через пески, пустыни и горы, в сказочную Индию, где ездят на слонах, а женщины ходят почти нагие, с золотыми украшениями в носу, где живет сказочный Феникс и куда из государей прежних веков добирался со своими воинами разве лишь один Александр Македонский, двурогий герой древних повестей! Почему не может он добраться и до другой страны, там, за мунгальскими степями, где живут узкоглазые желтые люди, которые выделывают шелк и чудесные хрупкие полупрозрачные чашки, стоящие дороже серебра? Увидеть их города, узреть ихние храмы! Сколь велика и изобильна земля! Почему же мы все, упершись в единый малый ее предел, боремся за него, поливая своею кровью, и не отступили, и не можем отступить! Сила это наша или слабость? И что есть родина для того, кто дерзнул, кто пробрался к Студеному морю или за Камень, в Югру или в дикую Половецкую степь, на Дон, на Кубань и укоренился там? Построил или сложил себе дом, завел жену и детей, переменил родину. Или все одно будет сниться по ночам оставленная земля, долить и звать к себе могилами пращуров? Или надо наново родиться там, в чуждом краю, и токмо дети или внуки почуют ее своею? Как жиды живут в рассеянии, среди чуждых им народов, и веками живут! И вмешиваются в жизнь чужих народов, сами не меняясь нисколько из века в век? И можно ли так жить русичам? Нет, наверно, не можно! Русичу необходимо, надобно когда-то вернуться домой! А значит... Ему почуялось, как Москва тяжелыми пальцами сжимает ему горло, до того, что уже становит трудно дышать... Князь быстрыми шагами сошел по ступеням. У жены и верно сидел целый хоровод мастериц, Евдокия подняла голову, улыбнулась, обнажая в улыбке пустые места от потерянных в болезни зубов. Как жестока жизнь! Как не щадит она ни красоты, ни силы! Боярыни и холопки засуетились, не ведая, уходить им или оставаться. Прервалось чтение. Князь посмотрел туманно, махнул рукою: сидите, мол! Евдокия поняла, встала, вышла с мужем на галерейку, под цветные стекла, за которыми на неоглядном небесном окоеме по-над верхами храмов и теремов висели неживые, высокими башнями громоздящиеся белые облака. Созревал хлеб. Уже кое-где начинали жать. - Что там за грамота давеча пришла? - вопросил. - От Василия? - Киприан! - возразила Евдокия. - Даве гонец прискакал из Москвы! - Ну, ин ладно и то, что не ратью идут! - с просквозившею невеселой насмешкою вымолвил князь. - Хлебов не потопчут у нас! Тверь четыре года назад была укреплена заново. Старый князь не очень-то верил московитам. - Не погорячился ты с Висленем? - заботно вопросила Евдокия, оглаживая мужа по плечу. - Даве надобно было его прогнать! - сердито возразил Михаил. - Мерзавец почище Пимена! - А будут настаивать?.. - Внимательно поглядев мужу в лицо, Евдокия не окончила речи, осеклась - так потемнели мгновением его дорогие глаза. - Прости! - сказала, приникнув к груди супруга. С возрастом уходит красота, обвисают и мягчеют груди, дрябнет кожа на руках, но чувства остаются прежними, и супружеская любовь токмо крепчает. Уже не можно представить себе жизнь поврозь. И Михаил, молча привлекший к себе жену, чувствовал в этот миг то же самое, почему и промолчали оба. - Ладно, жена! Пошли ко мне грамоту ту да вызови Осипа Тимофеича! Надобно нарядить ратных для встречи! - Яко князя будешь Киприана встречать? - улыбнувшись, вопросила Евдокия. - Паче того! Пущай узрит силу тверскую, способнее будет с им разговаривать! Устрашать, впрочем, оказалось некого. Киприан приехал пышно, с клиром, с обоими греческими митрополитами, с Михайлой Смоленским, Данилой Звенигородским, Стефаном Храпом, недавно вернувшимся из Перми, - словом, собрал всех, кого мог, но воротить Висленя не предлагал, понимая, что этим только раздражит великого князя Тверского. На подъезде к Твери, когда по сторонам выстроилась игольчато ощетиненная копьями стража, Киприан все так же продолжал, высовываясь из окна и широко улыбаясь, благословлять княжескую рать, и воины неволею склоняли головы пред новым духовным хозяином Руси. Проведя пышную службу в городском соборе, Киприан на входе в терема радушно благословил и приветствовал князя с княгинею и чадами. На пиру, устроенном в его честь, блистал остроумием, щеголял греческою и польскою речью, так что встопорщившийся было князь пробурчал в конце концов: - Да, это не Пимен! Оставшись с глазу на глаз с Михаилом, Киприан посетовал на церковную убогость, наступившую на Руси в пору Пименова владычества, на безлепые шатания в вере, натиск католиков, умаление Византии, подведя к тому, что князь попросту обязан для своей же выгоды стремительно принять нового кандидата на освободившуюся ныне тверскую епископскую кафедру. - Принять... Кого? - тяжело и прямо вопросил тверской князь. - Чернеца Арсения из тверского Отроча монастыря! - не задержавши ответа, вымолвил Киприан. Михаил глядел на митрополита, медленно соображая. Среди чернецов Отроча