ным дядюшкой, - перенял эту повадку у Кавгадыя, - а сам, сыто и успокоенно оглядывая рослого испуганного мальчика, прикидывал уже: подойдет ли тот в женихи его дочери - голенастой носатой девочке, оставленной ему покойной первою женой, - девочке, с которой он до сих пор не знал, что ему делать, и почти не думал о ней... Сказать ли тут еще, что Узбек, напоровшись под Железными воротами на двухтысячный конный отряд Абу-Саида, ничтожно малый по сравнению с его бесчисленною ратью, в панике бежал от него вместе со всем войском, позорно и нелепо окончив поход, обесславленный им еще вначале казнью Михаила Тверского. Тверь узнала о гибели своего князя только в марте, то есть уже в начале следующего, 1319 года, сперва по слухам, а потом и от воротившихся кружным путем останних бояр, тех, что уцелели от погрома, да и те не все добрались до Твери: дорогою умер Онтипа Лукинич, завещав товарищам пуще жизни беречь спасенные грамоты своего князя; умерли и еще двое, не перенеся полученных ран и тягот пути... Годы прошли, и минули века, и те, кто, убив Михаила, надеялись на скорое забвение его памяти, просчитались жестоко. О нем и сейчас еще спорят историки, а житие тверского князя, посмертно канонизированного, составленное по воспоминаниям тех, кто уцелел, и по грамотам, сохраненным заботами старого Онтипы Лукинича, умершего на пути из Орды, вошло во все русские летописи, заботливо переписывалось и сохранялось потомками и в Твери, и на самой Москве, и по другим градам русским... И там, у Кавказских гор, не забылась память его! Спустя недолгое время ясы поставили каменный крест на том месте, невдали от Дедякова, где был убит <русский коназ> Михаил. От города Дедякова с тех пор не осталось и следа, но крест и теперь еще стоит, немой и величаво-одинокий - ежели, конечно, это тот крест и то место. Уверенно мы не знаем. Надписи на кресте не осталось. ГЛАВА 51 Известие о гибели Михаила достигло Твери уже весной. Подтаивали на солнечных склонах сугробы, и тяжело оседал плотный, напоенный влагою снег, и сани виляли на раскатах, осклизаясь, словно по маслу, и птицы кричали дружно и оголтело, и синие тени ложились на снег от лапчатых елей и жемчужно-розовых тел молодых берез, когда торопливые вершники, раскидывая копытами тяжелое крошево ледяного наста, домчали сквозь бешеный ветер весны невозможную весть. В княжом тереме - смятение. Бегают слуги, спешат куда-то, слепо тыкаясь по углам, сенные боярыни и холопки. Требуют сыновей (а Дмитрия нет, как на грех, уехал в Кашин!), и никто не знает, как сказать княгине Анне, как даже подступиться к ней. Девка-швея забегает в горницу, видит госпожу за пялами, маленький княжич Василий играет у ног матери, возится на ковре, расставляя глиняных расписных коней. Девка всплескивает руками, убегает. Анна смотрит строго - порядок научилась блюсти не хуже покойной свекрови - и вдруг, осторожно воткнув иглу в шитье, белеет и, откидываясь к стене, почти теряет сознание. Когда наконец заходит старая боярыня и говорит, нахрабрясь о смерти князя, Анна уже оправилась и встречает злую весть с мужеством, удивляющим окружающих. Никто не ведает, что она хоронила его уже давно, с того часа прощания на Нерли, когда - чуяло сердце - отправляла князя на смерть, и теперь по лицу давешней девки сразу догадала, зачем и почему суета в доме, и сбивчивый рассказ боярыни лишь повторяет ей то, о чем поведало едва не остановившееся сердце. Дмитрий прискакал к вечеру третьего дня. Глянул бешено. Узнав, что тело отца схоронено на Москве, заскрипел зубами, хотел собирать полки. Анна остановила сына, долго успокаивала, увещала. Ни полков, ни сил собрать было немочно теперь. Взамен того приходилось кланяться московскому князю. По совету епископа Варсонофия в Москву, вместе с ним, отправилась сама великая княгиня Анна. Но на Москве великого князя Юрия не оказалось. А ни Иван Данилыч и никто из бояр не взял на себя смелости выдать без Юрия тело Михаила его жене. Правда, приезд княгини Анны с тверским епископом породил на Москве смятение. Началась беготня, пересылки из дома в дом, из терема в терем, торопливые съезды бояр, глухая молвь на торгу. Пока Анну принимала у себя Елена, супруга Ивана Данилыча, и во все глаза смотрела, робея, на скорбный иконописный лик высокой, сухощаво-стройной тверской княгини, разглядывала, дивясь, ее руки с долгими перстами, будто изографом неким выписанные на иконе, потчевала, едва не роняя слез оттого, что тверская княгиня почти не прикасалась к еде, шпыняла девок и сама проверяла, как постелили постелю для высокой гостьи, пока посадский народ толпился и заглядывал - увидеть бы женку Михайлы: <Красавица, бают!> - <А уж ликом такова скорбна!> - <И-и! Батюшки! И не толкуй! На саму-то прикинь: хошь и свово-то мужика потерять, не приведи Господь, а уж...