орока верстах от Твери, под Бортеневом, 22 декабря 1317 года. Заслышав о подходе тверских ратей, Юрий стянул полки московлян и союзных князей, сам, не слушая воевод, разоставил воев, повелев Кавгадыю выдвинуть татарскую конницу на левое крыло, в охват тверичам, дабы догонять бегущих, отрезая их от Твери. Полагаясь на превосходство в силах, Юрий надеялся истребить и забрать в полон всю Михайлову рать вместе с самим князем. От новгородцев все еще не было никаких вестей, и Юрий не знал о невольном мире, заключенном ими с Михайлой. Гордясь собою, конем и оружием, ехал он утром этого дня по снежному полю и, любуясь, глядел, как движутся бесчисленные конные дружины его войска и как вдали медленно, словно бы увязая в снегу, ползут по скату холмов пешие ряды тверичей. Вспоминая, как рубил бегущих, он с удовольствием предвкушал побоище и зудящими ладонями уже как бы чуял крепкий замах сабли, падающей с высоты в удар, и, подобное снопам, мягкое падение в снег мертвых тел разбегающихся от него тверских пешцев. К нему подъезжали князья, он улыбался, радостно встряхивал рыжими кудрями, выпущенными из-под шелома на плечи, соколиным взором своих голубых глаз окидывал поле и холмы и бесчисленную, шевелящуюся повсюду рать, шагом и рысью проходящие дружины, гонцов, что в снежных вихрях проносились по полю к нему - вс╟ к нему! - с донесениями от воевод, оборачивался назад, туда, где, едва видные отсюда, были раскинуты походные шатры и ждала Агафья, пожелавшая видеть бой и истребление Михайловых воев, - и серый зимний день казался ему солнечным, и уже достигнутою - победа над Михаилом. И проходили полки, и проплывали знамена, и приветно кричали при виде Юрия ратники, подымая над головами копья, горяча коней, - за три месяца безнаказанного грабежа все они, как и Юрий, уверовали в легкую победу и шли сейчас на рысях, убыстряя и убыстряя скок, почти не сомневаясь, что тверичи при их приближении ударят в бег и им придет только колоть и рубить бегущих. Кавгадый столь же не сомневался в успехе, как и Юрий. У Кавгадыя, впрочем, на то были достаточные основания. Еще никто из побежденных Темучжином племен не разбивал в бою монгольскую конницу. Оставленные Юрием для конечного погрома тверичей татары медленно двигались по снежному полю к намеченным рубежам, берегли коней к последнему напуску. Справа, не видные отсюда, обходили тверскую рать, проламывая редкую поросль кустов и мелкого березняка, суздальские и владимирские полки. Юрий остановился на высоком месте, оглядел дружину и стяг, реющий над ним в вышине, и - вспоминая далекий детский бой под Рязанью - картинно взмахнул воеводским изузоренным шестопером. Задудели и запищали дудки, ударили цимбалы, поскакали гонцы, и передние полки, с дружным кликом, переходя с рыси на скок, устремились туда, где виднелись плотные ряды тверской рати. Все, что произошло потом, было совсем непонятно Юрию. Конный полк, натолкнувшись на строй тверичей, начал, рассыпаясь, откатывать назад. Юрий бросил на приступ запасную рать, и она тоже, ткнувшись в ощетиненный остриями строй пешцев, откатилась, теряя людей. Крики, ржание коней, треск и лязг железа перекатывались по полю. Мчались и падали в снежных вихрях кмети. Юрий, задумав повторить поступок отца, сам повел было в напуск конный полк и оказался в каше бегущих, в круговерти падающих и взмывающих на дыбы коней, распяленных ртов, отверстых конских пастей с клочьями пены на удилах, в громе и реве, где уже никакие приказы были не слышны, и - самое страшное - он узрел близко-близко тяжело ступающую, мнущую снег лаптями и валенками, надвигающуюся на него, уставя рогатины, тверскую пешую рать. Все же было в Юрии что-то человеческое, потому как вспомнил он в этот миг свои забавы с безоружными, белые лица и вздетые руки тех, кого рубил, потехи ради, на скаку, - вспомнил и увидел в этих бородатых, страшных, оскаленных, с острыми ножевыми глазами ликах, в этих уставленных в душу остриях, в этом тяжко колышущемся, все подминающем под себя движении - словно гигантская борона волочилась по земле, вспахивая и уминая снег и трупы павших, - увидел, понял и почуял надвинувшуюся на него и беспощадную месть. Месть за все его шкоды, за вс╟, что натворили его войска в эти три месяца безудержного грабежа, и, поняв, почуяв это, уронил Юрий в снег вздетую было саблю, и, подняв на дыбы скакуна, поворотил его, и ринул в безоглядный бег туда, к шатрам, к спасению, - но спасения уже и там не было: по полю, наперерез, шла тверская конная лава, и Юрий зайцем устремился прочь от нее. Петляя, путая следы, растеряв чуть не всех своих дружинников, с горстью ратных, собирая по перелескам бегущих кметей, устремился Юрий сперва сам не ведая куда, а затем, озрясь и сообразив, где он и что с ним, поскакал, уходя от преследования, в Новгород. Только там надеялся он найти защиту и новую рать для войны. Михаил в этом сражении опять