но отцова добра погубить не дам! Смутен был Юрий после толковни с братом. Разумеется, не покинул он ни намерения своего, ни решения не переменил, а только не стало воли решать все самому. Потребовалось собрать бояр, думу, потребовалось прошать градских воевод, архимандрию... Потребовалось, пришлось выслушивать, что решит земля. А земля, еще не оправившаяся от голода, помнившая разоренье после Михайловой рати, земля поддавалась туго. Решали, в затылках чесали, считали да перекладывали добро в скрынях, и одно выходило у всех: нет, нет и нет! Не осилить. Золотом-серебром не осилить князя Михайлы. Так как-то, кабыть-нито самому князю уж... да, може, добром-то сговорить! Переслав, да Коломну, да Можай сохранить, а там - что Бог даст! И преже надоть с Великим Новгородом уведать, что они о себе мыслят? Даве ободрал их Михайло, поди, не по нраву пришлось! И Юрий бесился, диким скакуном, как на привязи, вставал на дыбы, а поделать ничего не мог. Земля не хотела новой смуты и разоренья не желала. Прав оказался Иван. На думе, покряхтывая да лебезя, великие бояре провалили-таки запрос Юрия, не дали ни серебра, ни добра на дальнейшую колготу и прю с Михаилом в Орде. Все, кто и молчали, молча думали одно: <Пущай сам Михайло шею себе свернет, пущай Новгород снова встанет, тогда поглядим... А до той поры нет, нет и нет!> После думы братья опять встретились. Все четверо: Юрий, Иван, Борис и Афанасий, что теперь уже, подросши, на полных правах княжича участвовал в советах и думе боярской. Афанасий, хоть и подрос, и вытянулся изрядно, но был тонок, узок в плечах, большие глаза его смотрели жалобно, худые персты беспокойно шевелились - не чуял себя володетелем младший Данилыч! Борис, очень потишевший после Твери, только внимал, со скучною покорностью готовый исполнить любое братнино повеление. Один Иван - хоть нынче не ярился, глядел покорно и прозрачно-ясно по-старому, и вновь не чаялось во взоре его никакой возможной грозы - один Иван глядел загадочно-удоволенным, и Юрий, бросая на брата косые взгляды, так и вскипал каждый раз. Пили мед, закусывали. Слуги сновали с подносами. Вот сидят четыре холостых мужика (из них один - вдовый), пьют и едят, и от их совокупной думы, так или другояк, изменится судьба Русской земли. Причем уже тогда изменится, когда и кости их сгниют в гробах. Дивно! Юрий уже пьян. Он расстегнул зипун, голубые глаза помутнели. Тяжкая мысль бродит в его хмельной голове: <Новгород... Опеть Новгород! Прав Иван, как ни поверни, хоть и забедно признать! А ежели все-таки придет в Орду ехать?..> Внезапно глаза его светлеют, молодой блеск появляется в них. Руки - вечно зудящие от желаний ладони московского князя - крепко ухватывают кубок и край столешницы. Он краснеет и бледнеет разом, незряче глядя туда, сквозь и через стену покоя, в глухую ордынскую даль... <Алтын коназ!> Так говорила тогда... Ежели еще не замужем... Почто теперь не попытать судьбы? Шурином-то хана он и Михайлу свалит! Юрий уже пренебрежительно и надменно озирает очами братьев, утверждает взор на Иване: - Баешь, надоть без серебра досягнуть стола володимирского? Дак вот тебе, досягну и без гривен твоих вонючих, досягну, крестом клянусь! И Новгород подыму, и в Орде, у хана, свое возьму! Он, и верно, достает серебряный крест из-за пазухи и держит его перед собою, пьяно покачиваясь. Иван быстро и остро взглядывает на брата и вновь опускает очи долу. Молчит. Юрий встает на ноги, утверждается на высоких каблуках: - В ноги поклоните мне! - В ноги и поклоним, - без выражения отвечает Иван. Борис взглядывает хмуро, не очень понимая, пожимает плечами. Афанасий смятенно оглядывает старших братьев: неужели опять будет ссора? Но ссоры нет. Юрий садится с маху и с маху бьет кулаком по столешнице, опрокидывая кубок. Слуга кидается подымать, ставит и наливает новый, исчезает, пятясь. - Досягну! - тупо и упрямо повторяет Юрий и, резко охапив каповую, в серебре, чашу, пьет. В тот день, когда в княжеской думе решилось, что Юрию ехать в Орду без великих даров и не противустать явно Михайле Тверскому, Федор Бяконт воротился домой поздно, усталый и довольный. Юрию всегда недоставало терпения, и ныне, окоротив своего князя, великие бояре могли тихо торжествовать. Как ся оно повернет в Орде - невестимо, а коли чья голова и падет под ханский топор, так преже набольшего! Пущай Михайло за все в ответе, пущай Тверь напереди. По нынешней поре эдак-то и вернее! Омыв руки и лицо, переоболокшись в домашнее, мягкое, испив от души кислого квасу, прошел Федор на домашнюю половину, огладил по головам сыновей-подростков. Славные растут отроки! И не заботят так, как старшой. Елевферия одного и не было. <Верно, у себя, как всегда, над книгой сидит! - подумалось с легким недовольством. - Мог бы, после думы-то такой, и встретить родителя! Седни и похвастать мочно!