> - и тут, поджимая губы, кивали значительно, округляя глаза; как-то все вдруг почуяли почтение и даже любовь к убитому тверскому князю... - пока все это творилось и княжеские вершники летели во Владимир, весть растекалась по градам и весям земли, порождая смуту и толки. Земля, ждавшая татарского погрома, теперь, гибелью князя избавленная от ужасов войны, оробела вдруг, и в глухом ропоте ее все явственнее начинало сквозить запоздалое: лучше бы мы, лучше бы уж нас... Инок Богоявленского (что под Москвою) монастыря Алексий, оставя обитель, еще до зари вышел в путь. По отвердевшей с ночного заморозка дороге он достиг города и, миновав Подол (позднейшее Зарядье), твердо и наступчиво ударяя посохом, шел, с неосознанным удовольствием вдыхая утренний морозный воздух, по старой Коломенской дороге на Крутицы, где сейчас, по слухам, пребывал проездом из Смоленска митрополит Петр. Алексий столь был уверен, что Петр тотчас примет его, что уверенностью этой обезоружил привратников и митрополичьих служек в Крутицах. Его допустили, даже не спросив, кто он, в ограду подворья, а когда хлопотливый служка сбегал в покои и назвал Алексия, то и к самому митрополиту Петру. Петр внимательно разглядывал стройного бледного инока с клиновидною бородкой, узнавая и не узнавая в нем черты того боярского отрока, что некогда приходил к нему беседовать вместе с княжичем Иваном. Спросил, где иночествует Алексий, осведомился о здравии родителей его - Федора и Марии Бяконтовых, о братьях и сестрах Алексия. Дождав, когда вышел служка, Алексий прямо приступил к тому, ради чего покинул обитель свою и пришел сюда, в Крутицы. Твердо глядя в очи митрополиту, как бы вбирая глазами его большое горбоносое лицо и просторные худощавые плечи, с ниспадающим с них льняным подрясником, и эти руки художника, и седину, и уже легкую согбенность стана, и всю окружающую митрополита подчеркнутую простоту покоя, ничем не украшенного, - вбирая все это единым лучом своих прозрачно-глубоких, юношески неотступных и требовательных глаз, Алексий вопросил: - Можно ли благословить преступление? Епископ Варсонофий и сама княгиня Анна уже встречались с Петром, но Алексий не знал этого, и Петр, коему не стоило бы труда просто отослать от себя отрока, даже и не стал о том говорить. В вопрошании молодого инока чуялись боль и смятение высокого духа, и оставить их безответными стало бы грешно пред Господом. Петр помолчал, давая Бяконтову сыну успокоиться, подумать и прийти в себя. Вздохнул и, по юношескому трепету Алексия поняв, что до того начинает доходить не высказанное Петром, но молчаливо переданное участие, выговорил: - Не благословлять и не проклинать дела света сего пришли мы в мир, а учить добру и приуготовлять к жизни вечной. Власть церкви - горняя, и царство Христово - не от мира сего! Сказано бо есть: кесарю - кесарево и Богу - богово. Воспитывай в духе божьем, а о делах земных оставь заботу князьям! - Помолчав и пригорбясь, он добавил с легким вздохом: - Зло как волны на море, что идут чередою: за подъемом - провал. Да не устанем в бореньи! Да не смешаем вечное с временным и скоропреходящим в сердце своем. Что наши земные жизни и века лет для Господа! Слова, сами по себе, занесенные в харатьи, мало о чем говорят. Больше глаголет сердцу звучание слов, дух и печаль и сердечное тепло глаголющего. Алексей понурил голову. Было тихо. Так тихо! Молчал бор за узким окошком покоя. Шум Москвы совсем-совсем не доносился сюда. И дыхание иного, веяние вечности легко коснулось разгоряченного чела. - Помолим вместе Господа, сыне мой! - тихо попросил Петр, и Алексий, очнувшись, встал на колени рядом с митрополитом. Слова молитвы, древние и бессчетно повторяемые слова, как тихий весенний дождь спадали на его израненную смятенную душу и приносили тишину и покой - то необходимое, что нужно для неустанных трудов духовных. По весенней подступившей распуте стало не добраться ни от Москвы до Владимира, ни от Владимира на Москву. Великая княгиня Анна с трудом воротилась домой, в Тверь. Пережидали паводок, потом снаряжали посольство. Ехать во Владимир к Юрию должен был Александр. Самого Дмитрия, заступившего ныне место отца, Анна не отпустила, справедливо опасаясь, что Юрий может забрать его в полон и не выпустить, как сделал он это когда-то с рязанским князем. В пересылках и переговорах прошли май, июнь и июль. Юрий то принимал, то не принимал Александра, чванился, суетился, выставлял всякие неисполнимые требования, сетовал, что боится нарушить покой праха, уже захороненного в Спасском монастыре. Между тем держал у себя и Константина и бояр Михайловых, привезенных им из Орды, то требуя выкупа за них, то не соглашаясь и на выкуп... Константина он сводил со своей дочерью, Софьей, что была старше тверского княжича, держалась независимо; и Константин, с тайным страхом глядя в завораживающие голубые глаза московского родича, начинал чуять, что ему не уйти и что здесь означено разрешение его судьбы. Твердый носик московской княжны, вся ее гордая, чуть заносчивая стать, упрямый - в отца - норов начинали действовать на его смятенную, потерявшую основу и жизненную опору душу. И уже тайная жажда спасения и покоя сама начинала толкать его в объятия дочери Юрия Данилыча. <Своего зятя уже не тронет!