монастыря были всякие, но как раз Арсения он почти не знал. Почему Киприан избрал именно его? Но речистый болгарин и тут предупредил суровый вопрос князя: - Ведом мне сей муж по прошлой жизни своей и трудам иноческим. Исхитрен в богословии и языках, древних и новых. Будет достойным пастырем великого града Твери! - Познакомились с им на Москве? - все же спросил Михайло. - Отнюдь! - возразил Киприан, светло и прямо глядя на князя. - В келье Студитского монастыря, во граде Константина Великого! Михаил, у которого в голове еще бродили пары выпитого за столом хмельного меда, тяжко и медленно думал. Как инок Арсений попал в Отроч монастырь? Явно не без Киприановой помощи! - Ладно! - сдался он наконец. - Накажи токмо ставленнику своему не очень благоволить Москве и не перечить великому князю Тверскому! Киприан молча склонил голову. Арсений был рукоположен восьмого августа, на Успение Богородицы, и Киприан с Рязанским владыкою тотчас устремил к Новгороду Великому - требовать с новгородцев положенных ему как главе русской церкви даней и кормов. И только уже отъехав от Твери - с Еремеем Рязанским, греком и старым знакомцем, обязанным ему поставленьем на кафедру, Киприан мог не церемониться и не таился от него, - только отъехав от Твери и распрощавшись с провожатыми, Киприан измученно прикрыл вежды, признавшись Еремею, что смертно устал, устал до того, что не чаял уже и выбраться отсюдова, чувствуя каждый миг, что старый князь видит его насквозь и никогда не простит ему сугубую приверженность к Москве. - А что мне делать?! - взорвался вдруг Киприан нежданной для него яростью. - Они дрались семьдесят пять лет и проиграли все, что могли проиграть, еще до моего постановления! Теперь собрать Русь воедино возмогут токмо государи московские, ежели ее возможно собрать вообще! А погибнет Русь - погибнет и само православие! Сообразив, что уже кричит, Киприан резко захлопнул рот и молчал до самого Торжка. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ Август невестимо перетекал в сентябрь. Встреченный пышно, после двухнедельных торжеств и пиров Киприан потребовал у Новгорода права митрополичья суда, которое принадлежало ему по закону. Но новгородцы, которым вовсе не хотелось ни платить, ни ездить на суд в Москву, сослались на составленную ими же грамоту: "На суд в Москву не ездить и судного митрополиту не давать". Грамота-де положена в ларь Святой Софии, укреплена крестоцелованием всего города, и порвать ее, как требовал Киприан, они не могут. Киприан смотрел в эти гладкие улыбающиеся лица осанистых, пышно разодетых бояр и тысяцких, уличанских старост, старшин ремесленных и купеческих братств, разодетых не менее пышно, простосердечно разводивших руками, почти любовно заглядывающих ему в глаза, мол, рады бы, да не можем, город, Господин Великий Новгород, вишь, постановил, да и на-поди! И тихо бесился. Этот умный болгарин, привыкший всю жизнь иметь дело с сильными мира сего, купаться в тайных интригах тех же патриарших секретов, не понимал Новгорода. Да, республиками были и Генуя, и Венеция, и множество иных европейских городов. Городское самоуправление имелось в каждом немецком, польском, венгерском городе. Но тут, в Новгороде, было как-то и так, и не так. Ежели там ратманы, бургомистры, выборная старшина представляли реальную несомненную власть, то здесь под всеми общинными институтами, под советом трехсот, под синклитом старых посадников, купеческими, ремесленными, кончанскими и уличанскими братствами таилась некая иная грозная сила, способная враз опрокинуть и власть посадника, и даже архиепископские прощения, яростно бросив друг на друга вооруженные толпы горожан с той и другой стороны Волхова. Поэтому так были зыбки и эти соглашения, и эти отказы, и даже эти пиры. Все могло обратиться в ничто, взяться прахом за какие-нибудь два-три часа народного мятежа. Киприан кожей чуял, что, кроме и помимо нежелания новгородской господы платить Москве, есть еще иная сила, иное нежелание, которого страшатся и они тоже, сидящие тут, уложив на столешню руки в тяжелых золотых перстнях. Хозяева города, хоромы которых могут, однако, взяться дымом или быть раскатаны по бревну в единый миг проснувшейся народной стихией. Он спорил, доказывал, убеждал и грозил, вызывал к себе по одному виднейших бояр из Пруссов, Неревлян, Славны, Загородья и Плотников, беседовал соборно и келейно. Все было тщетно. Даже в келейных разговорах проглядывало новгородское: ты нам сперва покажись, а мы на тебя посмотрим, каков ты есть вместях со князем своим! Архиепископы этого города почитали себя равными митрополитам владимирским и были, во всяком случае, не беднее последних. Посадничий совет заседал под руководством владыки, а владыка отнюдь не хотел уступать своих доходов и своей власти митрополиту Владимирскому, в случаях розмирья с Москвой предпочитая обращаться прямо в Константинопольскую