> - Послать за Олферием? - вскинулась Марья. - Сиди! - решил Федор, подумав. - Погодя сам схожу. Он сел было за трапезу и не выдержал. Едва отведав, встал, вышел в галерейку, поднялся по узкой лесенке к вышним горницам. Постучал. У Елевферия горела свеча, но он не читал, сидел недвижно и даже не встал, только поглядел на отца глубоким и грустным взором. Сын как-то и вырос, и окреп за последние годы, хоть и невелик ростом. Бородка сошлась клином и потемнела, родниковые глаза углубились, потемнели тоже, наполнились мыслью. Федор, подавив обиду свою, не стал сетовать, что сын не вышел к ужину, присел, начал сказывать о думе, о том, как окоротили Юрия. Сын слушал, кивал, изредка взглядывая на отца. Выслушивал терпеливо, но без участия, словно побаску какую. Отец обиженно замолк, не договорив. Елевферий шевельнулся, вскинул головой, отбрасывая долгие волосы: - Прости, батюшка! Прошать хочу у тебя. Орда теперь беспременно вся к бесерменам перейдет, в ихнюю веру? - Бают, так! Новый хан ихний, Узбек, на то поворотил. - А христианам теперь, тем, что в Сарае, как же? - Дак что ж... епископ сарский сидит... Без нас-то тоже... Как оно дале пойдет, не ведаю, сын! Елевферий помолчал и сказал просто, как о чем-то давно готовом, о чем сообщают походя: - Я в монастырь ухожу, батюшка. - Ты што... Пошто так-то? - потерялся Федор. Полураскрыв рот, он воззрился на сына. Конечно, ожидано было, давно ожидано, и все ж... Крестник Ивана! Первенец... Службой уж николи б не обошли! Было преже - мыслил на своем месте в думе Елевферия утвердить, с тем и помереть уж... А тут - в монастырь! Да круто как! А что решил твердо - по глазам было видать. Сына Федор с годами навык понимать и - в большом - не перечил. Но тут такое... - Воеводы во бранях землю берегут! Думны бояре о делах мыслят! - с обидой, не сдержавши себя, вымолвил Бяконт. - Разве ж тебе чести и места недостало бы? Сын медленно покачал головой: - Сказано: <Яко держава моя и прибежище мое еси ты!..> Теперь, когда бесермены одолели Орду, а латины вот-вот покончат с Цареградом, когда и ляхи и литва уже покорились папе римскому и католической вере, что возмогут воеводы? Одолеть в двух-трех битвах? Ну, отбить ворога раз-другой... Ежели вся Орда не навалит, или весь Запад враз, или совокупною силою, и что тогда воеводы?! И думные бояре от великой беды не спасут. И при князе своем, и без ратного одоленья пропасти мочно! Сменить веру, а там и вс╟: храмы, навычаи, молвь книжная... Там, глядишь, и само имя <Русь> исчезнет, на что ся другое повернет. Забудут предков гробы и святыни отринут. Знатные учнут величаться в иноземном платье и молвью чужою щеголять, учнут гнушатися смердов своих, дальше - пуще, и, поиначив вс╟, исчезнет Русь, всю себя истощит. И не будет уже ни языка, ни памяти, ни святынь от них, а вс╟ инако... Вот что на ся грядет от иных земель! И како обороним, и чем, и кто возможет? Единым - верою! Верой стоят земли, и языцы верою укрепляются. Зри, батюшка, и помысли о сем! Не меч, но крест православия - наша крепость и спасение на земли! Я не от мира бегу, отец, и меч не отринул от себя, но пусть будет отныне меч мой - меч духовный, им же утвердимся ныне и присно. В вере - правда! А кто одолеет в споре за власть - князь Михайло или Юрий - разве это важно, отец?! Разве в этом спасение Руси?! Я даве молился и Он, - тот, кто крестную муку приял за ны, - Он явился мне и утвердил, овеял... Не видом, нет, а так, как ветер или как лунный свет! Федор понурил чело, долго молчал. Таких речей как-то и не ожидал он от сына. - Ну, коли так, не держу... Исподлобья взглянув, уверился, что нет, не напрасно молвит такой его первенец, княж-Иванов крестник, не от детской резвости ума, и про монастырь строго решил. И словеса высокие не впусте молвит. Быть может, и дано Елевферию нечто, чего он, Федор Бяконт, не в силах понять! Эвон: все одно - Михайло, Юрий ли... Ан не все одно! Кабы все-то одно, он, Бяконт, может, и за Михайлу бы заложился. А вишь, оно как... Всю жисть батька положил на то, а он - как локтем со стола смахнул, и вся недолга. Нет, милый, и в монастыре-то не мед! Да ведь что я, знает же! Монастырь-то выбрал ли? (Испросить боязно!) Хоть здесь-то бы подсказать... А матери, ей как повестить такое? Ох! Пока малы дети, все мнишь: скорей бы выросли, а вырастут - и не удоволить им! И добро еще, коли станет архимандритом (уж об епископском сане Бяконт боялся и мечтать), а ежели в простых мнихах пребудет? А ведь и станет с него! А паче того, и горше, чуялось: в чем-то становится сын выше самого Бяконта, выше отца своего, и уже и боязно началовать, начал вести... <Высидела утка лебедя!