ичи и на этот раз, с тяжкими потерями, одолели-таки рыцарей) в чудской земле встал мятеж: чернь избивала своих бояр, потом юрьевцы с велневичами топили мятеж в чудской крови, и до времени можно было не ждать немецких набегов на псковскую и новогородскую землю - <божьим дворянам> своих забот хватало! К Москве были стянуты все наличные, вольные от службы кмети из иных городов (своим москвичам разрешено было достраивать пожженные хоромы), вызваны смерды из деревень на городовое дело, и работа кипела день и ночь. Горелую стену от Троицких ворот, вдоль площади и до самой Москвы-реки, разметали и раскопали до подошвы и ладили наново: возили лес, рубили городни и засыпали утолоченной землею и глиной. Надо было успеть до жатвы хлебов. Надо было успеть до нового доноса в Орду. Костры и прясла стен были, по совету Сорокоума, распределены между великими боярами, дабы каждый отвечал за свой кут. Симеон ежеден обходил с кем-нибудь из думцев строящиеся стены. Мужики работали на совесть, до поту. Блестели на солнце мокрые яростные рожи, звучно чмокали топоры, глухо и смачно били бабы, утолочивая землю. Мясное варево кипело и булькало в котлах - кормили мастеров на убой, - и стена росла, все более отделяясь от земли, подымаясь ввысь и стройнея. - Успеем? - спрашивал он, остановясь в своем белошелковом травчатом опашне рядом с работающими, вымазанными в земле и глине мужиками. - Должны успеть! - отмолвливал Андрей Кобыла, грузно слезая с лесов, - засучив рукава боярского зипуна, только что помогал класть могутное бревно в чело проездной башни. - Успеем, князь-батюшка! - весело кричали с лесов плотники. - Знай корми, а мы не подгадим! И куда веселее было бы так вот - кормить и видеть, как растут на глазах стены городов, чем посылать на убой этих вот мужиков! Он уже кожей чуял, что стоять ему тут осталось недолго, что надо вскоре опять мчаться в Орду, куда усланы уже Феофан Бяконтов с Иваном Акинфиевым и киличеями и куда опять надобно везти тяжкое серебро, коим выкупается, до времени, русская кровь, ихняя кровь, этих вот смердов и ратников! Он стоял, главный над главными и одинокий в своем дорогом платье, не чуя, как любопытно озирает его молодой парень, только что ладно и споро отесавший долгое бревно, ровняя и подгоняя наверно рубленные прогон и чашки. Парень с чистым розовым лицом, сероглазый и светловолосый, вроде бы ничем, кроме этой деревенской чистоты лица и ясности взора, не примечательный и не отличимый от прочих, зрел на князя без настырности, но и не лукавя, не скрывая любопытного взора: не видал никогда, а тут, впервой, рядом, в пяти шагах, хозяин Москвы, великий князь Симеон! А великий князь смотрел, в свой черед, в его сторону и беседовал с осанистым боярином, совсем не замечая парня, не ведая, что его путь сейчас едва не пересекся с путем того, кого он, князь, будет мучительно искать всю свою жизнь, ошибаясь и не находя, будет искать, ибо без него не чает спасения ни себе, ни граду Московскому. А он, грядущий Сергий, нынешний Варфоломей, пришедший из Радонежа на городовое дело, - вот он, в пяти шагах! Взгляни, протяни руку! Но не видит князь, и - как знать? - лучше ли было бы, кабы увидел, почуял, приблизил к себе? Молодой парень с секирою в руках еще только собирается уйти в монастырь, еще только начинает копить в себе ту силу, что потом, на века, определит духовную красоту Руси Великой... И провидение недаром отводит князевы глаза посторонь. Не должно мешать этому пути, не должно затворять врата подвигу, не должно рушить лествицу медленного и многотрудного восхождения ввысь, к совершенному парению духа. И потому князь, еще раз бегло оглядев работающих, трогает в сопровождении бояр дальше, проплывая ярким изукрашенным видением мимо смердов в посконных рубахах, а Варфоломей, мало передохнув, берется за другорядное бревно, не ведая еще и сам, что его отныне связала с московским князем еще одна долгая нить, нить взаимной нужды и приязни, у которой, также как у любой нити, есть начало и есть конец, и в конце этом от него, Варфоломея, будет зависеть уже не токмо участь Москвы, но и всей Великой Святой Руси, всего обширного Залесья и иных земель, покуда еще не подчиненных московским самодержцам, и даже отнюдь не чающих этого подчинения. ГЛАВА 43 После жатвы Семен посетил Юрьев, принял присягу тамошних бояр и горожан. Было торжественно и благостно. Ветшающий город, весь утонувший во ржах, уже убранных, - по полям стояли ровные бабки сжатого хлеба, а кое-где высились уже и скирды, приготовленные на зиму, - и собор, весь в каменной рези, словно осколок прошлого величия. Он постоял у могилы князя Святослава Всеволодича, строителя собора, некогда сидевшего на великом владимирском столе. Древние времена! Еще не явились татары, еще цвела и величалась красою Киевская Русь. Великие времена! Ныне уже непредставимые, хоть и не такие уж давние по сроку прошедших