и вновь положился на пешцев, и вновь мужики добыли ему победу. Отбив приступ конницы, они пошли встречу московлян, прикалывая спешенных кметей. Полон не брали, у каждого за спиною была своя сожженная деревня, кололи яро и молча, молча, сцепив зубы, умирали, падая в снег. Потому и конные лавы одна за другой разбивались о них и откатывали, редея. Полк, в котором были Степан и Птаха Дрозд с сыновьями, простоял полдня за холмом и в дневном сражении не участвовал. Издали к ним доносились звуки боя. Мужики ждали, дрогли, переминаясь, опершись о рогатины. Жевали хлеб. - Татар у ево нагнано, беда! - говорил кто-то в толпе. - Татары-ти свирепы кмети, их ить и не передолить! - С Михайлой передолим! - отвечали ему, но в бодрой веселости голоса не хватало твердости. Татары страшили всех. От татар - уж так было заведено - бежали без боя. А там накатывало и удалялось, орали, не поймешь: наши ли, московляне - все одно русичи! Кто-то, протаптывая снег, полез было на холм, глянуть. Его враз шуганули: - Не велено и носа высовывать! - Що тако? - А будто и нет нас тута! - Чудеса! - Михайло-князь тако постановил. Должно, нас к самой важной сече берегут! - высказал один, высокий и до того все молчавший, мужик в железном шеломе. На него поглядели с уважением: верно уж не к шапошному разбору такую громаду людей за холмом держать! Иные сидели на щитах, кто тягался за пальцы - погреться малость. И опять жевали хлеб, и ежились, охлопывая себя рукавицами. Серело, день понемногу мерк. Там, за холмом, то замирая, то усиливаясь, все длился и грохотал бой. - А ну как наших побили? - высказал один тонкий и неуверенный голос. - А мы стоим тута и не знаем ничего? - Сопли утри! - В портах поглянь, не накладено ль! - дружно, с гоготом, отозвались сразу многие голоса. Но уж и слишком дружно, и слишком натужно весело. Тихая неуверенность ползла где-то сквозь продрогшие, уставшие от немого ожидания ряды. И тут, уже в сильных сумерках, на холме перед ними показался сам князь Михайло на вороном коне. Князь сжимал в опущенной руке темную саблю, с которой капала в снег свежая человечья кровь. Он был один и, увеличенный тенью, казался очень большим и даже зловещим. Завидя князя, мужики завставали, спеша, пристегивая завязки шеломов, отряхивая щиты, прочнее ухватывая рогатины: <Князь, князь! Он!> Степан обернул мохнатое лицо к сябрам и сыну, бросил: <Михайла, сам!> И рядом тоже услышали, и волнами пошло по рядам, а князь, подскакав к полку, обвел ряды сумасшедшим сверкающим взором и крикнул страшно, так, как только на ратях кричал: <Татары!> И - поднял саблю. И замер на миг, на то краткое мгновение, в которое творится поражение или победа и пропустить которое полководцу значит - потерять бой. И - не упустил, и, еще подняв свой железный ратный зык, грянул: - В полон - не брать! Резать всех! И не спеши, кучей! - И указал саблей. И еще выкрикнул: - С Богом! И уже бы ничего не сказать было, ибо, как шум прорвавшейся воды, поднялся рев полка, но ничего и не надо было больше. Мужики, издрогшие на морозе, что несколько часов только слышали рев и гомон сражения, двинули, пошли, опустив и уставя рогатины, и шли плотно, пихая плечами друг друга, древками рогатин задевая по головам передних, шли сплошным железным ежом, с хрустом и чавканьем уминая снег, шли для того, чтобы не брать пленных, и так, вс╟ наддавая и наддавая ходче и ходче, на самом изломе холма, лоб в лоб, столкнулись с катящимся на них валом татарской конницы. Михаил знал, что делал, пряча полк за холмом. Татары не поспели взяться за луки, а сабли - плохое оружие против рогатин, и случилось чудо: непобедимая татарская конница начала густо валиться под ноги тверских мужиков. Храпели и хрипели кони, визжали татарские богатуры, взмахами сабель перерубавшие древко копья, и падали, пронзенные рогатинами, а мужики шли, добивая павших, и конница покатила назад, отстреливаясь из луков, все убыстряя и убыстряя скок, сама не понимая еще, что же такое произошло с нею? Ибо не бежали, никогда не бежали доднесь на ратях воины великого Темучжина! Разве в степных битвах против своих... Михаил с дружиною трижды врубался в строй врагов, и трижды кровавый след его кованой рати, словно нос лодьи пенистые волны, разрезал полки московлян. Дмитрий рубился рядом с отцом и не посрамил воинской чести, многажды заслужив свое прозвище: Грозные Очи. Суздальцы и владимирцы, нерасчетливо посланные Юрием в охват, сами оказались в окружении и начали сдаваться и ударять в бег, как только увидели скачущих на них с тылу тверских дружинников. Мелкие князья бежали, почти не оказывая сопротивления. Огромное войско Юрия распадалось, как ком пересушенной глины, ибо все они пришли с победителем и к победителю и совсем не гадали и не хотели разделить участь побежденных. Мишук в сече уцелел чудом и ускакал, потеряв поводного коня, тороченного нахватанным добром. Коня было жаль, добра - не очень. Продираясь сквозь густой ельник, поминутно оглядываясь - не гонят ли за ним? - Мишук запоздало вспоминал отцовы слова и каялся, что грабил, стойно прочим, тверских смердов. <Своих зорить - ето не дело!