> - с горьким удивлением подумал великий московский боярин Федор Бяконт. ГЛАВА 43 Первые же слухи о событиях в Орде породили в Новгороде смуту. Михаилу заявили, что, по вечевому приговору всех вятших и меньших, отказывают давать великому князю черный бор и дань заволоцкую. В ответ Михаил вывел из Новгорода своих наместников и прекратил подвоз хлеба. Год был тяжек, новгородцы смирились. Князю было послано с дарами. Городу пришлось дать Михаилу по миру полторы тысячи гривен серебра отступного. Урядив с Новгородом, Михаил собрался в Орду, к Узбеку. Уже ясно стало за протекшие месяцы, что Узбек утвердился прочно, и приходилось ехать на поклон, получать у нового хана ярлык на великое княжение. Оставя наместникам строгие наказы (пуще всего - беречься возможных Юрьевых пакостей), расцеловавшись с Анною, а пятнадцатилетнего Дмитрия, с приданными боярами, посадив вместо себя, Михаил отбыл во Владимир, чтобы оттуда уже плыть в Сарай. К новому хану за ярлыком церковным собирался и митрополит Петр, и так уж совершилось волею судеб, что Михаилу с Петром пришлось плыть вместе, в едином корабле. Великий князь не мог не пригласить митрополита, а Петру неудобно было отказать князю и ехать в особину. Караван судов, - и среди них самый большой, расписной и изукрашенный резью, с беседкою, устланной коврами, великокняжеский, - спустился по Клязьме, вышел в Волгу и, растянувшись долгою вереницею крутобоких, с вырезными носами учанов, лодей и паузков, под серо-белыми, желтыми и красными парусами, на поворотах и стремнинах обрастающий сверкающею щетиной долгих весел, враз и дружно пенивших синюю громаду волжской воды, поплыл в Сарай. Поначалу великий князь с митрополитом сторонились друг друга. Михаил больше сидел наверху, в беседке, обдуваемый ветром, обозревая плывущий караван, извивы Волги, зеленые берега и осыпи крутояров, на которых все еще щетинился лес, не желающий уступать места ковыльному натиску степей. Думы его были невеселы. Тревожил Новгород, едва укрощенный, тревожил московский князь, тревожил юный Дмитрий - как-то он там? На пятнадцатом году можно и натворить беды, уже и ближний боярин за шиворот не возьмет. А сын рос нравным, крутым, уже и прозванье получил от холопов: Грозные Очи. Должен быть грозен князь! Но и мудр, но и добр порою. Хотя ему самому, Михаилу, доброта давалась все трудней и трудней, девять лет власти сделали свое дело... Второй сын, Саша, тоже тревожил. Этот, напротив, излишнею легкостью нрава. Или уж у него, у отца, столь требователен взгляд на детей? Этим детям править Русью. Тут подумаешь! Константин, тот еще был непонятен. Красивый, большеглазый, высокий, а - робковат. Хоть, конечно, третий сын, а все же его сын, Михаила! Он сам никогда не робел на ратях, ни на охоте, ни в иных путях княжеских. Чуял восторг, гнев, прилив удали, а страха - никогда. Разве за кметей своих, а за себя - нет. Быть может, потому, что о себе думать времени не хватало, может, и оттого, что не убывала сила в плечах, годы не чуялись еще телом, разве - душой иногда, как нынче, и то перед неизбежным, перед неподвластным ему, там, где и сила бессильна... Раздражало и то, что рядом этот чужой и, вместе, столь уважаемый многими муж - митрополит Петр. Не знал, как держать себя с ним, как и речь вести, после Переяславского-то собора! Петр поначалу пребывал в глубине корабля, но вот как-то тоже вышел, сел в раскидное креслице, с любопытством оглядывая сине-зеленое приволье. Михаил покосился, Петр слегка поклонился и улыбнулся князю. Так и сидели в молчании до часа полуденной трапезы. Тут уж нельзя было промолчать, следовало сказать нечто, пригласить к столу. Петр к столу княжескому сел, но лишь испил легкого квасу с медом, а от еды отказался вовсе, изъяснил навычаем своим. По Петру видно было, что и правда - не чревоугодник сей муж. Ни жира, ни лишнего мяса не чуялось в его просторно-сухощавой, как бы иконописной стати, в долговатом горбоносом лице, с крупными яблоками глаз в больших отененных глазницах, в чистых, с западинами худобы, линиях щек и вогнутых седоватых висков. И одет был просто митрополит: в светлых холщовых ризах, с единым золотым митрополичьим крестом на груди и тяжелым перстнем-печатью на пальце. Руки были у него чуткие, тонкие, с долгими перстами, и Михаил вспомнил, что Петр, кажется, сам иконописец. Митрополит тоже любопытно всматривался в бугристое, тяжелое, с широко расставленными выпуклыми глазами лицо князя, в крутые взлысины и темные вьющиеся волосы хозяина Русской земли, в его большие мощные длани, в огромные мышцы предплечий. Зримая сила Михаила Ярославича, ясно ощутимая тяжесть властности настораживали Петра. Он знал, что с излишнею силой подчас соединяется заносчивость и необузданность норова. На Москве о великом князе говорили нехорошо, а во Владимире наразно. Петр должен был признать для себя, что не понимает князя, как и князь, видимо, не понимал, не чуял Петра. Посему Петр и медлил, не заговаривал. Наконец Михаил не выдержал, отверз уста для первых необыденных слов. Подняв на Петра свои тяжелые глаза, он сухо выразил сожаление в поступке тверского епископа: - Впрочем, собор уже установил невиновность митрополита в хулах, на него возводимых! Петр внимательно поглядел на князя, покивал. Помолчав, сказал мягко: - Прискорбно не то, что охулили мя неправые и неправдою, прискорбно, что несть в русичах братней любви друг к другу, до раздрасия и доносов на брата своего! Сему, княже, достоит тебе, яко главе земли нашея, разумение многое приложити, речено бо есть: <аще царство на ся разделится...