Наконец Маша сделала над собою усилие, скрепилась и встала. Притиснула на миг к себе, нагнув; вихрастую голову брата (вымахал, что и рукой не достанешь теперь!), отерла полотняным платом глаза. Спрятала плат в рукав. Промолвила со вздохом: - Ну, пойдем! И Михаил, не оглядываясь (боялся, что сестра разревется опять), торопливо повел ее вниз по долгим переходам в горницу, где уже давно маститые сваты, распаренные в своих бархатных и суконных, отделанных мехом одеждах, нетерпеливо поглядывали на дверь. Мария явилась строгая и белая - ни в губах крови, стала, выпрямившись. Сваты поклонились ей в пояс. Андрей осклабился, подмигнул было, но она - словно и не почуяла; ни слова, ни улыбки в ответ. Прошла, вскинув голову, по половице, взад и вперед (надо было так по обычаю, показать, что не хромая невеста). Остановилась, все так же холодно глядя перед собой, сказала, опустивши ресницы: - Я согласна. И словно отпихнула, оттолкнула от себя всех, вскинувши взор: - Мне можно уйти? Настасья, невольно оробевши, отмолвила: - Ступай, доченька! Мария молча, не меняя выражения лица, поклонилась сватам и вышла, такая же прямая и недоступно строгая. Сваты переглянулись. Андрей крякнул и отер платком вспотевшее лицо. <Мда! - помыслилось ему. - Теперича на спину уже не посадишь!> - Садитесь, гости дорогие! - произнесла Настасья у них за спиной. Кобыла и Алексей Петрович, повеселев, перекрестились и сели к трапезе. По старинному свадебному чину речь теперь должна была пойти о приданом невесты, после чего уже тверские бояра, от Настасьи со Всеволодом, поедут на Москву глядеть дом жениха... О том, что митрополит Феогност отказался благословить этот брак, в Твери еще ничего не слыхали. ГЛАВА 84 - Мать! Мнишь ли ты, что дочь великого князя тверского выйдет замуж без благословения церковного? - Доченька, Маша... Уже и пиво сварили, и свадьба готова на Москве! И лошади ждут, и сваты... - И никто из них не повестил изначала про Феогностово прещение! Позор! Стыд! Господи, какой стыд! - Доченька, я не знаю, что делать теперь... Великий князь... - Князь! Но Феогност затворил все церкви на Москве! Что ж князь Семен меня без венца, как суку... как последнюю... О чем же думал он, посылая Андрея Иваныча к нам? Обманывал, да?! Ты не знаешь, так я знаю, что делать теперь! Идти в монастырь! Я уже толковала с игуменьей. Через три дня постригаюсь, вот! Невестой христовой почетнее быть, чем невестой вашего московского князя! - Мария выбежала из покоя. Настасья как сидела, приложив руки к пылающим щекам, так и осталась сидеть. В самом деле - срам! Феогност затворил церкви. Третий брак, при живой жене... И венчать некому теперь! Разве епископ Федор? Здесь, во Твери... То будет позор для великого князя! Да и владыка Федор может побояться Феогностова прещения... А за невестой - целый поезд. Княжеский возок в серебре, обитый изнутри рысьими мехами, вершники в лентах, перевязанные узорными полотенцами, разубранные кони, расписные сани... Весело гомонят кмети, весело звенят бубенцы. Сейчас кормят поезжан, завтра... Всеволод вбежал, хлопнув дверью. Промороженный, краснолицый: - Что с Машей? - Отказывает! Без церкви, без венца... - Ежели здесь, во Твери, перевенчать... - Думала. Неможно. - И что она? - В монастырь. Через три дня уйду, говорит. - Зови Кобылу! - Сором-от... - Што сором! Пущай, коли сват, шлет вестоношей ко князю! Семен Иваныч с митрополитом не сговорил, а нам теперича ответ держать?! Ты, мать, потолкуй с игуменьей! Без твоей воли и Машу не постригут! А я... - Он вскочил, выбежал вон. Скоро в палату вступил Андрей Иваныч Кобыла, выслушал с нахмуренным челом сбивчивую речь Настасьи. Посопел. Молвил: - Ты тово, с Машею... Не спеши... Пущай погодит! И молодцам... Лишних пересудов не стало б... А я тотчас пошлю ко князю гонца! Без венца и нам, тово, везти невесту соромно! Встал Андрей. Осторожным ученым медведем, пригибаясь в дверях, вылез из палаты наружу. Ничем не утешил, а стало как-то покойнее после его быванья. Прислушалась: во дворе все так же гомонили гости и челядь, не ведая еще или не желая ведать беды. От Твери до Москвы четыре дневных перехода. Вестоноши, меняя на подставах верховых коней, проходят этот путь за два дня. Гонец, посланный Андреем Кобылою, въезжал в Москву на другой день, позднею ночью. Бросив запаленного коня, шатаясь, взошел на крыльцо. Разбуженный сенной боярин, сообразив, что и от кого, побежал в княжую опочивальню будить Симеона. Князь еще не спал. Лежал, обдумывая устроение свадебных торжеств, непростое, поелику ни митрополит, ни Алексий и никто из духовных не будут на свадебном пиру. У него этим вечером был долгий и тяжкий для обоих разговор со Стефаном. Стефан, недавно лишь покинувший терема, тоже не спал в этот час, стоял на молитве у себя в настоятельском покое монастыря и думал. Думал о том, что совершил он и на что дал себя согласить князю два