> Не дело и вышло. Теперь, едучи голодный и усталый, страшился он заезжать в испакощенные тверские деревин - убьют! И за дело убьют-то! Он был один из немногих, добравшихся до Москвы и принесших злую весть о полном разгроме Юрия. Короткий зимний день мерк, и уже в сереющих сумерках добравшиеся до Юрьевых товаров тверичи зорили и пустошили московский стан. Толпы тверских полоняников с воем и плачем встречали своих. Кидались на шею ратным, там и тут женки узнавали то своего мужика, то знакомца из соседней деревни, смеялись от радости и тут же рыдали над павшими. Казну, рухлядь, припас и шатер Юрия, вместе с его женой Кончакой-Агафьей - все забрали в полон. Уже в темноте к Михаилу подскакал ратник, повестивший, что среди пленных оказался и княжич Борис Данилыч, брат Юрия. Кавгадый, увидев полный разгром рати, приказал бросить стяги и отступить в свой стан. Татары ждали приступа и резни, но Михаил, отобрав у них весь тверской полон, распорядился самих татар не трогать, а Кавгадыя, через вестоношу, пригласил к себе в Тверь. Теперь, после сражения, надо было подумать о дальнейшем. Узбеку нельзя было показывать вражды. Даже победоносная Тверь в одиночку не сумела бы справиться с Ордой. Потому он и жену Юрия, Кончаку, приказал держать честно и отвезти в Тверь с береженьем, не лишая ни служанок, ни рухляди, ни драгоценностей. Усталый и опустошенный, уже в полной темноте, ехал Михаил к себе в стан. Во тьме шевелились войска, вели пленных, гнали захваченных лошадей. Проходили нестройные толпы освобожденных полоняников, слышался говор и женский смех, молодой, грудной, счастливый. Проходили пешие полки и тоже переговаривали и смеялись. Путаным частоколом качались над головами положенные на плеча рогатины и копья. В телегах везли стонущих раненых. Темные фигуры бродили по полю, переворачивая мертвецов. Искали своих, подбирали раненых, одирали оружие и одежду с трупов. И таким малым было все это, и даже сегодняшняя победа, перед тем, страшным и неодолимым, чем была Орда! И он, победитель, должен сейчас будет унижаться и заискивать перед разгромленным им же татарским князем, в призрачной надежде, что тот заступит за него, Михаила, перед ханом Узбеком и не прольется на Русь, не затопит землю безжалостная и неодолимая (пока еще неодолимая!) татарская конница. Горько унижать себя перед врагом. Того горше, когда это приходится делать после победы. Гнуть шею там, где гордость велит встать прямо... Но за ним стояла земля, и он знал, что не сможет, никогда не сможет, ежели бы и захотел, поступать стойно Юрию, не думая ни о чем, кроме себя самого. Как никогда раньше чувствовал Михаил в эту ночь - ночь после самой блестящей своей победы - бессилие перед грядущим и грозную поступь приближающейся к нему беды. ГЛАВА 46 Людей в дружбе ли, ненависти связывает (или разъединяет) не расчет, не выгода, не любовь даже, и уж конечно не признание заслуг другого человека, а некое темное чувство, непонятное и древнее, схожее с запахом, по коему звери находят себе подобных, - чувство, что этот вот <свой>, <своего> племени, клана, вида или типа людей. Или <не свой>, и тогда никакие стремления превозмочь это чувство, помириться или сдружиться не достигают цели и заранее обречены. Причем этот <свой> может и предать и выдать (а тот, <не свой>, - спасти и помочь), все равно тянут к <своим> по духу, по нюху, по темному и древнему чутью животного стада. Так слагаются сообщества по вере и по ремеслу, так съединяются разбойничьи ватаги, так находит, по одному невзначай уроненному слову, <своего> странник-книгочий в чужой стране, среди чужого себе народа. Так, видимо, складываются и племена, уже потом вырабатывающие себе общий язык и навычаи, обряды, сказания, образы чести и славы. Обрастают затем дворцами и храмами, творят искусства, строят города... Но когда уходит, ветшает, меняется оно, это древнее, похожее на запах, чувство-осязание <своих> и <не своих>, - когда уходит оно, ничто не держит уже, ни храмы, ни вера, ни власть, ни рати, ни города, и падает, рассыпает по лику земли, неразличимо растворяясь в иных племенах, некогда сильный и могучий народ, и мертвые памятники его славы, словно скорлупу пустых раковин, заносит песок времен. Кавгадый сдружился с Юрием не потому, что Юрий осыпал его золотом, льстил и дарил каждодневно. Нет! Хотя подарки и тешили жадного на добро татарина, Кавгадый признал, почуял, унюхал в Юрии своего. Понял в нем то же отсутствие твердого нутра, заместо коего колотилось одно лишь распаленное честолюбие, какое было и в самом Кавгадые. Ибо Кавгадый был отступник. И отступник тройной. Булгарин по матери, он отрекся от языка и памяти своего материнского