> - Прилагаю силы, дабы одержати землю в единых руках! - сурово отмолвил Михаил, подумав про себя, что ни Петр, ни он сам сейчас ничего не скажут об Юрии, разве о новгородских делах, и, значит, все, сказанное днесь, будет лжа. - Ведаю, что Юрий Данилыч много препон творит сему, и молю Господа об утишении страстей и вражды вашея прекращении! - спокойно возразил Петр. Михаил вздохнул глубоко и сильно. В самом деле, показалось, что стало легче дышать. Словно некий груз великий камнем отвалил с души. И уже теперь совсем легко показалось толковать с митрополитом. Больше, впрочем, ни об Юрии, ни о тверском епископе они не заговаривали. Обсудили зато новгородские дела и дела ордынские, паки и паки. Петр рассказывал (а Михаил расспрашивал и слушал жадно) о Цареграде, о волынском дворе, о латынском богослужении и о том, како ся держат Палеологи и константинопольский патриарх. Уже скоро перерывы в беседах, - когда приставали к берегу, варили кашу дружине, дневали или ужинали, - стали отяготительны тому и другому, ибо хотелось говорить и слушать еще и еще. От дел господарских и церковных скоро перешли к живописному искусству иконного письма, в коем Петр был знатцом великим, а также к пению церковному, в коем Михаил мог и сам кое в чем поучить Петра. И уже настал день, когда князь открыто рассказывал митрополиту о домашних трудах и трудностях в воспитании княжичей своих и прошал совета, а Петр, хваля Дмитрия, обещал, воротясь во Владимир, позаниматься с прочими, ежели княжичи приедут к нему. - Порою долит и власть, и труды княжеские. Хочешь простой жизни, с женой, с семьей! - признавался Михаил. - Святительская участь такожде многотрудна, в ину пору восхощеши и покоя, и уединения, а паче всего тишины! Быв игуменом, почасту завидовал я участи простых мнихов, спасающихся в горе Афонской! - ответно поддакивал князю бывший ратский настоятель. Петру начинал все более нравиться тверской князь, а Михаилу все проще и душеприятнее становилось разговаривать с митрополитом. И хоть так и не было сказано слова о том, но к концу этого пути решилась участь тверского епископа Андрея, коему пришлось вскоре покинуть епископию и уйти в монастырь. Решилось и другое: Петр в Орде не поддержал происков князя Юрия, что сильно облегчило Михаилу тяжкие для него переговоры с Узбеком. В Сарае их встретила почетная стража, и внешне все было так, как и всегда. Казалось, ордынцы всячески стараются загладить прошлогодний погром русских купцов. (Михаил уже знал, что пограбленным был частью возвращен товар и сбежавшие было тверские и иноземные гости начали возвращаться в свои лавки.) Еще шла война на восточной окраине великой степи, в Синей Орде, мусульманская конница Узбека теснила последних защитников древней монгольской веры, но тут, в Сарае, уже все было тихо. Узбек вовсю занимался реформами управления. Появился диван (совет при государе) и старший визирь, с почти неограниченными полномочиями. Дела страны решали теперь четыре главных эмира, одержавших четыре улуса Орды, из коих старший, беглербег, ведал войском и имел в подчинении темников, тысячников, сотников и десятников, - прежде подчинявшихся самому хану, - второй визирь распоряжался гражданскими делами государства, третий - денежными. На местах начинали плодиться муфтии - духовные наставники - и казы - судьи, секретари дивана, таможенники, сборщики налогов, начальники застав и прочие и прочие. Едва созданная администрация разрасталась, как половодье. Приемы стали пышнее. Русского великого князя встречали и чествовали, передавая из одних рук в другие, несколько эмиров разного ранга, среди коих Михаил, однако, почти не встречал знакомых лиц, а ежели и встречал, то видел в их глазах странное отчуждение, холодную почтительность, а два-три раза (и это было самое тревожное) - промелькнувший страх. К Узбеку их допустили только на третий день. Но уже вечером, в день приезда, прибежал (именно прибежал, - у него был вид тайно притекшего беглеца) сарский епископ, от коего они и узнали, пуще чем от русского ключника княжеского подворья в Сарае, о всех происшедших здесь изменениях. Епископ был явно напуган и утверждал, что мусульмане грозятся вырезать всех христиан в Орде. И хоть русичи составляли едва ли не треть населения Сарая, по утверждению епископа, все они не чаяли добра и остерегались покидать свои улицы. Петр, как мог, успокоил епископа и отпустил. Про себя подумал, что этот перепуганный человек вряд ли возможет и на грядущую пору достойно нести бремя Сарской епископии. Михаил помнил Узбека стройным красивым мальчиком и недоумевал, зачем