ед Джанибеку, зарезавшему братьев своих... Да и кто подумает, даже помыслит кто?! Забудут, не узнают и грехом не почтут! Никто не станет вызнавать, убил я ее или нет! И его княжеская честь уцелеет. Он попросту останет вдовцом. Тут даже и церковь не возможет изречь ничего противу! И злая она, Опраксея, не любит его дочерь, тиранит холопок... Злая, недобрая... Он взглядывает пугливо во тьму. Какие-то черные пятна мреют, сгущаясь, в клубящемся пологе дыма. Вновь подступает то, давнее, едва не сгубившее его. Но теперь уже не о нем, не о Симеоне речь. От него требуют иной крови. Он должен отдать чужую жизнь. Жизнь нелюбимой, чуждой ему девушки, одержимой к тому же нечистою силой. Быть может, гибель предназначена ей искони? Или это новое искушение злых сил, более страшное, чем прежние, когда под угрозою была его собственная судьба? Кумопа сказала бы, возможно! А лукавый разум уже юлил, подсказывал, искал среди слуг такого, кто мог бы исполнить... Да и сам... яд... и никто не станет прошать, сомневаться, схоронят, зароют... И вот она, свобода для нового брака, для иной любви! Сколько раз на его пути вставал этот искус! Сколько раз он отстранял от себя чашу сию? Да и сам Алексий не того ли требовал от него, нудя утеснять Тверь, не давать правого суда Всеволоду... И вот теперь эта ненужная, ненадобная никому жизнь! Когда тысячи гибнут ежеден от моровых болезней, от глада и мраза, когда кого-то кажен час убивают, уводят в полон... Что пред теми тысячами и тьмами одна-единая жизнь злой и вздорной бабы, не возмогшей даже прийти по праву венчанному мужу своему?! Глупый камень при дороге, попавший под колесо. Откинь его в сторону - и забудь, и езжай куда тебе нать! И... уже не останавливай, не взирай, ежели и другие окажут под колесами твоей судьбы! Черное пятно ширит и ширит в клубящемся облаке дыма, серые руки тянут к нему, неслышно забирая в полон. И он потом сумеет любить? Или токмо убрать силою, губить и калечить, терзать чужую сладкую плоть? Чего ты хочешь, чего ты ждешь от меня, какой иной злобы? От меня, поставившего пределом жизни своей несвершение зла? Хочешь ли ты сказать, что я все одно проклят, и Господь мой отступил от меня, и нет для меня теперь иного пути? Это ты хочешь сказать, да?! И серые тени оступают его все гуще и гуще, рдеют угли, темнеет зола, гаснет багряный свет. Уже не чудеса далекой Индии - мрачный огонь преисподней посвечивает, рдея, сквозь черную коросту тьмы. Где же спасительный холоп с дровами? Почему не идет? Тихо открывается дверь. Нет, то не истопник! Семен оборачивает чело со следами копоти и слез. Евпраксия стоит у порога, обтягивая по плечам серый пуховый плат. Тени резких недобрых морщин пробороздили ее одутловатое, померкшее, подурневшее всего за год лицо. - Скажи, кто такая Мария?! Семен молчит, застигнутый врасплох. Он не может гневать сейчас, он смертно устал от недобрых дум и обманов. - Тверская княжна, да?! - Опраксея! - предостерегающе сдвигая брови, говорит Симеон. - Да! Да! Да! Да!! - кричит она, заливаясь ненавистными слезами, кашляя и захлебываясь дымом. - Ты произносишь ее имя по ночам! Ты не любишь меня! Зачем... К чему... Почто было сватать меня у отца! - Я не знал ее раньше, - тихо отвечает Семен. - Я не виноват пред тобой! Евпраксия плачет, некрасиво кривясь, и он смотрит на нее немо, без жалости и сострадания. - Я... я... проклинаю тебя! Пущай тебе будет, как и мне! Того горше! Держи, корми! До смерти держи! Так хочешь? Да? Штоб ни свету тебе и ни радости! Сдохните скорей оба! А я, я тогда уйду в монастырь! Нет, порадую ищо! Песенку спою на могиле на твоей! Убей! Не можешь? Гад! Гад! Гад! Убей, ну! Нет, не можешь, да? Свобожу! Не боись! Нынче ухожу в монастырь! Я уже решила, вот! Пото и пришла сказать тебе! Огромная радость. Нет, гулкая пустота освобождения. Как звенит в голове! Только перешагнуть эту ступень, перешагнуть через нее, и там - пир, свобода и счастье! (А она - вечным укором тебе? В келье, да? Быть может, все-таки лучше - смерть? Почему ты вся серая? Почему?! Господи, воля твоя!) Века обрушились каменной осыпью слов и запретов, рухнули стены, померк и закачался над головою свод небес. Симеон встал, шагнул к жене, вымолвил глухо: - Никуда, ни в какой монастырь ты не уйдешь! Я отсылаю тебя к отцу! Ты - девушка и не виновна ни в чем! У тебя будут муж, дети, счастье! Она плачет, отрицая, качает головой. Она уже не хочет иной судьбы. Злоба, ненависть, вожделение, месть... <Ты всего, всего лишаешь меня, проклятый! - кричат ее отчаянные глаза. - Убей! А нет - полюби! Или дай мне вечно скорбеть об утерянном счастье!