> - так можно было изъяснить (хоть сам Константин и не понимал так, и не признавался себе в том) его робкое чувство и робкое тяготение к московской княжне. Все, что говорил Юрий тверским послам, все его увертки и недомолвки прикрывали сложное и ему самому не совсем понятное даже ощущение. Убив Михаила, добившись вышней власти, став наконец великим князем владимирским, Юрий, вместо ослепительной радости, почувствовал вдруг странное умаление себя самого. Все эти годы отчаянной борьбы, ненависти, призрачных побед и тяжких поражений Михаил, словно исполинская тень, застил для него все. Заслонял, как может заслонять солнце величавая колокольня или собор. Но вот собор рухнул, и вдруг оказалось, что не только застил он свет, а и сотворял высоту. Свету не стало больше, но слабее тени и ниже, более плоской оказалась земля. Так и после убийства Михайлы Юрий на первых порах не совсем понимал, что ему нужно делать, и потому еще держал тело Михаила (странно нетленное!) у себя на Москве как некий талисман, придающий ему силы. И не одни только дела и события увлекли его потом в Новгород. Отдав наконец прах Михайлы, Юрий как-то сразу потерял интерес к Москве. И еще одно заставляло его юлить и отказывать тверичам: он попросту боялся расстаться с трупом. Казалось, что даже и мертвому Михайле стоит только уйти от него, и опять и вновь подымет великий тверской князь победоносную рать на него, Юрия... Уговорил московского князя отдать тверичам тело Михаила митрополит Петр. - И ты смертен, и тебе предстоит могила, - твердо сказал он старшему Даниловичу. - Не оскорбляй праха! Оставь ненависть и вражду здесь, по сю сторону жизни. Там ее нет все равно. Там покой, и радость, и свет... И Юрий, сломленный мнением всей земли и суровою наступчивостью митрополита, сдался. Согласился выдать тело, и вот, уже в августе, посольство тверичей с попами и игуменами прибыло в Москву. Юрий наконец отпускал захваченных тверских бояр, отпускал Константина, предварительно обручив его со своею дочерью, и возвращал гроб с телом Михайлы Ярославича. С пением молитв гроб был поднят, освящен, и, сменяясь, на плечах понесли его к лодьям тверские бояре и именитые торговые гости. Чтобы не растрясти и не обеспокоить инако княжеского праха, его везли по рекам, медленно, и к Твери подвозили тоже на лодьях, по воде. Крутые волжские берега чернели и пестрели народом. В траурных, белых и темных, одеждах вышли встречать своего князя тверичи. Княжеская семья - Дмитрий, Александр и Анна с Василием - встречали тело в насадах, на Волге; епископ Варсонофий с причтом, крестами и хоругвями и весь народ из града, ближних и дальних сел и весей - на брезе. Было уже шестое сентября, и первое золото осени проглядывало в листве дерев над кровлями посада и окологородья. Так же, как и всегда, привычно, реяли, ширяясь в струях свежего волжского ветра, птицы над крестами и маковицами собора, и князь отдыхал, смеживши очи, и уже не было колоды на вые его. Пролежавшее чуть не целый год тело было цело и не обезображено тлением, только почернела и ссохлась кожа лица и рук, заметно опали, прилипли к костям усохшие мускулы, и весь он стал успокоеннее, костистей и тоньше. Синяя вода дробилась мелкой волной. Насады стукнулись, смыкаясь боками. Княгиня Анна, подобрав долгий подол саяна, первая ступила в погребальную лодью, подошла к открытому гробу и долго-долго, не чуя подступивших одесную и ошую старших сыновей, глядела на родимое, чудесно не поддавшееся тлению лицо. Потом тихо поцеловала мужа в лоб, и горячие крупные слезы упали ему на лицо. И она стала причитать шепотом, почти беззвучно выговаривая древние слова, от века известные на Руси каждой женке, теряющей своего ладу. Когда лодьи приблизились к причалу, от вопля и плача народного не слышно стало церковного пения на берегу. Вопили и причитали все женки и у воды, и выше, на круче, и там, у самых заборол городовой стены. Плакали, роняя тяжелые слезы, мужики, и теснилась толпа, мешая сдвинуться гробу. И долго-долго, едва пробиваясь сквозь плачущих, падающих на колени горожан, несли раку с телом Михаила до церкви, и тут, у церковных врат, на многие часы гроб был остановлен ради тьмы жаждущих проститься с прахом князя своего. И шли, и падали, и касались гроба, и плач и стенания не смолкали много часов. Князь лежал, смежив очи, совсем тихий, скорбный и прямой, с потемневшим и высохшим ликом, и принимал посмертную дань памяти и любви сограждан своих. Уже поздно вечером тело было занесено в Спасский собор, некогда строенный самим Михаилом, и здесь отпето и положено одесную (на правой стороне), посторонь гробницы преподобного епископа Симеона. Так