орил шепотом Авраам, приподымаясь на локте. - Узбек ветх деньми, в одночасье помрет... В Орду послать бы! Ошиблись мы с князем московским: крут и непоклонлив, вишь! - И с Тверью ошиблись, Овраамушко! - вздохнув, отвечал Василий Калика. - Мыслю, тово... С Михайлой Святым право ли деяли мужи наши? Может, не стоило б с им ратитьце? - Литва... - начал было Авраам. - Не наша она, Литва! - возразил Калика. - Не наш язык, молвь не та, иная земля! Не ровен час, католики их улестят. В кажном мести свой навычай, Овраамушко, неможно нама вмести быти! Учнут ропаты немечьки строить у нас; в торгу от немечь, да свеи, да фрягов, да жидов придет русичам умаление; а и веце прикроют, и посадничю власть переменят на иньшее цьто... Так-то вот, Овраамушко! Мягко постелют, да жестко будет высыпатисе нам! А сами промеж ся не сговорим! Видал, кака незадача по приключаю? На брань не встали - бедны, мол, нужны, - дак нынь серебро даем! На то не бедны ищо! Яко и во Царьграде грецком тако же вот отворило: турки на их, латины по их, а они ратитьце, не хотят, бедны, вишь! Боюсь, Овраамушко, тако пойдет дале - съедят нас не те, дак други! И не примыслю путем, како нам спастисе от толикой беды? А уж не инако как любовью? Цюжи стали мы, Овраамушко, цюжи! Пото и женуть по нас! И вси князи низовськи надошли, и до всих мы стали екие поперецьны! Заступа надобна! Милость княжая! И с Литвою всяко не след ссору имать, и со князем Семеном Иванычем! Да и с Тверью друго надобно! Ляг, поспи, а я ищо помыслю, полежу, дрема меня не берет, дума долит! Лежучи, вспоминал Калика тверского епископа Федора, с коим был у них некогда спор о мысленном рае. Калика и ныне считал, что прав он, а не Федор. Был на земле рай, Едемом прозываемый! По грехам людским сокрылси, невидим стал. Владыка Федор бает, яко тот рай мыслен токмо, духовен, а смертными очами не зрим... Кольми паче того надея, яко есть и в наши дни смертным явленные врата в рай тот, в Едем господень! Всего исполнена земля, всякой разноты и чудес! И звери дивии, и змеи, и Строфилат-птица, и носороги, и слоны преогромны! Всего исполнена земля! Как же не быть раю тому сокровенну где ни то? Почто ж, бают, горы огненны суть? Откуда идет огнь тот горящий? Не из хладной земли, не из хляби студеных вод! Должен быти солнечный мир, Едем райский, откуда изливает в наш мир огнь горящ! Горы света... И Спасов лик, лазорью начертан! Не прав ты, Федор, все одно не прав! Подумал так, вспомнил, вослед Федору, убиенного князя Александра, сына коего, Михаила, крестил он, Василий Калика, семь лет тому назад... И тут поблазнило, что нашел, додумал душеполезное. Отроку надобно ныне грамоту постигать и прочие науки. Пристойно позвать крестника в Новгород Великий! Долго, скоро ли бегут годы, и что ожидает смертного в кажен текущий час - знает един Господь. А имать заботу о внуке Михайлы Святого достоит ему всяко, и без дальних забот градских. Может стать, вырастет - попомнит новгородское учение и его, Василия, усопшего к часу тому. Размирье какое подойдет - и не подымет рука на дорогой его сердцу великий и многошумный Новгород! Быть может... Всяко повернет судьба! Должно написать о том владыке Федору! Хоть и спорили друг с другом, а почасту и споры рождают сугубое дружество! Должон Федор ему помочь в дели сем! С этим Калика уснул наконец, не успевши домыслить иного: как и чем сдружить меж собою Новгород и великого князя Семена, дабы и впредь оберечь город от московской грозы... ГЛАВА 31 В этом году Анастасии, вдове князя Александра Михалыча, исполнилось тридцать пять лет. Несколько огрузневшая от прожитых лет и частых родов, сильно построжевшая со смерти супруга, она была все еще в расцвете сил и зрелой женской красы. Дети - их шестеро оставалось после гибели Федора в Орде и смерти, еще во младенчестве, старшего, Льва, - целым хороводом роились вокруг матери. Она успевала все: следить за каждым из сыновей, управлять домом, вести обширное хозяйство двора, держать бояр, править селами и волостьми покойного супруга, не выпуская бразды из рук, не перекладывая всего на плечи ключников и посельских (за самым добрым слугою нужен глаз неусыпный, иначе прахом ся обратит любая волость и расточит любое имущество). Сумела повести дело так, что будто и не погибал Александр в Орде! Бояре, никоторый, не бросили, не оставили свою госпожу, и в обширном тверском доме по-прежнему было две власти. Помимо и мимо Костянтина (после смерти московки, Софьи Юрьевны, женившегося второй раз), домом и двором правила она, вдова невинно убиенного Михаилова сына, Александра, о щедрости, прямодушии и красоте коего уже теперь слагали легенды в Твери. И все - бояре и посад, духовные и миряне, книгочии и гости торговые, - все, кому дорога была слава Твери, первого, как мыслили они, града Руси Владимирской, лишь злою бедой и происками москвитян отодвинутого теперь от вышней власти, связывали