этот мальчик сам, своими руками, лишает себя власти, передавая ее в руки визиров, беглербега и прочих бесерменских вельмож - ведь он все же потомок Чингиз-хана! Михаил уже видел, как эта, только-только складывающаяся, администрация в один прекрасный день съест и саму ханскую власть, и пожалился в душе о времени Тохты, таком близком и уже таком далеком! Слишком мягкое и слишком жаркое в этой жаре ложе - бумажный тюфяк, вместо привычного, скользко-прохладного соломенного, и бумажное (ватное) одеяло - не давали уснуть. Михаил скинул липкую, горячую, изузоренную бухарским хитрецом оболочину и лежал раскрывшись, в одной льняной, тонкого полотна, рубахе и нижних, тоже холстинных, портах, - думал. Пересушенное дерево потрескивало от жары. Зудели вездесущие мухи. Охватывало знакомое уже не впервые и всегда только в Орде подступавшее к нему чувство бессилия. Тут он ничего не мог сделать, ни приказать, ни заставить, и даже сила своих рук здесь была (или казалась) лишней. Что-то царапало ум, какое-то воспоминание дня, будто шепот, мельком коснувшийся уха, и потом опять, вновь... <Райя>... Вот оно, это слово: <райя>! Это они про них! Напуганный епископ толковал, что так бесермены зовут иноверцев, врагов, захваченных или завоеванных ими. Райю облагают непосильными налогами, поворуют хуже скота. Райя. Это они, русичи, это он теперь райя! И к нему и к ним, значит, приложимо то, что бесермены испытывают к униженным врагам ихней веры. Райя. Как ему завтра говорить с Узбеком? И подарки... Подарки ордынцам приходилось давать всегда. Татары плохо понимали, что можно служить за плату от хана. Каждый важный путник рассматривался ими как источник дохода. Что ж! К этому можно было привыкнуть, притерпеться, приспособиться, наконец. В Орде порою, когда не хватало серебра для подношений, брали по заемной грамоте у своих же, русских купцов. Отданное татарам тотчас, через торг, возвращалось в купеческую мошну. Брали подарки просто, открыто радовались красивым вещам, прищелкивали языком, улыбались, тут же примеряли на себя богатую сряду, любовались посудой и оружием. Было во всем этом что-то детское и по-детски не обидное. Нынче важные ордынцы так уже даров не берут. Толкуют что-то о праве, о законе, поминают имя пророка. Приношений ждут, отводя глаза, и тотчас отсылают со слугами куда-то в задние покои. Злее и настойчивей требуют серебра - видно, купцы выучили - и берут подарки не просто так, а с делом каким, чтобы, например, ускорить встречу с Узбеком, - уже не подарки, взятки берут. И это тоже вызывало омерзение. Михаил про себя вспоминал, кому, что и сколько дано. Беглербегу явно даров показалось мало. Ну, придет домой, увидит иной принос княжеский, коней разглядит - омягчеет! У себя, в Твери, некогда вирников и мытников казнил за такое. А тут наново вводят, радуются! Бесермены теперь во все щели полезут, раз ихняя настала власть! Он еще не мог обнять умом всего, что совершилось и совершалось в Сарае, но чувствовал, что свершившееся и огромно, и страшно, и - провидя не умом, но сердцем грядущую судьбу - понимал, что в своем падении (а падение мыслилось неизбежным) Орда может подмять под себя Русь и погубить ее вместе с собою. Князь задремывал, и, засыпая, блазнил ему бледный мерцающий свет, как бы ореол, исходящий от собственных волос, - свет мученичества, предвестие грядущего горя... Узбек сидел на золотом троне, в окружении главных жен и бесчисленных эмиров. Заметно было, несмотря на множество новых лиц в окружении хана, что старые монгольские обычаи торжественных приемов пока сохранялись еще полностью. Вскоре Михаилу пришлось уразуметь и еще одну истину: чиновники новой администрации ханского двора назначились в большинстве из прежней знати, эмиров и родичей хана, лишь сменивших веру отцов, - да и то полного замещения всех государственных постов мусульманами не произошло и не могло произойти еще долгие годы спустя, несмотря на всю ретивость духовных руководителей и вдохновителей Узбека. И все-таки хоть и те же самые люди, и почти на тех же местах, но вели себя нынешние ордынцы иначе. Ненавистное слово <райя> звучало там и тут. На Михаила взирали любопытно, как будто ожидая, когда же и в чем он сорвется и станет неугоден хану. Петр был отпущен вборзе и отбыл на Русь с новым ярлыком. Русская церковь была еще слишком сильна даже здесь, в Сарае, и самые умные из мусульман предпочли пока не ссориться с нею. После отъезда Петра Михаилу сделалось совсем сиротливо. Подступила зима. Завьюжило. Вести с родины приходили самые нехорошие. Весною Новгород поднялся вновь, и Юрий Московский, конечно, воспользовался отсутствием великого князя, послал в Новгород изменника, окраинного тверского князька Федора Ржевского, с которым стакнулся еще в прежние годы. Тот похватал в Новгороде наместников Михаила и осенью, с новгородской ратью, двинулся на Тверь. Пятнадцатилетний Дмитрий с тверскими полками