> Но нет, он не может, никогда не сможет уже ступать по трупам людей! Он утешает ее, гладит по волосам. Оба кашляют, стоят в дыму, и ошметья серо-черного мрака, разбитые, разорванные, распуганными змеями, извиваясь, уползают в печной морок. Он почти любит, почти жалеет Евпраксию в сей миг, готов ласкать ее, лишь бы унять потоки непрошеных слез. - Пойдем отсюдова! Увидят! Холопы... - уговаривает он ее, и Опраксея медленно подается его настойчивым рукам, делает шаг, другой. Она верит, боже мой, она верит, что все мочно воротить и начать сызнова! И лишь поздно ночью, проговорив в опочивальне с мужем несколько часов подряд, понимает наконец, что вернуть ничего нельзя и неможно, что Симеон по-прежнему далек от нее и что монастырь или родимый дом - две дороги, сужденные ей судьбой. Но и той монастырской, печальной, но почетной судьбы не дает ей московский князь. Изнемогши от слез, усталая, она наконец уступает его упорству и сдается, соглашаясь на родимый дом. (Ей предстоит благополучное замужество, у нее будут дети и семейная жизнь, но все это потом, после, теперь же она не чует ничего, кроме огромного горя и стыда да еще - гнева на тверскую разлучницу). А Симеону, после еще одной бессонной ночи, предстоит искать, кто из бояр захочет выполнить небывалый княжеский приказ: отвезти мужнюю жену (великую княгиню!), обратно к ее отцу, князю Федору Святославичу на Волок, с приказанием вдати ее замуж и тем поднять ропот и пересуды по всем окрестным градам и весям, вызвав, быть может, боярскую замятню, или новую ссору со Смоленском на радость Литве и Ольгерду, или церковное отлучение, ежели того пожелает митрополит Феогност... Словом, нарушить все мыслимые и немыслимые законы, обычаи и христианские правила, слагавшиеся, трудно сказать, почти полторы тысячи лет! И все для того, чтобы не свершить преступления перед своей совестью. Серого гридня Семен увидел еще раз, когда, провожая поезд Евпраксии, глядел ей вслед в окошка верхних сеней. Возок разворачивал со двора, толпа конных кметей смешалась, толкая друг друга, и тогда серый, легко отделясь от кучи комонных, плавно обогнул возок и поскакал впереди, не оборачиваясь, но у Симеона не было и тени сомнений, что это именно он. Весть о решении великого князя потекла словно полая вода. О том судачили и бояре в теремах, и холопы в челяднях и на поварнях. Самоуправством, гордынею, даже безбожием объясняли содеянное им. Передавали, измышляя, стыдные подробности семейной жизни великого князя, словом - впору было лить новый колокол на Москве! Весть достигла Твери и живо обсуждалась в тверском княжеском доме. Мария, прослышав о том у матери, побледнела и вышла вон. Проходя к себе в изложню, она изо всей силы ударила рукою о перила, чтобы вызвать резкую боль в пальцах и тем погасить смуту, поднявшуюся в сердце. Князь Семен не должен был отсылать жену! Не должен! Не должен! И теперь она уже не ведала, как ей поступить, ежели... Ежели... Ей было ясно, что, решившийся на такое, великий князь уже не остановит на полпути. ГЛАВА 80 Семен заранее знал все, что произойдет. И когда дошла весть, что Василий Михалыч собирает полки, чтобы идти войной на племянника, не удивил тому. Он не просил хана давать Всеволоду тверской стол, да и Всеволод мог понять, что тверская треть, теперь, со смертью Костянтина, изрядно увеличившаяся, отнюдь еще не равна всему тверскому княжению. Через Александра Зерно велел передать кашинскому князю, что в его распрю со Всеволодом вступать не станет, и по той радости, с коей воспринял наказ боярин Зерно, понял, что в этот раз вполне угодил своим думцам. Возможные осложнения на смоленском рубеже, как и вероятную в этом случае вылазку Ольгерда, решил предупредить немедленными военными мерами. Филипьевым постом, в трескучие декабрьские морозы, Семен обскакал рубежи Можайского удела, поднял на ноги всех местных бояр и кметей, заставил собрать городовую рать, стянул полки к Тешинову и произвел смотр - людно, комонно и оружно. Резкий ветер сек лицо; кони, в заиндевелой курчавой шерсти, шумно отфыркивали лед из ноздрей; пешие ратники, в полушубках, валенках и лаптях, проходили, красные от мороза, обминая скрипучий снег. Семен, чуя ропот за своею спиной, наезжал, горячий и строгий, соскакивал, оглядывая оружие и брони, безжалостно подымал воевод. В три дня рыхлая масса с трудом вылезших на морозы из теплого жила недовольных людей стала превращаться в казовую воинскую рать, с которой уже и не стыдно было бы встретить в поле Ольгерда с его стремительной конницей. Больших бояр, выехавших было со слугами, расписными шатрами и столовым серебром, он созвал к себе, заставив сутками скакать, не слезая с седел, и ночевать вместе с ним у случайных костров, в поле, подстелив лапник и закутавшись попоною. Ворчали. Молчали. Растирая мороженые носы, восхищенно крутили головами: - Ай да князь! Даром што с женкою рассорил! На рысях подошел коломенский полк. Явились братья во главе своих дружин. Сила собралась немалая, и подросшие за мирные годы отцова правления молодые кмети, здоровые, сытые, румянолицые - чуялось, им и мороз не в мороз! - радовали сердце. Семен сам не