часа тому назад. С поздним раскаянием вспоминал теперь Стефан о младшем брате, который, по дошедшим слухам, так и живет у себя в лесу, лишь изредка появляясь то в Радонеже, то в Хотькове, и о нем уже начинают слагать легенды, сказывают о каком-то прирученном им медведе, о борьбе с бесами, о разбойниках, не тронувших пустынника... Сам Стефан, приняв настоятельский посох и сан, ни в чем не изменил аскетического своего образа жизни, ни скудной трапезы, ни власяницы не снял, что носил под ризами, на голом теле. Но к нему уже потянули бояре и знать, уже не один Симеон, а и Василий Вельяминов, тысяцкий Москвы, содеял его духовником своим, и иные многие великие бояра, лучшие гражане, гости торговые... Духовная власть, толпы внимающих (о чем мечталось бессонными ночами еще там, в Ростове, и после, в Радонеже), почет и преклонение - все приходило, пришло нынче к нему вместе с любовью Алексия, вместе с уважением Феогноста... И все это опроверг и ниспроверг княжий наказ. И должно было ему выбрать одно из двух: или бросить посох к ногам князевым, снять позолоченный крест и, надев сермягу, уйти туда, в лес, к брату своему молодшему, или... Или вовсе бежать из пределов Москвы, быть может, и из Руси Владимирской, куда-нибудь в Киев... Но там Литва! Или еще далее, на Афон, в пределы Цареграда, где нынче войны и невесть, кто победит, и не примут ли греки после того римскую веру? Или на север, в пределы новогородские? Утонуть, погинуть в безвестии, похоронив и гордый разум свой, и знания книжные, и навык божественного краснословия, похоронив все мечты и похотенья свои... Не уйти! От соблазнов плоти уйти легко. Его давно уже не смущают ни хлад, ни глад, ни пост, ни суровая дощатая постеля. От соблазнов души уйти оказалось гораздо трудней! И теперь, с запозданием, предвидя митрополич суд и остуду наместничью, он стоит на коленях и молит Господа о снисхождении и с запоздалым раскаянием вспоминает меньшого брата своего, который разом отверг все обольщения мира и всякую гордыню отринул, даже и гордыню полного отречения своего! Симеон, подрагивая лицом, читал торопливое послание Андрея Иваныча Кобылы. Три дня? Какие три дня?! Постепенно начинал понимать. В голове прояснело. Но он же... И вдруг его прошиб пот: ведь Мария ничего не знает! Торопливо влезал в рукава. Гонцов к ней тотчас! И не одного... Надежных! Василий Вельяминов будто проведал - уже подымался по ступеням. - Прослышал, батюшка-князь, гонец скорый у тя? - От Кобылы! Чти! Надобны верные кмети. Скорей! Вот так Никита, Мишуков сын, случившийся в эту ночь в дозоре дворца, получил свою первую княжескую службу. Мельком взглянув на разбойную рожу невысокого ухватистого молодца и смутно догадав, что уже где-то встречал его и даже вроде беседовал, Семен поворотился к троим прочим, обозрев каждого с ног до головы. На него глядели бедовые обветренные морды привыкших к делу, а не словам молодцов, из тех, верно, что лазят по ночам, мало не задумывая, через тыны в терема посадских жонок, да ерничают, да пьют, да славно дерутся в кулачных боях на Москве-реке. Вот каковы посланцы его мечты и любви! Ну что ж, скачите быстрее ветра! Награда от князя великого - серебро да лихая выпивка в молодечной - сожидает вас на Москве! Трещал смолистый факел. Жаркие горячие искры огня с шипением падали на снег. Мороз крепчал - солнце из утра вставало с ушами, - а теперь, под высокими звездами ночи (далече, словно стоны немазаного колеса, разносит скрип шагов по снегу), верно, и вовсе озверел. Вона как стягивает кожу лица и леденит руки! - Одюжат молодцы? - спросил невольно. - Выдюжим! - осклабясь, ответил невысокий за всех, и прочие готовно закивали головами: мол, не впервой! В свете факелов выводили храпящих дорогих княжеских коней. Кабы не честь княжая - сам бы поскакал ныне вослед! Дорогую грамоту при серебряной печати протянул тому, запомнившемуся. Никита готовно принял, спрягал в кожаный кошель на гойтане, засунул за пазуху. - Преже голову потеряю! - успокоил князя. Посажались верхами. Тронули, все убыстряя и убыстряя бег. Вот исчезли из светлого круга, вот гулко протопотали в отверстом зеве ворот. Семен почуял вдруг, что пальцы рук уже ничего не чуют и уши тоже. Зачерпнул снегу, растер то и другое, перевел плечми. Зверел мороз! Как-то доскачут молодцы? С неохотою пошел назад, в терем, зная уже, что всю ночь не уснет. Никита, проезжая мост, надвинул до самых бровей мохнатую шапку. Ветер резал лицо. Конь скакал, храпя, взматывая мордой. Морозные иглы льда забивали ноздри скакуна. Сонною улицей - рогатки уже были убраны перед ними по слову тысяцкого - проминовали Москву, и началась, пошла ночная тверская дорога. До первой подставы, до первой смены лошадей, двадцать ли, тридцать поприщ - никогда не считал! Ноне только подумал: не сломать бы ноги коню в потемнях! Летел обжигающий воздух, летел темный надвинувшийся лес, и месяц, выплывший