ольшее простого политического расчета. Восемь поездок в Орду дали Симеону и Москве невероятно много. Можно сказать, что дело Калиты не погибло и Москва состоялась как столица Руси именно потому, что Джанибек, вопреки даже интересам государства-завоевателя, вопреки принципу <разделяй в властвуй>, постоянно помогал московскому князю укреплять свою власть и тем готовить грядущее освобождение Руси Великой. Надобно в этом случае говорить о дружбе и даже любви, чувствах глубоко интимных, личных, редко имеющих ощутимый вес в политических расчетах государств и государей. Не забудем, что против всякого личного мнения, личной привязанности одного человека, слишком противоречащей ходу истории, подымаются такие противоборствующие силы, противустать которым бессилен самый упрямый правитель. Тем паче ежели речь идет о действиях и поступках, продолженных в грядущие века, переданных по цепочке поколений и странным образом не угасших и там, в этой череде отдаленных веков. Вельможи и беки Джанибека, как и бояре князя Семена, не позволили бы ни тому ни другому слишком любить векового врага, ежели бы личная привязанность двух людей в этом случае не опиралась на подоснову давних исторических связей, о которых, с высоты и отдаления протекших столетий, не должен забывать ни историк, ни романист, ни даже политический деятель. Прапредки славян - арьи иранской ветви арийских племен, той самой, к которой принадлежали знаменитые скифы, создавшие в начале первого тысячелетия до новой эры в причерноморских степях великую кочевническую державу. В русской культуре столько явных следов скифского влияния (даже имена солнечных и огненных божеств Хорса и Сварога пришли оттуда), что мысль о давних связях праславян со скифами напрашивается сама собой. (Скифы были светловолосы и голубоглазы, видом очень схожи с русичами). Про те далекие века трудно сказать что-либо определенное. Исторические свидетельства внятно говорят о славянах только с рубежа новой эры. Именно тут, в I - II веках, начала создаваться, возникать новая славянская нация, позднейшая Киевская или Днепровская Русь. Эти новые славяне ощутимо умели ладить со степняками. Росомоны (народ русов) спорили с гетами Германариха, но когда явились гунны, славяне стали их союзниками, геты - врагами. Тацит писал, что восточные германцы (под именем этим он разумел славян) постоянно вступают в межэтнические браки с сарматами - кочевниками, сменившими скифов в причерноморских степях. Позднее были жестокие войны с обрами, хазарами, печенегами, были и одоления и поражения, и платежи даней <по беле от дыма> - все было в киевские времена! Но и дружили, и соседили, осаживали на своих границах многочисленные племена торков, черных клобуков, берендеев, и те, с течением времени, становились русью. Шла торговля, меняли соль и скот на хлеб, ткани и железо, и уже причерноморская степь начинала говорить на русском языке - так было удобнее в купеческом торговом обиходе. Явились половцы и после первых жестоких набегов включились и сами в тот же, веками налаженный оборот торговли, союзов и брачных отношений. Русские князья охотно брали в жены дочерей степных ханов - <красных девок половецких>, а половцы принимали крещение и ходили в походы уже в союзе с русичами. (Да и на Калку русские вышли защищать половцев от татар, не забудем того!). Так и шло, с явным перевесом в русскую сторону, пока не явились монголы. Киевская Русь к XIII столетию достигла своего конца. Закат великой державы был пышен и красив. Неслыханная роскошь знати, рост городов и ремесел, тонкость культуры, потрясающее ювелирное дело, литература, способная производить шедевры, подобные <Слову о полку Игореве>... Но уже в могиле был последний сильный киевский князь Владимир Мономах; уже не было ни сил, ни желания сговориться, объединить страну; уже шло то, страшное, называемое на ученом языке обскурацией, когда свои стали чужие, а чужие - свои. Ростовщичество съедало целые города, бояре требовали новых и новых даней, ставили угодных им слабых князей, а те постоянно ссорились друг с другом. И в мелких спорах, в грызне, в бурлении страстей, где уже веяло новым, уже проклевывались ростки будущих новых наций, - хотя пока и невидно, и незаметно для спесивой верхушки великой страны, - во всем этом пестром и разноликом кишении не узрели, не поняли, не постигли грозной опасности, внезапно нависшей над Русью. Нации стареют, как и люди. Приди монголы раньше или позже на полтора-два столетия - и страна устояла бы на своих древних рубежах. На Калке русских с половцами было восемьдесят тысяч, монголов - двадцать. Чем объяснить полный и позорный разгром русского войска? Бездарностью? Трусостью? Увы, были и мужество, и талант. Не было согласия русичей. Один князь на бою не помогал другому, спокойно взирали на разгром соседа - и погибли все. И грозный урок, грозное предупреждение это пропало втуне. С