поглядывая на гостью, что, приехавши на простой телеге, теперь как равная сидит и толкует с самой великой боярыней. - Што терем! - говорила Марья Михайловна. - Помню, при Иване Иваныче, как бежали на Рязань да тамо, почитай, во хлеву жили! Пол земляной! Травой посыпан... Хоромы! Полюшка еще и не рожен был! Да мы зато были молоды, сил хватало на все! А ныне, кабы та беда вдругорядь, мыслю - и рук не вздынуть! Прошло, прокатило! Как умирал Василий Василич от черной немочи, твой-то Никита не зазрил, не поопасился, поцеловал ему руку напоследях... Я до того - ты уж извиняй меня, старуху! - не очень и привечала твоего... Ну, думала, как и все! У Натальи неволею увлажнились глаза при том далеком воспоминании, что разбередила ненароком Марья Михайловна. Та, заметивши слезы гостьи, положила ей сухую властную пясть на руку, утешая. Старушки за столом вовсе потупились. Нянька, кашлянув, встала: - Пойду гляну, как там наша малая! Слуги с подчеркнуто внимательным безразличием меняли блюда, стелили чистые рушники - вытирать пальцы. - Ты вота што! - прикидывала меж тем Марья Михайловна, переходя к делу. - Можно и деверя Тимофея попросить, не откажет! Мочно и к дьяку сходить... Да ить от злобы злобы не убывает! Станут и впредь поля травить да скот отгонять... А надобно к Даниле Феофанычу челом! С Олександром ить вместях и из Орды бежали, и в поганой Литве сидели, и твой-то у их на виду был! Нехорошо, мол, не по-Божьи! Пущай Данило в любовь и сведет! Без пакости, да и без княжого слова! Со стариком я сама поговорю, а Иван твой пущай в ноги падет - али столь непоклонлив? Митрий недужен, не седни завтра Василий сядет на стол... Дак неуж не окоротят Мининых холуев? Совет был разумен, и Наталья благодарно склонила голову. - А от Пимена твоего и вси ропщут! - продолжала боярыня. - Из Царягорода и оттудова шлет: "Дай, дай и дай!" Верно, на приносы грекам поиздержался. Его бы тоже окоротить нать, да тут мирская власть не властна! Разве старцы лесные? Федор-от, племянник Сергия, што думат? Слух идет, архиепископом ноне на Ростов ставлен! Али с Пименом в долю вошел? Иные бают, покумились тамо, в Цареграде! Худое-то грех баять про ево!.. Да, мыслю, недолог и Пимен! - продолжала она, устремив взгляд куда-то вдаль и твердо сводя губы запавшего рта, отчего лицо Марьи Михайловны сделалось непривычно жестким. - Потерпи! Наталья вздохнула. Терпеть было не впервой, да что она мужикам скажет, с которых ноне требуют даней беспременно серебром? Хоть бы на родине оставалось, не так обидно! А то все туда, за рубеж, грекам, что истеряли в которах свою землю, не в силах оборонить, согнали со стола Кантакузина, погубивши спасителя своего, а теперь платят дани туркам, которые у их все уже забрали, да приходят на Русь милостыню просить... Слуги убирали со стола. Старушки родственницы, перекрестясь на иконы, вышли из покоя. - Смотрю, и ты мало ешь! - высказала, вздохнув, Марья Михайловна. - И я такова же стала, кусок в горло не идет. Только и утеха - гостей кормить, а самой ничего не нать! Дочерь, говоришь, жалко? Коли опять взамуж пойдет, дак дитю куда? Али оставишь у деда с бабой? Им хоть утеха будет на старости лет... Марья Михайловна сидела, тяжело, бессильно бросив на стол иссохшие руки в буграх вен и коричневых пятнах старости, прямая складка перерезала лоб. - Я и на Митрия нонь уже не сержусь боле! - задумчиво выговаривала она. - Сердце утихло. А по князеву делу-то, может, и прав! Все одно Ивана с того света не воротишь! А и сам Митрий, бают, ноне при могиле стоит! - Молодой! - решилась возразить Наталья. - И молодые, быват, умирают, а старые-ти скрипят, как сухое дерево, да живут, - возразила хозяйка. - Оплыл весь, ходит тяжело... Нет, не жилец! В боярах колгота. Федор-от Свибл прочил, ежели Василий не приедет, Юрия всадить на престол. Дак ноне оттого и в княжичах рознь! А и Володимер Ондреич чево думат? Бояре еговы землю роют, мол, у самого царя Ордынского в чести, наравне с Митрием! Свою монету чеканит! Дак и того, опосле Митрия-де ему надлежит престол! А ето что ж будет? Всем боярам в Думе перемена, почитай! Володимер Ондреичевы станут набольшими, а нынешних - вон? Да сами Окинфичи того не допустят! Усидит ли еще Василий на столе - невестимо! Такие-то тут у нас дела! Наталья Никитична, насытившись, слушала хозяйку вполуха. Самой странно было, как ее руки только что привычно, сами собой вспоминали, что и чем брать, как пристойно разделывать дичь, держать вилку, как без обиды, чуть свысока взглядывалось на давешнего слугу, что было оскорбил ее по приезде... Ну и останься она тут вечной приживалкою Василь Василичевой вдовы - и что? Так же ли чествовала бы ее Марья Михайловна или третировала, как этих убогих старушек? И не стало бы у нее тогда всей ее пестрой, богатой и трудами и воспоминаниями жизни, всем тем, что есть теперь и чего уже никогда у нее не отнять. Не было бы ни Ивана, ни