ожидал, что получится из этого смотра. Поначалу попросту хотел подтянуть бояр, перешибить лишние толки да пересуды, а теперь, когда ратная сила собралась вся вкупе и узрела сама себя - неохватно глазу шли и шли, заполонив все дороги вокруг Можая, - и он сам, и воеводы, и кмети боярских дружин, и ратники городовых полков почуяли веселый озорной боевой пыл, который восстает всегда от вида совокупного множества. Под Можаем, еще раз оглядев рать, Семен наградил лучших и распустил полки по домам. В московском терему с отъездом Евпраксии настала непривычная пустота, и он слегка оробел, поняв, что теперь между ним и Марией уже не стоит ничего и пришла пора - вместо тайных изводящих мучений, страстных снов и немых разговоров с идеальною призрачной возлюбленной - посылать сватов в Тверь. Он вызвал к себе Василия Вельяминова, Михайлу Терентьича, Ивана Акинфова, Андрея Кобылу и Сорокоума. Василий, Андрей и Иван были с князем на смотрах, и у всех, как, верно, и у него самого, с обветренных лиц еще не сошла морозная краснина. На князя глядели весело. Смотр вновь сблизил, растопивши лед недавних спл╟ток и заглазных покоров. Здесь сидели сейчас соратники, воины, связанные с князем своим мужскою преданностью в бою, когда кметь грудью защищает боярина от стрелы вражьей, а боярин, забывши нанесенные ему местнические обиды, кладет голову за князя. Собрались в укромной верхней горнице теремов, где Семен почасту принимал у себя Алексия. Пристоен был стол с дорогою рыбою, закусками, моченою многоразличною ягодой, капустой, яблоками, восточными сластями и вареным медом, пристойно и тихо ходили слуги, подавая блюда. Ясно и ярко горели свечи. Приятное тепло струила красная изразчатая печь, и Андрей Кобыла не удержался - с удовольствием приложил большие, помороженные давеча длани к теплым изразцам. Отъели. Чинно отпили душистого меду, сваренного с кореньями, травами, восточным перцем и имбирем. Слуги вышли, притворив двери. Кобыла хитро поглядел на князя. Сорокоум сосредоточенно обжимал бороду, глядя в стол. Василий Протасьич ждал, тоже потупя очи. Михайло глядел настороженно, все понимая и очень жалея князя своего. Иван Акинфич взглядывал хитро то на Семена, то на бояр; прикидывал, верно, как поворотит разговор. - Ведомо вам, бояре, - начал Семен, побледневши и сжав кулаки, - что с женою своею, Евпраксией, не жил я плотскою жизнью и девушкой отослал ее к отцу, Федору Святославичу, на Волок! Андрей, Василий, Михайло и Сорокоум разом потупили очи: не сожидали от князя Семена такой прямоты! Он и сам приодержал речь. У него пересохло во рту. Знали они, знали вс╟! А сказать так вот, прилюдно, все одно сором! Для всех сором и стыд! И для него тоже. А и не сказать нельзя было. Во всяком разе - узел разрублен теперь! - И ныне хочу я посватать за себя княжну Марью, дочь Александра Михалыча Тверского! (Бояре разом подняли и опустили взоры: об этом доднесь тоже только еще шептались по углам.) Сим браком, тако мыслю, устрояется вечный мир со Тверью и отлагается древнее наше нелюбие! Бояре молчат. Понимают, что не в одной политике тут дело, и прежде всего не в ней. - Потребно найти сватов, кто бы поехал в Тверь от меня ко вдове князя Александра Настасье и князю Всеволоду! Симеон сказал все и теперь почуял, что от этих нескольких фраз взмок, словно от долгой, хитро построенной речи. Вынул полотняный плат, отер лицо и, стиснув плат в кулаке, замер, прямой, недвижный, холодно сожидая решения избранных бояр. Андрей Кобыла когда-то подкидывал на руках маленькую Машу, возил ее на спине, рычал, изображая медведя, и юная княжна визжала и хохотала одновременно, падала ему на спину, цепляясь тонкими ручонками за косматую бороду боярина. Теперь Маша-Мария давно невеста, и лучшей партии, чем великий князь володимерский, ей не найти. Иван Акинфов прикидывал, как сей брак, ежели он произойдет, отразится на его родовых интересах: поди, можно будет воротить и те тверские села, что были отобраны когда-то у него покойным Александром? Василий Протасьич вздыхал, чуя, что от князя своего ему отступать не след, хотя и невесть как посмотрит на это дело Алексий. Его бы созвать на совет! Михайло Терентьич молчал. Семена он любил неложно и видел, с каким трудом далась ему правда сия и сколь напряжен князь, почти что на срыве. С какою надеждою и страхом сожидает он решения своих бояр! Надобно было поддержать Семена Иваныча... Но третий брак! Но Феогност, но Алексий! Без церкви такого дела никак не решишь! А наместника нету за столом, стало, Семен Иваныч без его воли решает... Худо, ой, худо! Сорокоум думал, глядя в стол, по-прежнему кулаками обжимая бороду. Князю, конешно, простительно многое, тем паче... Однако и обычай... К патриарху бы нать, во Царьград! Охо-хо! Хо-хо! С Феогностом-то не говорено, вот что худо! Може, передумат ищо?! Да не! Эвон как глядит! Пото и созвал! Поднял наконец