Батыем Владимирская Русь дралась отчаянно плохо. Рязанские князья не поладили с пронскими, не знали, выступать или нет. (Героическая повесть о Евпатии Коловрате возникла почти столетие спустя, когда уже росли силы для новой борьбы). Вывели рать в поле, оставив Рязань без защиты и не получив помощи от владимирского великого князя Юрия... А этот трусливый и ничтожный правитель не только Рязани не помог, но и сам бежал, бросив семью во Владимире на произвол судьбы и оставив стольный город без всякой защиты, почему он и был взят в один день. Поволжские грады сдавались без бою, и ни во что пришли мужество и героическая смерть ростовского князя Василька, город которого сдался Батыю и был пощажен победителем. На Сити не было жестокого сражения, было, увы, избиение беглецов... Мужественно оборонялись только два города: Торжок, отчаянная десятидневная оборона которого спасла Новгород, и Козельск, под которым монголы простояли полтора месяца. Козельск был укреплен не хуже и не лучше других средних городков тогдашней Руси, и уж несравненно хуже Владимира или Рязани. Нетрудно представить, что было бы, ежели каждый город дрался хоть в половину того, как Козельск! Монголам едва ли удалось бы продвинуться дальше Переяславля. Зло коренилось не только и не столько в жестокости завоевателей, зло, как червоточина в яблоке, коренилось в самой Руси. А с Батыем, оказавшимся на Волге почти без войск после возвращения в Монголию приданных ему туменов, вполне удалось поладить, что и сделал Александр Невский, понявший в ту пору, что агрессия Запада куда страшнее для судеб страны, чем Орда, а для того чтобы вновь обрести независимость, надо прежде дождаться появления новых сил, желающих бороться с врагом, а не друг с другом, и объединить страну. И опять спросим: почему Александру удалось это? Почему поладили? Сами стали собирать дань, тихо-тихо теснить татар, сколачивать воедино уделы и княжества... Непросто было! Зело непросто! Тем паче когда на Волге взяли перевес бесермены. И все же, почему удалось? Почему даже и после принятия мусульманства Ордою московские князья по-прежнему использовали власть золотоордынских ханов в своих интересах и в интересах собирания страны? Тысячелетний опыт сживания со степью стоял за плечами русичей. Потому монголы-несториане и бежали на Русь. Потому распрямившаяся после Куликова поля Россия и шагнула сразу в Сибирь, подчиняя себе бывшие земли улуса Джучиева, и не остановилась, пока не дошла до иного <последнего моря> - до берегов Тихого океана и крайней оконечности Азии... И не просто дошла, а стала обживать и осваивать Сибирь, мешаясь с местными <инородцами>. Что толкало? Что двигало? Что помогало обихаживать и заселять? Опыт, опыт тысячелетнего сживания с Востоком. Иначе, ежели бы одна нажива, - ушли. Ограбили и ушли! Но остались. Пахали. Женились на бурятках. Рубили города... Этого еще нет, пока нет, и будет очень нескоро! Еще едет московский князь Симеон на Волгу, в чужой и далекий город Сарай, к хану Золотой Орды. Едет, гадая вновь и опять: как встретит его Джанибек? ГЛАВА 92 Семен тянул сколько мог, дождался осени, уверился, что ни от Литвы, теснимой Орденом, ни от иных сторон не сожидается ныне никакой тайной пакости. Урядил землю. Отдал наказы боярам. Ивана оставил в Москве, Андрея (о его правах на Галич шел спор) взял с собой. Осень уже щедро обрызгала золотом березовые рощи. Заголубели, заяснели дали. Солнце, еще горячее, но уже без душной летней жары, широко и далеко раздвинув окоемы, освещало осеннюю, приготовившуюся родить землю. Он обнял жену, тяжелую, орыхлевшую, - и ей родить, и ей принести плод! Сел на коня. Спускались берегом Москвы до Коломны, и Семен не пожелал ехать в возке: тряско, да и воздух осени был на диво свеж и терпок и пахуч, и хотелось надышаться им про запас, на память, на весь долгий срок ордынской гостьбы. Андрей резвился, горячил коня, скакал наперегонки с кметями. Семен глядел на брата остраненно, издали. Рубеж возраста, уже почувствованный им, отдалял его от юношей братьев больше, чем нужное великому князю почтение окружающих. И был ветер родины. Ласковый, родной. И будет там, за Доном, сухой, обжигающий, степной. И будет ледяной зимний ветер в Сарае над простуженной Волгой, над вонючим разноязычьем гигантского города-торга, города-химеры, где в грязи и навозе - дворцы и у дворцов - нищие с отрезанными носами, без рук, колченогие; жирный плов, дымящаяся баранина на вертеле и битвы собак с уличными попрошайками из-за брошенной в пыль обглоданной кости. Там не позовут к столу, не обогреют странника, как в степи, в татарском кочевье, или в русской деревне, в любой избе, где от сердца подадут прохожему и ломоть хлеба и мису горячих щей? Что же так жесточит и уродует человека? Мог ли хотя Андрей убить меня в борьбе за престол? Верно, нет. А Джанибек зарезал братьев своих и - прав. И все в Сарае считают: раз