Любавы... Да и в чем коренной смысл бытия? Не в богатстве и даже не в славе, ничего того на тот свет с собой не возьмешь! А токмо в человеческом - в любви, в дружестве, в том, что согревает и после смерти... - Спасибо тебе, Наталья! - говорила Марья Михайловна, троекратно целуя гостью на прощанье. - Утешила ты меня, разговорила. Мне ить порою и потолковать так вот попросту не с кем! С великими боярынями не можно, с прислугой тоже нельзя! Те величаются, а эти в рот смотрят, каку безлепицу ни измолвишь - примут, как "Отче наш"... Заезжай! Не забывай старуху! У ворот сожидал прежний холоп с возком. - Приказано до дому отвезти! Извиняй меня, боярыня, за дурь холопью! - Ничего, молодец! - с тенью улыбки отмолвила Наталья. - Горя повидашь поболе - поумнеешь! Марья Михайловна вышла проводить Наталью на крыльцо и стояла, кутая плечи в индийский плат, пока возок не скрылся за поворотом улицы. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ В июле, шестого числа, вернулся из Цареграда Пимен. В Москве бушевал сенокос. Все и вся, стар и мал были в полях. Торопясь ухватить ведреные дни, косили и гребли, метали высокие копны. Мотаясь по деревням, из Острового во владычную волость, Иван Федоров углядел, что уже многие мужики начинают косить литовками стоя, а не в наклонку, как горбушей. У самого пока получалось плохо. Пробовал, но коса то и дело уходила острием в землю. Да и некогда было особо-то ходить с косой! Ухитрился все же, захватя двоих молодших дружинников, слетать к Лутоне, и там, не разгибаясь, троима за полный летний день почти огоревали весь Услюмов сенокосный клин. Впрочем, старшой Лутонин, двенадцатилетний Пашка Носырь, косил прилично, а десятилетняя Нюнка уже гребла, ну а хозяйка Лутонина, Мотя, так прямо и летала по покосу, катаясь клубком, только и мелькали грабли в руках. Поздно вечером - уже малиново разлившийся закат огустел и смерк - потные, разгоряченные работой, слив на себя в бане по нескольку ковшей разогретой воды, сидели в волглых рубахах вкруг стола, жрали, отпивались янтарным квасом, а неутомимая Мотя крутилась вокруг мужиков, подавала на стол то одно, то другое и вынесла под конец корчагу медовой браги. И было хорошо! Давно уже в дали дальние ушло то время, когда молодой Иван невесть с какой барской спеси гребовал двоюродником своим! Теперь, сидя рядом с заматеревшим, в негустой клокастой бороде Лутоней, он отдыхал душой, смеясь и гуторя, тискал брата за плечи, слушал тишину, наползающую из-за кустов, кивал Лутониным соседям, собравшимся на огонек, мужикам и бабам с натруженными тяжелыми руками, которыми бережно и когтисто ухватывали они резные самодельные Лутонины ковши с хмелевою вологой и, боясь пролить, бережно несли до мохнатых уст, опрокидывая в себя и после удоволенно отирая рушником усы и бороду. Тихо было, тихо! Нерушимая тишина стояла окрест, и краешек медового лунного серпика, выглянувший из-за зубчатого леса, только увеличивал тишину. Иван сказывал про ляшскую жизнь, Краков, рыцарские забавы, про каменные замки тамошних володетелей, и, сам чуял, выходило то, да не то, слишком украсливо, излиха праздничною представлялась отсюда тамошняя, сама по себе очень непростая и нелегкая жизнь! А люди слушали, притихнув, кто и открывши рот. Так вот в простой ватаге умел, очень умел сказывать Иван... Незаметно перешли на Орду, на татарские навычаи. Вновь пришлось поминать о последней встрече с Васькой, которому сейчас (ежели жив!) катило уже к сорока годам. Начавши считать, сбились. Выходило не то тридцать пять, не то тридцать шесть, а то и тридцать семь летов. И как он там? Оженился ли? Мыслит ли на родину? - Скажи, коли повстречаешь когда, - со стеснением произносит Лутоня, - мол, завсегда дом у ево есть, приму и за старшего брата почитать стану, и я, и Мотя, оба мы. Штобы знал! - И хмурится, и отводит глаза. Неведомо, что с братом, чего достиг? Может, и сам каким сотником стал али и того выше заделался? Может, юрты у ево, слуги... Может, и зазрит, и погнушается теперь молодшим братом своим! Круто оборотясь к тестю, Лутоня, не в сотый ли раз, повторяет, схватив того за плечо: - Он меня, маленького, быльем, соломою заклал, засыпал! Ото плена спас! Понимай! А сам пото к ляхам в полон и угодил! Я ему по гроб жизни... Эх! Лутоня роняет хмельную голову на кулаки, положенные на стол, плачет, и бабы кидаются вперебой его утешать, а Нюнка, заалев, дергает за подол: - Батя! Батя! - Ей стыдно видеть отца похмельным и плачущим. Поздно ночью ("Может, останетесь до утра?" - неуверенно просит Мотя) трое седлают коней. Иван, решительно отмотнув головою, возражает: - Служба! День этот и двоих ратных, нонешних покосников он, почитай, украл у боярина и теперь ладит в ночь, полузагнавши коней, достигнуть Москвы. Лутоня спит, Мотя трясет его за плечи. Полусонный, едва что соображающий, он попадает в прощальные объятия Ивана, роняет сонное: "Заезжай!" - и снова валится головой на постель, чтобы завтра с заранья начать ворошить и сгонять в пышные валки накошенное нежданной подмогою сено. А там - убирать рожь, а там - копать огороды, чистить колоды и осаживать рои пчел, везти мед на базар, перекрывать стаю, чинить упряжь, мять кожи на новую сбрую и сапоги... Да мало ли дел у крестьянина! И везти затем кормы тому же князю, боярину ли, епископу, кормить и ратника, и молитвенника своего, одного опасаясь: не нахлынул бы лихой ворог, не разорил бы опять трудами и потом нажитое и устроенное родовое гнездо. Среди всех этих трудов приезд Пимена был совсем уж некстати! Иван, чумной с недосыпа, едва ли не сразу после Лутониной избы попал во владычный терем, дабы, остро глядя в натиснутое, набрякшее купеческое лицо Пимена, выслушивать нелепые укоризны и угрозы. (Не холоп теперича я ему, и вся недолга!) - Нету серебра! А другого кого пошлешь, те же раменски мужики живым спустят ли ищо, а то и шкуру на пяла растянут! Вот и весь мой сказ! Сколь мог, собрал, послано было тебе, к Царюгороду, а ныне не обессудь и не зазри! Нету и нет! Токо отдышались от последнего разоренья, токо выстали! Пимен ел его взглядом, пробовал стращать старыми грамотами, да с князевой помочью (а и с Алексиевой - старая грамота нашлась!) были те угрозы Ивану Федорову не страшны. А заменить его кем иным и в такую-то пору! Слишком понимал Пимен в хозяйстве, чтобы не почуять, что этого даньщика некем ему заменить. При любом другом и нынешнего выхода не получишь. - Ты садись! - с опозданием вымолвил митрополит, и Иван, не чинясь, сел. - Серебро надобно! - Пимен кивнул келейнику, тот налил чару, придвинул Ивану блюдо копченой рыбы. Иван выпил, нарочито медленно дорогою двоезубою вилкою набрал кусок сига и, только уже управясь с угощением, поглядел в очи митрополиту отцовым побытом, чуть весело и разбойно, приметив невольную усталость Пимена от постоянного глухого отчуждения окружающих. - А серебра нать, дак надобно обоз сбивать и править до Нижнего, тамо нонь цены на снедное стоят добрые, в Орде дороговь! Днями, токо бы вот с покосом управить! - И, не давая владыке вымолвить слова (у того глаза вспыхнули, словно у доброго кота при виде свежей рыбы, по каковой причине и понял Иван враз еще не высказанное Пименом), домолвил: - И, батька, коли меня намерил послать с обозом, испроси на то добро сперва у княжого боярина, я ить, так-то сказать, в дружине княжой! Они молча поглядели в очи друг другу, и Пимен первый сердито отвел взгляд. - Надумаю коли... Пошлю... Ты-то как? - Служба, она и есь служба! - безразлично отмолвил Иван. - Коней токо надобно перековать! (О том, что ему и самому охота была побывать в Нижнем, говорить Пимену не стоило.) Помолчали. В богато убранной, нарочито вычищенной к приезду владыки келье восстановленных владычных палат многое было поиначено, да и сама келья ощутимо отличалась от той, старой, в которой умирал когда-то великий владыка Алексий, "батько Олексей" недужного нынче князя Дмитрия, почти бессмертный старец, поднявший на плечах своих к славе и мощи пошатнувшееся было со смертью батюшки нынешнего великого князя московское княжение. Иван скользом оглядел двух клириков и горицкого игумена, молча и отчужденно внимавших разговору владыки со своевольным даньщиком. Ждали, верно, что Пимен прогонит невежу, да и от должности отрешит! Дождетесь, как же! Тамо, окроме меня с матерью, и не управить никому! Однако умен владыко, понял! Мог и отнять даньщицкое. Ну да Ивану ноне и без того прожить можно, молодой князь не оставит! Иван встал, сдержанно поклонил в пояс владыке, поблагодарил за хлеб-соль. - Надумаю коли послать, езжай не стряпая! - высказал Пимен напоследок. - Вестимо! - отозвался Иван, отворяя дверь покоя. ("Пошлет ведь! - подумалось. - Надо и свою справу сготовить!") Иван спустился по лестнице, устроенной внутри, а не снаружи, как в прежних палатах, у коновязи охлопал коня, вздел удила, проверил подпругу, легко, привычно взмыл в седло. Подумалось: "Все-таки и отец, и он - воины, и не этой бы возни с банями и кадушками масла..." Хотя и ратная служба лишь со стороны состоит из сражений да лихих конных сшибок. На самом деле война - это долгие походы, сбитые подковы, стоптанные сапоги, вечные заботы о портянках, о вареве и ночлегах и те же возы, та же рвущаяся упряжь да жестокие недосыпы день за днем, и мечтает боец постоянно и пламенно не о сражениях, даже не о добыче ратной, а о парной бане, о чистой, безо вшей, сорочке да еще о том, чтобы отоспаться путем... У себя в Занеглименье Иван заводит коня во двор, начинает расседлывать, и тут из стаи на помощь ему выбегает парень, взятый из Острового. "Неуж мать приехала?" - догадывает Иван. Отеплело на душе. Бросив на парня возню с конем, он проходит в терем. Так и есть, мать стоит у печи, строжит девку за какую-то непорядню. Не кончив, со вспыхнувшим взором