взор Сорокоум. Поглядел. Сказал хрипло: - Митрополиту уведать нать! И наместника известить! А сватами шли Андрея Кобылу да Алешку Босоволкова; тому честь велика, а Андрей с Настасьей завсегда сговорит! Сказал - отрезал. И все запереглядывали, загудели, кивая головами. Андрей полез в потылицу, потом кивнул и расхмылил в улыбке толстые губы: - Што ж, князь-батюшка! Твое дело наказы давать, наше дело службу сполнять! Когды скажешь, тогды и поеду! А Алексея Петровича беспременно нать созвать с собой, ето Сорокоум праведно надумал! И Вельяминов, покряхтев и посопев, медленно склонил толстую шею, без слов соглашаясь с Андреем. Михайло Терентьич прикидывал тем часом, кто из думцев может оказаться противу. Бяконтовы - все, как Алексий. Афинея, Редегиных и Мину, скажем, Сорокоум согласит. Акинфичи, те завсегда все заедино. Как Иван, так и Морхиня с Федором. Дмитрий Лексаныч Зерно, пожалуй, станет возражать, да один поопаситце... Василий Окатьич? С тем надобно мне сговорить! Ну, а как великие бояра, так и городовые, так и прочие вси... - Не серчай, княже! - сказал. - Мы тебе услужить готовы завсегда, токмо единого не можем: за митрополита нам здесь никак не решить! - Да, митрополит! - вымолвил, кивая, Сорокоум. - И Алексия прошать должно! - подсказал Василий Протасьич, смелея. - Третий брак! Церковь прещает, тово! - озабоченно откликнул Иван Акинфов. И почти хором, во единый вздох, вымолвили все четверо в голос: - Митрополит Феогност! - Добро! - сказал Симеон, хмуро глядя на избранных думцев и по-прежнему сжимая кулаки. - Ты, Андрей, готовься, поедешь сватом во Тверь! Алексея Петровича Хвоста созвать ко мне завтра из утра, поедете вместе! А забота церковная - не ваша, бояре! - докончил он, вставая. - С Алексием и с Феогностом перемолвлю сам! ГЛАВА 81 Он не обманывал себя ни часу. Ни Алексий, ни тем паче Феогност не дадут благословения на третий брак. Но Феогност уехал во Владимир и воротится только на Святках. Алексий сейчас в Суздале, на Москве будет после Рождества. Требовалось именно теперь отослать сватов, чтобы дело получило огласку, стало прилюдным, чтобы с возвращением Феогноста стало неможно поворотить назад. И теперь все зависело от Алексея Хвоста-Босоволкова, вечного противника Вельяминовых и главы всех недовольных единоначалием московского тысяцкого, потому что ежели сватом поедет Алексей Хвост, то умолкнут покоры и пересуды, стихнут недовольные давешним решением княжьим, а он - он должен будет принять Босоволкова опять в думу и посадить рядом с прочими, и древняя пря Босоволковых с Вельяминовыми возгорит с новою силой... Ах! Она возгорит все равно! Босоволковым мирволит Иван, а пока он, Симеон, жив, Алексею Хвосту все одно не сестъ на место Василья Вельяминова! (Допустив Всеволода до тверского стола, он теперь сотворял вторую уступку, чреватую грядущими смутами, ежели не кровью, и понимал это, и - не хотел понимать ничего!) Алексей Петрович явился в княжой терем не умедлив. Выглядел празднично. Верно, изодел лучшие порты, был в бархате и бобровой чуге, с золотою цепью на шее. Выглядел величественно. Семен давно не видал близко Алексея Хвоста и подивил невольно сановитой осанистости боярина. С Алексеем Петровичем разговаривать было легко. По-своему Босоволков был и прям, и бесхитростен, и даже честен. Ежели Семен Иваныч дает ему место в думе великокняжеской, сказал боярин, то и он не станет ждать приезду владыки Феогноста. Симеон поглядел Алексею внимательно в глаза и подписал грамоту, коей Алексей Петрович наконец-то восстанавливался во всех прежних своих правах. Боярин вышел, степенно поклонясь. Семен, когда за Алексеем Петровичем захлопнулась дверь, закрыл лицо ладонями и так сидел недвижимо, чуя, как горячая кровь толчками ударяет в сердце. Что еще должен содеять он на этом пути? Неужели Алексий прав?! Но его уже несло, как камень, пущенный из пращи. Он должен был долететь до конца или разбиться... Через два дня сваты уехали в Тверь. Феогност воротился раньше, чем его ожидали. Он уже все знал и принял великого князя на своем подворье со строгой властностью духовного судии. Быть может, намеренно, дабы не остаться с князем с глазу на глаз, митрополит удержал при себе двоих настоятелей, архимандрита и четверых протодьяконов. Архимандрит и настоятели монастырей сидели, протодьяконы стояли по сторонам митрополичьего седалища, Феогност в своем кресле поместился в середине собрания. Он был тщательно одет, в дорогом саккосе из византийского аксамита, с двумя панагиями в жемчугах, с золотым наперсным крестом, с митрополичьим посохом дивной работы с рукоятью, резанной из желтой кости древнего подземного зверя, которую привозят иногда новогородские купцы из-за Камня, в своей алтабасной митре с алмазным навершием, - и все имело вид духовного суда над князем. Семен, усевшись в предложенное высокое креслице прямь Феогноста, бесился