наконец из волнистой туманной гряды, летел перед ним в небесах да топот вытянувших в нитку вершников, что, не отставая, летели следом за ним. Никогда еще так не скакал Никита! Думал дорогою (лишь бы не упасть): вот так же, верно, и дедушко Федор в его молодые годы скакал по князеву делу отселева в Новгород али Кострому - хорошо! И было хорошо, хоть уже и не чуялось щек, и казалось: не топот коня, и не дорога, не ветер, а летит встречу высокий надзвездный простор и его на коне несет в вечном холоде ледяных облаков, по дороге луны, над умершей, недвижной землей. И-эх, родимые! Ветер! Кони и ветер! Пал, споткнувшись и захрапев, чей-то скакун. Никита не остановил, не поворотил лица. Скоро подстава, дойдет, коли жив! Трое теперь неслись сквозь мороз и ночь. К первой подставе Вельяминов выслал вестоношу. Их уже ждали, держа в поводу коней. Шлепнув ком гусиного сала на рожу, проглотив огненную чашу горячего меда и бросив несколько слов об отставшем спутнике, Никита уже летел вперед, по-прежнему чуя за собою наступчивый стук копыт. Луна все так же бежала в небесах, и так же молчал промороженный зубчатый лес, и так же тек, обжигая почти уже нечувствительное лицо, ледяной воздух. На второй подставе приодержали было. Но княжая тамга да окрик тотчас явили им свежих оседланных коней. Не разбирая ни лиц, ни рук, вырвал из чьих-то согретых пальцев теплый на ощупь повод, рванулся ввысь и, ловя стремя ногой, поскакал, яростно врезаясь в упругий игольчатый холод. Небо светлело, бледнело, гасли звезды. Казалось уже: сойди с коня - и не устоять на ногах. На подставе на хриплый окрик простуженного горла, понявши, что гонец самого великого князя, его стащили с коня, влили в рот горячее душистое пойло и, не разговаривая много, вскинули в иное седло, продели ноги в стремена, и Никита, не чая уже, скачет ли кто-то за ним, вновь полетел в пустоту, холод и ветер. От Москвы до Твери четыре дневных перехода. Двое суток скачут обычные вестоноши. Никита со спутником (и второй отстал-таки по дороге, свалившись с седла), закаменев и кошкою согнувшись в седле неведомо какого по счету сменного скакуна, на восходе солнца несся уже в виду города, и шарахали от него утренние крестьянские кони, сторонили возы, издали завидев летящего стремглав вершника (верно, уж ко князю самому, не иначе!), с криком шарахало воронье из-под звонких копыт, и близил, стоя, как на столбах, на высоких розовых дымах, уходящих неколеблемо в морозную высь, широко раскинувшийся тьмочисленным нагромождением изб, клетей, хором и амбаров великий город. Под воротами скрестившей копья страже Никита не мог сказать ничего - свело челюсти. Подскакавший напарник выкрикнул строго: - От великого князя володимерского! Копья раздвинулись. Куда тут? Улица криво вилась вдоль высоких тынов. Но их уже встречали верхоконные и скакали сбоку и впереди. И так, вослед чужому коню, влетел Никита в ворота города в городе - княжого дворца, не раз уже сгоравшего и вновь возникавшего из пепла, построенного впервые еще Михаилом Святым. Высокий собор, выше московских гораздо, высокие терема с многоразличными переходами, лестницами, кишевшие народом. Он плохо видел - в ресницах настыл лед; сползая с коня, пал и не сразу сумел встать на ноги. Не чуя тела, шел, ослепший, готовый зарыдать, и не почуял, не понял сразу, что и к чему, попавши в медвежьи объятия Андрея Кобылы, который, крикнув в ухо ему: <Грамота у тя?> - и получив в ответ беспомощный кивок, попросту сгреб гонца в охапку и понес на крыльцо, мигнув молодцам волочь туда же и второго иссеченного ветром и снегом московского ратника. <Гонец! Гонец! От князя!> - потекло по ступеням хором. И Настасья, для которой этот третий день едва не стал роковым, горячо перекрестилась перед образом Богоматери и пошла встречать. Андрей Кобыла втащил за шиворот и поставил на ноги перед ней буро-бело-сизого, залитого не то тающею водою, не то слезами малого со скрюченными красными негнущимися пальцами, который косо начал рвать намороженные пуговицы ворота, раскрывал рот, бормоча что-то, и наконец с помощью того же Андрея Иваныча изволок на свет божий кожаную, пропревшую с одного боку и оледенелую с другого калиту, из коей толстыми пальцами Андрея была извлечена свернутая в трубку грамота с вислою серебряною печатью. - Самой кня... кня... кня...жеской!.. - Оттирать, живо! - прикрикнула Настасья на заметавшихся холопок и - сенной боярыне: - Машу созови! И Всеволода! Мария со Всеволодом и незваный Михаил явились почти одновременно, когда юнца уже уволокли оттирать и отпаивать горячим вином. - Маша, тебе! - сказала Настасья, протягивая нераспечатанную грамоту. Мария порвала снурок, развернула свиток пергамена, медленно проглядела, шевеля губами. Без сил опустила руки, почти роняя грамоту на ковер. Сказала громко, без выражения: - Перевенчает духовник великого князя, игумен Богоявленского монастыря Стефан! Грамота пошла по рукам - от Настасьи ко Всеволоду (Михаил тоже сунул любопытный нос в свиток, глядючи через плечо брата), от него - к Андрею Кобыле. Андрей Иваныч крупно перекрестился, сказал густо и радостно: - Вота и устроилось все! Со Христом Богом! Ноне великому князю во всем легота: и в Литве непоряд - не зайдет Ольгерд наши волости! И в Орде спокой! А и в дому, вишь, настала порядня добрая! Ну, Маша, судьба! И не перечь больше! Сряжайте невесту, а я велю запрягать! ГЛАВА 85 ...