оборачивает лицо к сыну... Скоро все трое сидят за столом. Сам Иван, Наталья Никитична и Маша. Маша на сносях, уже видать высокий живот, сама похудела - месяцев пять уже! Ванята тоже пристроился обок матери, во все глаза уставился на отца. Недоруганная девка подает яства. Скоро и островский парень входит, созванный матерью, опрятно садится на лавку, чуть в стороне от боярыни. Стол по случаю приезда матери праздничный. Бабы растворили тесто, напекли пирогов, и кувшин с медовухою на столе. Иван хлебает зеленые щи, заедая пирогом, ест круто сваренную гречневую кашу, чуя во всем теле и в душе отвычное довольство оттого, что он дома и что вся семья в сборе. - Што Любава? - прошает он, наливая себе чарку. - Замуж, никак, собралась? Мать поджимает губы, молчит. - Алешку-то к нам возьмешь? - Не отдают Тормасовы! - возражает мать. - А парень утешный! - с сожалением договаривает Иван. - Весь в Семена пошел! - И вздыхает рассеянно. - Не ведаю, будет ли счастлива сестра за новым-то мужем! Впрочем, ее дело. Себя хоронить в ее-то годы тоже не след! Ванята, нахрабрясь, тянет ручонкой, трогает кисти пышного отцовского пояса. Иван ерошит светлые волосы сына, улыбается ему и жене. - Как в Островом? С сенами-то хошь убрались? - Дождь не подгадит - до среды все уберем! - отвечает мать. - Минин-то холуй скотину пригнал! Целое стадо! Што даве забрали... Как ты и сумел, сын! - Не я, Данило Феофаныч! Сперва-то Олександр Минич ежом на меня. Да старик ево окоротил, напомнил то да се, как бежали вместях... Выпили на мировую, ну и... Грамоту, ту, с ябедою на нас, Олександр порвал, обещали все возвернуть, и тот луг за ручьем, и скотину... Стадо, значит, пригнали! Ну и ну! - Добром-то оно лучше, чем по суду! - заключает мать. - По суду ить все одно, хоша и воротят зажиток, да обиды не избыть! Это уж от Господа так! Низкой поклон Марье Михайловне за то, што надоумила к Даниле Феофанычу сходить! Наевшись, отвалив от стола и удоволенно срыгнув, Иван сообщает жене с матерью новость: - Пимен меня, кажись, в Нижний отправляет с обозом! Опять серебро занадобилось змею, греков куплять! - Про Пимена редко кто говорит нынче доброе, да и был бы кто иной на его месте - после покойного Алексия трудно быть митрополитом на Москве! Маша подымает бровь со значением: не к прежней ли любушке ладит ее Иван? Сама понимает, что нелепая мысль, дурная - беременной бабе что в голову не взойдет! - и не может с собою совладать, ревнует и гневает на себя. Прибирают со столов. Наевшийся Иван вполуха слушает мать (из утра надобно скакать во владычную волость, ладить все к отъезду в Нижний), смотрит, как Маша, устроив на коленях круглый живот, садится с сыном за Псалтырь, и малыш, его кровь, его будущее на земле, начинает уже довольно бойко складывать слово к слову. - Ты бы прилег, замотался, поди! - окликает матерь. - С коня на конь, и дома не бывать! Она стелет ему на конике рядницу, взбивает пуховое зголовье. Ивану на миг хочется стать маленьким, не больше Ваняты, и чтобы матерь ласково погладила его по волосам. И Наталья, почуяв, верно, желание сына, и в самом деле разглаживает сухой старческой рукой его волосы. - Отдыхай! - говорит. И он ловит украдкою и целует материну руку... А Наталья смотрит на него, на Машу, что вся сейчас нарочито ушла в занятия с сыном, и гадает про себя: любят ли друг друга? Заможет ли Маша так-то вот приласкать, пригреть Ивана когда? Ведь и взрослому мужу порою тяжело без бабьего утешения! Она суется по дому семо и овамо, заглядывает во все углы. Завтра ей опять в Островое, а ему во владычную волость, и когда еще опять придет вот так, троима, спокойно посидеть за столом! ГЛАВА ПЯТАЯ Папа Урбан VI умер в 1389 году, подозревая всех и вся в покушениях на свою персону. Делаясь год от году деспотичнее, он казнил незадолго до смерти пятерых кардиналов-заговорщиков и умер, окруженный всеобщей ненавистью. Раскол в римской церкви, "великая схизма", все углублялся. Авиньонский антипапа Климент VII пробовал даже взять Рим. Между тем Венеция с Генуей истощились в Кьоджской войне, и чудовищные объятия католического питона, пытавшегося улучшить восточную православную церковь, на время ослабли. Поэтому новый византийский патриарх Антоний, друг и покровитель Киприана, после смерти Нила в феврале того же 1389 года взошедший на патриарщий престол, смог воскресить в какой-то мере самостоятельную политику восточной церкви, а именно - вновь добиваться объединения всей русской митрополии, разорванной спорами Литвы с Москвою, под властью единого духовного главы, каковым должен был стать Киприан. Десятилетняя борьба Киприана за Владимирский владычный стол приблизилась, как видно, к своему победоносному завершению... Если бы не воля великого князя Дмитрия! Но Дмитрий умирает в том же 1389 году... Однако кто мог знать заранее, за год и за два, когда были живы все трое - папа Урбан VI, патриарх Нил и