достиг он наконец родины и успокоился в родимой земле*. _______________ * Спасский собор, хотя и сильно перестроенный в XVI - XVII столетиях, достоял, однако, в бурях и катастрофах веков до наших дней и был срыт вместе с могилою князя Михаила в 1937 году. ГЛАВА 52 Борьба за власть почти всегда кровава и преступна. Важно не то, как взята власть, а - кем взята. И - для какой цели. Как поведут себя захватившие власть победители? Станут ли они рачительными хозяевами завоеванной ими страны или, словно незваные ночные гости, будут торопливо и жадно обирать и разорять землю, не мысля о грядущем, не заботясь даже о завтрашнем дне? И воздаяние приходит по делам и заслугам властителя, а не по тому, что было совершено им в споре за власть. Хозяину - простится. Незваному гостю - никогда. Юрий, добившись великокняжеской власти, не знал, что ему делать с ней. Весь его талан был в том, как подрывать эту власть, как разваливать страну, стравливая князей друг с другом, как ссорить владетелей суздальских, ярославских, ростовских с великим князем владимирским, как строить козни в Орде, как обещать Новгороду блага и вольности в ущерб единству Руси Великой, как напускать пронских князей на рязанского, а на всех них после - ордынского хана... И помощники у него за эти годы собрались соответственные, с талантами только лгать, наветничать, убивать или грабить. Добившись власти милостью Узбека, он не мог, даже ежели бы захотел, ни в чем ему перечить. На Русь являлись жадные <послы>, пользующиеся кратким благоволением хана, дабы урвать как можно более, и Юрий не окорачивал никого из них. Татары притеснениями возмутили весь Ростов, и население вечем изгоняло насильников; во Владимире в тот же год свирепствовал посол Байдера, и Юрий не защитил стольного града своей земли. В Кашин приходил татарин Таянчар, <с жидовином должником>, разорил поборами весь город, а Юрий только радовался унижению Твери. Понять, что его бывший враг теперь стал его вассалом, или подручником, как говорили на Руси, и проявить милость и рачительную заботливость - на это не хватало у Юрия ни прозорливости, ни ума, ни сердца. Более того: и в вере начались шатания. Из Орды шли и шли на Русь проповедники, пытавшиеся свести в одно учения Христа и Магомета, и Юрий не давал им отвады, оставляя все на добрую волю иереев да на совесть верующих. Даже взять и жениться вновь Юрий не смел, боялся этим оттолкнуть от себя Узбека. А что такое престол без наследников? И стоило ли проливать кровь за такой престол? Брата Афанасия Юрий в первый же год посадил князем в Новгороде Великом. Кроткий хворый мальчик, младший Данилович, только и годился на то, чтобы предстательствовать взамен своего старшего брата. Через год после того, как Юрий утвердился на великокняжеском столе, умер Борис Данилович и был положен в церкви Богородицы во Владимире. Умер молодым и еще вроде бы полным сил, непонятно от какой причины. Через два года, и тоже по неизвестным обстоятельствам, умер в Новгороде Афанасий Данилыч, перед смертью постригшийся в монахи, и был положен у Спаса в Нередичах - в родовом княжеском городке. Верно, были какие-то поводы умереть тому и другому, были, быть может, некие болезни - в ту пору часто умирали молодыми. Простая, суровая, даже в высшем сословии забиравшая много телесных и духовных сил жизнь не баловала своих питомцев и уводила их в небытие с тою же стремительной легкостью, с которой порождала на свет. Но и то еще нужно сказать в надгробное слово этим двум Даниловичам, что умерли они не только и не столько от хвори, сколько оттого, что уже ничего не оставалось для них в жизни сей, за что бы стоило держаться и ради чего нужно бы было продолжать жить. Борис, когда-то бежавший в Тверь от насилий Юрия, теперь должен был убедиться, что насилия эти увенчались успехом и он на всю остатнюю жизнь обречен выполнять веления преступника, коим теперь, с убийством Михаила, является его старший брат. Афанасий, с его детскою верою в Господа, сугубо должен был казниться и скорбеть делами Юрия. Оба они скончали живот свой холостыми, так что и эта, простая и древняя, связь - забота о семье и потомках своих - больше не держала их на земле. В то же годы, как-то незаметно сойдя на нет, умерла и матерь Даниловичей, старая княгиня Овдотья. Ближайший ко времени возвращения Юрия из Орды 1320 год прошел относительно мирно. Юрий ходил походом к Рязани, на князя Ивана Ярославича Рязанского, приводил к покорству - и это все было завершением старой московской, еще Данилою означенной борьбы за коломенские пределы. В том же году как раз и умер Борис Данилыч, и тогда у Ивана с Юрием произошел важный разговор с глазу на глаз, после которого Иван Данилыч впервые отправился в Орду на поклон к Узбеку, дабы заодно покрепить свои княжеские права на Москву. И в этом был первый знак не то что усталости Юрия, а скорее - пресыщения властью и все более растущего у него в душе равнодушия к родному городу. Чтобы жить с прежнею силой, кипеть, и сверкать, и стремиться к чему-то, Юрию нужен был по-прежнему сильный враг, и он безотчетно начинал искать его в возрождавшейся мощи Твери. 