патриархию. Но и сам владыка, когда заходила речь о пресловутой грамоте, ссылался на волю "всего Господина Великого Новгорода", которую-де не волен нарушить даже и он. Так ничего не добившись (для вразумления непокорных оставалось одно средство - война), Киприан в гневе покинул Новгород и, отослав Еремея назад, отправился объезжать западнорусские епархии. Поставил епископа Феодосья в Полотске и уже ближе к весне оказался в Киеве, где умирала в монастыре мать Ягайлы, вдова великого Ольгерда, тверянка, сестра князя Михайлы Александровича княгиня Ульяна. Услышав, что Киприан в Киеве, Ульяна созвала его к себе. Уже подъезжая к монастырю, Киприан вздрогнул, ощутив вдруг - не головою, сердцем, что бывало с ним достаточно редко, - какая встреча предстояла ему теперь, и даже приодержался, страшась выходить из возка. Справясь с собою, взошел на крыльцо. Рассеянно благословил настоятельницу и двух-трех кинувшихся к нему монахинь и, овладев собою, прошел переходом и, склонивши голову, протиснулся в низкие двери. Сестра послушница, ухаживавшая за болящею княгиней, извинившись и приняв благословение, вышла. В келье пахло воском и старостью. Грубо побеленные стены являли вид суровой аскетической простоты. Все напоминавшее о богатом прошлом прежней княгини Ульянии, нынешней схимницы Марины, было изгнано отсюда. Теплилась лампада в святом углу, в маленькое оконце струился скупой свет, и в свете этом иссохшее лицо княгини пугающе казалось черепом мертвеца с живыми блестящими глазами на нем в сморщенных желтых веках. Ульяна дрогнула лицом, обнажив длинные желтые зубы, еще более придавшие ей сходство с трупом. - Приехал! Сын-от не едет! Боится меня! - Больная говорила с трудом, передыхая после каждой короткой фразы. - В Твери, говорят, был? Как тамо брат? Гневается, поди, на меня? Ничо не баял? Она улыбалась, да, улыбалась, обнажая зубы, понял Киприан со страхом. Ему невольно, вопреки всякому приличию, захотелось встать и уйти, бежать отсюдова, чтобы только не видеть этот мертвый лик, не слышать тяжелого дыхания умирающей и тяжелые, трудно выговариваемые слова. Ульяна поняла, вновь невесело усмехнув, вымолвила: - Погоди! Напоследях посиди со мною!.. Все ездишь! - продолжала она. - Сколько тебе лет, владыко? А все ездишь! Удержу на тя нет! Гля-ко, седой весь! Она замолкла, прикрыла глаза своими сморщенными, как у черепахи, веками. Что-то шептала про себя, беззвучно шевелились уста. Вновь открыла глаза, поглядела пронзительно-ясно. - Виновата я перед Мишей! Не помогла ему тогда, и вот... И перед тобою я виновата, владыко! Сын-от католик! Тяжкий грех на мне! И сам Ягайло знает, пото и не ездит ко мне... Голос ее угасал, и Киприан уже намерил было подняться, когда Ульяна вновь подняла на него мертвые, странно насмешливые глаза: - Угостить тебя не могу, владыко! По-княжески! Ты уж прости... Сама давно и не ем ничего... Вот так все и проходит! - продолжала она, помолчав. - Все мы уходим! И Ольгерд мой в могиле, и Алексий, и Дмитрий теперь... А молодой еще был! Господь прибрал в одночасье... Все мы уходим, и грешники, и святые, все единым путем! А уже тамо будем отвечивать!.. Я вот думаю: за что Господь спросит с нас первее всего? За веру али за детей? С кого как, верно! Знаешь, в рай и не мыслю попасть, а токмо... Не дано жисть-то пережить наново! А и дано бы было, вновь нагрешила, поди! Я, как здорова была, все молила за сына, дал бы Господь разума ему! А теперь у него война с Витовтом, землю никак не поделят... Прости меня, владыко! - повторила она с нежданною силой. - И ты, Алексий, прости! - прибавила, глядя в ничто, из коего на нее сейчас, верно, глядел сухой лик древнего усопшего старца. - Не была я крепка в правой вере! Не соблюла! Каюсь в том! И сына не сумела воспитать! О тленном заботила себя всю жисть, о суете... И вот умираю. И ничо не надобно теперь! - Одинокая слеза скатилась по впалой щеке. - Ты прости, владыко! - вновь обратилась она к Киприану, замершему на седалище. - Прости и благослови! И помолись за меня! А брата узришь, скажи: помирала, вспоминала ево... Не забудешь? Как играли с Мишей в теремах... бегали... детьми... Голос княгини становился глуше и глуше. Наконец Ульяния задремала. Киприан, осенив ее крестным знамением, тихо, стараясь не шуметь, встал и на цыпочках вышел из покоя. Прислужница ждала в переходе и, как только Киприан вышел, юркнула обратно в келью. "Вот и все! - думал он, потрясенный, садясь в возок. - Вот и все, что осталось от властной вдовы Ольгердовой, от которой еще недавно - или уже очень давно? - зависела судьба литовского православия и даже престола! Ото всего, что было, остались сии три покаянных слова: "Ты прости, владыко!" Прощаю я тебя, жена Ульяния! Пусть и Господь простит!" Из тихого Киева Киприан, словно гонимый грозою, прямиком устремил в Москву. Там была суета, была жизнь, возводимая наново новыми людьми, среди которых и сам Киприан чувствовал себя молодым. ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ Над прикрытым в этот час верхним отверстием юрты проходил, осыпая вздрагивающих лошадей миллионами игл, холодный тоскующий ветер. У-иии! У-иии! - тянул он свою бесконечную песню. Тимур, коего лишь недавно отпустили непонятные припадки, в коих премудрые самаркандские врачи не могли или не смели ничего понять, кутался в толстый халат, подбитый верблюжьей шерстью, сутулился, изредка взглядывая из-под густых бровей, словно засыпающий барс, на Кунче-оглана, который, чуть посмеиваясь, передвигал точенные из слоновой кости индийские шахматные фигуры по доске, расчерченной серебряными и золотыми квадратами. От расставленных мангалов с горящими углями струилось тепло, но Тимуру все равно было холодно. Хотелось раскидать убранные стопкою матрацы, обтянутые шемаханским шелком, приказать кинуть на них духовитое покрывало из овчин и залезть в курчавый мех, закрыться мехом и замереть. Месяц болезни порядком вымотал Тимура, и теперь его большое тело просило только одного: тепла и покоя. Но он знал, что телу нельзя уступать ни в чем, и потому продолжал сидеть, перемогаясь, изредка передвигая искусно вырезанных из дорогого бивня воинов и слонов. Кунче-оглан играл хорошо, обыгрывать его было трудно, он никогда не уступал Тимуру намеренно, как иные, и никогда не обижался на проигрыши. Играя с ним, было удобно думать о делах. Изредка Тимур советовался с Кунче-огланом или расспрашивал его про Тохтамышев иль. Сейчас, берясь за очередную фигуру, он понял, почуял вдруг, что тавачиев для сбора ополчения надо посылать немедленно, и немедленно, в ближайшие дни, устроить смотр войску с раздачею денег и подарков. Каждый воин получит от него по золотому диргему, а особо отличившиеся - одежды, шитые золотом, и коней. И еще понял, что ждать больше нельзя. Кунче-оглан побеждал, но, поторопившись, сделал неверный ход. Тимур ждал этого хода, не веря, что Кунче-оглан его совершит, и потому ответил, почти не задумываясь. Скоро силы сравнялись, и он сам начал теснить противника. За шахматами думалось хорошо, и, передвигая по доске резные фигурки, он мысленно двигал кошуны и кулы, расставлял канбулы на крыльях войска и посылал караулы в дозор. И тех, живых воинов надобно было кормить, и кормить ихних коней, а поэтому... А поэтому тоже следовало двигаться немедленно! По мере того, как трава, вылезающая из-под снега, станет покрывать степь зеленым пестроцветным ковром, и до того, как она пожелтеет, станет ломкой и невкусной под лучами беспощадного южного солнца. Он впервые радостно глянул на Кунче-оглана, который в этот миг, отразив угрозу своему левому крылу, вновь переходил в наступление. Игра уже теряла для Тимура всякий смысл, и он, поторопившись, опять допустил промах и едва свел вничью, под конец безразлично смешав и рассыпав шахматы по войлочному ковру. Да, конечно, ежели вести войска в Дешт-и-Кыпчак, то только так - ранней весной, вслед за растущими травами! - Через два дня устраиваем смотр! - сказал он. - Поди пошли тавачиев предупредить амиров, пусть после намаза все соберутся ко мне! Молитва намаз совершается пять раз в сутки. Утренняя - субх - с появлением зари и до восхода солнца. Полдневная - зухр - когда тень от предметов становится равной их длине. Послеполуденная - аср - между полуднем и заходом солнца. Вечерняя - магрш - тотчас после заката и ночная - иша - с исчезновения красной вечерней зари и до появления утренней на востоке. Теперь Тимур омыл над тазом руки и лицо из медного кумгана, который держала выбежавшая рабыня. Шатры хатуней были соединены с его юртой крытыми переходами, и прислуга по его зову или удару в медный гонг появлялась оттуда. Тимур не терпел лишних людей около себя. Жены сейчас судачат, любуются дорогими, украшенными рубинами и жемчугом занавесами - их шатры отделаны много богаче, чем юрта повелителя, - или играют в нарды. Девушка, подхватив таз и кувшин, тотчас вышла. Он сотворил зухр, выпил кобыльего молока с сахаром и хлопнул в ладоши, вызывая писца, который давно ждал за порогом юрты, ежась от пронизывающего ветра. До того, как соберется совет, можно было немного подиктовать. Писец вполз в шатер повелителя на коленях, слегка дрожа от холода, поклонился, коснувшись лбом земли, и готовно уселся на место, указанное ему Тимуром, на краю ковра. Он быстро разложил свою снасть - чернильницу, стопу белой самаркандской бумаги и зачиненные камышовые каламы, после чего замер с каламом в руке перед низеньким столиком, всем видом показывая свое почтение повелителю стран и народов, эмиру эмиров, Железному Хромцу, мечу Аллаха, грозе неверных, защитнику правой веры, повелителю Самарканда, Бухары, Кеша, Ургенча и сотен других больших и малых городов. Все призываемые им книгочии писали не то и не так, и Тимур наконец решил сам диктовать писцу