молодой еще князь Дмитрий, - что все произойдет именно так? Никто! И потому иерарху, возглавившему борьбу против Пимена, требовалось немалое мужество, чтобы сплотить и повести за собою против как-никак духовного главы страны епископов Владимирской Руси. Ибо, хотя Пимен раз от разу становился все ненавистнее и духовенству, и пастве, события совершаются лишь тогда, когда находятся вожди, берущиеся их организовать, облеченные властью или взыскующие власти, за коими уже идет (или не идет!) людское множество. И потому счастлива та страна и то племя, у коего находятся в тяжкий час дельные пастыри, и несчастен, воистину несчастен народ, неспособный уже выдвинуть, породить, призвать вождей, для коих судьбы своего "языка" будут важнее своекорыстных, личных или клановых интересов. И этим, способностью порождать национальных героев, паки и паки век XIV был отличен от века XX, столь схожего с ним трагическими сторонами народной судьбы и столь несхожего по целеустремленности государственного строительства. Нынешнюю задачу, осознаваемую им как задача спасения страны, взял на себя племянник Сергия Радонежского Федор Симоновский, игумен, а нынче епископ древнего града Ростова, славного ученостию своей, родины семейства, из коего произошли три знаменитых игумена - Стефан, Сергий и сам Федор! Воротясь в июле 1388 года вместе с Пименом из Царьграда, Федор, накоротке представясь великому князю и выяснив, горем, что нелюбие того к Киприану отнюдь не угасло за протекшие годы, тотчас устремился в свою ростовскую епархию принимать дела, по дороге заглянув и в Троицкую обитель. Сергий не удивил приходу племянника. Развившееся в последние годы сверхчувствие позволило ему заранее узнать о возвращении Федора из Константинополя. Спросил строго: - Отца навестил? Федор кивнул, нахмурившись. Отец был и молчалив, и плох. Федора встретил угрюмо, ничем не проявив родительской радости. Не завидовал ли он теперь собственному сыну? Сыну, порядком отдалившемуся от родителя и только на миг заглянувшему в строгую бревенчатую Стефанову келью, овеянному ароматами далеких странствий, градов и стран, где старому Стефану не довелось и уже не доведется никогда побывать. Сергий объяснил иначе: - Переход в иной мир труден! Это - как заново родиться. Дитятя кричит, вступая в сей мир, старец сетует и стонет перед порогом мира горняго. Великие подвижники, отмеченные неложною святостью, и те порою страшились у сего порога! А отец твой мыслит, что он близок вечности, и уже готовится сбросить ветхую плоть - хотя, думаю, он еще переживет и меня, - а потому заранее убегает от всего мирского. Не суди его и не сетуй, все мы временны в мире сем, хотя из младости и мним себя бессмертными! Ну что ж! Высокую должность получил ты из недостойных рук, и како мнишь о дальнейшей судьбе своей? - Отче! Как мог ты помыслить о таковом!.. Федор упал в ноги Сергию. Как далек стал каменный Царьград, его мраморные дворцы, цветные колоннады храмов! В этой ветхой келье была вечность, и старец, сильно сдавший за время разлуки, все одно был вечен, как время, как подвиг, как жизнь. (И он умрет! Умрет, но не прейдет, не исчезнет, как иные многие. Он вечен уже сейчас!) Федор лежал у ног Сергия, и скажи ему наставник ныне, повели отринуть высокое служение, отказаться от ростовской кафедры, уйти в затвор - все бы исполнил, не воздохнув! Но дядя молчал, думал. - Како хощеши изженить Пимена? - вопросил наконец. - Буду убеждать епископов! Нил ветх деньми, а на его место, кажется, прочат Антония, Киприанова друга... Правда, я не ведаю, когда возможет совершиться сие! Сергий мановением длани велел Федору встать и сесть на лавку. Забытое, детское промельком прошелестело в келье, увлажнивши взор нового ростовского епископа. Пока дядя не перешел в тот мир, ему, Федору, было к кому прислониться мысленно, словно сыну к матери, и это не зависело ни от успехов, ни от сана Федоровых, это было нерушимо и в нем, и здесь. Перед ним был наставник, святой уже при жизни (так мыслил не один Федор - многие), и потому никакие должности, звания, чины, власти, силы, богатства не имели здесь ни малейшего значения. С робкой улыбкой нежности обнаружил он теперь знакомые с детства каповые резные, самим дядею измысленные - тарель, паутинно потрескавшуюся от старости, братину, сильно обгоревшую с одного бока, сточенный до копийной остроты рабочий нож... Дядя Сережа был все тот же, и то же было вокруг него. Тот же скудный набор орудий и посуды продолжал находиться в этой келье, из которой случайному вору при всем желании нечего было бы украсть! И вместе с тем столько было во всем этом значительного, того, что врезается потом в память на всю жизнь! Лесное лицо Сергия осветила, точнее, чуть тронула изнутри незримая улыбка. Он, видимо, догадался, что творится с Федором. - Ныне не возмогу представить себе, что купал тя дитятею в корыте! - сказал. И тотчас острожел