в душе, понимая, какую оплошку сотворил, придя сам к митрополиту, вместо того чтобы позвать духовного владыку Руси к себе во дворец, где он, князь, мог бы вот так же, вздев парчовые одежды, принимать Феогноста, независимо восседая перед митрополитом. Напряженным срывающимся голосом Семен попросил у Феогноста благословения на новый брак, объяснив с натугою, что прежний был недействителен. Феогност молчал. Черты лица его словно закаменели. - Сыне мой! - ответил он наконец. - Брак есть таинство, заключаемое на небесах, пред Богом! И разрешить узы те может токмо Господь. То, о чем ты рек ныне, есть лишь блуд и беснование плоти. Подумай! - Он предостерегающе поднял руку, заставив Симеона промолчать. - Ежели един из супругов тотчас по заключении брака, муж или жена, впадет в тяжкую болесть и годами будет лежать на одре скорби, не должен ли второй свято блюсти таинство брачное и ходить со всяческим тщанием за болящим супругом своим?! Не тако же ли супружница Алексея, человека божьего, всю жизнь, будучи девственницею, оставалась верна мужу своему, хотя он и покинул ее и ушел из дому безвестно? Не плотскую похоть, но духовную связь освящает в браке Господь! - Владыко! - сурово и страстно прервал Феогноста Семен. - Ты забыл, что я князь и глава и должен оставить наследника по себе для земли своея, для языка и народа русского! Что не похоть, а долг перед подданными, доверенными мне Господом, заставил мя ныне пренебречь, как ты говоришь, узами брака! Мне надобен наследник, сын! И потом, этот союз должен положить конец древнему спору городов, от коего гибнет наша земля! Вот с чем пришел я к тебе! Лицо Феогноста не дрогнуло, только, быть может, еще более омертвело. - Князь! Царство божие - не от мира сего! Я не могу воротить твоих послов из Твери. Но подумай и ты, на что идешь и против чего восстал ныне! Быть может, тебе не велено иметь сына от Господа? Быть может, именно в этом и заключен вышний промысл, и кара, и искупление твое? Можем ли мы, смертные, ведать пути всевышнего? Ты и так многажды погрешал противу узаконений церковных, хранил языческие капища, не дозволяя мнихам по слову моему порушить сей оплот суеверия и тьмы. Многажды призывал к себе колдунов и колдуний, впадая в блуд духовный и упорствуя, паки упорствуя во гресех! Побледнев и отемнев взором, Семен ответствовал глухо, что отныне отступит от ворожбы и дозволяет владыке, ежели тот восхощет, срубить священную рощу с Велесовым дубом на Москве-реке. Это была еще одна уступка, схожая с предательством, но ему было не до старухи колдуньи в сей час. Феогност склонил голову, молча приняв этот дар Симеона, но не изменился ликом и не отступил ни на шаг от прежереченного. - С божьею волей бесполезно спорить, сыне мой! - выговорил он. - Лучше смирись! Я же как твой духовный отец все одно не могу при живой жене благословити тебя на третий брак, ни разрешить иереям сочетать тебя с нею святыми узами пред алтарем церкви божией! Это была стена. (И Алексий прибавит к сему, что свобода воли, данная смертному, заключена в послушании вышней воле, и будет прав... Все равно!) Симеон встал. Поднялся неспешно и Феогност. Так они и стояли друг перед другом - земная и духовная власти, человек и обычай, вопль смертного естества и голос высшего разума в непреложном одеянии земных своих установлений. За ним, Симеоном, за его плечами были оружные полки, и дружба с ханом, и давнее уважение к власти. За Феогностом - только церковное предание, но оно было сильнее серебра, оружных полков и воли земных властителей. Князю было отказано в благословении и в таинстве брака. Семен, сдержав себя, склонился к руке архипастыря. - Подумай, сыне! - еще раз предостерег его Феогност. - Слово мое непреложно! Ничего не ответив, князь покинул митрополичий покой. В голове его, пока он проходил переходами к себе в терема, сложилось отчаянное решение: он находит иерея, быть может и во Твери, который перевенчает их, нарушив Феогностову волю. За серебро, за подарки, из страха ли - все равно! Таинство не зависит от духовной чистоты пастыря, пока он не отрешен от сана... Странно, только теперь ему пришла в голову страшная мысль: а согласится ли на брак с ним сама Мария? Тем паче теперь, после прещения Феогностова? Он все делал так, словно его любовь только того и ждала, чтобы кинуться ему в объятия; а ежели нет? Чему он поверил? Себе? Неуверенным словам Всеволода, вынужденного сказать то и так, чтобы расположить к себе великого князя? Что-то ее заставляло все эти годы отказывать женихам? Быть может, она и вовсе не мыслит о браке? Быть может, вот теперь, скоро, с возвращением сватов из Твери он станет смешон всей Москве, нет, всему владимирскому княжению и даже паче того - всем окрестным землям! Быть может, Феогност прав? Быть может, браки действительно заключаются в небесах, и нет в том нашей земной воли, и бесполезно спорить с судьбой? Почему простые бабы в семьях смердов живут, не мудрствуя лукаво, с тем, с кем сведет их судьба по воле родительской, и счастливы, и не ищут иной судьбы, и не в этом ли высший жертвенный жребий женщины? Служить мужу своему, данному свыше, не споря с судьбою, превозмогая труды, и печали, и пьянство, и лень, и вольный норов супруга своего? Не подает ли ныне он и всем прочим поваду творить брак по хотению своему? Он, князь и глава народа русского? Но - нет, нет, нет! Нет!!! - кричала душа, кричала, и билась, и плакала, и восставала на брань, и требовала, взывая: <Господи, сотвори чудо!