лет... Он тихо вышел из собора. В саду уже были накрыты столы; белый хлеб, мед в сотах и вишенье, сыр, масло и топленое молоко умилили его непритязательной красотой сельской трапезы. Была мясная уха, заправленная домашними травами, был мед и квас, и совсем не было дорогих блюд и иноземных питий. Время как-то проминовало древний полевой городок с обветшалыми стенами в сплошной зелени вишневых и яблоневых садов. За столом в саду угощали нарочитых горожан и служилых детей боярских. Князю с великими боярами и духовенством был накрыт особый стол, где, впрочем, только и было отличия, что серебряные чары для меду. Город, давно уже покорный сильному соседу, теперь окончательно попадал под руку Москвы, а местные бояра могли рассчитывать на прибыльную московскую службу. Он ехал из Юрьева прямиком, по переяславской дороге, полями и лесом. Долгий княжеский поезд растянулся, пыля, по узкой колеистой тропе, и, миновавши Переяславль, Семен, не выдержав дорожной тяготы, с немногою дружиной ускакал вперед. Заночевали в Радонеже, поднялись прежде света и к Москве подъезжали о полден. Где-то уже за Клязьмой, недоехав большого мытного стана, Семен остановил запаленного коня и попросил напиться у бабы, что черпала воду из колодезя. - Да ты из непростых, видно? Боярин, чай? Заходь в избу-то! - поглядывая на запыленное дорогое платье князя, вымолвила баба. И Семен, легко соскочив с коня и дав знак спутникам дождать его во дворе (дружинники тоже почали спешиваться и оступили бадью с водою), низко наклонясь в сенях, прошел в избу. В узкие оконца пробивались солнечные лучи. В избе было чисто, пахло щами, дымом и молоком. Хозяйка внесла крынку, налила молока в глиняную чашку, опрятно подала князю. Семен - редко приходилось бывать в избах - оглядывал невысокое жило, глиняную печь, черный потолок и янтарные выскобленные лавки, ряды деревянных и глиняных корчаг, кувшинов и латок на полице, берестяную плетеную солоницу на столе... Хозяйка полезла ухватом в печь, ловко выбросила горячую латку с шаньгами, примолвив: - Покушать не желашь ли с дороги-то? - кинула горячие румяные шаньги прямо на скобленую белую столешню. Семен из уважения к дому взял одну, подул, откусил. Ржаной горячий пирог с кашею был нежданно вкусен, и Семен, не заметив того и сам, съел, запивая молоком, и одну, и другую, и третью шанежку, макая их в растопленное масло, поставленное на стол улыбчивой проворной хозяйкой. Пока он ел, в избу заглянула любопытная овца, пробежала до полуизбы, заблеяла, рассыпав по полу черный горох помета. Дети, осмелев, вылезли из-за печи, оступили проезжего гостя, и уже толстый карапуз, сопя, полез на колени князю, а получив кусок шаньги, устроился удобнее и стал жевать, отпихивая рукою сестренку, что тоже лезла к Семену на руки за очередным угощением. Девочка постарше уже трогала узорные кисти княжеского пояса, а двое пострелят, выглядывавших до того из-за занавески, вышли и робко остановились, не смея подойти ближе. Семен сидел разомлевший, чуточку растерянный, представляя, как бы славно ему самому иметь такую ораву детей, меж тем как от маленького тельца устроившегося у него на коленях малыша шло приятное тепло живого и доверчивого существа. Он осторожно огладил паренька рукою, и тот разом приник к Семену всем тельцем, словно к родному отцу. Баба, выходившая во двор и перемолвившая с кметями, тут явилась снова, всплеснула руками: - Князь-батюшка! А я и не малтаю, мыслю - простой проезжий какой! Кышь! - напустилась она было на детей, но Семен, улыбнувшись, покрутил головою и поднял руку, останавливая смущенную мать. Спросил: - Пятеро у тебя? - Каки пятеро, восемь, князь-батюшко, да двоих ищо Господь прибрал! Ноне, без ратного-то нахожденья, дак и живем! Спасибо тебе, да и родителю твоему, оберег землю от ворога! - причитала баба, доставая меж тем мед и сыр. - Топленого молочка не желашь ли? - смутясь, предложила она. Семен не отказался и от топленого молока. Баба бегом выскочила во двор, кормила там шаньгами кметей. Несмотря на ее беготню и хлопоты, тут был покой, нерушимый покой простой, изначальной жизни, покой, коему нельзя не позавидовать вот так, встретивши в пути. Нельзя не позавидовать... И надо уходить, уезжать, творить и делать что-то там, наверху, нужное для этой простой жизни, для того, чтобы были шаньги и хлеб, сыр, говядина и молоко в доме, чтобы плодились и росли дети, для которых тут, в родимом дому, еще нет ни истории, ни времени, ни страстей - все это там, в иной, преходящей жизни, в которую и их потянет когда-нибудь, заставив на долгие годы позабыть родимый дом, угол, дымный очаг, чтобы потом, когда-нибудь, исполнив или чаще всего не исполнив и сотой доли задуманного, воротить сюда - или в иной такой же рубленый трудовой кут, - воротить, чтобы пахать, и ростить скотину, и водить детей, поняв, что главная тайна жизни все-таки здесь, а не там, в большом и