1320 год прошел тихо еще и потому, что это был год свадеб. В Твери их совершилось целых три. Женился Сашко (княжич Александр Михайлович) на Анастасии; женился сам Дмитрий Михайлович на литовской княжне Марии, дочери Гедимина, и женился в Костроме Константин Михайлович на Софье Юрьевне, дочери великого князя владимирского (и убийцы своего отца) Юрия Данилыча Московского. Этою свадьбою, казалось, достигалось некоторое примирение Твери с Москвой. И, однако, гроза, ощутимо повисшая в воздухе, уже собиралась. Тверь, сохраненная своим покойным князем от ордынского погрома, не потеряла ни людей, ни торговой мощи, ни ратей, ни налаженной Михаилом толковой администрации. Каждый по-прежнему сидел на своем месте и выполнял свое дело, и всем им нужен был лишь знак, глава, знамя, имя и слово княжеское, дабы съединиться вновь в прежний кулак. И Дмитрий, подталкиваемый матерью и игуменом Иоанном, вновь начал совокуплять Тверскую землю и приводить к послушанию своих великих бояр. Трудно быть сыном великого отца. Еще труднее быть сыном великого отца при живой матери. Он обязан был возродить величие тверского княжеского дома. Он обязан был найти то, чего не нашел, не успел найти в свои предсмертные часы Михаил, - улики против истинных убийц Кончаки. Он взял на себя обе эти задачи и поклялся, что выполнит их или умрет. Расспросив всех воротившихся отцовых бояр и слуг, Дмитрий связался вновь с купцами, что помогали Михаилу, продолжил и расширил поиски Зухры. <Несть тайного, еже не явится, и скрытого, еже не откроется>. Девушку отыскали в конце концов, и она показала, что и должна была показать: Фатима повесилась совсем не от любви, а потому, что Кавгадый велел ей поднести госпоже порошок, от которого и умерла Агафья-Кончака. Произошло ли это сразу после возвращения из плена тверских бояр или через два года, когда Дмитрий поехал в Орду, мы не знаем. В житии Михаила глухо упомянуто, что Кавгадый <окончил живот свой зле>, не пребыв единого лета после убиения князя. Можно только вообразить ярость Узбека, узнавшего, что Кавгадый подло обманул его. Даже не гибель сестры, а подозрение, что он, казнив Михаила по ложному навету, стал смешон в глазах окружающих вельмож, должно было подвигнуть Узбека на самые жестокие меры противу обманщика и убийцы. Быть может, поэтому Кавгадыя и не допросили хорошенько. Извиваясь и визжа в пытках, вываливая язык, с налитыми кровью глазами, в собственном кале, моче и крови, теряя сознание, ползая, с уже перебитыми конечностями, в ногах палачей, он мог тысячу раз выдать Юрия еще до того, как, завершая истязания, ему пригнули затылок к спине, переламывая позвоночник, и черная кровь хлынула из горла и из ушей этого тройного предателя и убийцы, а жирное, почти потерявшее вид и облик тело было кинуто в яму на снедь бродячим псам и отвратительным навозным мухам, что тотчас целыми роями облепили, густо и раздраженно гудя, лужу темнеющей, свертывающейся на жаре крови. Так ли, иначе, но причастность Юрия к убийству своей жены доказана не была, и приходилось вновь разыскивать и связывать рвущиеся ниточки чьих-то воспоминаний, ибо не Кавгадый, а Юрий был и оставался главным врагом Твери. Быть может, и не через <единое лето>, а позже была установлена вина Кавгадыя и совершилась казнь его, быть может, именно тогда-то и встретились Дмитрий с Юрием в Орде... Не знаем. Черная кровь на майдане густеет быстро, и в конце концов не так важно, годом раньше или позже <испроверже живот свой зле> Кавгадый, раз казнь совершилась и возмездие настигло его. Трудно было на первых порах справляться со своими боярами, заставлять их дружно являться по зову, приводить исправно оборуженных кметей и вовремя платить княжую и ордынскую дани. Порою, в юношеской запальчивости, Дмитрий Грозные Очи (прозвище все более укреплялось за ним), что называется, пересаливал, но неуклонно шел к своей цели, и уже начинала Тверь чуять, что есть у нее новый князь и новый глава, достаточно твердый, чтобы, при нужде, не дать погибнуть родному княжеству. Сперва мелкие, а потом и самые крупные вотчинники, разбредшиеся было переждать - как оно ся повернет теперь? - начинали склонять выи под твердую руку Дмитрия. С Иваном Акинфичем, главою принятых некогда Михаилом Андреевых бояр, у него единожды произошел знаменательный разговор. В ответ на увертливую речь великого боярина Дмитрий, сводя брови, тихо и грозно вопросил: - Быть может, мужиков спросим, кому они похотят служить? Тому и дадим села ти! - Мужиков прошать - на веку того не бывало! - осторожно, опасливо приглядываясь к Дмитрию, ответил Иван Акинфич. - Боярину отступати своего князя - такожде не бывало на веку! - сурово возразил Дмитрий. - А коли