победил - прав! И это страшно. Это страшно всегда. Ибо как ни гадок, ни подл, ни пакостен человек, хочет он, хочет, чтобы хотя не у него, у другого были бы и стыд и совесть в душе. Иначе нельзя, иначе не на кого положиться, некому доверить свою жизнь, имущество, даже сон - зарежут и убьют ночью! Должна быть вера, вера, а не холодный расчет. И должна быть совесть у людей - не польза, нет, не благо, а совесть: что вот этого нельзя, вовсе нельзя. Никогда нельзя. И ни с кем. Иначе люди не смогут и не могут ни жить, ни созидать, ни оставлять детям, а значит, и водить детей не замогут! Не замогут и верить в грядущее, а без этой веры человека нету совсем. Исчезнет он, истребится, изгинет до последнего кореня. Ибо не зверь, а человек и не может жить звериным побытом. Ибо искушен, отравлен тайною знания, тайною добра и зла. Господи! Не отврати лица твоего от меня, грешного, не дай мне исшаять в словах, ничего не свершив и следа не оставив после себя! Дай мне и там, в Орде, и пред ханом чужим, боронить и пасти землю русскую! Ибо ее нужно, надобно ныне спасать, иначе погинет она, хотя имеет силы и крепость духовную в себе и токмо одного, того, в чем упорен я, не хочет принять - единства власти! Или хочет, но не того, что ей предлагаю я и что в веках обернет тяжкими ковами, подобно произволу кесарей византийских? Не ведаю! Алексий, хозяин души и воли моей, ответь ты на этот вопрос! Мое же дело - земля и одержание власти! Над далекой стайкою желто-зеленых березок небо было таким омыто-чистым и ясным, что Симеон, глядючи, даже прослезил, удивленно почуяв нежданную влагу в ресницах... Кони шли доброю рысью, переходя в скок. Остановились только в Бяконтовом селе, далеко назади оставив обозы. Посажались на свежих коней. И снова дорожная пыль, и ветер, и тревога далекого пути... А сам он каков к Джанибеку? Добр ли, хорош, любит ли, ненавидит хана, хитрит ли, как хитрил отец с Узбеком всю жизнь? И что ему, князю русичей, толпа арабских ученых, поэтов и суфиев у ханского трона? Что ему славословия, пусть и справедливые, расточаемые бесерменами своему господину? Да, пока хан миловал его. Помогал. Хотя и не позволил удержать Нижний Новгород. Или не смог позволить? Скорей, скорей скачи, конь! Мимо Руси, мимо деревень и городов моего княжества, туда, в далекую степь! Ведаешь ли ты, конь, какой там простор? Ведаешь ли, что там, в мареве, мнятся горы Кавказские, что в степной пыли встают виденья далекого прошлого, что костяки монгольских коней оживают там по ночам и тихо ржут, подзывая умерших ханов? Что ветер, жестокий ветер, веет там из самых глубин Азии, из степей мунгальских, неведомых, непредставимых уже, - знаешь ли ты это, мой конь?! Скачи! За этою устроенною землею пойдет дикая степь, земля незнаема, дорога народов, где пылью заносит скелеты погибших, никем не схороненных русичей, где ворон, да коршун, да степной хохлатый орел одни и царят в вышине, высматривая добычу, да травы по грудь коню, да пески... Что я забыл, потерял ли, что я жажду понять в той дикой, чужой стороне? ГЛАВА 93 ...Сарай был нынче тих и безлюден. Еще не затянуло прокатившей над ним черной беды, еще многие домы стояли полуразвалившими, утерявшими владельцев своих. Но по-прежнему шумел торг, ревели верблюды, теснились отары овец, кричали купцы и конные татары в дорогих халатах лениво проезжали, расталкивая разноплеменную толпу торгашей, зорко следя, нет ли где татьбы и разбоя. На великокняжеском подворье от старой обслуги в живых остались лишь два-три знакомых лица, прочие были новые, но истопленная баня ждала князя, как и прежде, и стол был накрыт к приему почетных гостей, и батюшка встретил князя с крестом и в облачении, благословил, пристойно прочел молитву. Уже смывши с себя многодневную дорожную пыль, распаренный, тихий, в одних вязаных узорных носках князь прошел к налою, прошептал <Отче наш> перед образом, истово перекрестил чело. Лег, притушив свечи, закрыл глаза - и побежала, раскручиваясь, дорога, березовые колки, курганы, пыльные ордынские города... Бежала, бежала дорога, а князь спал и думал, гадая во сне: как-то и с чем встретит его Джанибек? В ближайшие дни началась беготня, объезды вельмож. Подступил и прошел день торжественного приема. Опять парча и шелка, опять оглушительная музыка, чаши с вином и кумысом, разглядыванье золотого трона. К себе Джанибек созвал далеко не сразу. Ехать пришлось далеко, за город, и еще за день пути от Сарая, в степь. Уже дули холодные ветра, но хан собирался на охоту и созывал князя Семена с собой. Приглашение тут равнялось приказу. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сидели в простой белой юрте, на плотном, но тоже простом войлочном узорном ковре. Угощение было подано на кожаных плоских четвероугольных тарелях. Входили и выходили рабы и рабыни. Толмачи смирно сидели по углам ковра. - Здрастуй! - сказал хан по-русски. - Соскучал по тебе! Пили вино. Мусульманам ханефийского толку пить разрешено, но Джанибек пил много, излиха много, хотя, быть может, почти непьющему Симеону только казалось так. - Урядил брата Ивана, теперь хочешь Андрея тоже в место свое? Ежели Иван умрет? - протянул, сощурил глаза. <Умрет>, даже и по-татарски сказанное, прозвучало странно, с темным нехорошим намеком. Но Семен не поспел возразить, хан засмеялся опять: - Я знаю, у вас не убивают братьев! Не всегда убивают! - прибавил опять двусмысленное, и вновь улыбка, хорошая улыбка; из-под длинных ресниц смотрят на князя прежние, почти прежние застенчивые глаза. Хлопнул в ладоши. Вышла девушка в браслетах, в серебре, в прозрачном муслине видная вся донага. Подрагивая бубном, начала танцевать. Семен то прятал, то неволею подымал глаза. Было непривычно и стыдно. Он со, смятением подумал, что ему возразить, ежели после пляски хан вот так возьмет и предложит ему эту девушку. Глаза у красавицы были грустные, а тело словно бы без костей, и в танце была своя зазывная, змеиная прелесть. Кончив, она склонилась, сложилась вся, поникнув до земли, ладони прижав ко лбу, и так замерла. - Ну, иди! - разрешил Джанибек, словно освобождая от наказания, и когда плясунья поднялась, бросил короткое: - На! - Девушка схватила почти на лету жирный кусок баранины, стрельнула глазами с детским любопытством в сторону урусутского князя, исчезла. - Таких у тебя нету! - довольно выговорил Джанибек. - Привезли!.. Слыхал, - начал он вновь погодя, - женился ты? Третий раз? И святой поп разрешил? Вторая плохая была? Говорил я тебе: мало одной жены! - И вновь, не давая Семену ответить, рассмеялся довольно, откидываясь на узорные подушки. Сузил глаза, погасил улыбку. - Уезжать будешь, подарок отвезешь жене. От Тайдуллы! - сказал и вновь хлопнул в ладоши: - Пляской думал тебя развеселить, теперь развеселю музыкой! Семен думал узреть вновь полуобнаженных красавиц, но вошел пожилой зурначи, за ним еще какие-то с домрой, с бубнами, еще с чем-то вроде сопелей. Молодой остролицый певец уселся с краю ковра. <Завоет сейчас!> - подумал Семен и почти не ошибся. Певец запел, заведя глаза под веки и раздувая горло. В музыке было все: и вправду вой, и тонкие переливы ветра в сухих травах степи, и жалоба, и тягучий, бесконечный, как караванный путь, зов, и томительный танец прежней красавицы, и глухая дробь, точно тысячный топот далеких копыт... Семен даже слегка позабыл, где он и с кем сидит, прикрыл глаза, слушал; не понимая - понимал. Это было свое, степное, местное - нет, уже и не только степное! Здесь была и прихотливая вязь древних городов Азии, некий сплав, про который нельзя было сказать, хорошо или плохо, но слушая который, прикрывши глаза рукою, можно было одно понять: это Азия! Это степь. Это путь верблюда и ход коня. Это кирпичные, покрытые глазурью дворцы, восстающие в мареве пустыни... На прощании Джанибек поднял остро отрезвевший взор: - Угодил тебе тем, что дал тверской стол Всеволоду? Не угодил? Будешь теперь прогонять? - Не буду, - отмотнул головою Семен. Пояснил глухо: - Пущай сами ся разбирают! Хан чуть насмешливо склонил голову, промолчал. Глаза у него снова осоловели от выпитого, в них появился недобрый тупой блеск. Семен приготовился услышать упрек в том, что мало пьет (хотя в голове и у него шумело). Но Джанибек, молча покивав чему-то своему, поднял на него тяжелый взгляд. Вымолвил глухо: - Юрта готова для тебя, князь! Ступай! Горские князья, приходя от меня, пьют и поют веселые песни, ты же, я знаю, будешь молить своего Ису и спать. Не позабудь! Завтра едем с тобой на охоту! Ветер с мелким сухим и колючим, точно песок, снегом больно хлестнул лицо. Семен круче надвинул шапку на лоб, сощурил глаза. Здесь, в степи, нетрудно было понять, почему ворот у монгольской рубахи съехал на сторону. Грудь секло ветром, и никакая самая плотная застежка не спасла бы горла от ледяных кинжалов вот так, на скаку. В снежном дыму над клубящейся седою травой промелькнуло размытою тенью стадо джейранов. Звери будто летели над травой, несомые бурей, закинув рогатые головы и не касаясь земли. Семен помчал наперерез, пригнувшись к луке седла и зная, почти с отчаянием, что опоздает опять. Вот джейраны, точно сломавшись в беге, замерли в воздухе, круто сменив путь, и начали исчезать, уходя в снежную заверть пурги. Конь храпел и хрипел, билась под ногами земля, мокрые струи текли по горячему, иссеченному ветром лицу. Пришлось умерить конский бег, остановить, оглянуть кругом. Выбираясь из снежной каши, с увала скатился всадник в мохнатой лисьей шапке, подскакал, показывая в улыбке оскал зубов. Семен удивленно узнал Джанибека. Хан был один, нукеры отстали, растерялись в нежданно налетевшей метели. Здесь, в западинке, было тихо. Конь стоял, поводя боками, шумно дыша. Джанибек подъехал шагом, не слезая с коня, потянулся к Семену, обнял и стиснул за плечи. - Как