грядущее, как верили они, возрождение тверской славы с домом убиенного Александра, с его вдовою и детьми. В череде князей-мучеников: Михайлы Святого, Дмитрия Грозные Очи, Александра и Федора - Костянтин Михалыч не стоял, не значился. Не числил его наследником родительской славы никто из тверян. И потому одинокая вдова с малыми и только-только подрастающими детьми была, даже во мнении сторонних князей и княжеств, Новгорода, Литвы и далекой Орды, много значительнее, весомей своего деверя, нынешнего тверского князя Костянтина. Сама Настасья в ежечасных хозяйственных хлопотах лишь изредка поминала о славе рода, о величии Твери и прочем, о чем порою толковал ей епископ Федор. Ежедневный настойчивый труд и был ее подвигом, тем, что спасало и спасло в конце концов от оскудения и гибели дом и семью покойного Александра. Дети радовали. Старшая, Маша, уже невеста (да жениха, все было не приискать, не хотела Настасья отдавать дочерей куда в худородный дом за маломочных князьков либо в боярскую семью - паче самих дочерей блюла честь рода Михайлы Святого!), была верною помощницей матери и, хоть порою, при взгляде на кого из молодых статных кметей, и вспыхивало невзначай девичье лицо, до сих пор, слава богу, ни по кому не потеряла сердца... Был, был бедовый боярчонок, Митька Щетнев (Маше тогда шел четырнадцатый год, самое опасное время!). Были встречи в саду, при няньках, мимоходные, а все же встречи; незастенчивые речи молодца, стыд и растерянность девушки. Было, что и в окно теремное ладил Митька залезть, да подстерегли холопы, бросили в холодную, в погреб, молодца, а Маше в ту пору мать пригрозила монастырем... Было, прошло, слава богу! Митька остепенился, женат, лонись с повинною приходил. Маша с тех лет подросла, построжела, похудела, круче стал стан, тверже плечи, прямая складка нет-нет и ляжет на девичий лоб. Ныне сама не пошла бы в боярскую семью. Читает жития и хроники, о прошлом годе красивым уставом переписала Евангелие для престола нового храма в Отроче монастыре, вышивает золотом, житие дедушки Михайлы помнит наизусть. Честь рода теперь для нее, как и для самой Настасьи, не звук пустой. А годы идут, бегут годы. Скоро восемнадцатый минет, не княжна бы, дак и перестаркой можно назвать! Маша - помощница по дому. Под ее доглядом младшие сыновья и меньшая дочерь, Уля, Ульяна. Этой шесть всего, а нравная, во всем ладит не отстать от братьев: на коня лезет, и книжку ей покажи, и сказку расскажи - паче прочих! Приведет с собою меньших, Володю с Андрейкой: <Мы хочем слушать про Олену Прекрасную!> Сама просит рассказать, сама подсказывает, ежели что забудешь или пропустишь по устали: <Нет, ты ищо не сказала, как он с руки рукавицу уронил, а конь уже тыщу поприщ проскакал с того места!> С этою, подрастет, сладу не будет, скорей замуж отдавать! Из сыновей надежда была на старшего, Всеволода. Отроку двенадцатый год, а уже смыслен, и грамоте горазд, и телом велик. Год-два - женить мочно! Еще растет, тянется, а руки положит на стол - длань словно у взрослого мужика. Большие, красивые, отцовы руки... Иногда посмотрит отдельно на руки сына, и сердце захолонет, защемит непутем по мертвому. Всеволод растет князем прямым, не стал бы с дядьями спорить до поры! Костянтин глядит хмуро, а новая жена его, Авдотья, и еще того злей. От московки сын остался, Семен, Семушка, всего-то пареньку пятый годок! Хоть и не ладили с московкою, а отрока малого как не пожалеть? Играют все вместе в свайку, в лапту ли - вот и хорошо! Бегают, ковыляют с Андрейкой, меньшим, наперегонки. Дак и то Авдотье забедно. Сама как родила сына (Еремеем назвали), так на пасынка ярым зраком глядит, куска недодаст, за княжеским-то столом! Сором! А Настасья прикормит, от той разом покор: ты-де Семена на меня наущаешь! Дитю! Пятигодовалого! И как не стыд бабе такое молвить! Дядя Василий приедет из Кашина, дак Авдотья за столом с того глаз не сводит. Мужняя жена! Тьфу! И Василий давно женат, и супруга его, Елена, брянского князя Ивана дочерь, такая ну прямо славная жонка, худого не скажешь про нее! Дети нарожены, Вася и Миша, погодки, одиннадцати, никак, и десяти летов... Дак при живой жене и рожоных детях на чужого мужа глаза пялить - тьфу! И все ей нейметце: и стол не так, и в челядне не по-ихнему (а уж не великих родов жонка-то!), и к боярам ее, Настасьиным, вечное нелюбье у нее! Тяжко вдове без мужа, хошь и княжне самой! Того и гляди Костянтин, по ее наущению, и из родового терема погонит куда - в Холм али Микулин... Внешне и с новою женою деверя держалась ровно, не одергивала, не огрубляла словом, ни делом каким. Хоть порою и дорого стоило не вскипеть, не возвысить голоса, не отмолвить худым на словесную обиду. Нельзя. Дети растут! И из Твери нельзя уходить. Тверь, она всем завещана, а уйдешь - и бояре разбегут, и села истеряешь, те, что под городом, и не воротишь потом никоторого добра