племени, надругался над ним, числя себя чистым потомком Чингиз-хана. Как монгол он отрекся от веры предков, легко приняв <веру арабов>, ибо иначе ему грозила смерть или лишение богатств и бегство вон из Орды. Не веруя Магомету, он принял его учение, как надевают чужое платье, и стал рьяно преследовать тех, кому совесть и честь не позволяли так легко переметнуться к иным богам. И так он стал отступником вторично. Сторонник и друг Тохты, Кавгадый в грозном розмирье после смерти своего хана переметнулся к Узбеку, предав и выдав соратников, что ждали его помощи и верили, что он приведет им тумен отборной конницы, предал сына своего господина, и Ильбасмышу пришлось заплатить головой за доверие к бывшему другу отца. И так, предательством купив почет и влияние в стане Узбека, стал Кавгадый отступником в третий након. И потому он обожал дары: шелка, серебро, рабынь и редкостных пардусов; и всего этого, хоть и хватало до пресыщения, все было мало и мало ему, ибо за утехи мира сего отдал он главное, за тленное добро подарил бессмертную душу. И ненасытимая жажда точила и мучила его из нутра, рождая зависть и гнев в его душе, зависть к тем, кто не предал святая святых сердца своего. Впрочем, он и не чуял своей зависти, мысля, что презирает их, неумелых, негибких, теряющих головы там, где, уступив, можно было получить и жизнь, и жирный кус со стола удачи... Юрий прислал Кавгадыю весть, что скачет в Новгород собирать ратных, и Кавгадый, до того целый день и ночь бывший в безвестии и страхе, - все мнилось, что русичи, эти вот мужики с рогатинами, возьмут и вырежут весь татарский тумен и его голова будет болтаться, черная от крови, на каком-нибудь самодельном копье, - Кавгадый, получив известие от московского князя и одновременно зов Михайлы Тверского, тотчас взыграл сердцем. Конечно, тверской князь не знает, как капризна милость Узбека, что хану то и дело наушничают кому не лень и подозрительный Узбек может любого вдруг и враз лишить своего благорасположения... Всего этого тверской князь, видимо, не ведал, и Кавгадый нахрабрился. Вздел дорогое платье, даренную Юрием шубу, велел оседлать лучшего коня. Со свитой из вооруженных нукеров, с четырьмя сотниками своей потрепанной <тьмы> отправился он на зов Михаила в Тверь. Города Михайлова до того он не видел и, цокая, прищелкивая языком, жмурясь и покачивая головою, оглядывал мощные валы, взметенные на недоступную высоту бревенчатые городни из светлого, видно только-только срубленного, леса, высокие, с мохнатою опушкою кровель, костры с навесным боем, выдвинутые вперед за линию стен. Его встречали сыновья тверского князя, высокие красивые мальчики на породистых тонконогих, с лебедиными шеями, конях, и коням этим тотчас позавидовал Кавгадый. (А когда ему позже подарили такого коня, позавидовал еще больше, ибо дар сильного не столь сладок - слаще отобрать самому, надругавшись прежде над дарителем. Разбив Михайлу и захватив Тверь, он бы мог сам выбирать себе княжеских коней!) Оглядел Кавгадый и белокаменный, в резном кружеве каменного узорочья, собор, поднял глаза на сияющий золотом купол; он уже знал, что золота этого нельзя одрать, что кровля купола обита медью, только позолоченной снаружи, и все-таки позавидовал золотому куполу собора. Он въезжал во двор княжеских хором, спешивался и озирал эту твердыню в твердыне, двор-крепость, и высокие, тоже изузоренные терема, и вышки, и стрельницы, и смотрильную башенку, поднявшуюся вровень с крестами соборной главы, и думал, сколько тут добра, рухляди, серебра и сукон и как сладко было бы ворваться сюда с окровавленной саблей в руке и глядеть, как рубят, зорят и волокут добро, как тащат за косы упирающихся женщин, срывая с них дорогие одежды, как пламя начинает лизать эти узорные столбы и расписную украсу хором... Его провели по сукнам, и он оробел несколько, не смог не оробеть, при виде князя, высокого, с грозным и величавым лицом. Подумалось вдруг, а что как Михайло сейчас взмахнет рукой, и его, Кавгадыя, за шиворот сволокут по ступеням и там, под крыльцом, прирежут, словно барана или свинью, простым кухонным ножом? Таких смертей он уже навидался вдосталь у себя, в Сарае, и знал, как легко нынче теряют головы князья-чингизиды. Кто может запретить тверскому князю поступить точно так же и с ним? (Тем паче что оставался с Юрием и отправился в этот злосчастный поход Кавгадый без приказания Узбека.) Но его не зарезали, не скинули под лестницу - хотя, быть может, это и было бы самым разумным деянием Михаила! Его провели в столовую палату, чествовали, кормили на серебре и поили винами и медом. И Кавгадый брал руками жареное мясо, ел и рыгал, узкими глазами разглядывая тверского князя, который был заботлив и ласков к нему, сам наливал ему чары, передавая их кравчему, и чествовал и его и сотников татарских, пировавших вместе с ним. А внизу чествовали, кормили и поили нукеров