тогда! - сказал по-татарски, но Семен понял, кивнул. - Не убьешь меня, князь? Это тоже понял Семен, отмолвил: - Зачем? - А если бы от моей жизни зависела свобода народа твоего, убил бы? Семен сдвинул брови, стараясь понять. Джанибек повторил опять, мешая татарские слова с русскими. Семен понял, потряс головой: - Нет! - Почему? Бог Иса не велит? Как ответить, не зная языка или почти не зная? От одного не многое зависит, решает земля, народ. Ежели народ не готов, он не примет воли, она ему не нужна, отдаст ее другому, худшему, вот и все! А когда народ весь захочет, поймет, возжаждет, его не остановить и тысячам. Это как рухнувшая плотина. И опять не нужно будет кого-нибудь одного убивать! Семен кричал в ухо Джанибеку русские и татарские слова, показывал руками и пальцами, вспотев от усилий. Хан, кажется, понял. - Но коназ Дмитрий убил твоего дядю, коназа Юрия! - сказал он, и по именам князей Семен понял фразу. - Ничего не изменилось на Руси! - прокричал он в ухо Джанибеку. - Ничего! Густыми хлопьями пошел снег. В снежном, уравнявшем небо с землею мороке, гортанно крича, к ним пробивались, торопясь с разных сторон, отставшие ханские нукеры. - Ты никого не хочешь убивать? - спросил Джанибек. И Семен опять понял и потряс головой. - Никого! Нукеры уже были близко. - Прости, коназ! - сказал Джанибек, кладя руку ему на запястье. - И я тоже не хочу войн! Но так, как ты, говорят немногие. Завтра вечером опять приходи ко мне! Нукеры с виноватыми лицами уже подъезжали к хану. Вечером, вытирая жирные пальцы и по-прежнему чуть надменно глядя на русского князя, Джанибек вернулся к разговору, начатому в степи. С князем Семеном был свой переводчик, Шубачеев, и беседа шла стройно, не спотыкаясь преградою разноязычья. Семен вновь и толково пояснил свою мысль, что ежели народ, земля не готовы к чему-то, никакая смена властителей не изменит сущего. - Землю не подымешь за волосы, как не велишь родить до срока. Можно лишь надорваться в тщетных усилиях... - Семен, не договаривая, взглянул в глаза новому повелителю Сарая, жарко почуяв, что разговор коснулся запретной для обоих черты. Джанибек, насупясь, покивал головою. Понял. Видимо, применил и к себе. Семен с уважением к хану подумал о том, что тот храбр истинно: храбр трудной способностью обличить самого себя. Джанибек поглядел внимательно на Семена, вновь невесело усмехнулся, и пошли <почему>: - Почему князь Иван Коротопол убил пронского князя? Почему Юрий требовал убить Михаила? Почему урусутские князья тоже часто убивали друг друга? Почему, почему, почему?.. - Да, несдержанность, нетерпение, жестокость, вера в свою правоту, месть - все было. Я же говорю не о том, что, к прискорбию, было, а о том, что должно быть! - Но и ты сам, князь! - И я. И надо мной грех. Я баял тебе об этом! - Как и надо мной? - Не ведаю, хан. Не скажу. У тебя своя вера. Правишь ты хорошо, при тебе подданные перестали страшить всякий час за свою жизнь. - Быть может, это игра и я только жду часа? - Нет, Джанибек, нет. Иначе бы ты так не беседовал со мной, не привечал гостей, не следил законы. - У тебя, коназ, будут теперь сыновья! Новая жена родит тебе сына! Непременно родит! Ты слишком... тонок, коназ (хан явно не нашел слова), ты как святой, нельзя так! Врагов надобно убивать, так велит закон! - Ваш закон, - поправил Семен, глядя в глаза хану. - Наш закон велит, елико возможно, миловать и прощать, ибо допускает раскаянье преступившего и спасенье покаявшегося! - Елико возможно? Вот ты и споткнулся, коназ! Когда и для кого возможно? - Джанибек смотрит на него, молодо раздувая ноздри. - Ты мыслишь, как дервиш! Он подносит чашу ко рту, задерживает ее, спрашивает: - И ты не пошлешь ратных, ежели подступит враг? - Пошлю. - Но сам не пойдешь воевать? - Пойду, ежели прикажет нужда. Я князь, мое дело карать и боронить землю! Правитель не может быть святым. - Темен ваш закон! - вздохнув, отвечает Джанибек. - Да, его трудно постичь так... сразу... - Объясни еще раз, - спрашивает Джанибек, - почему коназ Дмитрий все же убил коназа Юрия? Он не поверил в его раскаянье? Или совершил грех? - Царство небесное казненному Дмитрию! Но не убил он моего дядю, а казнил за донос, как каждый из нас, встретив Иуду Искариотского, ни на минуту не задумавшись, казнил бы его! И поверь мне, хан, ни разу за время ожидания казни совесть не укорила князя Дмитрия Грозные Очи. Он знал, что вершил суд, а не преступление. Я тоже обязан вершить суд и карать по совести моей. Каков мир, окружающий нас, видим мы оба... Надо драться, когда подступает враг, и надо казнить... Но без ненависти! Так, как на наших иконах изображают Георгия, победителя змея. Он убивает змея, но не радует тому, а как бы исполняет долг, очищая мир от зла! - Наш закон тоже не прост! - чуть обиженно возражает хан. - Пей! Что не пьешь? Не хочешь? Тогда ешь! Бери хурму! Вот виноград, дыня, урюк, инжир! У тебя этого