родового! Знали бы малыши, что с визгом и смехом бежат по лестнице и кидаются наперегонки в материн подол, точно воробьи, пихая друг друга и сопя (всех бы обнять, расцеловать разом, да рук не хватает!), знали бы иные скорбные мысли матери своей! Добро, что не знают, не ведают! Всеволод догадывает уже. Ну, тому и надобно. Не дите уже, отрок. Скоро станет защитник материн, муж и воин! А из меньших - радовал Михаил. В честь деда названный, иногда и мнилось: не в деда ли пойдет? Высоконький, ясный, светлый весь, и неогарчивый сердцем, а в обиду себя не даст! Давеча боролся с дворовыми, с погодками, троих уложил на лопатки, взошел - в синяках весь, дышит тяжко, а улыбается: - Не, мамо, не дрались! Возились только! А ето расшибся я! - Николи не скажет худого, не пожалитце никому и хвастать не станет: вот, мол, я какой! Утешный отрок. По складам уже и читает, самоуком начал буквы-те понимать, у старшего брата да у сестры Маши спросит чего... Надобно с Федором-епископом поговорить, да даст дьякона доброго поучити отрока сего! Такие мысли все чаще посещали Настасью. Нынче за ратною порой - полки московлян шли на Новгород, приходило давать кормы великому князю, Костянтин и своих ратных посылал - исхарчились вконец. Теперь, как покончили дело миром, стало мочно подсчитать свой протор. Слава Господу, без большого разоренья обошлось! Села не порушены, кмети из похода воротили с прибытком, а нынешний рождественский корм покроет осеннюю недостачу, чего займовать пришло у торговых гостей. Святки праздновали весело. Вся Тверь гудела от игр, смеха, бешено разъезжающих троек, визга девок на качелях, шума и крика ряженых - шилигинов, что толпами бродили по Твери, набиваясь в боярские терема, прыгали, плясали, хрюкали, рядились медведями и оленями, носили срамного покойника с репяными желтыми зубами из дому в дом... Только-только отпели: <Христос рождается, срящете, Христос рождается, славите> - и тут же хвостатая нечистая сила загуляла по теремам! Дети - с ума посходили: <Хочем шилигинами ходить!> Оделись кто почуднее, уволоклись с толпою дворовых ребяток. Нанесут вечером прошенных по подоконью кусков да шанег, будут есть аржаные дареные пироги и с блестящими глазами сказывать, как и кого пугали в улицах, к кому вваливали веселою гурьбой... Не вдовий наряд, и сама бы пошла помянуть молодость! Настасья вздохнула, накинула шубейку и плат, прошла по двору, заглянула в опустелые мастерские, в парную челядню, где нынче стоял дым коромыслом и какие-то жонки и мужики с вымазанными сажею лицами в вывороченных шубах и срамных одеяниях потащили в десяток рук великую княгиню к столу, едва не насильно заставили пригубить горячего меду и тут же, вызвав жаркий румянец на щеках, громогласно спели ей <славу>. Невольно, рассмеявшись, увернувшись от объятий и поцелуев, выбежала девочкой на морозный снег, под рождественские сияющие звезды, глазом приметив сенную свою боярыню, что, в сбитом повойнике, красная, выскочила-таки следом проводить госпожу, не пристал бы какой охальный мужик - в святочную ночь ряженые чего не содеют! У крыльца сказала: - Ты иди! Поднялась в опустелые горницы. Стало чуточку грустно, что не со всеми, не вместе, как встарь, при муже и господине своем, когда Александр и сам гулял с дружиною, и братья его бегали ряжеными по Твери, и она не чуралась веселья, рядилась с жонками, дразнила хмельного супруга призраком измены, сидела за общим, с дружиною и челядью, столом, пела... Ох бы и сейчас попеть! Нынче она токмо в церкви, в хоре, и отводит душу... Куда все ушло, миновалось! В краткий час отдыха - за пялами, вышивает гладью воздух в Спасо-Преображенский собор, да и тут дети обсядут со сказкой. Или уж им споет потихоньку вполгласа какую песенку. И сейчас бы спела для себя, одной! Да для него, лады, милого, что любил ее слушать так вот, в сумерках, по вечерам. Иногда и сам просил спеть... Эту хоть: То не пыль, то не пыль, То не пыль в поле, курева-а-а стоит! То не пыль, то не пыль в поле... Уронила голову на руки, заплакала. Не слышит ее милый, и петь не для кого больше теперь! Быстро отерла слезы. По шагам за дверью догадала, что Микифор, посельский. Встала, свела брови, кутая плечи в индийский плат (сама не ведая, сколь хороша в сей миг). Микифор глянул, склонился низко: - Рожь привезли, государыня! Усмехнулась глазами. Не государыня она, простая княгиня, вдова. Почто и величает! - Селянин на поварне, поди, коли не пьян, созови! Хлебный анбар, что под стеною, даве вымели, почистили под новину, туда и кладите! Сколь четвертей? Погоди, сама гляну! Ударила рукой в подвешенное медное блюдо (подумалось: а коли и на сенях нет никого?). Однако прислуга нашлась. Выскочила раскосмаченная, рот до ушей, девка (уж не миловалась ли с кем?). Подала зимний вотол. Настасья плотнее завязала сверх повойника простой пуховый плат, сошла на задний двор, куда въезжали сейчас