ликом. - Мыслю, патриарх Нил вскоре предстанет пред Господом. Чую так! Но изъяснить этого иерархам не смогу, - отверг он сразу невысказанный вопрос вскинувшегося было Федора. - Думай, сыне, кто из епископов будет противу Пимена? И кого возможешь уговорить? - Пимен ставил Феогноста на Рязань, Савву - на Сарай, Михайлу - на Смоленск и Стефана Храпа - в Пермь... - И Федора на Ростов! - подсказал опять незримо улыбнувшийся Сергий. - Храп далеко, а Михайло... - Хоть он и из моей обители, а чую, отойдет посторонь! Сергий молча кивнул головою. Он о Михайле был того же мнения. Досказал: - Но и биться за Пимена не станет! - Дебрянский и черниговский епископ Исаакий будет за Киприана. Данило Звенигородский... От сего зависит многое! Отче, не смог ли бы ты... - Ладно. Днями у меня будет княжич Юрий. Через него передам весть владыке! Прошаешь, смогу ли уговорить такожде рязанского епископа? Того не ведаю. Навряд! И вот еще что: прочие епископы решат, как решит суздальский владыка Евфросин. Ставился он в Цареграде, у патриарха Нила. На Киприана у него зазноба немалая - покойный Дионисий! Возможешь убедить его, сыне, - убедишь всех! Сергий откинулся в самодельном креслице, прикрыл вежды. Дальнейшее, как понял Федор, зависело только от него. Он склонился под благословляющей рукою наставника. Сергий легко, едва-едва коснулся дланью все еще буйных волос Федора. - Седеешь! - высказал тихо, почувствовав в этот миг, что и век Федора недолог на этой земле. Они все отходили, уходили, со своими страстями и вожделениями, со своим терпеньем и мужеством и, уходя, торопились доделать позабытое, передать иным, грядущим вослед, наследие свое устроенным и завершенным. Федор надолго припал устами к руке Сергия, и опять он был маленьким Ванюшкой, который когда-то просил отца отвести его в монастырь к дяде Сереже, обещая делать все просимое и потребное, не боясь и не чураясь ни болящих, ни усопших... Выдержал ли он искус? Исполнил ли давешнее детское обещание свое? И вот теперь наставник вновь призывает его к подвигу! Благослови меня, отче, перед трудной дорогой! А Сергий, проводив Федора, продолжал сидеть недвижимо, прикрывши глаза. Думал. Все было правильно! Русскую церковь не можно было оставлять убийце, сребролюбцу и взяточнику, способному погрузить в угнетение духа всю митрополию. Русский народ еще недостаточно тверд в вере, чтобы подобные иерархи не способны были ему повредить! Ожесточев ликом, он открыл глаза. Все было правильно! И он, некогда предсказавший смерть Митяю, теперь разрешил войну противу его убийцы. Ради Киприана? Нет! Ради единства русской митрополии. Ради единства Руси! Ради того, чтобы пронырливые латины не двинули киевских и галицких русичей на русичей Владимира и Москвы. Ибо только так, в раздрасии, и возможет погинуть Русская земля. Единую, ее не победить никоторому ворогу. Время неверия и тьмы, время угнетения духа кончается, кончилось! Осклизаясь, падая и вновь подымаясь с колен, Русь идет к новому подъему своего величия и славы. И он, Сергий, мысливший, что мир с Олегом Рязанским будет последним мирским деянием его перед близкой кончиной, должен, обязан вновь препоясать чресла свои на брань. Тем паче что князь Дмитрий не понимает сего и не приемлет Киприана. И потому труднота нынешнего деяния возрастает многократно. И его, Сергия, возмогут заклеймить како смутителя и даже отступника заповедей Христовых. Но... Никто же большей жертвы не имет, яко отдавший душу за други своя! Он пошевелился в креслице, намереваясь встать. На монастырской звоннице, призывая к молитве, начал бить колокол. В Ростове Федор пробыл не более двух месяцев. Навел порядок в епископском каменном тереме и в книжарне, переменил двух наставников богословия в Григорьевском затворе, стремительно объехал немалое число сельских храмов, всюду строжа и наставляя, наводя страх на сельских батюшек, что за огородами и скотиной, за сбором яиц и пирогов с прихожан почти позабывали о службе, и, метеором промчавшись по своим новым владениям (даже на то, чтобы побывать в родовом селе дедовском, ныне почти запустевшем, не нашлось времени), укатил в Москву. Осень обрызгала ранним золотом сжатые поля и березовые колки. Алые пятна кленов, черлень осин и вырезной багрец черных рябин испестрили зеленую парчу леса. С пологих холмов открывались цветастые дали с темными островами хвойных боров, и так прекрасна, так хороша была родная земля, что у Федора временами сладко замирало сердце, и далекое пышноцветье Византии уже не вспоминалось, как иногда, райским садом, но лишь пылью и вонью улиц своих да запахом гниющих водорослей на берегу виноцветного Греческого моря... В Москве Федор узнал о снаряжающемся владычном обозе в Нижний. Доверяться владычной почте было нельзя, но тут острая память напомнила ему о давнем сватовстве к Тормосовым вдовы московского послужильца... Федора... Никиты Федорова, ну конечно! Не