свое жизнеописание, разрешая переделывать, расцвечивая словесным узорочьем, фразы, но не смысл. Тимур молчал, задумавшись, потом начал диктовать с того места, на котором остановились накануне: - "Я смотрел на воинов и думал: я один, сам по себе, кажется, не обладаю особенною силой. Почему и все эти воины, и каждый поодиночке всегда подчиняются моей воле, воле одного человека? Что делал бы я, не будь надо мною всегдашнего покровительства вышней воли!" Да, именно так! Именно высшей волей, благорасположением Единого следовало объяснить тайну власти, власти одного над многими! - Пиши! "Аллах меня поставил пастырем народов за двенадцать качеств моего характера. Первое: я всегда считал бескорыстие первым своим качеством. Безразлично, и к бедным, и к богатым относился всегда с одинаковой справедливостью и строгостью. (Это было правдой. Тяжелую руку Тимура ведали все, включая детей, и жен, и жен сыновей также, у которых по его приказу отбирали детей, передавая их на воспитание старшим женам и мудрым наставникам, против чего спорить не решался никто.) Второе: я всегда строго хранил ислам, чтил и уважал людей, которых возвеличил своей милостью Аллах. (Даже вырезая население целых городов, он щадил муфтиев, кади и имамов.) Третье: всегда щедро раздавал милостыню бедным, с большим терпением разбирал всякое дело, тщательно вникал во все обстоятельства. Четвертое: всегда старался делать всякое дело для блага подвластных мне народов, никому не делал зла без серьезных причин, не отгонял обращающихся за помощью. Твердо помнил слова Корана, что слуги Аллаха должны творить лишь одну его волю и от одного него принимать милости..." (В Исфагане после восстания было казнено семьдесят тысяч человек. Некоторые воины даже отказывались убивать, хотя он платил за каждую отрубленную голову по двадцать серебряных диргемов. Из этих отрубленных голов, перестилая их глиной, были сложены башни в память и поучение другим, ибо жители Исфагана нарушили свою клятву к нему, Тимуру, истребив его сборщиков налогов.) - Я был прав пред лицом Аллаха, требующего неукоснительно исполнения повелений своих! Карать - обязанность властвующего, ибо я тот меч, которым Всевышний наказывает неправых! "Пятое: я всегда делал то, что касается ислама, прежде остального, касающегося обыденной жизни. ...Всегда старался говорить правду и умел отличать правду и ложь в устах говорящего со мной. ...Всегда давал лишь такие обещания, какие мог исполнить. Я думал всегда, что если точно выполнять обещания, то всегда будешь справедлив и никому не причинишь зла. ...Всегда считал себя первым и самым ревностным слугою Аллаха... Никогда не желал овладеть чужим имуществом... (Поучительна судьба амира Хусайна, жадного до добра подвластных ему людей. Он и погиб из-за своей жадности!) ...В делах управления я руководствовался указаниями шариата... ...Всегда старался высоко поднять во Вселенной знамя ислама. Лишь та власть сильна, которая основана на правой вере! ...Всегда уважал сайидов, почитал улемов и шейхов. Всегда выслушивал их указания по делам веры и исполнял их советы. И я всегда милостиво относился к юродивым, не имевшим пристанища, к людям самого низкого происхождения. Любил сайидов и не слушал лжецов". В Коране сказано: если правитель простит одного виновного, он, таким образом, окажет милость всем подвластным ему людям. Напиши! "Справедливость и милость увеличивают власть, а жестокость и неправда умаляют". Напиши еще: "Я выбрал себе четырех справедливых министров, из них главные - Махмуд, шах Хорасанский и Наф-эд-Дин Махмуд уль Арамыр. Приказал им меня останавливать, ежели буду верить лжи и посягать на чужое добро". (Добро завоеванных не было чужим. Оно по праву принадлежало его воинам и верным ему амирам.) - Поди! На сегодня довольно! - отрывисто произнес Тимур. Писец быстро собрал свои письменные принадлежности и, пятясь, исчез. В юрту вошел Сейф-ад-Дин Никудерийский, один из немногих, кому разрешалось входить к повелителю без зова. Старый боевой соратник, некогда единожды и навсегда поверивший в Тимура, остановился у порога, стягивая льдинки с усов и бороды. - Мы одни? - спросил он. - Сейчас соберутся иные! - возразил Тимур. - Я хотел спросить тебя, повелитель: нынче мы сами пойдем навстречу джете? Сейф-ад-Дин глядел прямо в глаза Тимуру. Перед старым сподвижником не имело смысла хитрить. Оба слишком хорошо знали друг друга. - Иначе нам этого мальчика, которому я, кажется, зря оказывал милость, не укротить! - ворчливо отозвался Тимур. - Потому и смотр? - Потому и смотр! - Воины еще не знают? - спросил Сейф-ад-Дин, заботно нахмурясь. - Не знают даже амиры! - возразил Тимур. - И пока не должны знать! Сейф-ад-Дин согласно кивнул головою, уже не говоря ничего, ибо в юрту начали заходить рабы, один из которых помог ему разоблачиться и стянуть с ног высокие войлочные сапоги. Скоро запоказывались и созванные