припозднившиеся возы. Вот и вновь некогда ей погрустить-подумать! Будет считать кули, выпрастывая руки в прорези меховой оболочины, совать ладони в рожь: не сырая ли? Будет скликать слуг, следить, чтобы полупьяные холопы по-годному уложили зерно, чтобы возчиков накормили и напоили на поварне, а коням задали овса и сена, а там вечерний обход, а там ужин и дети, коих всех по очереди надо уложить в постелю, присмотрев, не позабыли ли няньки вымыть малышей и расчесать им волосы. А после всего - молитва перед иконою Богоматери, за всех поряду, живым - за здравие, мертвым - за упокой. Иногда за весь долгий день и не присядешь ни разу! А Маше надобно жениха. А Всеволод растет, и - кто будет править Тверью? А в Литве, слышно, нестроения, осенью был набег на Можай, не станут ли ратитьце с Москвою? В этих делах она мало что может понять. Был бы жив покойный супруг! А Мишуту надобно учить грамоте, а там и Владимира с Ульяной, а там и Андрюшу... Муж мой, ладо! Видишь ли ты меня оттоле, зришь ли мои труды неусыпные в память твою, во имя твое и в честь? Как трудно порою засыпать без тебя в святочную, полную веселья и смеха разгульную ночь! Наутро, едва она справилась с обходом служб и клетей, явился служка сообщить, что епископ Федор желает ее видеть. Настасья быстро распорядилась о закусках и о питии, ждала в особной горнице, где принимала важных гостей. Про себя положила непременно поговорить о Мишутке. Тверской епископ был со вдовой Александра накоротке и потому не стал слишком чиниться и говорить околичностями. Коротко осведомясь о здравии чад, отведав рыбы и запив ее травным настоем (в последние месяцы епископ Федор сильно прихварывал, и Настасья, зная это, заказала ему заранее мягчительное питье с мятою и зверобоем), епископ откинулся в кресле и сам повел речь о том, о чем Настасья намерилась его вопросить. - Отроку Михаилу подходит срок к научению книжному, - выговорил Федор. - Како мыслишь ты, госпожа, о сем деле, наиважнейшем для юного отрока? Выслушав ответ вдовы, Федор склонил голову, покивал согласно, вновь глянул светлым старческим взором. С легкою улыбкою примолвил: не хотела бы она отослать сына учиться в Новгород, к архиепископу Василию, понеже оный крестил младеня и ныне хощет приложити труд свой к воспитанию Михаила и научению книжной грамоте? Настасья вспыхнула, смешалась, поняв сразу и всю заманчивость предложения Василия Калики, и могущее воспоследовать неудовольствие Костянтина с Авдотьей, ежели не самого великого князя Семена. - Позволь, владыко, побеседовать с сыном моим. Скоро Михаил предстал перед матерью и епископом. С мороза остро почуялись ему все запахи: старческий, Федора, привычный - от матери, запах свечей, травного настоя, рыбы и закусок, расставленных на столе (ему тотчас захотелось есть, но он сдержался, понимая, что попросить сейчас, в присутствии епископа, кусочек рыбы было бы неблагопристойно). - Поедешь учиться в Новгород? Отрок перевел взгляд с матери на епископа и обратно. Что это они решили тут вдвоем? Первое чувство было - бежать назад доигрывать с ребятами. Какой там Новгород, зачем? Он прихмурился было, опустил голову, задумался, кусая губы, и вдруг горячая волна прилила к сознанию: в Новгород Великий! В тот далекий и богатый город! Который, говорят, еще больше Твери, где иноземные корабли, немецкие, датские и варяжские гости, где река Волхов и Перынь... - Хочешь поехать? Тебя зовет крестный твой, Василий Калика! - донесся издалека голос епископа. Михаил поднял голову, глаза блеснули: - Конечно, хочу! - воскликнул он. - А правда, что в Волхове живет змей и ему бросают людей на съедение? Епископ Федор улыбнулся. Настасья, охнув, притянула сына к себе: - Тебя не съест, не боись! - А я и не боюсь, мамо! - с легкою обидой отозвался отрок, чуть отодвинув Настасью плечом, и вновь поднял светлые любопытные глаза: - А что, теперь уже змея того неможно увидеть? ГЛАВА 32 Ольгерд встал, резко отшвырнув серебряный кубок. Багряное вино, точно кровь, полилось по столу. - Ты знаешь, что я не пью! Не советую и тебе пить, Кейстут! Нам нужны ясные головы, чтобы хотя удержать их на этих плечах! Неужели ты не видишь, что Литва гибнет! И погибнет вскоре, ежели ты... Ежели мы с тобой не спасем ее нынче, сейчас! Он стоял, прямой и высокий. Кожаный пояс с чеканными узорами из серебра красиво стягивал стан. Льняные волосы прямыми прядями падали на плечи. Длинное лицо Ольгерда, всегда такое спокойное, нынче потемнело и подергивалось от гнева. (Князья были одни в палате, почему только Ольгерд и дал себе волю.) Внизу, во дворе и за стеной, шумела дружина, шел пир, рекою лилось пиво и вино. Кейстут потому и поднес кубок брату, хотел порадовать, разыскав его в этой уединенной горнице, не чая худого от чары красного фряжского. - Гибнет? Литва? - не поняв, изумился Кейстут. - Да, да! Не обольщай себя тем, что наши рати стоят под Киевом, что