ржат русскую церковь. Неустанно объезжает бывший ратский игумен, ныне преосвященный Петр свою обширную митрополию: из Луцка в Галич, из Галича в Киев, из Киева снова в Суздальскую землю. На санях и в возке, на лодьях и насадах, и всюду проповедует слово божие, и учит, и наставляет, и пасет паству свою. Петр уже стар и ветх плотью, и скоро наступит конец его земного жития. Но заботы растут, и грозные тучи склубились над его вертоградом. Ныне предстоит положить препону бесерменской проповеди на Руси. Пусть князья спорят о власти. Власть стоит духом живым, а дух народа укрепляется верою. Как укрепляется вера? Проповедью, книжным научением. И потому иноки тратят годы, переписывая ветхие пергамены минувших веков. Возведением храмов. И потому, несмотря на военное розмирье и убийство Михаила в Орде, тверской игумен Иоанн Цесарегородский возводит каменную церковь святого Феодора. Подвижничеством. Церковь, не имеющая мирян и иереев, готовых на муки и скорби ради веры, - мертва. Почему на Руси и канонизировали тотчас христианина Федора, замученного в Болгарах за веру 21 апреля 1323 г. Обличением отступников и паки привлечением заблудших душ. Ходя и проповедуя, Петр, при всей его доброте, тут был тверд и противустал неверным, яко первый воин Христа. Почему мусульманство, одолевшее многие страны Востока, наткнулось на Руси, словно как на железную сеть, на некую незримую преграду? Казалось бы, при господстве Орды над Русью и власти хана-фанатика должны были появиться целые ряды отступников, целые области принявших учение Магомета. Тем паче что философия Джалаледдина Руми, поэта, глаголившего, яко несть большой разницы между Христом и Магометом, уже прельстила многочисленное население Византийской империи - а там были вековые традиции христианства, процветала высокая жизнь духа и древняя культура церкви! На Руси же ни тысячелетней традиции, ни великой церковной организации отнюдь еще не сложилось. Да, был дух народа, не сломленного игом, но дух народа - его бессознательное душевное устремление - в таком сложном и трудном явлении, как церковное учение (скажем шире - всякая идеология вообще), сам по себе мог и должен был оказаться бессилен. Знаем же мы целые культуры и цивилизации, исчезнувшие потому только, что народ принял гибельное для него учение, принял сам, с восторгом и подъемом, а там и исчез в волнах времени, - как кочевые уйгуры, усвоившие философию пророка Мани и через три поколения выродившиеся и сошедшие с лица земли. Чтобы сохранить непорушенной православную веру, требовались и знания, и ум, и неукоснительное проповедание, и борьба, паче жизни самой. Недаром четырнадцатый век породил мощное монастырское строительство на Руси. Появляются все новые и новые обители, на пустых местах, в дебрях и лесах; и те, первые, зачинавшие русское пустынножительство, были чем угодно, только не разъевшимися и отупевшими от безделья паразитами, как принято думать про монашескую братию (и примеры чего, увы, в последующие века также являла-таки наша история). Достаточно напомнить только, что четырнадцатый век создал Сергия Радонежского, и нам уместно сказать здесь об этом потому еще, что родился он в те самые времена, о коих идет речь, а точнее сказать, в 1319 году, через год после гибели Михаила Тверского. Но и для этого мощного, идущего снизу движения пустынножителей, проповедников и учителей народных, для множества, отдавших себя вере и родине, требовалась твердая направляющая воля, и тут мы должны поклониться и воздать должное неутомимой деятельности митрополита Петра. Это он стал вперекор проповеди мусульманства на Руси, как и проповеданию латинства. Это он сохранил в чистоте идею освященного православия, а значит, духовную независимость Руси от восточных и западных захватчиков. Летопись донесла до нас лишь один эпизод этой многолетней борьбы нашего митрополита, и то в смутном и неясном указании, что Петр проклял и отлучил от церкви некоего Сеита... Кого? И за что? Имя Сеит ведет нас на Восток. (Сеит - духовное лицо в мусульманских странах.) Почему он мог проповедовать на Руси? Входил ли он в храмы наши и молился в них, осеняя себя православным крестом? И как и где произнес Петр проклятие ему? В каком соборе, при стечении каких и скольких людей, и как происходило само проклятие? Восклицал ли <анафема> митрополит Петр или как-то иначе отринул Сеита от веры и права посещать храмы русские? Мы не знаем. Но о чем можно догадаться, - только догадаться, конечно! - это о том, каким мог быть, ежели он был, разговор Петра с этим Сеитом с глазу на глаз или в присутствии немногих иерархов, ибо