> Понимают ли они все, что ся творит со мною? Понимаю ли я сам, на что пошел и куда иду? ...А сваты уже в Твери. Вот они входят по ступеням. Вот останавливают под матицею, а Настасья сидит за прялицею или пяльцами и не глядит, и не смотрит, ссучивая бегучую нить. Вот сваты кланяют в пояс, на них кушаки задом наперед. Вот начинают разговор околичностями: мол, следили куницу, след привел к твоему терему, госпожа! Вот входит Всеволод и не знает, куда девать большие руки, и волнуется - впервой ему отдавать замуж сестру! Вот сваты заводят разговор прямее: у вас-де товар, а у нас купец! Андрей Кобыла улыбается широко, Алексей Петрович Хвост строг и важен. Их еще не пригласили переступить матицу, но вот уже и зовут, и сажают, и тогда Настасья, отложив кудель, обращает взоры свои к московским боярам и говорит, что дочь у нее уже на возрасте и надобно прошать девушку, без ее воли, мол, и я, мать, не могу дать вам ответа, и кивает Всеволоду, и тот идет за сестрой, а Мария уже ждет... И дальше картина не состраивалась у него в голове. Как одета? Как глянет? Что ответит брату? За все эти долгие месяцы он, оказывается, вовсе не представлял ее себе живую, такую, какова она есть, а токмо придумывал и изобретал, водил за собою за руку, словно бесплотную тень... И сейчас, когда впервые ей, земной, предстоит сказать свое слово, он не знает, не может уведать, ни представить, что за слово скажет она. Быть может, откажет! И - к лучшему. Он будет рыдать, лежа ничком, потом утихнет, встанет, неживой уже, и станет хлопотать, и строить, и началовать, и притворяться живым, и это будет страшнее всего! А там подойдет старость или случайная болесть, ордынская чума или иное что - и конец. И череп, омытый дождями. (Лучше так, лучше в поле, безвестно, без могилы и даже креста!) Маша, Мария! Скажи скорее, что ты хочешь сказать, ибо я уже не могу жить, не узнавши решения твоего! ГЛАВА 82 Сергий рубил дрова. Дрова были навожены с осени, по первому снегу, на ручной самодельной волокуше. На нем был сероваленый суконный зипун. Овчинный, по грехам, пропал как раз в ту пору. Несколько месяцев прожив в одиночестве, Сергий, увидев в березках бродячего мниха, явно направлявшегося к нему, помнится, так обрадовался человечьему голосу, что не захотел узреть ни вороватой оглядки, ни излишней льстивости, ни осторожного вопроса о богатом покровителе монастыря. Чая обрести в захожем брате сотоварища, он от сердца накормил его хлебом, ягодами и кореньями с малого своего огородика, стараясь не замечать ни жадности, с коей брат поглощал пищу, ни брюзгливости, явившейся в нем тотчас с сытостью. Освоившись, отогревшись у печи, которую он топил не переставая, пока Сергий хлопотал по хозяйству, носил воду и разметал двор, брат принялся свысока поучать Сергия: - Ты ищо молод! (Разумелось, что и несмыслен разумом.) Монастырь должон иметь богатого покровителя! Вот я был... - Он поперхнулся, невнятно произнеся название монастыря. - Дак то монастырь! Каких рыбин привозили к столу! Осетры во-о-от такие! Страшно и позрети! - Он щурился на огонь, причмокивая, вспоминая, верно, обильные трапезы. На вопрос Сергия, почто же брат тогда ушел из монастыря, вскинулся яро: - Пошто ушел! Пошто ушел... Завистники... Отцу иконому не приглянись, оногды и не евши просидишь... Довели!.. Да и вклад тамо... Сергий чуть улыбнулся, смолчав. Подумал, что здесь, в лесу, захожему брату скоро придется понять, что не в рыбах и не в покровителях заключена суть монашеской жизни. Назавтра брат пошел было на работу вместе с Сергием, но скоро устал, ссылаясь на застарелую нутряную болесть, все посиживал да посиживал, глядя, как Сергий неутомимо валит и валит лес. - И работашь как дурной! - ворчал он вечером. - Мнихи рази так работают? Мнихи Господа молят, вот! Однако и молитвы вместе с Сергием брат не выдержал. Начал сперва переминаться с ноги на ногу, потом опустился на колени и даже лег на пол, словно бы от молитвенного усердия, тут же, впрочем, едва не всхрапнув, и, наконец, пробормотав: <Пойду лягу>, выбрался из церкви. Когда Сергий воротился к себе, брат уже спал, накинув и подложив под себя все, что было теплого в доме. Сергий не стал тревожить его, улегшись на голый пол. На третий день брат заскучал. Заметив, что