Справа бежали, увязая в глубоком снегу. Бежали позорно, роняя оружие; падая на колена и прикрывая руками головы, ждали ударов, а немцы, в развевающихся рыцарских плащах, скакали, словно на турнире или на смотру, наотмашь рубя бегущих. Волынская рать пятила, ощетиненная копьями, но было ясно, что скоро побежит и она. Кейстут, далеко на левой руке, усланный обойти рыцарей, сейчас, попавши в засаду, бешено прорубается сквозь немецкие ряды, ежели уже не убит! Ольгерд, до крови кусая губы, опустил иззубренный меч, затравленным волком озирая поле, усеянное трупами русичей и литвы. Сын, Андрей, сейчас выводит полоцкую дружину... Отрежут! Отрезают уже! Кого кинуть в бой? Смольнян! Он вырвал рожок у горниста, сам протрубил призыв. Битву еще можно было спасти, ежели, ежели... И все дело опять испортил Наримунт! Жалкий трус, сто раз прощенный, убежавший было в Орду, и теперь, когда приполз из Москвы, виляя хвостом, Евнутий (Ольгерд спросил брата: <Ну как, помог тебе твой Христос?> О своем крещении он ныне старался не вспоминать), когда приполз Явнут, Наримунт прискакал тоже - ордынский прихвостень, прихвостень Калиты, в этом несчастном бою он задумал выслужиться перед братьями и, точно пьяный, не разбирая дела, вломился со своею конницей в самую середину, поруша до конца строй волынской рати. Тотчас под согласные певучие звуки своих труб оба немецких клина обняли, сжали, стиснули Наримунта и началось уничтожение. - Так умирай же! Умирай! Умирай! - кричал Ольгерд в забытьи, кровавя шпорами бока своего скакуна. - Недоносок Христов! Выродок! Стой!! Стой!!! К-куда-а! Наримунтовы к мети уже бежали, бежали в лоб смольнянам, всеконечно губя сражение. И пели рожки, и, разворачиваясь, точно на смотру, немцы рубили бегущих. В этот миг из-за дальних кустов выбилась горсть ратных и пошла наметом прямо на рыцарский клин. По платью и оружию Ольгерд издалека признал Кейстута. Брат был жив! - Мало вас! Куда же! Сомнут! - в отчаянии, почти рыдая, кричал Ольгерд, не понимая уже, что его не слышат, что в грохоте и стоне сражения, ржании коней, гомоне дружин и стонах умирающих его голос тонет, как в бурном море утлый челнок. Наримунта надо было бросать на произвол судьбы и отступать, отступать, загородясъ гибнущими смольнянами, снегами, завьюженной, в сырых водомоинах, Стравою, наконец! Он и вправду рыдал от бессилия и злости. Приходило бросать Кейстута тоже на произвол судьбы, а без него Жемайтия не устоит! Три года назад они так славно вдвоем, измотавши в лесах, отразили едва ли не крестовый поход на Литву всего Ордена и многочисленных спесивых союзников его, а теперь... Позор! Андрей отступал, огрызаясь. Сын был жив и, спасенный Кейстутом, сумел ускользнуть из кольца. Здесь, за перелесками, за лощиною, засыпанной тяжелым глубоким снегом, следовало собрать и перестроить оставшихся в живых. Ратники шли, скакали, ковыляли, ползли. Иные, тяжело раненные, добравшись до своих, ложились и тут же умирали в снегу. Разгром был страшен. Сотни и сотни подвижных тел пятнали истоптанный снег. И пели победно рожки, и, пестрея на солнце штандартами, блистая железом, рыцари рубили ползущих по снегу раненых и умирающих людей. Он так и не понял, в какой миг залитый своей и чужою кровью, худой и высокий Кейстут на раненом шатающемся коне оказался рядом. За ним словно тени, спотыкаясь, ехали, как и он залитые кровью, пять человек - все, что осталось от дружины Кейстута. И все же он совершил невозможное, трижды пробившись сквозь рыцарский строй. Ольгерд обнял брата. - Где Наримунт? - хрипло спросил Кейстут. Ольгерд ответил, махнувши рукою: - Там! На лбу Кейстута вздулись свирепые жилы, лицо перекосило гневом. Залитый кровью, с горящими глазами на бледном лице, точно дух войны, он был страшен в сей миг. - И ты не пошел его выручать?! - Кого?! - крикнул Ольгерд, ярея. - Взгляни! Нам теперь лишь бы отступить в порядке! Не то немцы возьмут Вильну! - Их мало... - устало ответил Кейстут. - Никуда они не пойдут дальше этого поля! Гляди! Добивают раненых! И это - рыцари! - с яростью выкрикнул он. - Псы! - Мы для них - лесные звери! - мрачно подтвердил Ольгерд. - На литвинов охотятся, словно на волков и медведей! Возьми моего запасного коня, Кейстут! Ты еще можешь держаться в седле? Кейстут кивнул: - Да! Пока не умру! - Тогда выводи смольнян и волынян. Любарт не простит нам гибели всех своих воинов... За