Тимуром соратники. На совете речь шла лишь о раздаче наград и о том, что войско должно передвинуться к Саурану. - Объявите всем, чтобы готовились словно к большому походу! - сказал Тимур безразличным голосом, когда все было обговорено и амиры начали один за другим вставать, и пояснил: - Тохтамыш, ежели он подойдет, не должен застать нас врасплох! Выпит кумыс. Разошлись вельможи. Уходят дети. Гордый Омар-Шейх, расправляя плечи, выходит первым. Задумчивый Миран-Шах медлит. "Будут ли они резаться друг с другом после моей смерти?" - хмуро гадает Тимур, так и не решивший после гибели любимого старшего сына Джехангира, кого назначить преемником своим. Кого будут слушать воины? На мгновение ему начинает казаться, что с его смертью созданная им империя рассыплет в пыль, как бы он ни тасовал детей и полководцев, какие бы престолы и земли ни вручал каждому из них... Потому и растут дворцы и мечети в Самарканде и Кеше, что эмир эмиров, гури-эмир, хочет найти себе продолжение в этой земной жизни, оставить нечто бесспорное, перед чем не будет властно текучее время. Внуки, сыновья Джехангира, Пир-Магомет и Магомет-Султан, хорошие воины, но будут ли они в дружбе с дядьями? Омар-Шейх нетерпелив и властен. Миран-Шах медлителен и робок, ни тому, ни другому не удержать власть. А еще подрастает Шахрух, пока непонятный отцу. И растут внуки... И есть постоянное войско, которому нужно платить, которое нужно постоянно кормить, задабривать, награждать оружием, конями, одеждой и всяческим узорочьем, на что не хватает никаких налогов, поэтому он ведет непрерывные войны и уже не может их не вести! Не погубили бы они все, дети и внуки, созданной им империи! Мир действительно не стоит того, чтобы иметь двоих владык, но как велик мир и как трудно его завоевать! К тому же завоеванные, когда он уходит, восстают вновь, норовя вонзить нож ему в спину. И как коротка земная жизнь, сколь мало лет отпущено человеку Аллахом! Верно, затем, чтобы смертный не загордился и не стал, как Иблис, спорить с Богом! Чулпан-Мелик-ага вошла, улыбаясь. Прислужницы расставляли маленький столик и кувшины с кумысом и вином. Скоро перед ним явилась китайская фарфоровая пиала с обжигающе горячим мясным бульоном, соль и тонкий, сложенный вчетверо лист лаваша. На позолоченном по краям кофре внесли вареную баранину, нарезанные на куски конские почки и тонкие сосиски, набитые сильно наперченной смесью измельченной жареной конины с печенью. Тимур резал ножом копченый язык, ел сосиски и баранину, подцепляя мясо золоченою вилкой, запивал бульоном, в который Чулпан-ага насыпала мелко толченной пахучей травы, отрывал и клал в рот кусочками сухой лаваш. Думал. Подняв тяжелые глаза в сетке старческих морщин, посмотрел на юный, гладкий, смеющийся лик Чулпан, сказал безразлично, как о давно решенном: - Ты поедешь со мной. Другие жены вернутся в Самарканд. - И заметил, как в ее глазах мелькнули искры удовольствия. - Ехать придется верхом! - предупредил он, косясь на молодую жену. - Этого я не боюсь! - гордо отозвалась Чулпан и решилась спросить в свою очередь: - Едем до Саурана? Он ничего не ответил жене. Медленно жевал, глядя прямо перед собой. Молча протянул пиалу, требуя налить еще. Когда он насытился мясом, внесли чай в медном кумгане, рахат-лукум и блюдо с сушеным виноградом. Чулпан-ага, все так же слегка улыбаясь, подала ему серебряную чашу с засахаренными персиками в вине. Тимур поблагодарил ее кивком головы, продолжая есть все так же молча, доставая пальцами засахаренные персики и склевывая по одной виноградинке сладкий кишмиш. Кончив, откинулся на подушки, прикрыл глаза, тихо рыгнул в знак сытости, движением руки приказал унести недоеденную еду и столик. Чулпан-Мелик-ага сама поднесла ему таз для омовения рук и рта. Вода пахла сушеными лепестками роз. (В походах бывает так, что руки, за недостатком воды, очищают сухим песком и тем же сухим песком творят омовение перед молитвой.) Чулпан действительно хорошо ездит верхом. Этого у нее не отнимешь! Но обходиться придется ей, конечно, без розовой воды и бани, а тело натирать смесью толченых орехов с салом... Раб натянул ему на ноги узорные войлочные сапоги, подал лисью шапку, закрывающую шею и уши. Тимур, прихрамывая, вышел на холод. Ветер сначала обжег лицо тысячью ледяных игл, но, постояв и понюхав воздух, он понял, что холод недолог. В ледяное дыхание ветра уже вплетались незримые струи тепла. Он отошел подальше, хоронясь за сбившимися в кучу лошадьми. Потом вытер руки сухим, смешанным с песком снегом и еще постоял, впитывая ноздрями степной холод, несущий в себе предвестие близкой весны. "К вечеру этот снег обратится в дождь!" - подумал он, медленно возвращаясь к себе в юрту. Дождь не нужен был для похода, и оставалось надеяться на то, что тучи пройдут и ветер высушит влажную землю. Он еще не успел разуться, воротясь в юрту, как в дверях показалось