нет, все бери! Стройный юноша, скорее молодой муж, с лицом, опушенным легкою бородкой, без спросу вошел в юрту, скорым шагом подошел к хану, наклонился, спросил о чем-то вполголоса. Оценивающим рысьим взглядом окинул урусутского гостя, вышел. Хан проводил его чуть насмешливым нежным взглядом своих удлиненных глаз. Сказал с невольною гордостью: - Сын! Бердибек! Любит охоту, вино и женщин! Молодой конь без узды! Хорош? Семен кивнул головой. Что-то в этом и вправду красивом царевиче остро не понравилось ему. Но о чужих детях не спорят с их родителями. Самый умный не поймет порицающего, затаит обиду, а то и месть. Дети, тем паче сыновья, - надежда отцов. В сыне оставить себя - вот чего хочет любой. - И ты не убьешь меня, ежели подойдет так, что это надобно станет для блага твоей земли? - Я никого не хочу убивать, хан. Я уже отвечал тебе. Достаточно было убийств. Постараюсь держать землю свою без крови. Елико возмогу. Пока могу. Не спрашивай боле, хан! Что еще способен я ответить тебе? - Ты отвечаешь правду. Это смешно. И необычно. Так не отвечают князья. Ты не говоришь: <солнце вселенной>, <светоч мира>, <великий из величайших> - ты этого мне не говоришь! И ты несчастен, коназ. Я вижу твои глаза! Я не хочу тебя отпускать, живи у меня! - Мой улус погибнет, ежели я останусь здесь. Его захватит Ольгерд, или немецкие рыцари, или свеи, или польский король. Иные князья восстанут сами на ся. Наконец, там у меня жена, дом, мой народ. Мне надобно быть с ними, Джанибек! - Знаю, верю! И все же немного погости. Мы вернемся в Сарай. Мне станет холодно без тебя. А беседа с другом греет, как самый жаркий костер! Погости у меня, послушай слагающих стихи! Их много нынче в Сарае! Приезжают сюда из Ирана, из Хорезма и Хорассана. Приходи ко мне в Сарае, коназ, послушаешь их! В самом конце вечера, уже отпуская Семена, Джанибек вздохнул и, отводя глаза в сторону, признался: - Ты прав, коназ! Закон Темучжина умер. Это был хороший закон, степной закон. По нему всякое зло каралось смертью. Новый Мухаммедов закон еще не окреп. Потому в Орде много таких, кому нужен страх. Иначе они не поймут, и ежели ты не зарежешь их, зарежут тебя. Но я не лью крови. Ты это видишь, коназ! Я больше не лью крови - такова моя воля и власть! Будь же мне другом, коназ, и я буду другом тебе! Серебром не делают друзей, подарками не делают. Друга делает верность в беде. Ты этому веришь, коназ? - Он в упор, ищуще и пристально, поглядел в очи Семену. - Да! - ответил Семен, не отводя глаз. И повторил: - Да! В самом конце декабря в завьюженную степь дошла весть, что Мария родила сына, в крещении названного Данилою. Мария разрешилась от бремени пятнадцатого. Семей на радостях обнял и расцеловал посла, за десять дней домчавшего от Москвы до Сарая, велел наградить золотою деньгой. Кажется, Джанибек и вправду наколдовал ему счастье. Над Волгою мела ледяная метель. Проезжая по улицам Сарая, Семен щурил глаза, залепляемые снегом и ветром, и прятал обмерзающее лицо в воротник. Но в ханском дворце было тепло. Верно, научились топить: Узбека так примораживало по зимам! В невеликом покое собрались бородатые мужи. Джанибек сидел на низком троне, загадочно улыбаясь. Ему кланялись, поднося руки ко лбу и груди. Семен, привыкший к иной обстановке, растерялся, отдал русский поясной поклон. Потом, с запозданием, приложил ладонь ко лбу. Хан поманил его пальцем, указал место рядом с собой, чуть ниже золотого трона. Знаком, молчаливо, велел подвинуть гостю блюдо с вялеными плодами из южных земель. Звучали кеманча и саз, раздавалась вперемежку арабская, персидская и татарская речь. Красивый, точно девушка, юноша монотонно пел, медленно перебирая струны. Другой, раздувая щеки, выводил тонкую жалобу флейты. Но вот бородатые мужи начали наклонять головы друг ко другу, переговаривая, передавая какой-то свиток; ветром прошелестело незнакомое имя, сказанное с восточным придыханием: <Саади!> Джанибек взглянул на Семена, Семен передал ханский взгляд Федору Шубачееву, тот покивал согласно, приготовясь переводить... Юноша вновь запел высоким девичьим голосом, глядя в развернутый свиток и мерно перебирая струны. Семен скоро понял, что переводить стихи бессмысленно. Слушать надобно было только одного певца и знать, что это о Боге или о любви, о бровях красавицы, подобных изогнутому луку, розах в саду и любовной тоске - о том, что было и у него с Марией, когда он разговаривал с ее тенью и творил моления на дорогах... А как и чем выразить? На Руси тоску любви изливают в протяжной песне, только поют хором, все в лад, поют, как бы поверяя друг другу то тайное, что иным, грубым, словом и не высказать невзначай! А потом пляшут, и катаются взапуски на тройках, и ходят в личинах из дому в дом, и водят хороводы по в╟снам... А сейчас, в зимние ночи, девки собирают беседы, и боярышни и княгини так же, как и простые жонки, только что созывать на