Кавгадыя, и в те же часы кормы - мясо, пиво и хлеб - были посланы князем в татарский стан, на прокорм всей Кавгадыевой рати... Нет, ни в чем не мог упрекнуть или укорить тверского князя Кавгадый! И баранина, и мясо молодого жеребенка, изготовленное нарочито ради татарских гостей, и дичь, и рыба были отменно хороши. Хороши и обильны были хмельные пития, обильны и подарки, полученные затем Кавгадыем. И, прикладывая руки к сердцу, Кавгадый наклонял голову, улыбался, совсем в щелки сощуривая свои узкие глаза под припухшими нависшими надглазьями, и уверял князя, что в поход они вышли без слова царева и он, Кавгадый, виноват, но загладит свою вину, похлопочет за него, Михаила, перед ханом, чтобы Узбек не рассердился на тверского князя за разгром татар и не прислал сюда своих грозных туменов, своих непобедимых степных батыров, которые покорили три четверти мира и могли бы покорить всю землю до последнего моря. И Кавгадый, качая головой, повторял по-мунгальски слова старинных песен, петых еще при Чингиз-хане, изредка остро и кратко взглядывая и проверяя - так ли его слушает тверской князь? Понял ли он? Устрашился ли? Совсем не хотел Кавгадый, чтобы его вытащили нежданно из-за стола и, проволокши по сеням, бросили с перерезанным горлом под крыльцо, на снедь псам. И хвастая, льстя и пьянея, Кавгадый все больше и больше начинал ненавидеть тверского великого князя, ибо понял по духу, по запаху понял, почуял, что этот князь чужой ему, что в нем присутствует то твердое, несгибаемое, чего нет в нем, Кавгадые, и нет в Юрии, что у этого высокого и сильного, с тяжким взором, урусутского коназа есть, верно, такие мысли и такие убеждения, за которые он будет драться и, если нужно, положит голову, но не отступит от них. А это было как ржа, как болезнь, ибо в душе Кавгадыя на месте этом зияла пустота. И Кавгадый возненавидел Михаила, возненавидел пуще Юрия, ибо, в отличие от Юрия, почуял величие в супротивнике, величие и гордость врага своего, почуял то, чего Юрий Московский в Михаиле не понимал и не чуял совсем. Упившегося Кавгадыя под руки вели в изложницу, а он все продолжал, качаясь и прикладывая руки к сердцу, попеременно то стращать, то молить Михаила о защите перед Узбеком, ибо он-де боится теперь опалы за самовольный поход на Тверь... И моля, и льстя, и пугая князя, Кавгадый цеплялся за руки Михаила, тяжело обвисая на плечах служителей, тянул к нему жирные пальцы в кольцах золота, и все заглядывал не то кошачьим, не то лукаво-старушечьим взглядом снизу вверх в лицо тверского князя, и, льстя и ненавидя, все думал: а не зарежут ли его теперь в спальне вот эти дюжие служители? Ибо самому Кавгадыю неистово хотелось сейчас погубить Михаила, только о том уже и мыслил он, засыпая на роскошном княжеском ложе, и утром, пробудясь, уже почти знал, удумав во сне, что он для этого совершит. Михаил, проводив наконец Кавгадыя, поднялся к себе и прежде всего вымыл руки и лицо. Казалось, что-то нечистое пристало к нему во время пира. Только потом он позволил себе тронуть за плечо Анну и огладить по голове малыша Василия. Князь не был брезглив, почасту ел и пил в дымных избах смердов, куда более грязных, чем этот разряженный татарский князь, и все же у него осталось до тошноты доходящее ощущение нечистоты. Он тоже по духу почуял в Кавгадые нечто до того чуждое и неслиянное с ним самим, нечто до того пакостное, что спешил омыться, будто это мерзкое и страшное, проглянувшее в соратнике Юрия, можно было смыть простою водой. У Михаила от меду и вина тоже слегка кружилась голова и была, сверх того, общая, почти безнадежная усталость. Он усадил Дмитрия, Сашка и Константина с собою за стол, выслал слуг. Анну попросил присесть рядом. Младший сын и дочь уже спали. - Василия посадим в Кашине! - сказал Михаил усталым и тихим голосом. - А ты, Костянтин, возьмешь пока Дорогобуж. Тверь пусть будет вам всем нераздельно. Ты, Дмитрий, никогда не спеши... - Он хотел еще что-то сказать, но замолк и прикрыл глаза. Заметны стали морщины на висках, набрякшие вены тяжелых рук и темные мешки подглазий. Анна вдруг ткнулась лбом ему в плечо и беззвучно заплакала, вздрагивая всем телом. Дмитрий с Александром переглянулись. - Тятя, мы от тебя не отступим! - сказал Дмитрий сурово. Михаил кивнул, отмолвил шепотом: - Знаю. Не погибнуть бы только и вам, дети, вместе со мной! - Неправда! - вдруг высоким голосом выкрикнула Анна, подняв горячечный взор, и сжатыми кулаками ударила себя по коленям. - Неправда! Все тверичи за тебя встанут! Неправда! Неправда! - Успокойся, жена! - сказал, усмехнувшись через силу, Михаил и привлек Анну к себе. Сыновья враз опустили очи. Сидели строгие, высокие, готовые по его зову взяться за мечи, такие еще щенячьи юные и простодушные! - Не верю я Кавгадыю! - выговорил Михаил, подымаясь с лавки. Помедлил, добавил: - И он не верит мне... - И, шатнувшись, тотчас готовно поддержанный с