ее ли сын Иван ныне началует владычным обозом? Вряд ли из тех, кто за Пимена готов голову сложить! Так они и встретились - новый ростовский епископ Федор с Иваном Никитичем Федоровым, дружинником молодого княжича и владычным даньщиком, и не долго надобно было толковать епископу Федору с Иваном, дабы убедиться, что предположения его совершенно верны и горячею любовью к Пимену этот даньщик отнюдь не пылает. Разговор происходил в уединеньи, с глазу на глаз. Иван, оглядывая скользом закопченные бревна убогой хоромины, приткнувшейся на берегу Неглинной, под самым Кремником, говорил: - Я ить и Киприана знал! Книги из монастырей возил на Москву! - Он сплюнул на земляной пол, растерев сапогом. - До сводов было книг! Все огнь взял без утечи! "Как ему объяснить, ну как объяснить, что Киприан надобен ныне Руси!" - мучительно думал Федор, понимая, что тот грех, за который Дмитрий доныне не хочет допустить Киприана пред очи, и для этого дружинника, вряд ли исхитренного в книжной премудрости, тоже грех, и грех непростимый... Но Иван сам вывел Федора из затруднения. - Полагаешь, владыко, что ноне, как Литву почали в латынскую веру загонять, надобен один митрополит и для Руси, и для Литвы? Был он у нас, в Кракове, наезжал! Как раз в торжества енти... Причащал, как же! Не ведаю, не сробеет опять? Ладно, тебе видней, Сергий-то за ево? - Сергий за него! - Ну, тогда... Грамоту там али што... Давай! Пимена и в сам-деле терпеть не мочно! Пискупу Евфросину в собственные руки, баешь? Согласит? А в Цареграде как? Патриарх-от иного кого не предложит? Федор про себя удивил ясности мысли у этого вроде бы простого ратника, впрочем, побывавшего и в Орде, и в Подолии, и в Польше, в Кракове самом. Своими глазами зрел! А эдакое знание стоит многих книг, и даже больше того стоит, было бы желание видеть! - Не съедят нас католики? - строго вопросил Иван, туже затягивая пояс, уже когда разговор подошел к концу. - С Киприаном - не съедят! - отверг Федор. - С ним и Киевскую Русь не съедят! - примолвил он, невольно выдавая дальний свой умысел. Иван сумрачно кивнул головой. Поверил. Выходя, успокоил Федора: - Грамоту твою довезу и все изъясню по ряду, не сомневайся, отче! Мне и самому Пимен не люб! Мы-то, снизу, видим то, чего и тебе не видать, владыко! Выйдя на улицу, на яркое, но уже не жаркое, не июльское солнце, Иван присвистнул, взял на миг руки фертом. Путешествие в Нижний начинало нравиться ему все более. ГЛАВА ШЕСТАЯ Обилие из Москвы в Нижний проще было бы везти водой, а не горой, но все оно было раскидано по селам и починкам владычных волосток, не только под Москвой, но и под Юрьевом-Польским, и под Владимиром, и Пимен, прикинувши, с Ивановой подсказки, что в самом деле серебро легче всего взять на нижегородском рынке, затеял обилие собирать дорогою. Хлеб, холст, вервие, меха и кожи, бочки с медом и пивом, солониной, грибами, квашеной капустою, сыры и кади с топленым маслом, копченую и вяленую рыбу - много чего было во владычных амбарах и бертьяницах. Так что обоз все увеличивался и увеличивался, а Иван, срывая голос и увеча бока скакуна острогами, мчался то туда, то сюда, с бранью торопя непроворных даньщиков, которые, относясь к Пимену так же, как и сам Иван, отнюдь не спешили поставлять своему митрополиту просимое... Не Алексий! Подождет! Такое было говорено даже и вслух. Иван бесился еще и потому, что отлично понимал мужиков и на их месте поступал бы точно так же. Но не будешь же объяснять, что ты и сам готовишь западню Пимену, хотя по видимости исполняешь его повеления! Пимена, кажется, не любил уже никто. Меж тем миновали Владимир, в устье Оки очень долго возились на ту сторону. Долго тянулись возы мимо города к монастырю. Завтра их придет заворачивать обратно к вымолам! "При Алексии такой бы дури не стали делать!" - негодовал Иван. Грамоту Федора Симоновского, нынешнего владыки Ростовского, он смог передать епископу Евфросину только поздно вечером. Суздальский владыка выглядел усталым. Долго вглядывался в лик обозного старшого, веря и не веря подлинности послания и вновь разглядывая свинцовую печать ростовского епископа. В конце концов набычившийся Иван высказал: - Не думай, владыко, што я Пименов потатчик! Был бы таков, не взял и грамоты той! А ты помысли путем: кого вы на место батьки Алексия поставили? Сором! - И вышел, уже не интересуясь выражением лица нижегородского епископа. Скользом прошло: повестит Пимену? А, пущай! Неуж княжич Василий не найдет дела своему сотоварищу по ордынскому бегству и краковскому сидению? Хорош будет тогда и князь! Еще и Данилу Феофаныча вспомнил Иван... Да нет, всяко не оставят в беде! Рядиться с купцами, продавать обилие было уже не его дело, на то Пимен послал своих келаря с казначеем, и Иван, поужинав вместе с обозниками в монастырской трапезной под обязательное чтение молитв и житий из Синайского патерика, которые давно знал и