суровом мире великих дел, страстей и подвигов, мире, без коего и здесь, в дымных избах, порушит и падет все и исчезнет в пучине небытия, но который меж тем сам по себе существует и оправдывает существование свое только через эту простую, вне времени и событий длящуюся жизнь на земле. Выпито горячее, с каплями масла и румяною корочкой топленое молоко. Старшой уже заботно заглядывает в избу - пора! А Семен все не решается встать, снять с колен вдруг нежданно уснувшего отрока и передать его счастливой матери, верно и не чующей порою своего счастья! Наконец он перемог себя, встал, бережно переложив малыша на печь, зашарил в калите - что-нибудь дать хозяйке. - Поди ты! - баба едва не замахнулась на него, решительно выставив вперед протестующие ладони. - Ково ищо! Гость-от дорогой! И Симеон, смирясь, убрал калиту с серебром. - Не обессудь, княже! Не признала враз... Баба низко поклонилась ему; провожая, смущенно прибавила: - Заезжай когда! Мужик-от придет с поля, дак возревнует, што не повидал! - Спасибо, хозяюшка! Как кличут-то, не спросил? - А, Митихой! - А по имени? - Дак... Окулькой! - Спасибо тебе, Окулина! Поклон воздай хозяину своему! - произнес Симеон уже с коня. Поднял руку, прощаясь, и тронул повод. - Заезжай! Спаси тя Христос! - прокричала баба ему вслед. Семен еще раз поднял руку и помахал ею, уже переходя в скок. ...И было недоумение. Неужели все его усилия, и многоразличная деятельность бояр и воевод, и труды философов-книжников только затем, чтобы бабы пекли пироги и рожали, а дети, сопя, ползли на колени?.. Неужели в этом вс╟?! И даже было такое, что - да, вс╟! И только строгий лик Алексия, припомнившийся ему уже перед воротами Кремника, оправил и остерег князя: <Нет, не вс╟! Есть высшее, без чего неможно смертному жити на земле и без чего не оправдать не токмо трудов боярских и княжеских, но и самой этой, такой простой с виду, земной жизни! ГЛАВА 44 В Москве Симеона ожидали Алексий и воротивший из Орды Феофан Бяконтов. Вести из Орды были добрые. Хан утвердил присоединение Юрьева к улусу великого князя владимирского. В пути Феофан уведал, что беспокойный рязанский князь Иван Коротопол убит. Пронские князья отмстили наконец за убийство Коротополом, три года назад, их отца, Александра Михайловича. Кровь за кровь! Симеон промолчал, вновь вспомнив о загубленном тверском княжиче Федоре. Алексий вгляделся в отемневший лик князя - понял, перевел речь на другое. Достал грамоту от Василия Калики, пересланную через Алексия великому князю. Новгородский архиепископ сообщал, что церковь Благовещения на Городище свершена и двадцать четвертого августа освящена им, Василием, в присутствии наместника и вятших мужей новогородских. Калика прислал поминки, опять звал Симеона на новгородский стол... Семен в задумчивости свернул в трубку пергаменную новогородскую грамоту. Орда и Новгород, Орден и Литва и происки суздальского князя в Орде - на него опять пахнуло ветром великих свершений. Сельский разымчивый покой был явно не для него! Его тянуло поговорить по душам с Алексием. Но в палате сидели пятеро думных бояринов, и при них отцов крестник сохранял чин почтительного отстояния. С душевным облегчением Симеон, дождав конца приема, услышал из уст Алексия, что прибыли иконные мастеры. Значит, можно будет, не оскорбляя ни Вельяминова, ни Акинфичей, ни Сорокоума, остаться с Алексием с глазу на глаз. Проводив бояр, Семен, пригласив наместника за собою, поднялся в светличный покой - уютную и светлую горенку на самом верху княжеских теремов. Алексий начал было о мастерах, что сожидали князя, но Симеон мягко прервал его: - Погоди, владыко! Спрошать хочу и посоветовать с тобой! Они опустились на опушенную дубовую лавку, и Симеон, сильно обжав ладонями щеки и бороду, на миг прикрыл глаза. - Ехал давеча, под Мытищами в избу зашел, передохнуть. Накормили меня, молоком напоили. Дети полезли на колени. Хозяйка, как узнала, что князь, стала благодарить за тишину, за мирный покой... Подумалось: ужели только затем и живу? Не ведаю, как и изъяснить лучше! Он поднял на Алексия обрезанный, беззащитный взор. Алексий поглядел внимательно, подумал. Кажется, понял. Кивнул сумрачно головою: - Ты прав, сыне мой! Егда спорили о двуедином существе Христа, то старцы египетские, монофизиты, признавали одно божественное, духовное, существо в Господе. Из чего следовало, что и не страдал он на кресте, ибо духовен, призрачен суть, и не в подражание, и не в поучение людям пример, поданный нам Исусом! Отселе легок путь к той лукавой мысли, манихеями и богумилами проповеданной, что мир земной - зло и подлежит уничтожению ради освобождения плененного духа. Наша православная церковь отвергла как ересь Ария, очеловечившего Христа, так и учение монофизитов о токмо духовном существе Спасителя. Мир сей совершенен, как всякое творение божие, потому и приходил Христос в мир, потому и спасал языки от