бывало, так и разговор был иной. Те волости тебе батюшкой дадены, их и отобрать мочно! В середу, и не позже, явишь дружину на смотр, конно и оружно чтоб! И сколь дани не додано - доставишь! С переславских вотчин своих ты не Юрию, а мне ордынский выход должен давать! И Иван подчинился. Понял, что с сыном Михаила лучше не спорить. Ворчали иные, а кому и нравилось. К власти княжеской покойный Михайло приучил добре, и лиха никоторого при нем не видали. Вновь укреплялась Тверь. Но уже и Юрий затеивал новый поход на непокорный город. В исходе зимы, в начале нового, 1321 года, начали собирать полки. Теперь Юрий мог бы и развернуться. Владимирская городовая рать выступала на его стороне, присылали помочь мелкие князья, пришли ростовцы, ярославцы, суздальцы. Юный Дмитрий еще не имел сильных союзников, да и кто дерзнул бы противустать Юрию после ужасной участи Михайлы Тверского! Великокняжеские полки собирались к Переяславлю, чтобы отсюда ударить на Кашин. Вести рати прямо на Тверь Юрий все же опасался. Давешний разгром под Бортеневом слишком крепко запомнился ему. Дмитрий тоже собирал рати. Тверская земля подымалась дружно, но сил было все равно меньше, чем у Юрия, и на семейном совете с государыней матерью и игуменом Иоанном, а после в думе, где решали вместе с большими боярами, а после на совете вятших людей Твери, с купеческою старшиной, избранными от ремесленных братств, и духовенством, - порешили просить мира. В Переяславль отправился епископ Варсонофий (по другим известиям, посредничать вызвался прежний епископ Андрей, удалившийся в монастырь). Так или иначе мир был заключен. Дмитрий обязывался не искать стола под Юрием, давал путь чист московским гостям в Новгородскую землю и, главное, передавал Юрию, как великому князю, ордынский выход со всей Тверской волости - две тысячи гривен серебра. Юрий поломался, конечно, потребовал еще подарков, кормов и даней, но в конце концов согласился на мир. Да и пора уже наступала, неспособная для ратных действий. Ордынский выход Юрий потребовал выдать ему сразу и целиком. Тверичи и это исполнили. Серебро в кожаных кошелях было привезено, сосчитано и в присутствии епископа передано великому князю. Можно было отправлять полки по домам и праздновать еще одну победу над Тверью. Получив с тверян две тысячи ордынского выхода, Юрий ожидовел. Умом он понимал, что должен, хоть в распуту, во что бы то ни стало достичь Сарая и вручить, яко слуга верный, тверское серебро хану, и вручить как можно скорее, но серебро, казалось, само прилипло к рукам. Он не мог так скоро отдать его и, рискуя всем - добытым ярлыком, своим московским княжеством, даже головою, - поворотил с тверскими тысячами в Новгород, где надеялся через купцов-вощинников, пустив серебро в оборот, нажить на гривну - гривну и уже потом, удвоив нежданное богатство, расплатиться и с ханом Золотой Орды. Это был конец Юрия и как великого князя владимирского, и просто как политика, <мужа смысленна>, - по выражению наших далеких предков. Получалось, что и гибель Кончаки, подозрительно устроенная Кавгадыем в пользу Юрия, и утайка ордынского выхода, и даже бегство - ежели не в немцы, то в Новгород, - то есть все, в чем три года назад ложно обвинялся Михайло Тверской, совершено теперь, или почти совершено, Юрием. Было еще и мнение Владимирской земли, которая не могла забыть Михаила. Было и в среде ордынских вельмож глухое брожение: далеко не всем нравилось торжество бесермен в Орде, и уже поэтому не радовала многих расправа с урусутским коназом - Михайлой. Узбек, упрямо непостоянный и мнительный, готовый теперь даже и бегство своей армии от Железных ворот приписать коварству Кавгадыя, назло ему, Узбеку, погубившего не вовремя великого коназа урусутского (признаться в собственной трусости Узбек, разумеется, не мог), узнав о поступке Юрия и его непокорстве, был взбешен. Как только прошел лед и немного сошла талая вода, Дмитрий тотчас поплыл в Сарай, к хану. Он не очень понимал, как делаются дела в Орде (правда, бояре при нем были опытные), и потому даже удивился той легкости, с которой Узбек воротил ему (а в его лице Тверскому княжеству) ярлык на великое княжение владимирское, заочно отобранный им у Юрия, а Юрия, через послов, велел вызвать к себе в Орду. Иван Данилыч, в ту пору сидевший в Орде, вызнавая, как тут и что (он основательно знакомился со всем и со всеми, от чего и от кого зависела ханская политика), не мог помешать Дмитрию Тверскому, а может, даже и не рискнул вмешиваться, заранее дальновидно отделяя себя от поступков и дел Юрия. Так, всего через три с половиною года после вокняжения, Юрий потерял ярлык и власть, за которую дрался до того непрерывно почти пятнадцать лет подряд, к которой шел и дошел по трупам и крови и которую потерял самым нелепым образом, прельстившись тусклым рыбьим блеском дорогого металла. ГЛАВА 53 Мишук попал в Переяславль с полками великого князя