двух сторон сыновьями, пошел вон из покоя. Начались томительные пересылки и переговоры, затянувшиеся на весь январь и февраль. Новгородцы собирали рать, но медлили. Низовские князья, после разгрома под Бортеневом, готовы были перекинуться на сторону Михаила, но все и вс╟ ждало ханского решения. Была и такая мечта у многих, что Узбек, убедясь в силе и значении Михаила на Руси, вернет ему великое княжение. И только Кавгадый с Юрием, деятельно и бесстыдно хлопоча, добивались своего. Кавгадый потребовал допустить его к Кончаке, и Михаил не посмел отказать ему. Изнывавшая от безделья, скуки и одиночества, пленная княгиня надменно и капризно принимала Кавгадыя, который садился на подушки, весь расплываясь в улыбках, гнулся и лопотал по-своему, а ханская сестра бросала ему слово-два, узила глаза, а то кричала, называя предателем и трусом, требуя, чтобы Кавгадый тотчас повестил хану, освободил ее или привез к ней ее ненаглядного алтын коназа, - чтобы хоть так развеять тоску. Кавгадый уходил, и Агафья-Кончака била по щекам девок, а затем, упорно и зло глядя на образ, молилась новому своему богу, не понимая, почему он не может тотчас и сразу помочь ей покинуть Тверь. Братьев Юрия, Бориса с Афанасием, Михаил принял у себя, был гостеприимен, но холоден. Борису слегка попенял, и московский княжич померк и потупил взор - давно был в могиле Александр, с которым... Ах, да и что вспоминать! Афанасий глядел испуганно и страдальчески, он не ведал, зачем и к чему это все: война и трупы, и плен, и равно боялся Михайлы Тверского и своего старшего брата... А из Орды все не приходило ясных вестей. И тяжелее всего было понимать Михаилу, что Узбек сейчас сам не знает, что сделать, что предпочесть. Со всех сторон ему наушничают те и другие, а он, этот красивый юноша, влюбленный в Аллаха и не понимающий людей, только слушает и попеременно склоняется то к одному, то к другому мнению, и от его безвольно колеблющихся решений гибнут жизни, падают головы людей, - как всегда в таких случаях лучших, а не худших, - и страшно качается на весах судьбы участь Великой Руси. Весенняя распута прервала боевые действия. Рати застряли, пережидая бездорожье, и синяя Волга, с шорохом и хрустом ломая лед, на время проложила непроходный рубеж между Новгородом и Тверью. Однако вырабатывались условия мира и стало известно что князь Михайло на сей раз намерен уступить. Пригодилось торопить события. Тем паче что Кавгадый уже заручился согласием Юрия на все, что произойдет и что может произойти в Твери. Московский князь заранее прощал Кавгадыю любое преступление, лишь бы оно оборотилось во вред Михайлу. К марту Кавгадый с Юрием узнали, что переменчивый Узбек, устрашась возможной резни, почти порешил простить Михаила. А значит, стало возможно опасаться возвращения тверскому квязю великокняжеского ярлыка... ...Это было теплым весенним днем, когда так чист воздух над Тверью, когда пахнет свежестью волжской воды, птицы реют, ширяясь, в воздушных струях вокруг глав собора и дотаивают в глубине дворов остатки зимнего льда. Агафья-Кончака уснула после прогулки по княжескому саду, а Кавгадый, пришедший ее навестить, не ушел сразу, а вызвал из покоя на сени одну из двух ближних служанок Агафьи - Фатиму, сказав, что хочет ей передать весть для ее госпожи от князя Юрия. Кавгадый недаром долго присматривался к двум приближенным рабыням Кончаки и недаром выбрал из двух эту, Фатиму, не такую робкую и преданную, как вторая, Зухра (та была совсем под башмаком Агафьи-Кончаки и не дерзнула бы даже помыслить чего-нибудь худого противу великой княгини). Фатима была посмелее, да и бойчей. Она уже немного понимала русскую речь, когда и обижалась на побои нравной Кончаки, любила драгоценности. Водились за ней и другие грешки, о коих Кавгадый заботливо вызнал. И Кавгадый понял: если сделает, то только она! Сейчас Кавгадый стоял перед нею, большой, толстый, усмехаясь по-бабьи, лукаво и сладострастно оглядывая девушку. Вдруг он грубо и со страшною силой ухватил Фатиму за предплечья, придвинул к себе и, оскалив пасть, проговорил: - Знаю про тебя все! Зарежу! Хан повелел! - За что?! - обвисая в его руках и бледнея, проговорила Фатима. Шепотом, медленно и раздельно, Кавгадый перечислил: и про украденный браслет, и про сахар, и про встречи с урусутским воином. - Любовь? Наушничаешь урусутскому князю! За это... - он показал ребром ладони по горлу. Девушка, не отрывая от Кавгадыя испуганного взора, только трясла головой: - Нет, нет, нет! - Да! - жестко сказал Кавгадый. - Тебе или мне, князю, поверит Узбек? Твоя госпожа первая повелит тебя удавить, когда вернемся туда, вот увидишь! Девушка дрожала вся с головы до ног и уже не понимала ничего. Звериный оскал Кавгадыя, эти страшные тугие складки щек и его тяжкое дыхание сводили Фатиму с ума. В первый миг, когда Кавгадый схватил ее за плечи, она думала, он хочет ее саму, и приготовилась