пагубы неверия! И потому надлежит беречь зримый мир и заботить себя жизнью смердов и всякой твари. Но и о втором, духовном существе Христа не забудем в мыслях о малых сих! - Алексий поднял загоревшийся взор и твердо поглядел на князя. - Не хлебом единым! Но глаголом, ежечасно исходящим из уст божиих, жив человек! Пото и грады, и власть, и храмовая лепота, и научение книжное! В двуедином существе мира истина, и ты, князь, охраняя зримое, не волен забывать и о незримом, в мыслях о плоти не утерять дух, иже животворит плоть! - Мне порою так трудно, Алексий! - прошептал Симеон. - Вот и ныне: еще одна смерть, удобная Москве! А батюшка искал святого... - Святого и я ищу, сыне! И родителю твоему ранее рек: он уже здесь! Быть может, ты или я уже и видали его? Встретили, а не сумели опознать в рубище убогого странника? - Знаю, Алексий, ты говорил об этом не раз! Но... чем... как узнать, как уведать? - Молитвою. И верой! И будь строг! - присовокупил Алексий. - Владыка Феогност огорчен тобою! Тем, что ты защитил языческое капище, не разрешив срубить Велесову рощу... Симеон, зарозовев, потупил глаза. Признаться, что он вспомнил в ту пору наказ прохожей колдуньи, Кумопы, ему было мучительно стыдно. Но Алексий сам вывел его из затруднения: - Я отмолвил владыке, что князь содеял сие, дабы не возбуждать напрасной злобы в малых сих, ибо токмо сердечным убеждением, а не силою топора надобно приучать к свету истины! И церковная лепота, затеянная тобою, паки и паки душеполезна ко благу утверждения веры Христовой! Спустись к мастерам, князь, - примолвил Алексий, помолчав. - Поговори, приветь! Красота рукотворная в веках больше скажет потомкам доброго о нас самих, чем пролитая кровь и суетная прижизненная слава... Семен, не отвечая, опустился на оба колена. Поймал благословляющую руку Алексия с крестом и поцеловал, крепко прижавшись губами. - А доброго духовника, княже, я ищу тебе! - тихо прибавил Алексий. - Пока не нашел, но бодрись! Помни по всяк час, что и я с тобою! ГЛАВА 45 Ото всей многочисленной дружины иконописцев князя сожидали четверо старших мастеров: Захария, Иосиф, Наколай и Денис. Захария был сив, в курчавой бороде угодника Николы, жилист и прям. Иосиф и Николай чуть помоложе, первый - мягче, второй - задорнее, и видом Николай больше смахивал на плотника-древоделю, чем на мастера иконного письма. Денис был отличен ото всех - худ, тонок лицом, с большими надмирными глазами инока и долгими перстами тревожных рук. Отказавшийся от вина и за всю встречу изронивший всего слова два, он, однако, и выражением глаз и беглою улыбкою тайного понимания тотчас пришел по душе князю, почуявшему в молчаливом иконном мастере родственную породу ума. Иконные мастеры неумело поклонились князю. Симеон и сам сперва дичился, не ведая, о чем толковать с изографами? По счастью, Захария тотчас повел речь о нуждах ремесла: извести, красках, яйце, хоромах и коште мастерам, поденной плате и прочем, о чем уже уряжали с боярами, но старейшине иконников, как понял Симеон, хотелось услышать подтверждение договоренного из уст самого князя. - Известь смотрели! Добра. Краску тереть почнем нынче ж! - подал голос Николай. - А с весны, как отеплеет, и за кисти! - Подмостья надоть поставить в черквы! - сказал Иосиф, и слово <черква> тотчас обличило в нем выходца из Великого Новгорода. Симеон повелел мастерам сесть на лавку. (Не любил, хоть то и полагалось по чину, когда перед ним, сидящим, стояли люди в преклонных летах, кто ни буди - боярин или смерд.) Слуге приказал обнести иконописцев чарою. Мастера оживились, разговор потек свободнее, и уже под обличьем просителя-смерда проглянуло в Захарии затаенное - талан и гордость мастера, неотлучная от знания тайн непростого своего ремесла. - Како бают филозофы? - спрашивал Захарья, рубя ладонью воздух, и сам же отвечал, ероша свою и без того путаную бороду. - Есть личина, харя, вон в коих кудесят на Святках, есть лицо, какое у кажного из нас, - все ж таки по образу и подобию! И есть лик, высшее! Образ божий! В коем явлена горняя правда, токмо воплощенная в земном! - Инобытие! - негромко подсказал Денис. - Вот, вот! Инобытие! Слыхал, княже, про ересь иконоборческую в Цареграде? То в древних книгах писано! Постой! - отодвинул Захария локтем Иосифа. - Князь, он много знат, а того, что я ведаю в реместве своем, не постиг! Верно баю? Поди, кисть в руки не брал, сколь пива с яйцом мешать, не знашь и того? Ну! А ты не замай! На то и мастеры, чтобы свое знатье иметь! То бы и мы не надобны были! Захарья расшумелся не в шутку и, похоже, не от выпитого вина, а вошел в задор, когда знатцу уже все одно, боярин ли, сам князь перед ним, - а вера высказать свое, кровное. Симеон знал это чувство и потому не прерывал изографа, даже слегка любуясь буйным стариком. - Што есть икона? - кричал Захарья. - Окно в инобытие! Не память, а лик отверстый! Так надобно писать, чтобы