беседу какого слугу пошлют! И прядут или вышивают шелками и золотом. И тоже поют, и встречают молодцев, и опять песни, а то какой-нибудь сын боярский, не жалеючи тимовых красных сапогов, пройдет стремительным плясом, разметав крыльями откинутые рукава ферязи, выделывая ногами такое, что только ахают боярышни, глядя на ладного плясуна... Отпусти меня в Русь, Джанибек, там веселее мне, щедрее и ближе к сердцу! Справили невеселое - вдали от своих - Рождество. На Святках Семен, выйдя на крыльцо, узрел робких ряженых, скорее в отрепьях, чем в личинах, - верно из русского конца, приволокшихся в чаяньи какой подачки на княжеское подворье. Велел зазвать в хоромы. Ряженые, разрезвясь и осмелев, прыгали, пищали козлиными и птичьими голосами, водили <медведя>... На душе оттаивало от немудреной и родной потехи. Сам подносил кудесам вино и мед, одаривал пирогами, велел накормить на поварне и дать снеди с собой. Все это были, по большей части, зависимые люди, полурабы, когда-то угнанные сюда, лишенные родины. И чем еще мог он им помочь? А там, на Руси, сейчас колокольные звоны, и крестные ходы, духовенство в золоте риз, и свечи, и ковровые тройки в бубенцах, и маленький, непредставимый еще, но уже живой, уже явившийся на этот свет Данилка. По деду названный. Сын! Ветер нес ледяную пыль, ветер пахнул волжскою сырью и безмерной далекостью степей. Ветер тянул и звал в неведомое, а сердце устало, сердце позывало домой, на родину, в Русь. Наступил наконец час прощания. Хан созвал его к себе вместе с Андреем. Крупный Андрей ежился, не знал, как сидеть на ковре, беспокойно поглядывал на старшего брата. Семен, держа плоскую чашу перед собою на пальцах, неотрывно глядел в глаза Джанибека. В глазах повелителя Орды стояла скрытая усмешкою грусть. Все грамоты были уже изготовлены, подтверждены старые ярлыки, Андрей укреплен в своих правах на Галич. Великий князь владимирский возвращался с пожалованьем и честью. На серебряном блюде вынесли подарок Тайдуллы: женские украшения, отделанные бирюзой, рубинами и индийским прозрачным камнем. Сама царица тоже показалась на миг, не присаживаясь; поглядела, приняла поклоны урусутов, исчезла. <Сколько же жен у тебя, Джанибек? - подумал ехидно Семен. - Одна Тайдулла, остальные только наложницы!> Но скрыл невольную улыбку, утупил очи. Не дай бог обидеть хозяина в его дому! - Вот, и от меня возьми! - протянул ему Джанибек ордынскую легкую саблю чудесной работы, с вязью надписи по клинку, рукоятью в золоте, с драгим камнем в навершии. Травленый рисунок кавказского булата бросился в очи. Сабля, вброшенная в узорчатые, отделанные бирюзою и серебром ножны, легла ему на руки. Слуги вынесли парчовый ордынский халат, мисюрку хорезмийской работы. Оседланный тоурменский конь ждал князя Семена у выхода. - Прощай! - сказал по-урусутски Джанибек. - Прощай! - отмолвил ему Семен на татарском, почти уже выученном им в Орде наречии. На улице ослепило солнце, оглушил ветер, в холод которого уже призывно вплеталась весна. ГЛАВА 94 Весна шла вместе с ним, продвигаясь на север с солнцем, с леденящим ветром, с первым таяньем рыхло оседающих сугробов. И уже по птичьему граю, по дерзкой молодой синеве небес, по напряженно зеленой коре осин и красноте тальника, готового лопнуть почками, по тому, как тяжело, крупными влажными комьями взлетает из-под копыт истолоченный снег, чуялось - весна! И в сердце была весна - нетерпеливая радость и щедрая юная нежность ко всему окрест. Семен нарочно взял путь через Лопасню, минуя коломенскую дорогу. Хотел подъехать с Замоскворечья и - прежде дома - преклонить колени пред гробом дедушки Данилы. Пусть святой опекает и бережет новорожденного правнука своего! Семен оставил назади обозы, только ларец с подарком везет с собой; и все как прежде: и ширь заречных лугов, по белизне уже тронутых кое-где сизыми пятнами талой воды, и далекий Кремник, и вон там первые торопливые глядельщики на дороге (он почти обогнал княжого гонца). Мельтешат серые, красные и желтые нагольные овчинные зипуны простонародья, а среди них пятнами голубого, рудо-желтого, зеленого и медового цветов крытые сукном шубы и шубейки, вотолы, охабни и ферязи посадского люда и торговых гостей. И уже первый далекий хрустальный звон, продрожав в весеннем воздухе, долетел, отозвался в сердце высокою радостной болью - колокол родины! В Даниловом засуетились иноки, выбежали во двор. Кто-то пытался подставить плечо князю. Семен сам свалился с седла, прошел, разминая ноги. Могилу дедушки указали ему с некоторым трудом. Князь опустился на колени. Кмети, осерьезнев, поснимали шапки, монахи, выстроясь, запели канон. Получилось торжественно, не так, как хотелось Семену, и все-таки хорошо. Он трижды поклонился могиле, поцеловал крест, поднялся с колен. По-за крестами, по-за огорожей густела толпа. Поняли, замерли, не подступая ближе. Семен вдел ногу в стремя, поднялся в седло. Часто и стройно били колокола на Москве, гомонили, улыбаясь, заглядывая в лицо, румяные москвичи. Он шагом доехал до Кремника, поднялся в гору, к воротам. Мария встречала на сенях, замотанная по-бабьи в пуховый плат, похорошевшая, помолодевшая. Подала хлеб-соль и после - теплый шевелящийся сверток, откуда тоненько урчало: <У-а! У-а!