владимирского. Москвичей вел на сей раз Василий Протасьич, сын старого тысяцкого, все чаще и чаще заменявший в делах отца. Вторым воеводою был рязанский боярин, когда-то, вместе с Хвостом Босоволком, перебежавший к покойному Даниле. Воеводы, как судачили в полку, должны были бы ссориться ежед╟н, но они, однако, быстро сошлись, не попомня розни Босоволковых с Протасием-Вельямином, и действовали дружно и заодно. Стояли по теремам и в пригородах. Силы было нагнано - что черна ворона. Ездили друг ко другу, перекликались с владимирцами, знакомились. Когда начались переговоры с тверичами, приехал ихний епископ и стало ясно, что до боев вряд ли дойдет, стало мочно не так блюсти службу, отлучиться из полку и даже ночевать на стороне, чем очень и очень спешили воспользоваться молодые холостые кмети. Мишук свое время использовал на дело. Он недавно женился (Просинья добилась-таки своего) на дочери московского городового послужильца, и теперь Катя была на сносях, ждали первенца, и надеялись, сына - по бабьим приметам выходило вроде так. Мишук с новым, еще странным для себя самого чувством ответственности спешил устроить дела с отцовым теремом и землею. Переяславскую вотчину можно было сейчас сбыть не без выгоды, а под Москвою как раз продавалась однодворная деревня, а с нею и удобный дом в Занеглименье. (Дядину хоромину на Подоле прошал купить великий боярин Окатий, давал хорошую цену, да и так... отказывать большому боярину не стоило без крайней-то нужды.) Словом, уже не бабы и не девки, а грамоты, заемные и прочие письма, духовные, гривны и куны - вот что занимало его сейчас. Да воспоминания о невысокой, круглолицей, смешливой и немного взбалмошной девчушке, с долгою косою и длинными ресницами, что сейчас стала уже толста, как кубышка, и так беззащитно-доверчиво прижималась к нему своим округлившимся животом, где уже шевелился будущий малыш - его сын! Верно, что сын, а не дочерь, уж и все, и тетка Просинья так говорит! Ойнаса и одну из девок-холопок Мишук забирал в Москву. Ойнас, получивший вольную, мог и остаться, даже поупирался малость, да подумал - и согласился. Тут была могила господина, там - его сын, и Яшка-Ойнас решил, ради покойного Федора, не оставлять Мишука без мужицкого догляду. Купчая грамота составлена, получено серебро. Уже разворошенное, трижды перевернутое барахло разобрано: что с собою, что остается за ненадобностью тут, вместе с домом. А все что-нибудь да кинется в очи: материна треснувшая и склепанная деревянными гвоздиками прялка - намерился кинуть, да вот... А этот сточенный ножик - не дедов ли еще? Тогда и его нельзя кидать! И вновь, и вновь оглядывает Мишук тесаные стены, и закопченный потолок, и узорные лавки и с грустью думает, что Катя уже никогда не увидит этого всего, а ежели бы и увидела - ничего не скажет это все ее сердцу. Не бегала она к проклятому врагу слушать чертей, не глядела на Клещино с обрыва, не каталась на салазках с горы, и Клещин-городок, и монастырь Никитский, куда бегал Мишук учить грамоту вослед своему отцу, - уже ничто для нее... И для сына... Нет, шалишь! Сына, едва подрастет, он свозит в Переяславль обязательно, сводит к Синему камню, расскажет про все ихнее житье, про отца и про мать, про деда - то, что запомнилось из отцовых рассказов, - того самого Михалку, что погиб под Раковором в далекой Новгородской земле... Сына он привезет! Посидит вместе с ним на высоких валах Клещина, откуда все озеро словно на ладони, и синяя вода, и челны, и далекий Переяславль с белеющей бусинкою своего собора, и совсем далекие, аж на той стороне, за Горицами, Вески, откуда уходит дорога на Москву. И еще остаются могилы. Могилы отца и матери на княжевецком погосте. Туда он идет один, в последний раз. Снег тает, капает с темных крестов, и синицы уже верещат и прыгают по темным ветвям берез вниз и вверх, вниз и вверх. В птицах - души прадедов, и, возможно, где-то тут, среди них, души его родителей, матери - Веры и отца - Федора... Как узнаешь?! Даже и сердце не скажет. Он сыплет зерно, крошит вяленое мясо для синиц, и они жадно набрасываются на корм. Потом низко кланяется родимым могилам. Когда еще придет побывать тута! И уже не дома, в гостях! А солнце греет, и кусты, словно напоенные солнцем, только и ждут, чтобы лопнуть почками, одеться в зеленый клейкий весенний наряд... <Прощай, тата! Пригляни и наставь, коли што... Когда-то гладил ты меня по волосам грубой и доброй ладонью, говорил: <Мягкие волосья-то, добрый ты у меня...> Добрый ли я? Не знаю! Воину не приходит слишком добрым быти... Только наставь меня, татушка, не дай очерстветь моему сердцу, не дай совершить такого, от чего потом совестно станет жить на земле!