вышел ему встречу, но уже начинался ледостав, перевозу не стало, войска остановились по обеим сторонам Волги и стояли шесть недель, ожидая, когда укрепит лед. До бою не дошло, замирились, но тотчас вслед за тем Юрий с братом Афанасием отбыл в Новгород, позванный туда на княжение. По первому чувству Михаил хотел было, бросив все, устремиться на Русь, чтобы разгромить коромольников, но, подумав, понял, что права уезжать не имеет. Надо было продолжать обивать пороги ордынских вельмож, дарить и дарить беглербега, добиваться новых и новых свиданий с Узбеком, который - он видел это - не понимает и едва ли даже не боится его, Михаила. Иногда охватывал настоящий страх: а ну как Узбек помыслит и вовсе оставить его при себе вековечным заложником? Весною Орда кочевала по степи, и Михаил кочевал вместе с Ордой. Проходили месяцы. Вновь задували зимние ветра, и все продолжалось и продолжалось томительное сидение, раздача подарков, пустопорожние переговоры... В одном ошибся Юрий - слишком круто стал действовать и, кажется, насторожил Узбека. К тому же новгородцы задержали ордынскую дань, и Узбек наконец начал склонять слух к просьбам великого князя, решив довериться его авторитету на Руси. Неизвестно даже, сам ли Узбек или его советники, а скорее всего задаренный Михаилом беглербег надумали наконец, через полтора года хлопот и ожиданий, отпустить великого князя на Русь, снабдив его вспомогательным войском для усмирения непокорного Новгорода. Самого Юрия тогда же, зимою 1315 года, хан строгою грамотой потребовал к себе, в Сарай. В конце концов это было то, чего хотел и что намеревался совершить Тохта, но, боже мой, чего это стоило и во что обошлось теперь Михаилу! Дотла истощившаяся великокняжеская казна уже взывала о милосердии. Да и железное здоровье самого великого князя было основательно подорвано в Орде. Пыль, жара, жгучие и ледяные ветра степей да еще непривычная еда в Сарае - сделали свое дело. Много толковалось и тогда и впредь о частых будто бы отравлениях русских князей в Орде. Увы! И безо всякой отравы русичу из лесного мягкого климата Владимирской Руси попасть на жарынь, сушь и сырость нижней Волги, да еще пробыть там, ожидаючи ханской воли, в постоянном напряжении и тревоге духа много месяцев - редкое здоровье могло выдержать все это без труда и без вреда для себя! ГЛАВА 44 Юрий не поехал тотчас вслед за Михаилом, ибо до него наконец дошли вести из Новгорода, и вести эти были такого свойства, что московский князь разом переменил все свои намерения и планы. Новгородские бояре тайно (пока тайно, ибо в Новгороде еще сидели наместники княж-Михайловы) звали его на стол. Звали <на всей воле новгородской>, то есть: с╟л по Новгородской волости не имети и не ставити, в суд владычень и суд тысяцкого не вступатися, а судить совместно с посадником, а печать была бы Господина Великого Новгорода... и прочая, и прочая. Статей, утесняющих княжескую власть, было весьма много. Юрий, читая грамоту, веселился в душе и даже посочувствовал малость великому князю. Под такой договор не только Михайло, и любой бы взбесился! Ему-то было легко давать и отдавать - не свое дак! Юрий вспоминал решительные лица братьев Климовичей, прусских посадников, Андрея и Семена, почти бессменных руководителей новгородской республики, и прищелкивал языком. Новгородцы вообще нравились ему. Нравились веселая дерзость, твердое сознание своей выгоды, купеческая хватка и оборотистость. Нравился и сам Новгород, с детства, с тех еще лет, когда отец отсылал его туда учить грамоте. Быстрый и прыгучий на решения, Юрий даже нет-нет да и подумывал иногда: а не перебраться ли ему в Новгород навовсе, став великим князем? Тамо и сидеть! У их станешь сидеть - бунтовать уже не замогут, а и выгода городу немалая: великий стол! Поди, сами рады будут... Мысли эти были дальние, как придут, так и уйдут. До владимирского стола великокняжеского еще - ой-ей-ей-ей! А что стол он добудет и станет великим князем на Руси, в это Юрий верил твердо. Даже не верил - знал. И уверенность эта мало-помалу передавалась всем, кто окружал Юрия. Уже уверились и тоже ждали - когда? Ничего не говоря братьям, Юрий начал тянуть-затягивать, пропадал в Нижнем (суздальские князья, запоздало сообразив, что московский князь попросту отобрал у них богатый торговый город, тщились теперь избавиться от Юрия) и так в конце концов протянул зиму, потом весеннюю распуту и дождал новгородской смуты. А тут и началось, и Федор Ржевский, Юрьевым наущением, поскакал в Новгород хватать Михаиловых бояр. Едва дождавшись ледостава, Юрий, захватив младшего брата Афанасия, сам устремился в Новгород, поскольку к нему уже прибыло законное посольство и ждать долее не имело смысла. Иван лишь головой покачал: - Погубишь Афоню, вот те крест! Юрий с веселой небрежностью отмахнулся от брата; - Сиди, Монах! (Монах, впрочем, собирался, кажется, жениться, и Юрий не знал еще, разрешать