надмирно, яко от Господа самого! Яко свет исходящ! Во фрягах ныне почали ближе к земному, к телесному, деву Марию яко каку ни то Марью портомойницу пишут, оттого - еретики! У нас не так! Строго! Яко святой Лука, евангелист, писал, тем побытом и мы, русские мастеры! И у греков ныне не так! - Греков ты не замай, однако! - перебил Захарью Николай. - По цареградскому канону пишем угодников и доднесь... - Ты зрел?! Можешь враз отличить суздальское письмо от тверского? Ну! А я примолвлю: в Новом Городи так, а во Плескове инако пишут, и в Смоленске опять свое, и на Москве! Почитай, в кажном гради стольном свой пошиб! А у греков высоко, но мертво, как-то сурово... Грубо у их! - Возвышенно и строго, но хладно! - вновь подсказал Денис. - Ну, то-то! То же да на друго и выходит! Теперича - как писать? Вот хошь младеня Христа! Лоб должон быть велик, яко у дитяти рано рожденного; уста, нос - ищо детски суть, а лоб высок и здесь - выпукло, якоже и у смыслена мужа. И глаза велики, и тут, в подглазьях, яко у старца, надлежит прописать, дабы скорбь была! Оттоле глядит! Из бездонного! На мир! На все грехи наши! - Бесконечная мудрость! - вновь подал свой негромкий голос Денис. - Вота, вот! - Захарья полуобернул к Денису косматый свой лик, поднял корявый перст, как бы призывая собрата в свидетели. - Без туги мудр! Твердыня мира, словом! А Богоматерь? В ей переже девство надо писать! Шею округлу, упругу, лик овален, удлинен, губы юны и рот собран, не распущен, тово, как у ентих, полоротых, верхня губа с мыском, яко девственнице надлежит... Но и строгость в ей! Нос тонок, прям, с горбиною, крылья собраны тож, а брови высоки - дабы мысль была! И воля, и норов! Потому - Матерь божия! А глаза велики и тоже яко и стары, от созерцания зла и всякой печали, в коей мы по всяк день ни к кому иному, а к ей прежде прочих святых прибегаем, к Богоматери! И тоже свет неотмирный, надмирный свет от нее! А коли святой - Никола Угодник, к примеру - тута прежде всего усилие мысли в ем! Из людей же он, спервоначалу-то! И штобы зраком - пронзал! Значит, лоб так вот, на две половины пропиши и тута складку, тово, и глаза штоб не прямо, а с движением - озирает мир! И лик сухо надобно писать, резко таково - старец! И все плотское отверг! Словом, лик надобно писать, не лицо, то, что светит, что свыше! Яко у святых от лица огнь исходящ зрели, надмирный свет! Сотоварищи уже тянули Захарию за рукава - дай, мол, передых князю! А он все еще объяснял: и о цвете гиматия у Марии-девы, и о золоте иконном... Наконец изографы стали шумно прощаться. Проводив мастеров, Симеон поднялся к себе, постоял на сенях, подумал, повторил про себя: <Окно в инобытие! Словно через слюду оконную видимый тварный мир, так в иконе и чрез нее - мир духовный, не напоминание даже, не знак, а сама надмирная истина!> Вот, батюшка, и еще одно дело твое исполняется днесь! Храм, тобою строенный, Михаила Архангела - в нем же и могила твоя, - будет пристойно украшен высокою живописью. <Окно в инобытие! - повторил он, открывая дверь изложни. - Не тако ли и всякое прехитрое художество, что приобщает нас к высшему себя? Зодчество, и пение церковное, а и резь, и узорочье всякое! Почто и украшают любое творение рук человечьих, ежели не ради духа божья, незримо разлитого окрест и во всем воплощенного? Пото и создает художество токмо человек!> - Князь даже остановился, обожженный открывшейся истиной. И теперь, наконец, то, увиденное в избе при дороге, связалось у него в сознании с высшей истиною духовного бытия. В художестве, в постоянном творении красоты восходит человек от земного бытия к престолу всевышнего! Надобно токмо, чтобы и художество творилось не в суете и не в гордости ума. Дабы не принять за отсвет высшей истины мечтания мира сего, что только смущают и бередят душу... ГЛАВА 46 Джанибек, к удивлению Семена, исполнил свои обещания. В Сарае был им наведен порядок. Вздохнули с облегчением купцы, избавленные от диких поборов и грабежей, вздохнули русские князья, коим теперь уже не грозила напрасная смерть в Орде по капризу своенравного повелителя. Как-то незаметно потишели и сошли на нет <послы>, сжигавшие при Узбеке целые города. Новый хан окружил себя, по слухам, учеными мужами и слагателями стихов. Менялся на глазах ханский двор, в коем царила и коим управляла теперь Тайдулла, любимая жена Джанибекова. Дела русского улуса новый хан тоже старался решать по закону и по правде. Посол Киндяк был им отпущен на Русь с князем Ярославом Пронским выгнать Ивана Коротопола из Рязани потому, что Коротопол прежде того убил отца Ярослава Пронского, Александра, захватив последнего по дорого в Орду, - дело обычное при Узбеке, который и сам легко приказывал казнить непокорных или заподозренных им в непокорстве князей, так что всякий едущий в Сарай в те годы писал на всякий случай завещание по душе, не ведая: воротит ли живым до дому? Однако