумал Симеон, валясь в постель. По крайности, можно было выспаться и дать отдохнуть полкам, не тревожась ратной угрозой. Новогородское посольство прибыло на третий день, к вечеру. Он уже знал, что-так будет. В душе он уже насладился войной, осадою Новгорода, разореньем сел и рядков, трупами ратных, испуганными полоняниками, бредущими в снегу, - насладился и отверг. Понял, что это не для него и ему увидеть потухающие глаза жонок и детей, скрученные руки мужиков будет мерзко и не в силу души. Хотя, конечно, союзным князьям зорить Новгородскую волость было бы много прибыточнее днешнего мирного договору! В детские годы обиженный сверстниками Семен легко представлял себе муки и боль супротивника, но, стоя над поверженным врагом в мальчишечьих драках, всегда испытывал одно и то же - тяжкий, горячий стыд. Тем паче ежели понимал, что ему уступили как княжичу. Тогда от стыда хотелось бежать неведомо куда, закрывши глаза. Потому, проиграв и отвергнув ужасы войны, коих взаправду зреть ему совсем не хотелось, Симеон был донельзя доволен прибытием новгородского посольства. Он одно лишь позволил себе - отложить до утра встречу с ним и всю ночь представлял, ворочаясь в постели, что скажет, о чем речет незадачливым упрямцам. Или напомнить летнее нападение на Устюжну новогородских молодцов, когда посланные его воеводами всугон рати отобрали у лодейников полон и товар, захваченный грабителями? Или ни о чем не напоминать, милостиво принять дары и дани и сесть на столе в Новгороде, которого он о сю пору так и не видал? Двух тысячей, о коих мечтал отец, теперь было мало. Одни протори и убытки, одни расходы на ратную страду оказались больше! И все же зорить волость Новогородскую ему не хотелось. И чем долее думал, тем менее хотелось ратной беды. Вдосталь насмотрелся курных изб по дорогам, жалкой крестьянской лопоти, малорослых лошадей, испуганной, стесненной в темных хлевах скотины. Не простил бы себе и сам нового разорения русской земли! Сила надобна князю, тем паче - великому. Силою, напряжением воли, мощью стихии живет и множит земля, тучнеют стада, родит пашня и приносят детей бабы. Без силы, земной, телесной, и дух ветшает в оболочине плоти. Но отнюдь не всегда должно силу сию направлять на разоренье и гибель! Явление силы - тоже сила, и, быть может, большая, чем ратный раззор и война! И сам Господь всемогущ, но не жесток и не злобен... Мысли путались, начинали мешаться в голове. Верно, Алексий все это сказал бы точнее и лучше! Он уснул под утро, неожиданно крепко, не видя снов, и проснулся только тогда, когда его начал тихонько побуживать сенной боярин: - Встань, княже, пора! Встань, свет уж на дворе! Послы сожидают, княже! Он протер глаза, вник, понял, вскочил с постели, упругий, словно распрямившийся лук. Сам, чуя внутреннее ликованье, вздел платье, запоясался золотым княжеским поясом, расчесал кудри. Подумал вдруг, что это его первое настоящее княжеское деяние. Не суд над Хвостом, прошедший не так и не тем окончивший, чем бы ему хотелось! (Да и был он тогда темный - в злобе решал.) Теперь же ему грядет достойное господарское деяние, и должно быти ему на княжой высоте. Горницу в нижнем жилье наместничьих хором, где ночью вповал спали ратные, освободили от попон и соломы, чисто вымели. Нагнанные бабы живо отскоблили захоженный ратниками пол. Откуда-то достали резные кресла князю, митрополиту и приехавшему из Новгорода архиепископу Василию. По стенам, по лавкам, уселись бояре его двора и князья-соратники. Василий Калика вступил в палату легкий, подбористый, востроглазый, как встарь, только его сквозистая русая борода стала почти белой да, может, чуть углубились морщины живого лица. За ним взошел тяжелою поступью тысяцкий Авраам. Гуськом, следом за ним, прошли новогородские бояре. Двое из них несли серебряное блюдо, прикрытое шелковым платом, и большой позолоченный, с каменьями в оправе потир, коим поклонились Феогносту. Грек с удовольствием принял подарок. Семен тоже не без любопытства взирал, как с блюда, наполненного, как оказалось, самоцветными каменьями, снимают плат, и каменья, освобожденные от покрова, засветились радостными