ему этот брак или нет.) В Новгороде Юрия и догнал ханский вызов в Орду. И тут же дошли известия, что Михаил возвращается с татарскою ратью. Неужто опять Иван оказался прав? Юрий укрепился с новгородцами грамотою, оставил им Федора Ржевского и брата Афанасия с дружиной и по стылым, в густом молодом снегу дорогам, по звонкому холоду ранней зимы поскакал в Москву. Добравшись до Владимира, Михаил Ярославич тотчас разослал гонцов со строгими наказами подымать ратных и вести их к Твери. Владимирский полк был частью уже собран по прежнему, посланному еще из Орды, наказу. Анна, тоже извещенная с пути, сожидала его в Твери. Михаил не хотел торжественных встреч в стольном городе. Торжествовать будет он не раньше, чем сломит новгородцев. Он заставил себя выздороветь. Заставил сесть на коня. С митрополитом Петром встретился дружески (сердце немного оттаяло), но и тут не захотел медлить. На четвертый день князь с полками уже двинулся в Тверь. Татарская конница ушла вперед. Отовсюду стекались рати. Люди шли дружно, и это радовало. Его не забыли на Руси! Тайный гонец из Москвы доносил, что Юрий уже в городе, но никуда не едет - ждет. Михаил распорядился выставить заставы на дорогах и доглядывать: не собирают ли москвичи рати? С сильно бьющимся сердцем подъезжал он к родному своему городу, обгоняя большие и малые отряды конных и пеших ратников, бредущих по его зову в сторону Твери. Узнавая князя, кмети кричали приветное. Сиренево-серое, мягкое небо ровно облегло белые озера полей и оснеженные темные боры. Деревни курились белыми дымами. Радостно, даже с болью, дышалось, и самому не понять было: от режущего ли ветра или от чего другого навертывает слезы на глаза? Ближе, ближе, ближе... Давно оставлены назади товары, княжой возок и казна. Конь идет рысью, переходя в скок. В снежном серебряном вихре проносится долгая змея верхоконных в дорогом платье, в цветных шапках. Пышут паром, сверкают изузоренной сбруей кони... И вот уже показалась Тверь. Чернеют толпы народа, вытекшие из ворот города, издалека доносит тонкий, в морозном хрустале, голос большого городского колокола. У Михаила подрагивают губы, застит и застит глаза. Кто это там, на голубом тонконогом коне? Неужто Дмитрий? Как вырос! А этот, рядом, кажись, Сашок? Он круто осаживает, подъезжая. По сторонам кричат, но ему уже не до чина, не до торжества. Сумасшедшие, ждущие глаза сына близко, близко... Роняя поводья, он протягивается с седла, коленом ударяясь в бок голубого скакуна, крепко-крепко обнимает Дмитрия, целует, аж задохнувшись, и долго не может отпустить, не может надышаться запахом сына, таким знакомым ароматом кожи, волос, треплет и мнет любимые кудри, не замечая, что ненароком сронил с сына шапку. Наконец, вздохнув, отрывается. Кто-то, бережно отряхнув снег, подает Дмитрию его бобровый околыш, и княжич, улыбаясь, щегольски кидает его на кудри, легким толчком сзади передвинув на лоб. Михаил целует, в очередь, Сашка, видит Константина, и его целует тоже, и едет бок о бок со старшим сыном под крики народа, под благовест, почти не сдерживая радостных слез. Дмитрий басовито - голос низкий, еще с переломами - сказывает, где и как размещены татары, кажется, винит себя в осеннем деле, за то, что уступили Новгороду по миру. Михаил кивает и не понимает ничего. Сейчас его встретит Анна, и после - вс╟ после, вс╟ потом! А сын - казнись, сын - казнись, ништо! В твои годы и я бывал бит на рати! Господи, да за что мне такая великая радость! Господи, Митя, милый, как же я вас всех люблю! Полки подходили несколько дней. Михаил, почти не слезая с седла, встречал и размещал ратных. Анна захлопоталась совсем. Кому чего отпускать: кули с мукой, бочки с пивом, мешки сушеной рыбы, полти мороженой говядины - все шло через ее догляд. Вечером еще надо было встретить и накормить князя. Как увидела, в первый-то день, что и похудел, и пожелтел, и морщины, да и седина появилась - чуть не заплакала той поры. Теперь старалась кормить на убой. Сама лишь смотрела, как ест, как жадно ходят скулы, как вздрагивают плечи, как движутся руки, какой острый блеск в глазах от непрерывных господарских дум. Хотелось всего-всего огладить, всего исцеловать. Когда засыпал, не разжимая объятий, долго лежала так, с тихим обожанием слушая, как сильно бьется сердце в его груди, и ничего-ничего больше не было надо, только бы он так, с нею, от всего бы мира укрыть, ото всех бы бед защитить! Да нельзя, не в силах. Недели не пройдет - и снова ей ждать и мучаться, а ему - в новый поход! Иван Акинфич, у коего рыло было в пуху за осеннее дело, нынче старался вовсю. Шутка, князь татар привел! Видать, по-евонному в Орде поворотило! Ну, а раз так - услужай, не зевай! Нарочные боярина поскакали во все концы подымать людей, и веля не стряпать. Поэтому и Степан из своей деревни, похороненной в лесах и заметенной снегами, теперь уже впятером - с близняками, оставившими