и бесерменская церковь усилилась в Орде при новом повелителе, по каковой причине и совершилось томление Феогностово... Как бы то ни было - давняя светлая улыбка молодого царевича, встреченного им некогда на охоте, улыбка, за которой не чаялось узреть жестокого двойного убийства братьев, теперь все больше связывалась в воображении Семена с тем обликом нового хана, о коем доносили ордынские слухачи. С Юрьевом Симеон был прав. Выморочные уделы отходили по закону великому князю владимирскому. Но суздальский князь уже добился, в свой черед, титула великого князя суздальского, а с ним - права самому платить дань Орде, не подчиняясь Симеону, а, сверх того, мог и рассчитывать, в грядущем, получить, в очередь за Симеоном, владимирский стол, поскольку детей мужеска пола у князя Семена не было. По лествичному праву великий стол очень и очень мог перейти в дальнейшем суздальским князьям. (Как вызналось зимою, об этом уже хлопотали теперь в Орде братья-князья, стакнувшиеся друг с другом.) По стране все еще ходил мор прыщом, было неспокойно на литовском рубеже, подозрительно вели себя князья смоленские, замыслившие, как кажется, вновь откачнуть к Литве, неспокойно было в боярах, хотя Семен наконец и снял остуду с Хвоста по неотступным просьбам бояр и совету духовного отца, Алексия. Неспокойно было в далеком Цареграде, где продолжалась междоусобная брань, глухие волны которой гибельно качали устои русской митрополии... И все-таки хлеб был ссыпан в житницы, из Новгорода шло серебро, ордынские дани выплачивались в срок, рождественский корм был собран без натуги и недоимок и укрытая снегами русская страна могла воздохнуть спокойно: еще один год минул без лихолетья и войны. Настасья с последних родин начала прибаливать, и Семен теперь уже со страхом думал о ее возможном конце - как-никак за прошедшие годы и сжился, и привык, и знал всегда, уезжая, что есть догляд за домом и двором, не купленный, а свой, кровный, душевный догляд, коего можно сожидать - и при сотнях слуг, сенных бояр, холопов и послужильцев - все-таки только от близкого и родного себе человека. Нынче жена ладила, вослед мужу и митрополиту (Феогностовы греки уже прибыли из Царьграда), также расписать <свою> церкву - храм Спаса, в монастыре, в Кремнике. Деятельно собирала имение и выискивала повсюду добрых мастеров иконного письма. Симеон почасту заходил к мастерам, глядел, как толкли и растирали в порошок цветные камни, как готовили растворы, чтобы обмазывать по частям камни стены: писать приходило токмо по мокрому, и потому и обмазывать стены и писать надобно было единовременно - <единым днем!>, как уточнял Захарий: - Што седни обмазано, седни и пропиши, не то охра не утвердит! По сухому-то напишешь, дак и стереть мочно, и все не так! Стары-ти мастера век по сухому не писывали, дак пото и не смыть ихней работы ни водою и ничем, токмо уж ежели соскоблить заново всю стену! И известь выдержана коли до двадцати летов, дак, тово, как зеркало! Любота! Лепота! Известь творилась всего десять лет - была заложена в ямы еще при начале отцовского храмоздательства, - и теперь уже сам Симеон боялся: не мал ли срок? Из Нова Города ить твореной извести не довезешь! С весны уже корзинами копили яйца - в раствор и в краску для крепости. У купцов доставали дорогую иноземную лазурь, которую, слышно, добывают где-то в горах, в земле индийской. Твердые куски синего слоистого камня гляделись словно некая драгоценность, а их еще надобно было разбивать, толочь и растирать в мельчайшую пыль, чем и занимались всю зиму молодшие иконописной дружины. Краску везли и из Новгорода - темно-красную охру, и из Пскова, и из иных земель. Захарья мог часами рассказывать о каждой краске: откудова она, и какая в ней сила, и для чего годна. Какою охрой прописывают лик и руки, чем пишут гиматии и фелони, как накладывают пробела, почто в стенописи не употребляют твореного золота, как на иконах, чем суздальский пошиб иконного письма отличен от новогородского и тверского и почему добрый мастер должен, приуготовляя себя к труду иконному, поститься и молиться, яко мних, много дней, пока дух не взойдет в совершенное парение и все греховное не изыдет прочь, дабы враг рода человеческого не смог рукою мастера осквернить невестимо образ господень либо лики святых угодников. Симеон слушал, подолгу простаивая в горнице мастеров, под стук неутомимых краскотерок; иногда брал в руки кисть и с трепетом проводил линию, плавно усиливая или ослабляя нажим, как учил мастер, - только у мастера линия действительно <играла>, а у него, как ни старался, спотыкалась и рвалась, - глядел, как готовят, отскабливая до блеска, доски под иконостасный ряд, как клеят паволоку, промазывают алебастром и долго полируют пемзой и костью, до блеска и твердоты. После Пасхи, как растеплеет, мастера обещали приняться за стены. Минули разгульные Святки, с качелями, санками, бешеной