озабоченное лицо старого сотника, на чьем попечении лежала охрана шатров самого Тимура и его жен. - О солнце Вселенной! Махмуд прибыл! - негромко сказал сотник. - Его никто не видел? - Никто. - До вечернего намаза пусть ест и спит. Приведешь его после заката солнца к задней стене. Сотник исчез, понятливо кивнув. Юрта повелителя была двойной, и в это узкое пространство меж кошмами втискивались тайные гонцы, видеть которых не полагалось никому. Отдав несколько приказаний и разослав тавачиев с приказами собирать пешее ополчение, Тимур вызвал жен, повелев им собираться в дорогу, ибо войско движется к Саурану, а им надлежит ожидать повелителя в Самарканде. - Со мной остается Чулпан-Мелик-ага! Жены, кто обиженно, кто готовно, склонили головы. Возражать Тимуру давно уже не решалась ни одна из них. Было еще несколько дел, встреча с ханом Чингисидом, и только после вечерней молитвы магрш он остался наконец один. Наставив большое ухо, ждал. За войлочной стеной послышалось тихое шевеление. - Ты? - спросил, не называя имени. - Я, повелитель! - Ты один? - Один, повелитель эмиров! - Говори. - После того как ты, подобно ястребу, ринул на них в Хорезме свои непобедимые рати... - Короче! Что говорят в Тохтамышевом диване? - Повелитель! Хан, забывший твои милости, собрал у себя огланов - Таш-Тимура, Бек-Ярыка, Илыгмыш-оглана, Бек-Пулада и нойонов - Актау, Урусчук-Кыята, Иса-бека, Кунче-Бугу, Сулеймана-Суфу конгурата, Науруза, Хасан-бека... - Али-бека не было? - Не было, повелитель! - И что говорили они? - Они много спорили о тебе, высочайший, и Пулад-бек сказал, что тебе ни за что не перейти степей. Пешие воины умрут от жажды, а коням не хватит корма в летнюю пору. И далее он говорил нехорошее, смеялся над тобой... - Говори! - Не смею, великий! - Тебя послали не с тем, чтобы петь мне хвалы! На то есть улемы и суфии! - Он высмеивал твою хромоту, великий! - Что говорили другие? - Они соглашались с ним, но иные остерегали хана. - Кто? - Бек-Ярык-оглан, Иса-бек, Актау требовали стянуть войска к Сараю до начала весны, а ежели ты не решишься выступить, то повторить набег на Хорезм. - Ведают они, что я приказал уничтожить Хорезм и засеять ячменем землю, где стоял город? - Ведают! Но говорят, что область Хорезма сам великий Чингис завещал потомкам Джучи и что ты не имеешь права распоряжаться этой землей. - Кто говорил так? - Об этом твердили все! - Так меня не ожидают в Сарае? - Нет, повелитель! Они решили, что тебе не перейти степь! - Как могу я верить твоим словам? - Моя голова в твоей власти, великий! - Хорошо. К тому часу, когда я сотворю ишу, ты уже будешь скакать в Самарканд. Оттуда через Хорезм направишься в Сарай с грамотою для Али-бека. Не сможешь передать ему в руки - умри, но сперва сожги ее или съешь. Понял? Вот, прими! Тимур просунул тяжелый мешочек с серебряными диргемами под войлок. Твердые мозолистые пальцы соглядатая на миг столкнулись с его рукою и тут же хищно вцепились в кошель. Тимур поймал ускользающую длань и на минуту сильно сжал ее, притиснув к земле. - Ежели ты обманул меня, умрешь! - сказал он, помедлив. - Ведаю, повелитель! Тимур распустил пальцы и по замирающему шороху за стеной понял, что Махмуд уже выбрался наружу. Таких, как Махмуд, было много, они невольно проверяли один другого, и все же вполне полагаться на их слова не стоило. Тохтамыш, вернее, его беки, могли и передумать, мог кто-то проговориться в его войске, могли быть ордынские соглядатаи среди его воинов. Решать будут скорость и готовность войск. И еще весна. Ежели земля раскиснет из-за дождей, конница не пройдет, и тогда придется возвращаться назад. Пусть сейид Береке день и ночь молит Аллаха о снисхождении! В конце концов Тохтамыша с его постоянными ударами в спину надо остановить! ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ Глухой дробный топот копыт ползет по степи. Кажется, что дрожит сама земля под ногами сотен тысяч коней. Ветер все не стихает, и с серого клочкастого неба летит на землю то дождь, то снег. Кошуны идут ровною рысью, отделенные друг от друга, развернувшись во всю ширь степи. Идет разгонистым шагом пешая рать. На скрипучих арбах везут большие щиты, чапары, связки копий и стрел. На поводных конях приторочены мешки с мукой, крупой, сушеным мясом и солью. Это только со стороны кажется, что всаднику сесть на лошадь и поехать - всего и делов! Каждый воин обязан иметь крепкую одежду и сменную обувь. Каждый - муки и крупы на все время похода, лук и колчан с тридцатью стрелами, саблю, налучье и щит. На двоих всадников полагается одна заводная лошадь, на каждый десяток - палатка, два заступа, мотыга, серп и топор, шило и сто иголок - было бы чем чинить порванные одежду и сбрую, полмана амбарного веса веревок, одна крепкая шкура, чтобы резать из нее ремни, и один котел. За все это отвечают сотники и десятские конной рати. За строевыми кошунами едут и