к отпору. Теперь она готова была бы поступиться всем - телом, честью - лишь бы сохранить жизнь. - Ладно, я не злой! - сказал Кавгадый, помедлив, и вдруг, сняв с пальца золотой перстень с большим изумрудом, вдавил его в полную ладонь девушки: - На, возьми! И этот вот порошок! Будешь давать госпоже в меду. Понемногу. Не сейчас, потом. Тогда она начнет забывать. Не бойся, не умрет, только забудет. Ей многое надо забыть. Так хочет коназ Юрий. И тебе будет хорошо. Но смотри! Ослушаешься, скажешь - умрешь. Трудно умрешь, долго. Может, кожу с тебя снимут, с живой, так и знай! Фатима сжимала черную коробочку с порошком в трясущейся руке и ослепленно глядела на страшного князя, друга коназа Юрия, не понимая, не веря и уже не имея сил ни швырнуть порошок в лицо ему, ни побежать к госпоже - да и поверят ли ей? Вечером она, замирая и холодея от страха, лизнула крохотную щепотку горького красновато-бурого порошка и, закрыв глаза, стала ждать смерти. Ничего, однако, не произошло. <Бытъ может, и верно? Только забудет... Зачем ему... И коназу Юрию тоже!> На беду свою, она не знала, что страшный тибетский яд, врученный ей, действует медленно и убивает не с первого разу, а только после нескольких приемов и, к тому же, разбавленный действует сильнее, чем в сухом виде. Волга входила в свои берега. Новгородские полки подошли к бродам и остановились. Михайлова рать уже ждала их на правом берегу. Нападать не думали ни те, ни другие, это был, скорее, показ сил. Новгород давал понять князю, что уже оправился от предыдущих погромов и готов сразиться с тверскою ратью, а Михаил являл Новгороду твердость и намерение вести переговоры, не очень унижая себя. Однако на деле силы были очень и очень неравны. Из Орды вести вновь доходили недобрые, Михаилу грозил вызов на суд к Узбеку, сверх того, Агафья-Кончака заболела, маялась животом, верно, как полагал лекарь, объелась солеными грибами. И не дай Бог, ежели ей станет хуже в Твери! Он уступал новгородцам все, завоеванное годами трудов и крови. Рвал грамоты, подписанные Новгородом после поражений, признавал старые рубежи, давал путь чист торговому гостю и послам новгородской республики. Пропускал хлебные обозы из Ополья в Новгород, признавал ряд, заключенный новгородцами с покойным князем Андреем, а с тем и суд, и печать Великого Новгорода, отпускал всех задержанных на рати новгородских бояр, давал путь Юрию и выпускал без выкупа его жену и братьев... Агафье меж тем становилось хуже и хуже. Она умерла, не дождав двух дней до приезда Юрьевых послов. А в день приезда москвичей произошло еще одно, почти не замеченное в общей суматохе, несчастье. Удавилась на шелковом шнурке, привязаном к оконнице, одна из двух ближних рабынь Агафьи - Фатима. Усопшую княгиню повезли хоронить в Ростов. И тотчас поползли зловещие слухи, что Агафью-Кончаку отравили по княж-Михайлову наущению. Слухи эти как-то очень скоро, подозрительно скоро, достигли Орды. ГЛАВА 47 И это было крушение. Михаил почти угадал, что Кончаку отравили, но кто? И как? Он мог и на Юрия подумать (Юрий все мог и на все был способен), но где был Юрий и где была Кончака? С пристрастием допрашивали поваров, слуг, холопов и холопок. Никто ничего не знал не ведал. А Кончака, сестра хана Узбека, меж тем умерла, и умерла у него, Михаила, в плену, в Твери. - Ведь умирают и не от яда! - кричала Анна. - Мало ли болестей таких: схватит - и нет человека! Пуще того, когда кто животом ся мает! Михаил, подрагивая лицом, дожидал, когда княгиня стихнет, спрашивал негромко: - Ты-то хоть веришь, что не я ее отравил? Анна валилась ничью на постель, зачинала плакать. Михаил думал, прикидывал так и эдак. Вызова в Орду и суда перед Узбеком теперь было не миновать, и чем кончится этот суд - об этом даже и думать не хотелось. Пока он послал в Орду младшего из взрослых сыновей, Константина, по молчаливому и строгому решению всей семьи. Дмитрия с Александром сама Анна не хотела отпускать, да и бояре настаивали, чтобы старшие сыновья Михаила остались дома. От Узбека ждали всего, и послать младшего казалось пока даже и безопаснее. Юрий тем часом хлопотал вовсю, по совету Кавгадыя собирая жалобщиков и лжесвидетелей противу Михаила где только можно. Он уговорил новгородцев, - которые, получив все, за что бились, уперлись было, - стращая их тем, что отречение Михаила притворно и надобно добивать его до конца, и заставил их послать целое большое посольство с исчислением Михаиловых грехов, собирал всех низовских князей, обиженных Михаилом бояр, утесненных купцов, не брезгуя ничем и никем. Подымались обвинения в союзе с литовским князем Гедимином, якобы противу Орды направленном, в утайке ордынской дани, в розмирьях и непокорствах. Всюду, где жадные послы из <новых людей>, окруживших Узбека, слишком насильничали и обирали города, вызывая возмущения горожан, всюду теперь виновен в смутах оказывался Михаил