Петр, конечно, прежде, чем произнести проклятие, должен был убедить себя и присных и даже и противника в своей правоте. Что должен был и мог сказать этот Сеит, отстаивая свои взгляды? То же, что говорилось всегда, всюду и во все века сторонниками слияния вер, государств и народов. И, конечно, он знал хорошо русский язык, и был научен и книжен, и <хитр разумом>, и видом, возможно, мало уступал Петру: был скорее сух и прям, чем жирен и толст, и был дерзостен и огнеглаз, в седой или черной бороде, с лицом решительным и резким, красивым лицом таджика, согдийца или араба, горбоносым смуглым лицом, странно похожим по очерку на лицо митрополита Петра. И, конечно, он ссылался на учение Джалаледдина Руми, и, конечно, напомнил слова Евангелия: <несть предо мною еллин, или иудей, или грек>... И, конечно, развернул слепительную картину: одна вера, один народ, одно царство на всей земле, в коем только справедливость, благие законы и равенство, но ни войн, ни насилий, ни розни или вражды. Что мог ответить ему Петр? Оспорить слова Христа, сохраненные Евангелием? Отринуть светлую мечту мирной и дружной жизни народив? Нет, ни отвергнуть Христа, ни оспорить красоты всеобщего мира не мог, да и не хотел преосвященный Петр. Но он сказал другое. Он напомнил иное многое, что есть в благовествованиях евангелистов. О несовершенстве людей. О грехе. Наконец о том, что народы всегда различны и живут своим побытом и навычаем, несходным с иными. Одни пашут и сеют зерно, другие пасут скот, третьи мореходствуют и ловят рыбу. И учение любви могут они все принять только через любовь, а не через принуждение. И все равно - останутся сами собою. Ибо море и суша, горы и пустыни, лес и степи не переменят места свои и не съединятся в одно. И что есть научение всех единой вере и единому способу жизни, как не суета и не обман, ибо одним то будет легко, и они взвеселятся и возликуют и умножатся и распространятся по земле, яко песок морской, а другим станет неудобно и утеснительно, и эти почнут умирать, и терпеть муки, и служить тем, удачливым и веселым. Не худшее ли рабство воцарит в этом едином собрании разных народов и племен? И кто может поклясться и сказать: <Клянусь Богом, что законы, утвержденные смертными людьми, что власть, установленная немногими для многих, будут справедливы и мудры для всех и на все века?> Да ежели бы возможна была на земле такая гармония, сходная с гармонией ангелов, так давно уже божьим соизволением и возникла бы она! Однако зрим мы иное. В борениях и скорби, в долгом непрестанном мужествовании творится справедливость и сама жизнь на земле. И не может быть правды там, где не разрешено или невозможно станет биться за правду! И не может быть равенства там, где не будет воли, и не царство божие на земле, - царство антихриста проповедуют такие, как сей муж, по тщанию коего должна православная вера уступить место <вере арабов>. Пусть каждый народ идет к Богу своим путем, и тогда это будет путь сердца, а не принуждения, путь радости и любви, а не насилия и скорби. И сколько бы на пролилось крови и слез на этом пути, - в борьбе ли народов, в бореньях ли властителей, - все же это будет лишь малая капля по сравнению с тем угнетением духа, теми муками и теми смертями инакомысленных, что льстиво предлагает сей проповедник и присные его! Вот что мог и должен был ответить Петр, ибо сказать прямо, что проповедь Сеита направлена к тому, чтобы духовно подчинить Русь хану Золотой Орды и растворить русичей среди прочих народов Дикого поля, - сказать так прямо он не мог, хоть и без того понимали все, что речь идет именно об этом - о том, будет или не будет существовать в веках Русь? И это решалось прежде всего верою, а не борьбою князей за власть над владимирским столом. И еще был в споре сем один собеседник, соболезнующий Петру, что тоже подал голос свой за разность вер и неслиянность племен и религий, хоть он и не произнес ни слова, и даже видом своим не смутил тяжущихся, но самою участью своею свидетельствовал зато в пользу митрополита. Собеседником этим был замученный в Орде и причтенный русскою церковью к лику святых Михаил Ярославич Тверской. ГЛАВА 55 - Князю Юрию Даниловичу! - Здрав буди! Здрав буди! Гремят и плещут чары и чаши. Звонкой медью, серебром и рыбьим зубом, резным капом, в серебро оправленным, златом в каменьях и жемчугах и даже бесценным стеклом веницейским сверкает и искрится праздничный стол. Под кабаньими тушами, навалами жареной дичи, под чудовищными, в сажень длиной, копчеными осетрами, алыми горами резаной семги, пирогами, серебряными бочками стерляжьей ухи, щей, густого мясного