мы заняли Галичину с Волынью, взяли Полоцк и Луцк и не сегодня-завтра, быть может, возьмем Смоленск! Скажи, можем мы справиться с Орденом? Немцы одолевают нас в каждом бою! И еще страшнее - без боя! Вильна наполнена католиками, Явнут давно уже в руках римских попов! Над нами висит Польша, и венгерский король точит меч, мечтая завладеть Галичем! Ведомо тебе это? Ведомо тебе, кому поможет богемский король, ежели разразится война? Да! Отец отдал нашу сестру, Ольдону, королю Казимиру в жены, а с нею воротил двадцать четыре тысячи пленных поляков, которые снова пойдут на нас, когда грянет война! И не венгерский король, так сам Казимир протянет тогда руки к Галичу! Где я возьму брони для моих воинов? Литвин выходит на бой в холщовой рубахе против немецкого панциря и закованного в латы коня! Магистр запрещает рижанам продавать нам свейские брони! Король подарил наши земли Ордену! А папа из Рима благословляет войну с неверными! Сумели мы хотя на пядь отодвинуть немцев от наших рубежей? Что остается нам? Поддаться латынской лести? Принять ихнего бога и папу римского? Или креститься у греческого патриарха? Ты считал, Кейстут, сколько нас? Нас, литвы, а не русичей, захваченных нами! Мы с тобою и то дети от русской матери, Кейстут, и я в детстве был крещен православным попом. Но я литвин! И ты тоже, брат! Попы вс╟ врут! Стоит нам принять русского бога, одолеют русские! Стоит поддаться латинам - одолеет Орден либо польский король! И мы, гордая литва, будем чистить хвосты коням и пасти коров у немецких рыцарей! Понял ты это, Кейстут? Скажи теперь, кто мы с тобою? Я не чую в себе русской крови! Ни знака креста не ведаю на себе! Мы дети огня! Дети бога грозы, Перкунаса! И мы должны быть самими собой! Иначе нас одолеют не те, так другие! А теперь сообрази сам. Нас семеро, семь сыновей нашего великого отца! Наримант крещен в православную веру. К тому же труслив и бездарен. Дай ему власть, и он разом погубит страну! В Вильне сидит Явнут, и ежели он просидит там еще десять лет, католики возьмут нас без бою и перережут, словно кур в курятнике! Я ведаю, что говорю, Кейстут! Наримант с Явнутом сейчас главные вороги Литвы и наши с тобой! Кириад, Любарт и Монтовид не в счет, пока не в счет, ты знаешь сам! Мы или они! Надо брать Вильну, пока не поздно! Ты понял это, Кейстут? Ты понял это, брат мой единокровный? Вот о чем надобно мыслить теперь, а не пить вино и орать дурацкие песни, радуясь невесть чему! Ольгерд смолк, остро и тревожно вглядываясь в худое лицо Кейстута. Никогда доднесь и ни с кем он не говорил так открыто и, кончив, сам испугался сказанного: а ну как брат отступится от него? Кейстут думал, он то опускал, то приподымал высокое чело, коротко взглядывая на брата. Удержит ли Ольгерд власть? Поверят ли ему бояре и воины? Не восстанет ли смута в стране? К радости Ордена! (А это будет самое страшное!) - Поддержит тебя... нас дружина? - спросил он наконец хмуро. - Да! - ответил Ольгерд, продолжая острым пронзающим зраком глядеть на брата. - Дружина идет за сильными! Мы, я и ты, должны доказать это теперь! - Это на всю жизнь? - спросил Кейстут, вскидывая глаза. - Клянусь Перкунасом и всеми богами Литвы, клянусь священным дубом, клянусь отцом и матерью, клянусь совестью и честью воина, клянусь этим мечом и этою цепью на шее моей! Мы будем с тобою как два глаза, и две руки, и жены не смогут поссорить нас между собой, ибо тебе будут Троки, а мне Вильна! - Ты все наперед продумал, Ольгерд, даже и это! - бледно усмехнулся Кейстут. - Да, и это, мой брат! - И знаешь, как занять Вильну... - Да! - И как подготовить дружину... - Да! - И что делать потом... - Да, да! - И как поступить с братьями, ежели мы, ежели их... - Этого я еще не знаю, Кейстут! Братняя кровь часто лилась в нашей стране, и все же я не хотел бы красить княжеское корзно свое в багрец кровью сыновей Гедиминаса. Через этот ручей я постараюсь перешагнуть, не замочив ног. Кейстут поднял наконец голову, решившись. Братья шагнули друг к другу и обнялись. - Погоди! - сказал Ольгерд. - Давай принесем древнюю клятву, клятву наших предков, что ты и я будем неразлучны друг с другом как две руки единого тела до самой смерти! - И после нее! - строго ответил Кейстут. Он был рыцарем, и честь данного слова была священна для него. За стеною шумела дружина, раздавались победные клики, нестройное пение пьяных голосов. - Скоро они пойдут за мною до края земли! Но узнают, что я повел их против Явнута только под стенами Вильны... - задумчиво проговорил Ольгерд, прислушиваясь к шуму за стеной. - Слушай, брат! - вопросил Кейстут. - Вот ты говоришь, что Литва одинока и на краю гибели. Веришь ли ты, что мы устоим днесь и в веках? - Воин не может и не должен гадать о том, чего невозможно постичь. Бояться грядущего и гадать - женское дело! Во что верю я? Во-первых, в то, что Орден столкнется с Польшей, а Казимир с Карлом