Сергий вновь сряжается в лес, пробормотал, отводя глаза: - Ты поработай, а я помолюсь за тебя! Сергий знал, уходя, что видит его последний раз. Знал, но не придал веры знанию своему... С годами это внутреннее знание все укреплялось и укреплялось в нем, и он уже и сам полагался на него и не ошибался после того разу никогда. Он, помнится, еще кинул взгляд на свой овчинный зипун - захотелось взять с собою, - но отдумал, да и устыдил себя. В тот день Сергий рубил лес до вечера не переставая (с собою была взята краюха ржаного хлеба). Когда, порядком уставши, он явился наконец домой, брата не было и не было полумешка муки - последнего, как на грех! И не было овчинного зипуна. Без муки до нового привозу Сергий еще мог просуществовать: толочь заместо муки липовую кору ему уже приходилось; потеря зипуна в чаянии близких морозов была страшнее. Пока, впрочем, хватало суконной рабочей свиты, и Сергий, рассчитав сроки, порешил, сократив даже несколько служебный устав, сугубо налечь на дрова, чтобы, когда грянут морозы, не было нужды уходить далеко в лес. К слову сказать, нового овчинного зипуна Сергий так и не завел. Притерпелся, привык и позже даже предпочитал сероваленую суконную сряду овчине... Брат этот научил его многому. И не то что недоверию. Постановив в сердце своем всегда доверять людям, Сергий доверял им и впредь, но отроческое, радостно-светлое ожидание добра от всякого встреченного прохожего неприметно перешло у него в требовательно-настойчивую мягкость пастырского началованья, в то, что позже называли в Сергии строгостью. Он понял, что редкий человек не нуждается в понуждении внешнем и лишь немногие, подобно ему самому, дерзают сами создавать себе это понуждение. В первую зиму у Сергия дров до весны не хватило. Пришлось бродить в лесу по пояс, а то и по грудь в мокром снегу, рубить и таскать полусгнивший валежник. Нынче запас был отменен, тем паче что он и не баловал себя излишним избяным теплом. На морозе дрова кололись легко, правда, иные дерева не враз поддавались его секире. Приходило соразмерять силу удара с твердостью - на глаз - очередной колоды. Сергий заметил, что расколется или нет полено, он знает уже в тот миг, когда топор падает вниз, еще не коснувшись дерева. Он приодержался, попробовал приказывать топору, но сразу же ничего не получилось. Тогда он вновь отдался работе свободно и вновь почувствовал, что знает, расколется или нет очередное полено, еще до удара. Он даже усмехнулся радостно, когда понял: знание приходило и здесь, в этом простом мужицком деле, не от головы, не от хитромыслия, а от сердца. И знание это было безошибочным. Еще до удара... Да, нужна и сила, и навычка, и топор нужен, но еще до удара и - безошибочно! Он уже давно нарубил потребное дню, но продолжал и продолжал вздымать секиру. Росла груда наколотых дров - и росло прозрение. Он точно знал, что полено расколется (или нет), до удара. Каждый раз. Без единой ошибки. Не тако же ли и на рати? - пришло ему на ум, и Сергий вновь приодержал вздетый топор. Не тако же ли и ратный труд?! Пото и пишут на иконах скачущих в сечу со вздетыми саблями, а инех валящихся от не нанесенного еще удара... Такожде и на ратях! Да, конечно! Духовно победоносны еще до сражения, и победители до победы, и сраженный падает (начинает падать), не тронутый еще валящимся на него мечом... Такожде! Он вновь стал рубить, и ликующая сила приливала к плечам: такожде! Уже до боя (и, верно, может быть, и без боя!) побеждают правые. Пото и одоляют един тысящу, а два - тьму. В духе причина всего: и воинского одоления на враги, и царств одержания, и даже столь малого дела, коим он занимает себя сейчас. <Гонимы гневом>... Воистину! И это - главное! Дух, коему подчинена плоть. Всегда подчинена! Нет слабых духом, есть ленивые, есть лукавые духом, есть высокоумные, без сердца тщащиеся познать истину. Но ежели дух устремлен и полон веры, плоть, ведомая им, победоносна всегда, еще до деяния, до боя, до удара, так же точно, как точно каждый раз он, опуская секиру, еще не коснувшуюся дерева, уже ясно знает, расколет или нет очередной чурак. Вечерело. Далеко в морозном ясном воздухе раздавались удары топора. И кто бы мог помыслить, что одинокий монах, вздымающий раз за разом секиру, уже не дровы рубит, а решает для себя сложнейшую философскую задачу, от коей зависит взгляд на все сущее и в коей коренятся основы деяний человеческих и многоразличных вер. ГЛАВА 83 На Всеволода, изрядно остудив его пыл, навалились разом все непростые дела тверского правления. Ссоры и споры с боярами покойного дяди Костянтина занимали средь них не последнее место. К тому же обиженный Василий Михалыч начал тотчас по возвращении в Кашин собирать ратную силу, а это значило, что ему, Всеволоду, тоже надо подымать кметей и бояр на брань, и, значит, облагать тверичей, не успевших опомниться от Костянтиновых поборов, новыми