огоньками. Подарок был царский, вполне достойный великого князя владимирского, и он удовлетворенно склонил голову. - Возьми, княже! - негромким льющимся говорком присовокупил Василий Калика. - Нелюбья много меж нас, а вси русичи и вси единако православныи! Цего содеялось, не помяни того лихом! Буди нам, яко отечь твой, господином по прежнему уложению и борони Новгород от литвы поганой да от свейской грозы! Начались переговоры. Тысяцкий Авраам и бояре выступали по очереди, предложили мир по старым грамотам, черный бор по всей Новогородской волости (это было, как тотчас прикинул Симеон, поболее трех тысяч серебра и уже окупало прежние отцовы исторы). В торжокской пакости бояре теперь сами винились князю, просили унять меч и увести рати, за что обещали другую тысячу рублев с новоторжцев. Предложения были пристойны, даже и очень хороши, и, поторговавшись для прилику (выторговав сверх того еще подарки всем князьям, участникам похода), Симеон заключил мир. Крестное целование скрепили оба иерарха - митрополит Феогност и архиепископ Калика. Подписавши грамоты и отослав в Новгород наместника со свитою, Симеон отдал приказ заворачивать полки. Подступали Святки, разгульное веселье, с ряжеными, с шатаньем из дома в дом в личинах и харях, песнями, гульбой, гаданьями девушек и славленьем. И как-то всем заедино поблазнило, что негоже в святочное веселье мешать кровь и слезы братьи своей. В прощальном застолье сидели избранною дружиной, с немногими боярами. Пили мед и вино, отведывали многоразличные закуси. Василий Калика, пригорбясь, остро посматривал на нового великого князя - кажется, он, позаочь, недооценил Семена Иваныча! Простуженный Феогност покашливал, взглядывал на Калику, прикидывал, не учинит ли тот какой новой каверзы? (Договорено было, что Феогност из Торжка едет в Новгород, а на подъезд митрополиту полагалась церковная дань, очень и очень надобная престарелому греку.) Вслух оба вспоминали Волынь, давешнее, далекое уже, поставленье Калики и последующее его бегство от литовской погони Гедиминовой... Гедимин волею божией помре, но литовская гроза, как и немецкая, не утихала. - Куда прилепше, княже, боронити тебе отцину нашу и дедину от орденьских немечь! - вздыхал Калика, поглядывая на молодого московского правителя. - Яко прадед твой, святой Олександр Невской, боронил Новый Город от немечькой и свейской грозы! Шведы и теперь тяжко нависали над рубежами новогородской земли, и оборона от них не всегда была под силу одному Новгороду. Вкушали. Вели неспешную молвь. И верно было - али казалось так, - не меж собою достоит им дратися, а всем вкупе противу нахождения иноплеменных! - Поезди сам к нам, княже! - звал Василий Калика. Семен медленно покачал головой. Дела отзывали его на Москву. Молодой княжич, Иван Иванович, коего Семен взял с собою в поход, во все глаза разглядывал легендарного Василия Калику, с застенчивым юношеским любопытством, вспыхивая лицом. Впитывал речи, ведшиеся за княжеским столом. Семен, краем глаза следя за братом, опять подумал о том, что пришла пора его оженить. Брату всегда не хватало решимости и воли, впервые об этом свойстве Ивана Симеону подумалось с тревогою: не ровен час, сумеет ли он, возможет ли взвалить на плечи сей груз, о тяжести коего он, Симеон, начал догадывать только теперь? Расставались почти друзьями, почти примиренные. Серебро Василий обещал доставить не отлагая, как только соберут черный бор, а часть новоторжского выхода передавал тут же, из рук в руки. Назавтра провожали московских послов и Феогноста, уезжавшего в Новгород. Новгородская летопись сообщала позже, что приезд митрополита <тяжек был владыце и монастырем кормами и дары>. Еще через день и сам Симеон, урядив отходившие рати, намерил скакать на Москву. Новогородцы, заключив мир с князем Семеном и удалясь к себе, в тесное гостевое жило, долго не могли уснуть. Лежали, вздыхали, ворочались. Авраам первым не выдержал, окликнул вполголоса архиепископа: - Не спишь, владыко? - Не сплю, Овраамушко! - отозвался Василий Калика. - Мыслю так, да и давеча перемолвили между собой... Суздальскому князю достоит имать княженье великое! - выгов