Богемским! Во-вторых, что русичи несогласиями погубят самих себя, как погубили уже Михаила Тверского! И тогда Псков с Новгородом, а быть может, и Тверь со Смоленском откачнут к нам! В-третьих, я знаю и понял, как надобно бить Орду, и, клянусь тебе этим мечом, Орда тоже вскоре уведает об этом! Вот во что верю я, Кейстут! В это оружие и в эту голову! И боюсь я только попов. Они сильны словом, а слово сильнее меча! Но и они не страшны нам, ежели Рим перессорит с Цареградом, а к этому, кажется, идет! Унии с Римом уже не будет. Я узнал. В Константинополе началась война. Только одно, токмо одного не хватает нам, литвинам! Как сделать так, чтобы литовские бабы рожали сразу же взрослых воинов? - В бронях и на коне! - поддержал невеселую шутку Кейстут. - Да, в бронях и на коне! - жестко отозвался Ольгерд. - Мы слишком много покорили русских земель, и надо беречься, чтобы и нам самим нежданно не стать русичами... Оба замолкли. Длинное нервное лицо Ольгерда опять застыло, словно он надел маску. - Выйдем к дружине! - предложил он первый брату. - Нас с тобою зовут плесковичи! Заметь: зовут меня, а не Нариманта, коего новогородцы пригласили стеречь ихние пригороды, и помочи чают от нас с тобой, а не от Нариманта с Явнутом! Братья вышли, потушив свечи, низко наклоняясь в дверях. Забытый кубок в полутьме покоя так и лежал опрокинутым на столе, и в сумерках красное вино чернело, словно пролитая кровь еще не свершенного преступления. ГЛАВА 33 Медленная речь. Медленное восточное застолье. Едят руками, засучив рукава, баранину и плов. Высасывают кости, облизывают жирные пальцы. Пьют кумыс. Изредка - взгляд из-под полуприкрытых век, мгновенный, изучающий. И опять ничего. Плоские лица бесстрастны. Длится беседа обо всем, кроме того, ради чего собрались вокруг дастархана хозяин и гость. Чадят светильники. Томительно ноет зурна. В роскоши ковров и чеканной утвари танцует девушка. Жирные пальцы шевелятся в лад танцу. Глаза прикрыты от удовольствия. Ай, вах! Танцовщицы не закрывают лица. Брови подведены и слиты воедино чертою синея краски, словно излучья татарского лука. Ай, вах! Хорошо! Якши! Продается конь, или продается красавица, или продается жизнь. Об этом не говорят, говорят совсем о другом, но пир длится, и медленно созревает уже неотвратимое решение. Передадут повод коня из полы в полу. Красавицу, взяв за косы, швырнут на ковер, под ноги нового господина. Жизнь возьмут ножом во время пира, или стрелой на охоте, или арканом прямо на улице, середи толпы, - ежели продана жизнь. Так в торговле. Так и в борьбе за власть. Смерть никогда не приходит вовремя. Вернее сказать, ее никогда вовремя не ждут. Узбек задыхался. Глаза на исхудалом лице вылезли из орбит. Зачем эти ватные покрывала, шелка, подушки и кошмы, зачем! Воздуху! Ежели бы его сейчас вынесли на простор, в степь! Чадят светильники. Запах сандала давит на грудь. Отвратительно пахнет жирным, - зачем они варят баранину, зачем вс╟, когда пришла смерть! Его переворачивают, больно - нет чутких рук, нет близкого, никого нет! Как он одинок, как немощен - повелитель мира, царь царей! Где дети? Зачем тут эта, толстая? Уберите всех! Где Тинибек? - Повелитель, твой старший сын с войсками в Хорезме! - Послать за ним! Молчание. - Послать за ним немедленно, слышите, я умираю! - Будет исполнено, повелитель. Голоса бесстрастны. Его не любят. Его не любит никто! Единственный любимый сын, Тимур, в могиле. Некому сесть у пышного ложа, некому взять в ладони свои его холодеющие пальцы и проводить в последний великий путь. - Позовите детей! Узбек хрипит. В горле булькает, сгустившаяся слюна не дает дышать. Он закидывает голову, шепчет: - Уберите подушки! А ему их поправляют, подымают выше, еще более затрудняя дыхание. Его не слушают, не слышат уже! Его никогда, никогда не слушали. Творили кто что хотел. О, он знает, Черкасу надо срубить голову, Товлубегу тоже... Если бы он мог встать! Один только день! Одного дня не дал ему Аллах! Он все бы поправил, все бы переменил тогда. Он бы... тогда... Воздуху! Зачем курильницы... дым... копоть... Зачем?! Кто-то почтительно склоняется над ложем. Они издеваются над ним! Ах, прибыли сыновья? Зови... Джанибек и Хыдрбек входят, стоят почтительно, прижав руки к груди. Он уже плохо видит, ему кажется, что Джанибек улыбается. Неужели рад? Рад его смерти? - Иван, Иван! - зовет он мертвого улусника своего. Коназ Иван мог бы ему помочь, подсказал, кто из них... Он умный, коназ Иван, очень умный! Надо было убить его, а не коназа Александра... Теперь оба мертвы, и он умирает, повелитель мира, светоч веры, как называют его муфтии, столп вселенной... А ему теперь ничего не надо, только воздуху, один единый глоток! Сыновья, пятясь, отходят от ложа, около которого начинает хлопотать арабский врач, переглядываются, и в этом первом освобожденном взоре мелькает уже предвестие близкой судьбы одного из