Ярославич. Из-за него (и только из-за него!) и сам Юрий задерживал выплату ордынской дани. И среди всех этих обвинений стояло главное - убийство сестры Узбека, Агафьи. Самое нелепое, ибо кто дерзнул бы назвать тайным отравителем женщин тверского князя? И самое основательное, ибо Агафья-Кончака умерла-таки в тверском плену. Стояло лето. Косили, поглядывая на небо, и косьба ни лежала к рукам. Поставив стог, тут же представляли себе, как по зиме, с приходом татарвы, займется он ярким полымем, обращая на ничто труды селянина. И потому и работалось нынче с каким-то озлоблением, без радости, без того светлого, вековечного и высокого чувства, с коим выходит на покос русский человек. И бабы ворошили сено нонече в ежеденном, не в праздничном, как всегда, и мужики, вздымая виловатою рассохой беремя сена на стог, не переговаривали весело, а мертво молчали или, напротив, взрывались неподобною бранью, почасту приправляя работу соленым словом - в Бога и в мать. И бабы, слыша охальное, только тверже поджимали губы да супились, не унимая яро и молча ворочавших работу мужиков. Вдосталь разоренная Юрием тверская земля готовилась к новому раззору, и уже мыслили: где и как зарывать хлеб, где отрыть загодя землянки в лесу, куда угонять скот - ежели что. Старики вспоминали Дюденеву рать, терпеливо и долго молились - пронес бы Господь беду! И Михаил, проезжая деревнями, ловил молчаливые ждущие взгляды, чуял кожей мольбу земли содеять что-нибудь, не попустить, оберечь от гибели и погрома. Как-то после очередной думы он удержал старого своего боярина, Александра Марковича. Давеча толковали о новгородцах, и Михаилу захотелось вдосталь дотолковать о делах днешних и давешних со своим бессменным послом. Вспомнил Михаил и решился спросить вновь о том, о чем когда-то повестил ему Александр Маркович, воротясь из Новгорода вместе с покойным Бороздиным. (Старый воевода умер два года тому назад, и место его в думе заступил сын его, Тимофей Бороздин.) Александр Маркович с горечью оглядывал своего князя, непривычно тихого и смиренного в этот вечерний час, когда летние сумерки уже наполнили княжую горницу, но еще не зажигали огня, и потому лицо Михаила, одетое тенью, казалось голубовато-бледным, словно бы даже прозрачным в затухающих струях заката. - Я хочу понять! - сказал, пошевелясь, Михаил. - Закамское серебро? Корысть? Торговые пошлины? Земли? Соль? Но ведь жизнь - дороже соли и серебра, а отдают жизни, и - за разом раз, вновь и вновь! Ты был там! Толковал с ними! Объясни! Или они не знают, что пропадет Русь и им пропасти тою ж порой? Что распадись земля на уделы, и вороги тотчас одолеют нас поодинке, а там сотрут даже и имя наше со скрижалей сущих языков земли? Что их серебром хранима Русь до часу и сами они хранимы? Не им ли, что ни год, приходит отбивать то свею, то ордынских рыцарей, то датских немцев? И хватит ли им сил без великого князя владимирского? - Я баял со смердами и с изографом одним на Славне. Дак вот, княже, прошаешь - отвечу! - произнес, подумав, Александр Маркович и сам поежился: не хотелось гневить, печалить ли князя своего, и любил он Михайлу Ярославича... А сказать, верно, нать было правду. - Понимают они, - осторожно начал боярин, - и про власть, и про угрозу немецкую, и про Великую Русь... Только иное у их... Как бы сказать-то! Ревнуют они о свободе, и не просто свободе от власти княжеской, - о духовной свободе своей! И страшит их - под властию кесаря альбо князя - человека умаление. При всякой власти вышней, толкуют, всема надо в едину стать, в един норов и навычай, ну, а там - не гневи, княже, - ты умрешь, кто-ста будет после тебя? Там сын ли, внук, а придет самоуправец какой и всех пригнет, и уничижение настанет людям, духу - растление от тяготы властителя недостойного... - И потому берут себе Юрия?! - гневно прервал Михаил. - Дак Юрий что ж, он не опасен им пока што... - Александр Маркович умолк, потерявшись, и Михаил, заметя это и устыдясь невольной вспышки своей, подторопил его баять далее. - Умаление души, говоришь? Андрей Климович перед смертью об одном думал - сразиться со мной! - И это тоже, княже, от гордости души! - возразил боярин. - Мыслишь? - с сомнением отозвался князь. - Как же нужно тогда, что же надобно? Как и чем совокупить инако русский язык?! - По завету Христа... - осторожно отозвался Александр Маркович. - Любовью! - сказал Михаил и усмехнулся горестно: - А с князем Юрием как? С ним тоже любовью? - Мыслю, иного пути нет, - раздумчиво вымолвил Александр Маркович, - хоша с Юрием... И с Юрием тоже! Ведь и не пытали мы, о сю пору все силой вершили. - Что ж мне, до хана Узбека поехать к Юрию на поклон? - мрачно спросил Михаил. - Как мочно! - возразил испуганно боярин. - Да и не выпустит он тебя! Меня хоть пошли... Сумерки совсем сгустились, и лицо князя смутно белело в темноте. Михаил долго-долго молчал, потом тяжко поежился. Скрипнуло резн