хлебова, под точеными аршинными мисами с белою, сорочинского пшена, кашею, вдосталь начиненною винными ягодами и изюмом, стонут и ломятся дубовые столы. По просторной тесовой палате на два света, под неохватными брусьями высокого гладкотесаного потолка волнами прокатывают веселье и клики. Встают, подымая заздравные чары, приветствуют князя бояре, купцы, житьи и старосты ремесленных братств Господина Великого Новгорода. Откидывая долгие рукава опашней, выпрастывают руки в белом тонком полотне, в шелку, в парчовых наручах и перстнях, тянут чарами ввысь. И лица в улыбках, и грозно-задорные хмельные взоры - и вс╟ к нему, для него! А Юрий - распахнутый, сияющий, солнечный, лучится весь, весь из счастья и светлоты - кого-то обнимает, с кем-то целуется и пьет. Тут не надо думать, гадая: как теперя быть и что делать? Тут сами не дураки, подскажут! Жизнь положив в споре за высшую власть, Юрий был по поваде своей скорее исполнитель замыслов, чем творец. Ему, чтобы действовать, нужно было не задумывать о самом главном. Высшие причины действования были для Юрия звук пустой. Было родовое: не упустить великий стол из семьи потомков Невского, - и дрался. Можайск, Коломна, Переяславль - все то было исполнением или продолжением замыслов Данилы. Даже то, как справиться с Михайлой Тверским, свалив на него гибель Кончаки, подсказал Юрию Кавгадый. И теперь, в Новгороде, его ласкают, и дарят, и чествуют, как великого князя владимирского и новгородского тож (еще Дмитрий не добрался до хана, и еще ярлык не передан тверским князьям!), и среди пиров и утех шепчут ему в уши, и он, милостиво соглашаясь, кивает головой: <Свея так Свея! И под Выборг пойдем, свею выбивать!> И переглядываются, подмигивая, новгородские вятшие мужи - по-ихнему вышло! На лето назначен поход, и полки великого князя уже вызваны в Новгород. И уже когда, отпировав и отгуляв вдосталь, вошли в скалистую и песчаную, сплошь в красных сосновых борах, землю Суоми, настигло Юрия известие о решении хана. Но и здесь, посвистывая и зло узя глаза, не упал он духом. Про себя крепко-таки ругнул Узбека: <За две тысячи тверского серебра ярлык отобрать! Хорош родственничек!> Поморщился, вспомнив, что Кончаки-то нет. <Ну и жадна была на ласки татарка! Не умори ее Кавгадый, замучила бы вконец!> Под Выборгом стояли чуть не весь август. Били стены пороками, ходили на приступы. Взяли окологородье, испустошили всю волость вконец. Крепости, однако, взять не смогли. Свеи защищались отчаянно. Девятого сентября сняли осаду и, волоча обозы с добром, потянулись назад. В Новгороде ожидал Юрия строгий вызов хана Узбека. Большой охоты идти в Орду сейчас, под первый гнев хана, не было, но ханский посол Ахмыл натворил, передавали, много пакости по Низовской земле, взял и пограбил Ярославль, иссек много народу... Идти надо было. Отправился уже под осенние дожди и слякоть, провожаемый боярами, с обозом, казной и добром. На подарки псам-бесерменам опять невестимо сколь серебра утечет! Не дают обрасти добром, стригут и стригут, стервы! И уже в Ярославской волости, на Урдоме, пристигли поезд Юрия тверичи... Как оно там створилось, Юрий сам потом не понимал толком. Помнил скачущий вроссыпь, облавою, строй вражеской конницы, сумасшедшую рубку, чьи-то яростные глаза и яростный блеск танцующих в воздухе сабель, помнил стрелы низко над головой, когда он, пригнувшись, рвал сквозь кусты, холодный веер водяных брызг, и как плыл, фыркая, конь, и как он, мокрый до плеч, скакал потом под холодным ветром и только молил Господа об одном: <Уйти, уйти, уйти!> И ушел, запалив и бросив коня, потеряв весь обоз, казну и половину дружины. Ушел-таки и, петляя, как заяц, добирался потом во Псков, куда затем долго еще добирались и добредали его разбежавшиеся дружинники... Трудно быть сыном великого отца. Еще труднее, когда рядом, как постоянный молчаливый укор, находится мать со скорбным иконописным ликом русской Богоматери. Дмитрий Михайлович Грозные Очи был красив, но уже и какой-то особой трагической и обреченной красою. Тонкий в поясу, широкий - <просторный> - в плечах, высокий, с прямым долгим носом и легкою кудрявою русой бородкой, с черно-синими, бездонными, страшными иногда глазами, в которых, даже когда он смеялся, все стояла спрятанная глубоко-глубоко немая печаль, с бровями вразлет, с грозным гласом отца, с породистыми узкими ладонями и долгими материнскими перстами рук (руками этими, почти женскими по рисунку, он как-то на охоте без труда, сдавив за горло, задушил рысь, прыгнувшую с дерева к нему на седло). Любил ли он дочерь Гедимина? Мария изнывала от счастья, даже и глядя на