тем лесом - сбор! Вдалеке победоносно пели немецкие трубы. Бой затихал. Рыцари спешивались, одирая доспехи и платье с убитых. Оставшиеся в живых русичи и литвины поспешно отходили к опушке леса. Раненые ползли, зарывались в снег. Долежать бы до ночи! Увидят - зарубят без милости. Раненых редко щадили в этой войне! Магистр Генрих Дусемер торжествовал. Первая внушительная победа после того позорного похода трехлетней давности, когда цвет рыцарства, все орденское войско вместе с союзными отрядами высоких гостей, приехавших к ратной потехе - два короля: Иоанн Чешский и Людовик Венгерский, моравский, герцог, Карл Люксембургский, бургундский герцог и герцог Бурбон, графы Голландии, Нюрнберга и Шварцбурга с дружинами, сколько собралось рыцарей, стягов, гербов, сколько гордой ратной силы! - вс╟ это огромное войско, обманутое литвинами, десять дней бродило в пустынных лесах, в то время как полки Ольгерда пустошили Ливонию! Голодные, мокрые (началась распутица), на измотанных конях воротились рыцари, не застав ни единого язычника... Старый магистр, Людольф К╟ниг, был тогда снят, обвинен в легкомыслии, в измене, признан умопомешанным и заключен под стражу в Энгельсберг... Заколебалась честь Ордена, заколебалось будущее его! И он, Генрих Дусемер, должен был спасти любыми средствами потерянную рыцарскую честь Ливонии. Любыми! <Об этой битве... Об этой великой победе, - поправил он сам себя, - следует повестить по всему миру!> Он шагом ехал по полю битвы, озирая горы трупов. Сколько тут их? Сотни? Быть может, даже тысячи? Навстречу гнали нестройную толпу обезоруженных, израненных пленных. Магистр остановился, считая. Поднял руку в железной перчатке, приказал: - Этих - к тем! Тотчас толпу пленных окружили конные рыцари и начали рубить безоружных, точно мечущееся, загнанное зверье. С хриплыми выдохами вздымались и падали мечи, круг все сужался и сужался, стихали режущие уши крики избиваемых... Все! К нему подъезжали, поздравляли с победой. - Сколько их? - спросил он, кивая в сторону кровавого поля. - Да... Тысячи полторы... А то и все две! - неуверенно произнес кто-то. - Все четыре! - выкрикнул рыцарь Дитмар. Подъезжали командиры отрядов, счет убитых литвинов множился, рос на глазах. - Повестить всем! Пало шесть тысяч язычников! - громко приказал Дусемер. - Гонца в Ригу! Гонцов к королю! Мы победили! - Шести тысяч никак не будет! - тихо сказал, подъехавши вплотную к магистру, Иоганн Штакельберг. Генрих Дусемер покосился на старого воина, ответил негромко: - Молчи! Ордену нужны пополнения. Громкая победа привлечет к нам рыцарей со всей Европы! И так слишком много тягостных неудач в этой войне! Сегодняшний бой тоже дался не даром! Возвысив голос, он обернул лицо к соратникам: - Приказываю перебить всех оставшихся пленных и отходить! <Ночью, - подумал он про себя, - Ольгерд с Кейстутом могут захотеть сквитаться за дневной разгром!> Призывно трубили рожки. Победители, торопливо вьюча добычу, вскакивали на коней, ровняли ряды. Внезапность! Вот что решило дело. Ольгерд не ожидал, что рыцари выступят так рано. Внезапность и недолгие сборы. Всего восемьсот рыцарей (с кнехтами и оруженосцами до трех тысяч людей) отправились в этот поход. Теперь можно будет хоть на несколько месяцев отдохнуть от литовских набегов, а тою порой укрепить дороги и порубежные крепости. Генрих Дусемер отлично понимал, невзирая на днешний успех, что война с Литвою, в лучшем случае, затянется на много лет... И еще одно знал новый магистр. Что не так важна сама победа, как победный шум вокруг нее. Завтра ко всем государям Европы поскачут вестники победы, и цифра убитых литвинов будет все расти и расти: шесть, десять, восемнадцать, двадцать, и наконец, сорок тысяч человек, и в нее поверят (и даже в русские летописи она попадет!), и новые искатели легкой и славной наживы устремят изо всех немецких земель в ряды Ордена, чтобы вновь и вновь пытаться завоевать, истребить, выжечь эту упрямую землю, не поддающуюся никаким завоеваниям. И будут гореть литовские хутора, и будут гореть на кострах захваченные в плен рыцари - в честь огненосных литовских богов, и Ольгерд, темнее ночи воротившийся в Вильну, в неизрасходованной ярости воздвигнет гонение на христиан (запоздалыми казнями создав новых мучеников во славу Христа), позабывши, что едва ли не все его воины - крещеные православные русичи. Заметим, что Кейстут, всю жизнь свято хранивший языческую веру предков, никогда не унизил себя до подобных гонений, хотя и военною силою и обманом всегда отклонял, отводил, отражал все попытки обратить себя в католичество. Ольгерду предстояла долгая жизнь и завидная судьба. Он будет идти от победы к победе, завоюет Подолию, подчинит Киев и почти всю северную Русь, создаст великое русско-литовское государство от моря и до моря, не потерпевши больше за всю жизнь ни одного серьезного поражения... Так почему все-таки