них. Джанибек и вправду улыбается в этот миг. Младший трепещет, как заяц при виде змеи. За стеною ждут конца эмиры Джанибека, и его, Хыдрбека, сейчас защищает от брата только тоненькая рвущаяся ниточка тяжкого дыхания отца. Его трясет. Не от печали, от страха. Проживи, отец, проживи еще, пока не вернулся Тинибек! Будет ли лучше, Хыдрбек не знает, но сейчас ему страшно, его страшит улыбка брата у ложа умирающего отца. Он еще ничего не знает, не знает и того, о чем уже извещены эмиры там, за стеной, за серой кирпичной стеной, выложенной голубыми и желтыми изразцами, но он дрожит, как заяц в тенетах при виде приближающейся смерти... Где былое братство Чингизидов? Где кровная связь родства и память общего дела сынов далекой Монголии? Ее нет, ее уже нет! В коврах, в изнеживающей дворцовой роскоши и великолепии награбленного узорочья, притекшего из Багдада, Исфагана, Дамаска, среди мусульман, чуждых закону степей, исчезла, исшаяла доблесть и честь нойонов и воинов Темучжина, исшаяло доверие близких друг к другу, а когда нет веры в человека, лучший помощник - нож! И брат дрожит при виде брата, ибо нет братства крови, есть жажда власти, и только она. Жажда власти, которая уже начинает губить и скоро погубит совсем древнюю славу Монголии. ...Они тоже не всегда любили один другого и тоже резались насмерть, и все же они были братья, Чингизиды, дети, внуки и правнуки великого, и они еще понимали это, и понимали их воины, пронесшие девятибунчужное знамя через полмира. Теперь братья - это соперники в борьбе за власть, и только. И так же думают их беки и эмиры, готовые поддержать того, кто больше заплатит или пообещает заплатить. И сила степных воинов, покорившая мир, готова исчезнуть в напрасной взаимной вражде. И даже тому теперь, кто не хочет резни, надо убивать, дабы не быть убитому. Джанибек не был ни злодеем, ни убийцею. Он просто понял прежде своих братьев суровую истину нынешней власти в Орде. И он понял, увидел страх своего младшего брата. И, покидая покой умирающего отца, дал незаметный знак нукерам не выпускать Хыдрбека из-под стражи своей. Ибо младший опасен не менее старшего, потому что опасен всякий сонаследник престола. Всегда найдутся эмиры, готовые поддержать соперника! А власть в Орде должна быть одна. Иначе не будет Орды и дело Батыя погибнет в распрях потомков. Джанибек не думает сейчас, способнее ли он своих братьев - дабы занять престол нелюбимого им отца - или нет, но он знает, что приди к власти любой из них, рано или поздно двое других должны будут умереть. А умереть первым он не желал. И потому, едва пронеслась весть о смерти Узбека, ножи оборвали жизнь младшего из его сыновей. И вестник, посланный недругом Джанибека, полетел в Хорезм предупредить старшего о совершившемся преступлении. И другой вестник, вослед за первым, поскакал туда же, в Хорезм, передать старшему брату, что Хыдрбек замышлял недоброе и потому казнен, а он, Джанибек, ждет в Сарае как верный слуга законного хозяина трона. И гордый Тинибек шел назад, гневаясь, не распуская войско, и все решал дорогою: сразу по возвращении или несколько погодя - выслушав униженные просьбы и мольбы - казнить ему брата-убийцу? Он точно знал, что казнит Джанибека в любом случае, и одного лишь не ведал в гордости своей - что Джанибек это знает тоже. За Ахтубою, в нескольких днях пути, Тинибек выслал вперед дозоры и слухачей - не собирает ли Джанибек против него войска? Но все было спокойно. В Сарае, доносили ему, готовились к торжественной встрече нового повелителя. Это его несколько успокоило, и он впервые подумал о Джанибеке с презрением. Нет, он не будет его убивать сразу! Даст наваляться в ногах, поиграет, как сытая кошка с мышью, и уже потом, после, незаметно отдаст приказ... Снег таял. Начинало припекать солнце. Кони исхудали и были мокры от усилий. В Хорезме сейчас зацветают сады! Тинибек вздохнул, запахнул плотнее курчавый ворот долгого тулупа. Режущий ветер весны леденил лицо. Скоро он воротит домой, сядет на трон отца своего, будет править Ордою и судить урусутских князей, которые прибегут как псы, неся серебро и подарки. Он соскучился по гарему, по женам, по дорогим индийским танцовщицам, которых оставил в Сарае под присмотром персидских евнухов. Джанибек не собирает воинов, значит, верит ему! Быть может, сохранить брату жизнь? Нет, нельзя! Убийца должен быть наказан, как же иначе? И ему, Тинибеку, будет спокойнее после того править Ордой! На ночевках Тинибеку разбивали шатер. Воины спали под открытым небом, на кошмах, у тощих кизячных костров, разгребая снег до земли. Все устали и мыслили только об отдыхе. Забраться в свою дымную и рваную юрту, к своей старой жене, к чумазым детям, что кинутся наперегонки под ноги отца и будут радостно скулить и возиться, словно щенки... Близок Сарай! Тинибек так до самого конца и не понял своей ошибки. Он вступил в город во главе отборных