дома двух баб на сносях, и все тем же Птахой Дроздом, который нынче шел с сыном, - оборуженные рогатинами и топорами, на двух розвальнях, вышли в поход. Они добрались до Твери за день до выступления рати, были приняты боярином и даже мельком увидали самого великого князя Михаила. А затем, как и прочие, влились в бесконечную череду конных и пеших ратных, санных возов и возков, в толпу разномастно снаряженного и оборуженного войска, которое, полк за полком, во главе со своими боярами, потянулось вверх по Тверце к Торжку, где, по утверждениям бывалых ратников, их уже ждало новгородское ополчение. Стояли рождественские морозы. Пронзительно скрипели и визжали на снегу полозья саней. От конского и человечьего дыхания подымался морозный пар. Шерсть на конях, усы и бороды мужиков куржавились инеем. Солнце, не видное в облачной пелене, казалось, не смело взглянуть на холодную землю. - Масляну тута стречать, ето не дело! - ворчали мужики. - Масляну не стретим, должны зараньше управить! - без особой уверенности в голосе отвечали ратные воеводы. Снова тележная рать, теснясь к обочинам и залезая в сугробы, пропускала верхоконных. Тревожа смердов незнакомым обличьем шапок, оружия и коней, а боле всего - складом плоских жидкобородых лиц, проходила татарская конница. - Быват, и наших пораблют, ентим што! - переговаривались в полках. Минуло Сретение. Солнце в оранжевом круге, промороженное, наконец вылезло из облачной пелены и зажгло снег мириадами сверкающих хрусталей. Торжок показался как-то нежданно, веселым нагромождением бревенчатой городьбы, костров и хором, нарядный и легкий, как невеста в снежном уборе. Было уже девятое февраля. Наутро обещали бой. Новгородцы с князьями Афанасием Данилычем и Федором Ржевским подошли к Торжку о Рождестве и простояли шесть недель, перенимаючи вести. Ожидали Михаила вскоре, с одною татарскою конницей и дружиною тверичей. То, что великий князь сумел вборзе собрать такую рать и идет к Торжку в силе тяжце, для многих оказалось нежданным. Посадники, возглавлявшие рать, однако порешили не отступать и дать Михаилу бой под городом. Люди были добротно оборужены, на сытых конях, большая часть дружинников навычны к бою, не раз имели дело со свеей и с орденскими рыцарями, после которых пешая рать Михаила их не пугала вовсе, да и татары казались нестрашны. Андрей Климович, привставая в стременах и загораживаясь рукавицей, - сверкающая белизна снегов слепила глаза, - старался понять, что задумал Михаил, отводя конный полк? Жеребец под ним танцевал, попеременно подымая ноги и выгибая шею. Андрей охлопал коня, скакун, мотнув головой, отозвался на ласку хозяина, перебрал ногами, легко отвечая поводам, и плавной рысью понес седока вдоль рядов большого полка. Морозный ветер крепко и молодо обжигал лицо. В полку творилось веселое оживление. Боя, истомясь, ждали как праздника. Приметив кудрявого бело-румяного, в льняной, посеребренной инеем бороде, знакомого купца со Славны, Андрей помахал рукавицей: <Творимиричу!> Придержав коня, с прищуром оглядел ладную фигуру купца в дорогой броне под распахнутой шубой и в начищенном кованом шеломе. Спросил, улыбаясь: - Ну как, разобьем Михайлу? - Свейских немцев били! - степенно отмолвил купец, ответно улыбаясь посаднику. Оба они не догадывали о своей сегодняшней судьбе. Андрей поскакал дальше, чуя радостный задор и нетерпение во всем теле. Эх! И мороз не в мороз! Надо было урядить с Мишей Павшиничем и Юрьем Мишиничем, посадниками Плотницкого и Неревского концов, да и потолковать: чего там измыслил тверской князь? Юрий Мишинич с князем Федором уже скакали ему встречу и с тем же самым. Скоро подъехал и Павшинич. Тот так и рвался в бой: - Прошибем пешцев - и всема силами на княж-Михайлов полк! Нипочем не устоят! Широкое лицо Юрия Мишинича чуть прихмурилось: - А коли не прошибем? Пущай-ко князь Федор молвит, евонные татар сдержат ле? Вертлявый, петушистый ржевский князь надул щеки, захорохорился: - Мы да московляне неуж не остановим?! - А? Как Славна думат?! - лихо подмигнул он подъехавшим славлянам. Ржевский князь явно подражал новгородцам, называя бояр именами городских концов. - Ставайте противу татарской рати тогда! - решил Мишинич, а Андрей подумал, что не опасу ради, а ревнуя о своем Неревском конце говорит все это Юрий Мишинич. Сердятся, что они, пруссы, завсегда у власти! И, поддерживая Павшинича, Андрей тоже уверенно примолвил: - Беспременно прошибем! Рвутце в бой молодци! Вскоре воеводы, затвердив еще раз, кому за кем выступать, поскакали к своим полкам. Вчера, когда к городу подошли княж-Михайловы силы, и минувшей ночью, на совете воевод, все главное промеж них уже было решено и уряжено. И конь Андрея вновь летел вдоль рядов тронувшегося в ход полка, туда, где высоко веялось прусское кончанское знамя и посверкивали зеркальные шеломы и дорогие щиты вятших бояр. Сколько лет ждал он, Андрей, этого боя! И вот - п