гонкой разукрашенных коней; минул Пост, и уже оседали снега и пахло новой весной, и уже ладили упряжь и сохи, а иконные мастера, застроив храм лесами, начали свою звонкую работу, насекая камень под обмазку, чтобы лучше держалась известь на стене, пробовали забивать гвозди с широкими шляпками, коими в абсидах и в куполе храма будет удерживаться дополнительно расписанный красками слой извести. И князь, ежась от идущего от камня холода, стоял теперь в храме, задрав голову, следил за ладною работою мастеров. И вновь стало ясно, что ему не усидеть. Джанибек звал его в Орду, звал сам, дабы упредить очередные обвинения залесских князей в лихоимстве и утаивании ордынских даней, в чем со времен Михайлы Святого (да и задолго до него!), кажется, не минули овиноватить ни одного из великих владимирских князей... Послы сказывали, что братья-князья нынче добиваются у хана утверждения древнего лествичного права наследования, и московскому князю, у коего до сих пор нету сына, достоит повестить хану, кого он сам прочит в наследники свои. Надлежало ехать в Орду с братьями. Семен вызвал Андрея из Радонежа, (который недавно, после смерти мачехи, отошел Андрею в удел) и Ивана Красного из Рузы, коротко объявив обоим о существе дела и надобности ехать в Сарай. (Братьев следовало поскорее женить, не то и Джанибек не поможет. У всех троих московских владетелей до сих пор не народилось потомка мужеска пола!) Братья переглянулись, поклонились Симеону, выказав полную готовность утверждаться в правах на престол. Правда, Иван Красный, старший из двух, как раз менее всего и годился для занятия стола великокняжеского. Но право должно стоять выше силы, иначе не стоять земле! Не резаться же им, яко сыроядцам, за стол великокняжеский! Оставалось надеяться на потомков, на еще не рожденных сыновей... - Господи! - молился Симеон вечером. - Почему Иван?! Я не хочу Ивана! Он слаб, не удержит даже Алексея Хвоста. Рязане отберут у него Коломну, Костянтин Суздальский - Переяславль. Он потеряет и Тверь, и Новгород, отдаст Смоленск Литве. Все батины заводы - дымом! Я не хочу Ивана! Пусть лучше Андрей! Зачем он младший? Не лучше ли, яко в Литве, избирать не старшего, а достойнейшего! Не режутся же они! (Или только не начали резать друг друга?) Господи! Почему не Андрей? Почему Иван не умер тогда... вместе с женою... Я кощунствую, Господи... Все одно! Почему он?! На кого оставлю я княжество свое? Как переступить за грань небытия и не растерять, не погубить сущего? Господи, укажи мне, подай мне нить спасения, и я умру хоть сейчас, сегодня, успокоенный в деле своем! Или то грех мой, давний и непростимый? Или сбываются сроки? Или то суд господень, строгий и неотмолимый? Я все могу, даже принять смерть... Но ежели со мною умрет язык мой и народ русский расточит пылью по лицу земли - того, лишь того не возмогу, Господи! Я не верю Ивану! Я не верю слабому брату моему! Господи, увиждь и смилуйся еще раз над грешною нашей страной! Ведь ежели я, ежели мы не спасем сегодня Руси Великой, завтра она исчезнет в пучине небытия, и даже память ее потонет в веках! ГЛАВА 47 Из Орды Симеон воротился двадцать шестого октября, с пожалованием и честью. Джанибек утвердил Ивана наследником великокняжеского стола. Теперь стало можно до времени не страшиться братьев-князей. Все окончилось счастливо, очень счастливо! И все-таки только теперь начал Симеон полною мерой понимать, каким духовно выпотрошенным возвращался отец из Сарая, от жестокого и грозного хана Узбека! Дома сожидали посельские, ключники, бояре, притомившаяся Настасья, а ему, по-детски, прежде всего хотелось заглянуть в Михаила Архангела, увидеть, что успели сотворить за время его отлучки иконные мастера. Но в тот же день, конечно, даже и заглянуть не пришлось. Молебен, торжественная служба, дума, разбор накопившихся дел: пришлось вникать в семейную тяжбу Черменковых и быть третейским судьей при обмене селами Афинея с Андреем Кобылою, пришлось выслушать отчеты посельских об урожае и ключников - по хозяйству княжеского двора (тут тоже надобно было разбирать споры бортников с конюшими о лугах за Яузой), и все это в один день, не передохнувши с дороги. Лишь поздно вечером он попал, наконец, в баню, а оттуда, распаренный, отмякший с пути, - за поздний ужин втроем, с женою и дочерью, - следовало утешить Настасью хотя таким запоздалым вниманием к ней. Дочерь росла, и уже виделось, что скоро надобно будет подыскивать ей жениха, и уже не по раз приходило в голову: а не породниться ли с кашинским князем Васильем Михалычем? У того подрастали сыны, а свойство с кашинским домом очень пригодилось бы в грядущем, как намекали ему бояре, для того, чтобы держать в узде своенравную Тверь... Дочерь болтала, ластилась к отцу, которого видала лишь изредка, любила и немножечко боялась. Симеон сидел, притихший, успокоенный, стараясь не думать ни о чем, дабы не подымать