войск. Его тотчас окружили придворные и воины, назначенные встречать повелителя, и повели во дворец по расстеленным белым кошмам. Голодные всадники, спешиваясь, бросались к котлам с дымящимся мясом. Вокруг Тинибека осталась лишь кучка нукеров, но и тех теснили, сжимая, с радостными приветственными криками Джанибековы воины. Тень тревоги коснулась его сознания, лишь когда он увидел себя окруженным чужими людьми. Но прервать встречу, поворотить и ускакать в степь (что, возможно, спасло бы его) не захотел из гордости. Бежать от трона? К нему подходили знакомые отцовы вельможи и беки, подобострастно целуя руку. Знал ли он, что они уже переметнулись к брату? Целование руки - это был обряд, после которого он, Тинибек, станет полновластным хозяином Орды. Вот и брат! Сейчас и он станет целовать руку повелителю. Лучше все-таки схватить его сразу же, тотчас, не испытывая дольше судьбу. Тинибек оглянулся, чтобы позвать своих нукеров, и пропустил миг, в который Джанибек вырвал из ножен кинжал. Он хотел крикнуть, защищаясь, поднял руку, протянутую для поцелуя, и не успел ничего. Кинжал с хрустом и режущею, словно удар, болью вошел ему в горло как раз на палец выше медного воротника кольчуги, надетой под платье. Нукеры, расшвыривая Джанибековых воинов, кинулись к Тинибеку. Подняли. Он был мертв. В трех шагах от них, почти не защищенный своими телохранителями, стоял, пряча оружие и улыбаясь, новый повелитель Золотой Орды, Джанибек. Сто лет назад нукеры убитого немедленно перерезали бы ему горло. Но воины Тинибека только сбились тревожною кучкой вокруг трупа своего повелителя. Сейчас на них ринут со всех сторон в обнаженными саблями и копьями наперевес... Джанибек поднял руку и сказал, обращаясь к нукерам врага: - Вы! Вынести тело! Похоронить с честью! Служить теперь будете мне! Удивленные воины подняли труп и, толкаясь, понесли вон из дворца. Их помиловали. Новый хан больше не захотел крови! Когда Тинибека унесли, Зухра, планета дьявола, закрылась облаком, пряча свое лицо. Передавали также, что легкий черный смерч прошел над могилою убитого хана. Воины разбежались со страху, и только рабы забросали тело повелителя и отметили грудою камней место для мавзолея. ГЛАВА 34 Из новогородского похода Симеон воротился победителем. Вокруг него толпились, заискивая, все те, кто еще год назад мало и замечал молодого княжича. Приказания Симеона выполнялись теперь мгновенно, с л╟та. Ему было стыдно выслушивать грубую лесть, похвалы воинскому таланту, коего ему совсем не пришлось проявить на деле. Хотя порою, забываясь, он и начинал почти верить тому, что про него говорят. Теперь, получив дань с Новгорода, он возмог заняться тем, о чем мечтал уже очень давно, - украшением своего стольного города. Новогородского серебра с лихвой должно было хватить не только на подарки хану, но и на лепоту московских церквей. По совету Феогноста были вызваны изографы из Византии подписывать церковь Успения пречистыя Богоматери, а для росписи собора Архангела Михаила начали искать русских писцов, вызнавая, кто более всех нарочит в этом деле во Владимире, Твери и Суздале. На Масляной справляли свадьбу княжича Ивана с дочерью Дмитрия Брянского, Федосьей. Было много смеху, шуму, веселой безлепицы и кутерьмы. Симеон восседал на месте женихова отца, в красном углу, и смотрел на молодых, что, сидючи на курчавой овчинной шубе и поминутно заливаясь алым румянцем и прыская, кормили друг друга кашей, смешно не попадая в рот, и вспоминал, как он так же вот кормил когда-то с ложки Настасью-Айгусту, ту уже полузабытую им чужую литовскую девушку, и краснел, и бледнел, и как стыдно, как жарко и неловко было ему тогда! А теперь он - еще молодой и полный сил - смотрит на юного брата со снисходительною усмешкой старшего, и шумят подпившие бояре, точно мужики на деревенской свадьбе, и славит молодых хор, и шумит толпа на улице, на истоптанном снегу, у бочек с пивом и возов с дымящейся говядиной, и лезут в сени княжого дворца, толкаясь, чая поглядеть молодую... Выбегало-вылетало тридцать три корабля, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое! Тридцать три корабля со единым кораблем, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое! Со единым кораблем, со удалым молодцом, Ой, рано, ой, рано, ой, рано мое! Только теперь уже вместо Семена с Настасьею поминают имена младшего брата с его молодою женой... Каждая новая свадьба уводит нас в глубину прожитых лет, не дает ошибиться, не дает поверить, что время идет кругами, все повторяясь и повторяясь. Нет, уходит, уводя за собою годы и силы, и только в детях и внуках, в череде сменяющих друг друга поколений вечен человеческий род! Только в отречении от себя обретаешь бессмертие! Настасья с осени ходила непраздная, упорно повторяя, что будет сын. Семен верил и не верил. Подолгу молился, стараясь отогнать смутную тоску и страх грядущего несчастья, п