потому слушал вполуха, решил до сна все же сгонять в город, найти старого приятеля, гостя торгового, да и так просто... глянуть с высокого речного берега в заволжскую ширь. Отдохнувший конь пошел хорошею широкою рысью, и Иван, с удовольствием подставляя лицо ветру, уже не такому, как дома, а иному, ордынскому (или так казалось, вспоминая Сарай?), весь отдавался ощущению воли и редкой для него беззаботности бытия. Кормы, дани, мужики, еще не вывезенный хлеб в скирдах - все отошло куда-то посторонь. И только это вот - великая река, в вечереющих сумерках особенно величественная, и неоглядная даль отсюда, с горного берега, и затихающее кипение этого многажды разоряемого, но все растущего упорного города, и стада судов на воде, на которых кое-где уже загорались смолистые факельные огоньки. (Когда стемнеет, река станет похожей на второе небо, усеянное трепещущими звездами.) В городских воротах его, ругнувшись, едва пропустили нижегородские ратные. Но и о ссоре с воротной сторожей Иван Федоров сразу же забыл, когда начались крутые, лезущие в гору улочки, терема на рубленых подклетах, нависающие над обрывом, а любопытные взоры нижегородских молодиц, лукаво бросаемые на проезжего странника, заставили сладко стесниться сердце, и тенью, почти бестелесным воспоминанием напомнилась давняя его юношеская любовь. Где-то здесь работает сейчас старый мастер, гречин Феофан, у коего они когда-то сидели вдвоем с Васькой... Где Васька сейчас? Жив ли? А изограф? Поди, и не помнит его, одного из многих! Московского послужильца, случайно, на час малый, соприкоснувшегося с его высокой судьбой! Крепость, что стояла на высоком волжском берегу, нынче, после пожаров и разорений, была опущена долу. Рубленые городни уступами сбегали вниз, и уже там, на урезе берега, до которого не подымалась весенняя шалая вода, шла нижняя, речная стена острога. И какой же вид теперь открывался отсюдова! На темнеющем окоеме привольно распростерлось белое серебро воды, и на стечке, у слияния двух великих рек Оки и Волги, стремящих воды свои в далекое Хвалынское море, замерли целые стада лодей, мокшан, паузков, расшив и кебат с обвисшими парусами, дремлющие на угасающей воде, теперь уже сплошь украшенные трепещущими светлячками сторожевых огней. Бесконечная, как время, как жизнь, река! Из гущи лесов, из боров неоглядных, грозно надвинувшихся к самой воде, текущая туда, в далекие степные просторы, где он уже был, но откуда уходят пути еще далее, в глиняные и узорные восточные города, которые видел один Васька, да и видел ли? А за ними - волшебная Индия, земля нагомудрецов и сказочной Строфилат-птицы... Иван легко соскочил с коня. В сумерках лик молодки, опустившей полные ведра, казался загадочно юным. - Не замай! - тихо попросила она, отпихиваясь упругими сильными руками. - Жонка твоя заругает, поди! Дурной! Не парень уже! Негромко засмеялась, когда Иван отступил посторонь. Да, не парень... И не зря Маша ревновала его, провожая в Нижний. Горячая, неуемная кровь ходила в сердце пламенем. Чуял сам, горело лицо. Едва сдержал себя от новой попытки обнять женщину. Хрипло спросил, где тут живет торговый гость Сысой Добрынич. - Барыга? - Кажись, так... - Прозвища знакомца своего, с коим подружился в Сарае, Иван не ведал. - С Ордой торг ведет! - подсказал, мало надеясь на успех. - Пойдем провожу! - отмолвила жонка, подымая на плеча коромысло. Иван не сразу понял, ведя коня в поводу, что незнакомая молодка сама из Сысоева дома. "Неуж жонка ему? Али дочерь?" - смятенно подумалось Ивану, когда уже нижегородка, изящно поведя плечами и освободивши руку, потянула за кованое железное кольцо калитки. Густо сбрусвянел Иван, а жонка, лукаво глянув на него и понявши смущение ратного гостя, опять тихо рассмеялась: - Свойка я им! Мужик-от летось пропал прыщом, дак взяли к себе... Ты, поди, чего другое помыслил? Иван обрадованно перевел дух. Пряча глаза от стыда, отворил ворота, завел коня. Двор Сысоя переходил в сад, круто сваливающий по сбегу берега, так что в двух саженях от него торчали уже самые вершинки осыпанных спелыми яблоками дерев. Да и сам дом словно висел на солидных подрубах прямо над обрывом. Вниз вела деревянная лестница с жердевыми перилами. Хозяин выглядывал, сутулясь, с крыльца, сложив ладонь лодочкой, всмотрелся в Ивана: - Никак, знакомец какой? Не из Сарая ли? Верно, запамятовал уже! - Теперича из Москвы! С княжичем Васильем были в Сарае! Иван я, Федоров! Али не признал? Скоро уже сидели за столом в горнице, хлопая друг друга по плечам, вспоминали ордынские были. - Болтали, погинули вси в степу! - говорил Сысой, качая головой. Жонки - дородная высокая Сысоиха и уличная знакомка Иванова - в четыре руки быстро собирали на стол. - Не в Орду ли опять мечтаешь? - прошал Сысой, щурясь в свете сальных свечей, все более припоминая Ивана, тут только понявшего, что спервоначалу Сысой его не узнал вовсе и только