не состоялась Великая Литва? Почему, едва ли не сразу вслед за смертью Ольгерда, начал рассыпаться этот колосс, без бою захваченный Польшей, у которой потом Русь в течение нескольких столетий последовательно отвоевывала, возвращая себе назад, захваченные некогда Гедимином, Ольгердом и Витовтом русские земли? Что произошло с Литвою, где была допущена роковая ошибка, не давшая ей укрепиться в столетиях, и в чем? А что ошибка была допущена, и допущена именно Ольгердом, слишком ясно видится нам теперь. После своих, достаточно кратких впрочем, гонений на православие Ольгерд начал долгую прю за митрополичий престол. Казалось бы, Ольгерд точно так хитрил с цареградскою патриархией, как и Кейстут с римским престолом, все обещая принять православие, да так и не приняв его в конце концов... Да! Но католичество шло с Запада, вместе с завоеванием страны, и принявший его Ягайло тем самым враз погубил Литву, поскольку православие было верою трех четвертей населения Великого княжества литовского. Тут нельзя было хитрить, как хитрил всю жизнь Ольгерд, тут надо было твердо свершить этот шаг, и тогда, возможно, вся история Восточной Европы пошла бы совершенно иначе. Ведь новый греческий митрополит Киприан поначалу устремился в Литву! ...Пошла бы иначе, и можно сказать, что Ольгерд, идучи от успеха к успеху всю жизнь и безмерно расширив свое государство, погубил его будущее в тот миг, когда в ярости от разгрома на Страве кинулся в Вильну мстить ни в чем не повинным защитникам греческого православия. Он был холоден, Ольгерд! Религия для него была только политикой, и потому он и не узрел, не почуял глубокой, до прямого противоположения, разноты самих сущностей тогдашних православия и католицизма. Будучи хладным политиком, Ольгерд споткнулся именно здесь. И именно с этого часа все грядущие успехи Литвы повисли в воздухе и стали иллюзорными. Именно здесь и теперь, при князе Симеоне, духовно победила Владимирская Русь, хотя до полной политической победы над Литвою и Польшей, перенявшей наследство литовских князей, понадобились еще целые столетия. ГЛАВА 86 Семен никогда никому не признавался в своей нерешительности. Это была не трусость, а нечто иное. Встречая сопротивление, он обнаруживал в себе подчас неистовую энергию и силу - так было, когда он одолевал братьев-князей, когда, сломив сопротивление Новгорода, брал черный бор и выкуп с Торжка. Так было не раз, так было и ныне, пока возникали все новые и новые преграды... Но вот все преграды обрушены, и Мария Александровна, живая и во плоти и уже обвенчанная с ним в княжеской домовой церкви в присутствии великих бояр, своих и тверских, сидит рядом с ним за свадебным столом, и впереди ночь, и он отчаянно трусит, и уже почти хочет, чтобы все было так, как допрежь: чтобы мучения, и мечты, и недостижимая любовь где-то там, за лесами, за реками, чтобы вечно ждать и не дождаться ее никогда, вечно хотеть, вечно представлять ее себе и беседовать с тою, с призрачной. Он скашивает глаза, видит все пятнышки, все родинки на коже, мелкие бисеринки пота на ее челе, и не верит, что это она, и боится грядущей ночи, и почти с отчаянием думает о том, что ежели она его возненавидит и согласилась на брак неволею (все-таки он великий владимирский князь!), то это для него - смерть, конец всему, и мечтам, и надеждам тоже. Длится пир. Звучат заздравные клики. Мария кормит его с ложки: пристойно берет понемногу обрядовой каши, поднося ложку точно ко рту, сама опускает глаза. Теперь он должен сделать то же самое. Симеон зачерпывает, кашу, отбавляет. Рука у него неприметно дрожит. Подносит. Сейчас он вдруг с ужасом понимает, что кормит родную сестру убитого им Федора и только что она кормила его, и ежели бы поднесла яду, это не было бы даже преступлением, а только отплатой! Мария ест, не глядя на него, неловко вытягивая вперед шею, видно, что исполняет обычай, точно заданный матерью урок... В холодной горнице уже готова постель из снопов. Их отводят туда с шутками и смехом. И шутки и смех сейчас для обоих кощунственны. В покое горит одинокая свеча. Он скидывает зипун, растерянно садится на кровать, молча протягивает ногу. Мария, став на одно колено, стягивает сапоги, старательно не глядя на него. Золотые и серебряные корабленики со звоном падают и катятся по полу. Она не подбирает денег. Она и не должна подбирать их: это золото и серебро - кровь и слезы ее убитого брата, выкуп крови. А кровь выкупается только кровью! Сняв сапоги с мужа, Мария выпрямляется, все так же, не глядючи на Симеона, словно неживая, снимает очелье, вынимает серьги из ушей, берется за саян и, дунув, тушит свечу. Его вдруг охватывает стыдное нетерпение, он скидывает лишние одежды с себя, ищет и ловит ее руками. Слышит в ответ негромкое, строгое: - Погоди! Любви нет, но есть обряд, и она настаивает на соблюдении обряда. Московский князь должен, поднявши на руки, положить