вновь со дна души мути напрасных сожалений о том, чего не произошло, видимо, по божьему произволению! Он уснул, довольный, что Настасья, неслышно улегшаяся рядом, не просит мужниных ласк, и все-таки позже, ночью, в полудреме привлек ее к себе. - Порча какая-то во мне! - тихо пожаловалась она. - Болит и болит внутрях! - Ничего! - пробормотал он, засыпая. - Перемолви со знахарками, травок попей... Может, и будут еще у нас с тобою дети! - Он не сказал <сыновья>, не хотел обидеть ее, да Настасья, видно, и так поняла невысказанное супругом... Назавтра, из утра, отложив все дела, он устремился в церковь. (Ему вчера успели уже напеть в уши, что вот-де Феогностовы греки окончили роспись Успения Пречистой в срок, единым летом, а русские писцы не содеяли и половины урочного труда.) Действительно - не содеяли. Западная стена, где должно было быть изображение Страшного суда, не тронута вовсе, южная и северная только начаты, но в куполе уже распростерся лик благословляющего Христа, уже явились ряды святителей в абсидах дьяконника, архангел Михаил в узорных доспехах и Богоматерь с предстоящими - в алтарной нише. Не слушая мастеров, он пересек площадь и вступил в соборный храм Успения Богоматери. Греческое письмо было крупнее, сановитее и, поскольку живопись была довершена полностью, производило большее впечатление. Храм был населен, и строгие тени архангелов, святых и пророков оступали входящего, действительно, словно бы являясь из инобытия, дабы изменить и исправить сей несовершенный мир. Лишь приглядевшись, понял Симеон, что греки кое-где сработали не то что без души, а больше опираясь на образцы, чем на огнь сердечный. Греческие мастера честно повторяли византийский канон, не вкладывая в него горения выдумки. Иные лики неразличимо повторяли друг друга, и все в целом веяло чуть заметным холодком - печатью уходящей, закатной культуры, чего Симеон не мог бы определить словами, но что он почуял, постояв под сводами храма и ощутив словно бы тяжесть и некую чуждость, некое мертвенное остранение, коего в начатых росписях Архангельского храма не было совсем. В задумчивости он воротился к Михаилу Архангелу и тут уже стал разглядывать и внимать многоречивым изъяснениям Захарии. Да! Мастера были невиновны: мелкое письмо, затеянное ими, и масса многодельного узорочья, при величестве стен церковных, и не могли быть исполнены за один летний срок. Понизу шли, круглясь, немыслимо сложные узоры травного письма. Сравнительно с греческими мелкие фигуры святых в тщательно прописанных и тоже изузоренных одеяниях громоздились рядами, уходя ввысь, под своды. (Симеон отметил с похвалою, что Захария с Денисом сообразили верхние изображения написать крупнее, с учетом того, как воспринимает образ письма глаз человеческий.) Все это можно и нужно было очень долго разглядывать, находя все новые и новые подробности. Да, конечно, в сановитости, в броскости общего очерка письмо Захарьевой дружины заметно уступало греческому. Но что-то было в нем, в этом письме, приманчивое, что-то веселое и легкое. Узорный, легчающий, уходя ввысь, ковер лежал на стенах храма, и гляделось так, словно писали не взрослые мужи, а дети, мир коих ярок и свеж, словно промытый или, вернее, еще не отемненный тяготами земного бытия. От иного носатого <грека> или московской <просвирни> (таковыми виделись иные из святых!) уста трогала невольная легкая улыбка, и Симеон не вдруг заметил и сам, что улыбается, разглядывая изображенное. Быть может, и в нем самом жила та же самая, запрятанная где-то в самой глубине детскость, что и в русских мастерах-иконниках, и потому ясная их работа нашла добрый отклик в Семеновой душе. Он остался доволен собором и тут же повелел надзирающему боярину продлить на иньшее лето месячину и корм мастерам. С Алексием встретились они келейно ввечеру. Благословившись, Симеон пригласил наместника к трапезе. Из уважения к сану гостя на столе были только рыбные блюда, грибы, капуста и ягоды. Поговорили о росписи храмов. Симеон постарался передать свое впечатление от живописи, и Алексий, склонив большелобую голову, подытожил: - Юн наш народ! Гляди, токмо подымается новая Русь! И мастеры иконные, хотя и старцы возрастием, но вьюноши духом! Потому и в письме иконном, яко в отверстом окне горняго мира, являет себя - в противность греческим изографам престарелого Цареграда - младая, душа, юный дух животворящий. И на сем зиждят мои надежды и вера в грядущее владимирской земли, князь! - Вот, я был в Орде... - начал с запинкою Симеон. - Джанибек пьет, как и всякий монгол, несмотря на то, что он бесерменской веры. Усидит ли хотя на столе? Зарезал братьев. Меня нудил: женись! Знает сам, что у нас, при живой жене... Отче! Я хотел иметь сына и сыну оставить великий стол, как мне оставил отец! - Все в руце божией, - отозвался Алексий. - У Авраама с Саррою не было дитяти даже и до семидесяти лет! Быть может