> Уходит Мишук, и оборачивается, и видит уже далекие, затерянные среди прочих, два креста - память сердца, его корень на этой земле, то, что оборвано уже и будет кровоточить долго-долго, быть может - до конца дней! Ибо родина - это земля отцов, и труд, привычный с детства, и привычные радости, и родные могилы, и та же деревянная, глиняная ли миска щей, и та же гречневая каша с молоком, и так же - воротясь из похода, путей ли торговых, из-за тридевять земель и морей, из далеких сказочных царств - скинуть тяжелые порты дорогого сукна, сермягу дорожную ли или суконный вотол и, в холщовой долгой рубахе и холщовых исподниках, росным утром выйти косить с наточенною до хрустального звона косой и пойти махать, оставляя позадь себя холмистую череду перепутанных, срезанных трав, которые потом, к пабедью, женки учнут ворошить, а там уже и сгребать голубое подсохшее сено, в котором с девчушечьей радостью все еще светят сухие глаза цветов. Потому и больно так покидать насовсем родные места! Ибо в боях, путях и походах защищал ты не что-то лучшее или иное, а родное и привычное, отстаивал право быть и жить так, как довелось искони. А уже когда похотят перемен и бросают родные поля и погосты, и идут за иною мечтой и в иную, несхожую жизнь, - ну, тогда и родину ищут себе, создают ли вновь, иную, и сами тогда становятся скоро другим народом, с иною любовью, с иною памятью предков, да даже и с иным языком! Вс╟ уходит из памяти: и любовь, и предания, и речь, сохранявшая когда-то прежде голоса и заветы пращуров. Но и вновь и опять возникают родимые погосты, и привычный уклад, и навычай, по коему сразу узнаются свой и чужой. И вновь в путях и походах начинают мечтать об одном: воротиться домой, к привычному очагу и труду, и продолжать делать то же, что делали предки, когда-то сотворившие для себя и внуков своих навычай своего бытия. Так - с народами. Ну, то, быть может, в тысячу лет раз! А и каждому, кто даже и в своей земле, в народе своем меняет отчий дом на иной, - в иной волости, княжестве ли соседнем, - каждому, уходя, приходит отрывать от себя что-то вросшее в саму землю, в саму почву родного селища, словно те тонкие корешки, что, как ни старайся, с каким береженьем ни вынимай растение из земли, все одно оторвутся и останутся здесь навсегда, насовсем. Память сердца... Эх! Да ну ее! Забыться, затормошиться поскорей! Дел хватало у Мишука. Впервые поставили старшим над десятком ратников, и надо было не ударить лицом в грязь: у всех проверяй седло, сбрую, сапоги, рукавицы, оружие да не сбиты ли спины у лошадей? Да хорошо ли кованы кони? Огрешишь в чем, боле старшим не поставят, и сиди весь век в молодших тогда! Оно бы и в бою показать себя не грех с десятком-то ратных, да ноне чегой-то не хотелось Мишуку боя! Хотелось тишины, а не сражений. Уже не было того, болезненного, - от сочувствия Михайле, - когда не знай, за кого и биться на рати, но и злобы на тверичей не было. Уж кончили бы все миром! Гляди, в Орде стало больно нехорошо, не привелось бы ратиться с ханом! Тут уж со своими-то нать по-мирному как-нито. И не один Мишук, многие думали так. Потому и обрадовались миру. И воеводы тоже, видать, не рвались особо-то в бой. Все думали: лучше миром. И всем было боязно того, что творилось нынче в Орде. Ханские послы многих и многому выучили. Еще и пото не полез Юрий под Кашин. Почуял нежелание воевод. Из Переяславля по раскисшим дорогам потянулись в Москву. Только на Москве узнали, что князь Юрий ускакал в Новгород и созывает туда, к себе, дружину. Впервые по-настоящему обрадовался Мишук, что служит не у князя, а у Протасия, в городовой рати. Кате было вот-вот родить. И дом устраивать надо было. И пахать. А после - косить. И тут-то у Мишука родился сын, и в то ж узналось, что Дмитрий Михалыч, старший сын покойного тверского князя, взял великое княжение под Юрием. Юрий Данилыч из Новгорода уже слал за помочью на Москву. Дометывая копны вместе со стариком Ойнасом, Мишук все гадал-прикидывал: когда ся начнет новая война? И успеют ли они с Ойнасом скопнить сено? ГЛАВА 54 Есть история народа, его подъема, развития и упадка в череде сменяющих друг друга веков. Есть история власти и властителей, бесконечно важная, ибо от власти зависят жизнь и труд смердов, зажиток или раззор страны и земли. Эта история больше всего и отражена в хрониках и летописях народов. И есть история духа, создаваемая и запечатлеваемая избранными, зачастую посвятившими себя только ей одной и отринувшими все земные утехи и искушения плоти. Интеллигент позднейших веков, обремененный семьею, мятущийся в ворохе мелких дел и страстей, с трудом выкраивая малый час для работы, в которой - в одной - его бессмертие, этот интеллигент жалок и даже смешон по сравнению со своим предком, ученым иноком, что раз и навсегда отринул временное для вечного и плотское для единой работы духа. <Могущий вместить да вместит!> - сказано в древней, изначальной книге. Не в покор прочим и не в гордыню избранным. От гордости тоже должно отречься, вступая на путь монашеского труда. Давно уже упокоился в гробнице митрополит Кирилл, а <правила>, им утвержденные, спасают и де