ее на постель. И тут он опять понимает, сколь страшно все то, что происходит сейчас. Он как купец, купивший ее на восточном базаре. Да, да! Купивший! Скакали кмети, не он скакал. Стефан, венчавший Семена, поддался ему как великому князю. Всеволод получил стол от Джанибека по просьбе его... За днешнюю ночь заплачено, не заработано! Добыто не своим трудом - богатством, властью. Быть может, кабы сам проделал все это! А так - он не снял с себя греха, он откупился, как откупаются от преступления богатым вкладом в монастырь... Поздно поняв, что надобно от него, Семен соскакивает босой на холодный пол, обнимает ее дрожащими от нетерпения и страха руками, берет под коленки, чуя сквозь рубаху теплое тело девушки, подымает, кладет на постель. Забирается сам, натягивает соболиное праздничное одеяло, а дальше не знает, что делать. Он лежит рядом, постепенно согреваясь... И теперь взять и так вот, молча, сопя, овладеть ею, совершить еще одно преступление, почти что убийство, - вослед убийству Федора, коего он не пустил, не принял, не открыл ему дверь, - у него не подымается рука. И тогда что же? Зарыдать, выбежать вон? Отказаться от постели с нею, спать врозь, как с Евпраксией? Тогда зачем же он содеял это вс╟?! К чему? Но вот Мария ледяными пальцами берет его руку. Она попросту тоже понимает, что иначе нельзя, что обряд, начатый в церкви, надобно довести до конца. Медленно тянет к себе и тут же, почуяв его движение, схватывает, прижимает к груди, не дает разжать пальцы. Ее тоже бьет дрожь, но по-иному, чем Симеона. Дрожь ее отнюдь не нетерпения, а, быть может, отвращения и ужаса к тому, что должно произойти... И он вдруг понимает, что мало было ему мучать себя, и отсылать Евпраксию к отцу, и одолевать Феогностову волю, гнать ратных в морозную ночь, помогать Всеволоду, - надо было прежде всего заставить Машу полюбить себя! На коленях, в пыли, каяти пред нею; неслыханными мучениями и подвигами искупить свой непростимый грех; в рубище и босиком, обвязанному вервием, прийти к ней и сесть у порога среди покрытых язвами и струпьями нищих и сказать: <Вот я! Прими и вознеси или прикажи - и я лягу тут, в пыли, и умру!> Или - закружить, одарить, осыпать сокровищами разных земель, явиться кудесником, волшебно сооружать расписные терема, сказочные хоромы и сени, а потом, раздразнив, озадачив, изумив, прийти, стать и опять, плача, просить прощения и милости! А этого он не сделал. Не смог или не сумел... Или всегда не умел, ни с кем? Он часто ловил на себе женские зазывные взгляды, но тотчас смущался, наводил на себя суровый и неприступный вид. Он был верен Айгусте и, даже мучаясь плотью, не позволял себе супружеских измен во время долгих отлучек своих... Но был ли он нежен? Велик? Светел? Умел ли он очаровать любимую? Да, быть может, Настасья-Айгуста и права была, что тайно хотела блестящего рыцаря! Он являлся домой, выплескивая свою усталость, раздражение, скуку и гнев. Он не думал о том, что надобно нравиться жене. Он только ждал и брал, уверенный, что так и должно быть. Как простой смерд, что весь день работает в поле, а дома молча ест и заваливает в постель, подозвавши жену окликом: <Эй, Глаха!> - и она уж сама понимает, зачем и пошто... Да и смерды не все ж таковы! Уж не родился ли он монахом и только по капризу судьбы ныне - князь и жених? Вот она лежит рядом, его мечта, его неземная любовь, и как же она по-прежнему, и даже больше, чем прежде, далека! И ничего невозможно теперь - некого слать, некуда скакать на коне... Здесь он бессилен. Бессилен и до ужаса одинок! С бедою подошла усталость от долгого дня волнений, шумного пира... С усталостью - обида и боль. А она тоже лежала оглушенная, ослепшая, немая ото всех треволнений последних недель, от своего решения уйти в монахини, нежданной вести, морозной дороги в Москву и этого обидного венчания, хотя все было пристойно, и даже очень. Князь, видимо, вовсю постарался для нее. Теперь у ней будет то, о чем она когда-то мечтала: муж, дети, заботы женские... Муж... Убийца отца и брата! Не он, не сам... Все одно - сын убийцы! Все одно! Не хочу! Хочу в монастырь! Поздно. Теперь - поздно. Почему он медлит? Скоро, наверно, придут <будить>. Будут кидать глиняными корчагами в стену, орать: <Вставайте!>, сыпать неподобные шутки... Спрашивать после: <Здорово ночевала, на ручке ли спала?> Она берет опять Симеонову руку, трогает пальцы, гладит ладонь. Рука теплая и, кажется, не злая (<Добрый!> - сказал Михаил на вопрос: <Какой он?