идут мясники, пекари и повара, кузнецы, продавцы ячменя и фруктов, сапожники - каждый со своею снастью. Лишь банщиков с их железными передвижными банями Тимур не взял в этот поход. Войско движется в строгом порядке, каждый знает свое место в походе и в бою. Войско Тимура, разделенное на тумены, кошуны, десятки и сотни, с высланными вперед и в сторону караулами - это отнюдь не нестройная толпа всадников, способная поддаться страху и, перепутав построение, обречь себя на разгром. За дисциплиной следит сам Джехангир, победитель народов, и горе тому, кто нарушит его приказ! Ненастье все не прекращалось, хотя падающая с неба вода почти съела наст и травы начали обнажаться из-под снежных заносов. В местности Кара-Саман Тимур приказал устроить дневку. Подтягивались отставшие, подходила и подходила пешая рать. Отчаянно чадя едким дымом от мокрых кизяков, трудно разгорались костры. Тимуру поставили палатку, и тотчас, словно этого только и ждали, явился Тохтамышев посол. Тимур принял его, сидя на возвышении из матрацев и кошм, прикрытых куском атласа. Посол - чернобородый, гладколицый, чем-то неуловимо схожий со своим повелителем, поклонился, не теряя достоинства, поднес ловчего сокола и девять коней, намекая, верно, что Тимуру лучше не воевать с Ордою, а предаться отдыху и охоте. Грамота, которую он привез, была полна уничижительных слов. "Тимур, - писал Тохтамыш, - занимает по отношению ко мне место отца, и права его на меня превышают то, что можно сосчитать и объяснить. Просьба такова, чтобы он простил это неподобающее действие и недопустимую вражду, на которые я осмелился из-за несчастий судьбы и подстрекательства низких людей, и чтобы он провел пером прощения по листу ошибок". Писал какой-нибудь мусульманский улем, не удержавшийся в конце от персидских украс слога. И все было ложью! И сама грамота была лжива от первого до последнего слова, лжива и списана с его, Тимуровой, грамоты, посланной Тохтамышу четыре года назад под Дербентом. Разбив Тохтамыша в тот раз, Тимур милостиво обошелся с пленными: снабдив их одеждою и деньгами, всех отослали домой, а в грамоте, тогда же посланной Тохтамышу, говорилось: "Между нами права отца и сына. Из-за нескольких дураков почему погибнет столько людей? Следует, чтобы мы впредь соблюдали условия и договор и не будили заснувшую смуту..." Теперь Тохтамыш переиначивает его же, Тимуровы, слова, словно издеваясь над ним, и просит... отсрочки, дабы собрать большое войско! Тимур выслушал грамоту Тохтамыша с каменным лицом. Затем медленно начал говорить: - Скажи своему повелителю Тохтамышу следующее: в начале дела, когда он бежал от врагов и пришел ко мне раненый, обитателям мира известно, до какой степени достигли с моей стороны добро и забота о нем. Из-за него я воевал с Урус-ханом, давал ему много денег и добра, посылал с ним своих воинов. В конце же концов он, забыв добро, послал войска и в мое отсутствие опустошил края нашего государства. Я не обратил внимания и на это, отнес его вражду на счет подстрекателей и смутьянов. Он не устыдился и снова выступил в поход сам. Когда мы тоже выступили, он бежал от черной массы нашего войска. Нынче мы не доверяем его словам и действиям. Если он говорит правду, то пусть пошлет навстречу нам в Сауран Али-бека, чтобы мы, устроив совещание совместно с эмирами, выполнили то, что будет нужно. Ты же останься сейчас пировать вместе с нами, дабы узреть, что благорасположение мое к хану Тохтамышу и слугам его неизменно. Я сказал. Посла увели. На пиру обласканный татарин получил парчовый халат и пояс, украшенный серебром и бирюзой. Послу было велено ждать, когда соберется курултай и амиры решат, что делать далее. (На курултае порешили отправить посла назад кружным путем, чтобы он возможно долее добирался до Сарая.) За эти три дня ожидания тучи развеялись, выглянуло горячее солнце, и степь, вся в росе, загоревшейся миллионами цветных огней, чудесно преобразилась. За одну ночь пески покрылись точно зеленым пухом, отовсюду лезла яркая молодая трава, с почти слышимым треском лопались бутоны степных тюльпанов, покрывая серую до того пустыню чудесным алым многоцветьем. От земли, от конских спин, от мокрой одежды гулямов струился в небеса горячий пар. Весна буйствовала неукротимо, стараясь до дна исчерпать краткий миг, отпущенный ей для цветения и смерти. Пройдя Карачук, войско шло безостановочно, почти не отдыхая, пятнадцать дней, и по мере того, как все выше поднималось горячее солнце, все больше прогревалась и просыхала земля, исчезала роса, вяли травы, пропадала вода, и кони, спавшие с тела, начинали тревожно ржать. Тимур гнал и гнал свои кошуны. Падающих от безводья лошадей, разнуздав, оставляли в степи. Скорей, скорей! Выступили в путь пятнадцатого сафара (двадцать второго января по христианскому счету), и теперь уже шел третий месяц похода. Первого числа джумади (шестого апреля) приб