> И Семен стоял с хлебом в руках, радостный, и глядел, не зная, куда положить хлеб, несколько мгновений, пока подоспела сенная боярыня, освободив руки князя. Тогда бережно принял сына, прижал к себе. Даже не поглядел сразу; держал, ощущая сквозь все пелены тепло детского крохотного тельца. А маленький Данилка вертел головкою, тянул, раскрывая, ротик с большой верхней губой, верно, просил материнскую грудь и не понимал, где она и почему ему не дают есть. А когда Семен поднес его ближе к лицу, начал забавно чмокать... - Я тебе подарок привез, - негромко вымолвил он, - от ханши! Мария подошла ближе, принимая малыша на руки, и на мгновение молча прижалась к нему плечом. Сразу по приезде навалились дела. Кроме многоразличных домашних - проверить, как сдали рождественский корм, подписать грамоты купцам, разрешить четыре возникших в его отсутствие местнических спора и прочая, и прочая, - восстали дела зарубежные. Ольгерд, похоже, затеивал языческий <крестовый поход> против православной веры. После Иоанна с Антонием последовала третья жертва. Боярин Круглец, в крещении нареченный Евстафием, любимец Ольгерда, красавец и храбрец, отказался прилюдно на пиру есть мясо в рождественский пост. Ольгерд вскипел, юношу избивали железными палками, вывели на мороз, раздев донага, лили в уста ледяную воду. Круглец-Евстафий, как передавали, не издал даже стона. Ему раздробили кости ног, сорвали с головы волосы вместе с кожей, отрезали уши и нос. Все пытки юноша перенес с мужеством древних христиан. По приказу Ольгерда Круглеца повесили тринадцатого декабря на том же дубе, где ранее приняли мученическую кончину Иоанн и Антоний. Тело висело три дня, не тронутое стервятниками... Подвиг юноши, кажется, сломил волю Ольгерда. Не были закрыты церкви, священник Нестор, крестивший Круглеца, остался жив. А в Константинополь, стараниями Алексия с Феогностом, уже пошло представление о канонизации новых страдальцев за веру Христову... И все же в поступке Ольгерда было нечто гадостное. Ведь он сам был крещен! Жил с православной, очень богомольной женою, все его сыновья крещены и носят русские имена, области, которые он держит под рукою, тоже почти все населены православными. Кейстут, не изменявший языческой вере, никогда не совершал ничего подобного. Похоже, Ольгерд попросту мстил христианам за закрытие галицкой митрополии, и не слово божие, а потеря духовной власти была истинною причиною его бешенства. Симеон, по слову Алексия, хлопотал, слал поминки в Царьград. С Кантакузиным завязывалась переписка, и уже первые образцы творений Григория Паламы, привезенные из Византии, начинали честь по монастырям и обсуждать русские книжники. Однако дела складывались все тревожнее. У Литвы затеялась пря с Польшею, и краковский король, большими силами заняв Волынь, начал закрывать церкви и обращать тамошнее население в католичество. <И церкви святые претвори на латинское богомерзкое служение>, - скорбно записывал владимирский владычный летописец. Начиналось, ползло, приближалось что-то неопределимое пока, как будто шевеление проснувшегося дракона, горячим дыханием своим опаляющего воздух над дальними лесами. Из Орды, загоняя коней, прискакал Джанибеков гонец с диковинной вестью: Ольгерд прислал к хану брата своего Корияда с посольством и просьбами о военной помочи и обороне от великого князя владимирского. Собралась дума. Семен глядел на этот ставший привычным круг лиц, маститых старцев и подрастающую молодежь, на братьев, уже начинавших вникать в дела господарские. Труднота была в том, что Ольгерд, по-видимому, просил рати противу поляков, дабы оборонить православную Волынь. Но после казни Круглеца и набегов на северские земли слишком неясно было, куда на деле повернет литвин татарскую конницу. - На нас и пошлет! - вымолвил, развалясь на лавке, Андрей Кобыла. - Знаем ево не первой год! - Погодить бы, пождать, эко тут... - тянул Иван Акинфов. - Самим бы ежели, да вкупе с Ольгердом, на Волынь! Да с татарскою конницей, тово, надежно было б! - Ольгерд просит помочи себе на князя Семена Иваныча! - громко уточнил Феофан Бяконтов. - Сложил жалобы многие царю на великого князя, дак почто и просит рать! Зашевелились. Это разом меняло дело. Ханская грамота была составлена так, что не враз поймешь, но гонец изустно передал главное: Ольгерд хочет силами Орды расправиться с князем московским. Сказанного изустно в думе не повестишь, но все и без слова поняли. - Ржевы покрепити надоть! - подал голос Василий Вельяминов. - Брянскому князю переже помочь! - в голос ему возразил Васил