налогами, а поскольку войск не хватало, грозить татарскою помочью (очень, впрочем, сомнительной), а прослышав о возможном нахождении татарских ратей, смерды устремили на бег в леса и чащобы и торговые гости начали покидать город. Словом, не было бабе забот... Сверх того, началась домовая, семейная свара. Вдова Костянтина не захотела отдавать захваченное родовое добро, и Всеволод в гневе послал кметей возвращать добро силою, сотворивши с семьей дяди то самое, от чего не так давно сам катался в истерике, хватаясь за меч. Среди всего этого срама, споров, криков, ругани, семейных покоров, толковни с боярами и сбора полков явились московские сваты. И, добро бы кто иной, а не Андрей Иваныч Кобыла, свой, можно сказать, ведомый с детских лет, перед кем не скроешь ни безобразия, ни срама... Настасья, узнавши, схватилась было за голову. Пока московитов встречали, захлопотанная прислуга кинулась судорожно искать запропастившуюся дочерь и не нашла. Сваты уже подымались по лестнице. Ни пить, ни исть не подашь ведь, доколь под матицею не постоят! Торопливо влезла в праздничный свой темно-синий, отделанный парчою и жемчугом саян, выхватила у сенной боярыни прялицу. В последний миг вытащила зеркало, поправив сбившийся повойник. Только поспела сесть - вошли сваты. Ульяния засунула любопытный нос и младшие, Володя с Андрюшей, вслед за нею. Настасья грозно повела глазом - веселые рожицы мигом исчезли, но так и стояли, слышала по дыханию, заглядывая в щелку дверей. Сваты, остановясь под матицею, одинаковым движением огладили бороды, глянули друг на друга. Настасья (руки уже не дрожали, справилась с собою) степенно ответила на поклон. Кобылу поздравствовала как старого знакомого. Тут, наконец, и Всеволод зашел, тоже переодевал платье к торжеству. Слушала толковню сватов вполуха, гадая об одном: где сейчас Маша? Степенно отмолвила сватам теми словами, которых и сожидал в мечтах своих Симеон: мол, с дочерью надо посоветовать! Усадив сватов и распорядив угощением, все ждала, - отай разослала искать по всему терему, и вс╟ не находили Машу, - сором! А Мария была в этот час в притворе домовой церкви. Забилась в угол, села на лавку, прижав руки к вискам, неотрывно глядючи на большую икону <Всякое дыхание да хвалит Господа>, вынесенную в притвор. Безмысленно разглядывала выписные ряды ангелов, архангелов и праведных душ, узорные горки и травы, коневые и скотинные стада понизу... Вяло подумалось: в монастырь? Князь оскорбил ее, быть может, сам не понимая того; словно корову купил, достав престол Всеволоду, и теперь она не ведала, что ей делать с собой. Отказать? Может, и вправду уйти в монастырь? И отказать не откажешь запросто так великому князю владимирскому? Зачем это все, Господи! Зачем борьба за власть, споры, ссоры... Сидели бы у себя в Холме... И понимала сама, что безделицу мыслит. Первая завсегда баяла - родовая честь! Сказать, что не лежало сердце к Семену Иванычу, тоже не могла. Не думала до последнего, что он так поступит, пока уж не отослал Евпраксию к отцу! А и тогда не понимала еще, не чуяла. Дивно казалось: как же так? Венчанная жена! Может, то и отмолвить сватам? Или отложить... И все было не то, не о том! Он ее любит, конечно любит! А она? А она не знала, не понимала ничего. Привыкла жить без любви, без мыслей о браке, и сейчас ничего не пробуждалось в ней, одна сумятица в голове. Звонкий голос Михаила заставил ее вздрогнуть. - Вот ты где! - кричал брат. - Я тебя первый нашел! Иди скорей, сваты ждут! Андрей Иваныч с тем, с другим, приехали, важные такие! Михаил охватил сестру руками, потянул, расцеловал в щеки на правах младшего брата. - Иди же, ну! - Постой, отстань! - отмахивалась Мария. - Дай погодить, подумать... - А что? - округлив глаза, воззрился на нее Михаил. - Ты чего? Не пойдешь разве замуж за великого князя? Мария, покраснев, свела брови, отбросила руку брата, молвила резко: - Погоди! Михаил замолк, озадаченный. Сестра сидела гневная, слепо глядя перед собой. - Я ду-у-умал... - протянул он разочарованно. - А он жену отослал! - Жену! - возразила Мария. - Бают, и не жили с ней! - И прикусила губу. Само сказалось лишнее, при брате-то! - А я его видел! В Новгороде! - вдруг, прояснев ликом, похвастал Михаил. - Даже баял с им! - Видел? - На лице у сестры мелькнуло подобие улыбки, и снова она вся словно погрузилась в тень. Руки упали, опустились плечи. Спросила устало, глядя на икону перед собой: - Какой он? - Он? - Михаил задумался. Повертел головою, поджав губы, потом ясно взглянул на сестру и улыбнулся опять: - Он добрый! И хочет быть строгим! Сказал - и растерялся враз. Маша сидела и плакала. Плакала молча. Слезы катились и катились у нее по лицу... Михаил постоял, потом подсел к сестре, потерся о ее плечо виском, как делал когда-то, еще до отъезда своего, после начал бережно гладить ее бессильно брошенные на колена руки.