> Добрый! И убийца! Не может того быть...). Вот он лежит и жарко дышит, а ей ничего не надо, даже обидно, что ничего! Ни гнева даже нет, ни злобы, ни ужаса. Ты взял меня, добился своего, изнасилуй же меня, убийца! Изнасилуй и после убей! Пусть будет еще одна смерть, еще одна жертва Твери! Но и того нет, нет и дрожи ужаса пред неизбежным, ничего, ничего, ничего! Она падает головой ему на руку, кусает за пальцы - в гневе на себя, мертвую в свадебную ночь. Он начинает гладить ее по спине, по ягодицам, медленно задирает сорочку... Схвати за волосы, опрокинь, сделай больно, в конце концов! Ведь ты завоеватель, насильник! Она вся напрягается, ждет. Скорей же, скорей! Но Симеон медлит. Его рука передвигается ей на плечи, он горячо дышит ей в ухо, хочет поцеловать. Поцелуи сейчас - кощунство. Поцелуи - это любовь, которой не может быть! Хуже! Это - надругательство над нею. Она может отдаться насилию, она продана, но не это... Господи, только не это! Мария опрокидывается на спину, подставляет ему, его щекочущей бороде, мягким усам, влажным устам свои холодные, стиснутые, мертвые губы. - Ежели ты не хочешь, не надо теперь! - шепчет он, пряча лицо у нее на груди, и Мария немо гладит его раскидистые кудри. Хочу ли я? Что он спрашивает, о чем? Господи? Прошал ты меня, засылаючи сватов? Отсылая жену на Волок? Прошал ты меня когда-нибудь, с того первого разу, с погляду первого! Да и тогда разве прошал ты меня?! Он кажется ей таким маленьким, почти ребенком сейчас, его немножко жалко, и немножко смешно ото всего этого. <Это ведь ты добивался меня, а не я тебя!> - хочется ей сказать, но она молчит... Все, что должно произойти, надо содеять, и Мария вновь ловит ладонь князя, тянет к своей груди. Ей стыдно его жарких рук, его потных ладоней... Даже и не с ним, не с врагом ее дома и семьи, даже и с любимым, жданным, она все это представляла себе совсем иначе. Или не представляла вовсе? Было ли у нее такое, когда, как сказывают, у девушки начинает кружиться голова и все тело млеет, делаясь жарким и слабым... Было ли? Нет, не было, верно, никогда! Он наконец решается, ей становится тяжело... Нет, князь превозмогает себя или не хочет? Как это стыдно, гадко! Откатывается в сторону, недвижно лежит, не дотрагиваясь до нее... И ради этого, этих вот касаний и мокрых поцелуев, и было все? И пря с митрополитом, и разукрашенный поезд, и сваты, и гонцы, и послы? Господи! Почему ты не принял меня в череду непорочных невест твоих! И этот человек посылал рати на Новгород, спорил с князьями в Орде? Он, наконец, не принял, не допустил, как говорят, ее брата Федора... И мог, мог спасти хотя бы только его! И не захотел или... Или так же, как и теперь, струсил, не возмог поглядеть ему в очи?! Зачем тогда они все - и бояре, и кмети, полстраны, - работают ему и ему служат? Или человеческое достоинство, гордость, благородство в ничто обратились в русской земле и такие, как он, погубив истинных витязей, стали теперь героями?! Ну что же ты лежишь, победитель, словно обиженный ребенок! Ну убей, ну избей меня! Она, в гневе, берет Симеона за плечи, встряхивает. Он, ошибочно поняв ее движение (и слава богу!), охватывает ее, наконец, руками, валит на постель... Тяжело. Больно. Неприятно, нечисто... И все?! И ради этого, только ради этого рушатся миры, совершаются подвиги, травят и убивают друг друга? Этого ради жена Пентефрия губила Иосифа? Соломон сочинял свою <Песнь песней>? Ради этого Олена Прекрасная шла за тридевять земель добывать своего Финиста - ясна сокола и выкупала его у бабы-яги? Только этого ради?! Нет, что-то еще... непонятное какое-то, странное чувство. - Ты ненавидишь меня? - с горечью спрашивает Семен. - Ведь я насильник, убийца и враг вашего рода! Ведь я понимаю все! Она трясет головой, спохватываясь, что кругом тьма, отвечает шепотом, с безотчетною женскою готовностью щадить и беречь - кто бы он ни был, какой бы ни был... - Нет, что ты! А он, кажется, плачет. Сейчас вновь отворотит от нее... Мария поворачивается к мужу, нашарив, кладет ему голову на предплечье, обнимает Семена за шею правой рукой, закрывает глаза, непривычно и странно чувствуя тяжелую мужскую руку на своем плече. Слава богу, что все окончило. Произошло. И не стыдно теперь перед свахой. И у нее, наверное, будут дети. Сын. И, может быть, когда-нибудь, когда сын подрастет, когда боль, и стыд, и отчаяние приутихнут в отдалении лет, отойдут посторонь, быть может, тогда что-нибудь и пробрезжит иное из этого брака, из этой продажи... из этой еще одной горькой жертвы, может быть, самой малой и незначительной среди всех жертв, принесенных ее родным великим и несчастливым городом на алтарь грядущего величия русской земли! А Симеон лежит, обнимая жену, по-прежнему далекую, незнакомую и чужую, и кает, и корит себя за то, что содеял, поспешив; и снова и вновь понимает, что он по-прежнему убийца и враг для нее, оскорбивший ее до зела, и не чает ни сытой тишины, ни покоя, а одно только сиротливое детское недоумение: когда добился всего, чего хотел, и, как оказалось, ничего не получил... - У нас будет сын! - шепчет она, не отворяя глаз. - Ты не кори меня, хорошо? - Хорошо! - отвечает Симеон тоже шепотом и не верит, не понимает, что это. Жалость ли бабья? Нужное, к случаю, утешение, долг жены, строго выполняемый ею