него; и когда он погиб, уже не могла жить, умерла вскоре. Но и ее временем охватывало отчаяние. Дмитрий был весь в одной неизбывной мечте. Душа его горела и сгорала одним-единым огнем: отмстить за отца! И даже мать, сама помогавшая разгореться этому пламени, пугалась, чуя обреченность сына, ибо жить только гневом нельзя, не дано живому человеку. Он должен тогда уж погибнуть или погубить. Или и погубить и погибнуть. Но не жить. Ибо для жизни нужны прощение, забвение и любовь. (Хоть не хотим мы прощать, и забывать не хотим, и трудно нам заставить себя полюбить обидящих нас!) Ярлык на великое княжение нужен был Дмитрию лишь за одним: справиться с Юрием. И пока тот беспечно пировал в Новгороде и готовился к войне со свеей, тверские князья обкладывали его, как волка, загнанного в осок. Дмитрий ждал Юрия на главных новгородских путях, брата Александра, Сашка, послал за Кострому. Александр был тоже красив, и высок, и строен, и соколиной статью и породистым славянским лицом, главное в котором были гордая прямота и удаль, вряд ли уступал брату. Только он был проще и живее, и не было обреченной страстности в его ясном, голубом и веселом взоре. Они все были красавцы, тверские князья, и даже много после, и через полтора-два столетия не исчезли в тверском княжеском роду эта величавая стать и открытые породистые лица, прямоносые, крупноглазые, не исчезли ни смелость, ни удаль, и даже ратный талан нередко являлся в их потомках - только судьбою обделил их Господь... Александру и довелось имать Юрия. Сделал он это смело, ярко, излишне красиво, пожалуй. Преизлиха много было бурной скачки и сабельного блеска. Во всяком случае, захватив казну и обоз, Юрия он упустил. Дмитрий, узнав о том, рвал и метал. Едва не схватил брата за грудки. Перешерстил всю дружину - победители прятались от него по углам. - Юрий, Юрий нужен! А не обоз, не казна! Прельстились грабежом рухляди, воины! Дети Михаила такого не допускают! Позор! Понимаешь ли ты? Ах, Сашко, Сашко... И все сначала, все заново теперь... Вечером он заперся ото всех. Даже от матери. Сидел, уставя черные страшные глаза в одну точку. Юрий - это было теперь уже не из мира людей, это было зло, которое требовалось уничтожить, чтобы освободить, нет, - очистить мир. И в том, что Юрий ушел из засады, тоже было нечто зловещее, какой-то недобрый и грозный знак, быть может, знак того, что зло неизбывно в мире... Но человек же он! Дмитрий, издрогнув, крепко повел руками по вискам и щекам. В полутьме покоя, и верно, что-то начинало вроде бы трупно посвечивать и шевелиться. - Чур, чур! - произнес Дмитрий, опоминаясь. Поход на Москву? Сейчас не соберешь сил, да и хан не позволит, да и что ему Москва без Юрия! Москва, где сидит Иван Данилыч, коего он видел только малым дитем, сидит и тихо показывает зубы, почти уже как владетельный князь, давая понять, что он не поступится ничем из приобретений Юрия и покойного Данилы: ни Коломной, ни Можайском, ни тем паче Переяславлем... Наступила зима. Юрий сидел во Пскове как мышь и даже не помог псковичам отбить немецкий набег. Впрочем, те справились сами, с помочью кормленого литовского князя Давида. Летом новгородцы опять перезвали Юрия к себе. Вместе с ними он ставил город на устье Невы, на Ореховом острову, и там, приняв свейских послов, заключил наконец столь нужный Новгороду мир. По нраву пришелся Юрий новгородцам! Шел уже второй год его сидения на севере, и, с легкой руки Юрия и его стараниями, Владимирская Русь окончательно распалась на два независимых государства, ибо Великий Новгород, захватив огромные области Заволочья и простирая руки за Югорский камень, становился уже не городом и не волостью, а почти империей с вечевым управлением и советом вятших во главе. А Узбек между тем ждал, не гневаясь и не посылая на Юрия карательных отрядов. Капризно-непостоянный и нерешительный, он как-то терялся от наглости своего бывшего шурина и уже начинал злобиться на тверских князей, явно облагодетельствованных им и не желающих без него, Узбека, разрешить все эти урусутские ссоры и свары. А между тем доброхоты Юрия не дремали тоже, и <новые люди> Орды, последовательно стремясь к ослаблению христианской Руси, настраивали хана противу тверских князей. Да, они были обречены, дети Михаила Святого! Таким - выходить на Куликово поле, а не льстить и не прятаться по углам... Но до поля Куликова было еще с лихвой пятьдесят лет. На тот год новгородские бояре, стремясь до конца использовать Юрия с его дружиной, повели его в Заволочье, на Устюг, отчаянно мешавший новгородским молодцам проходить в Пермскую землю и за Камень, где они добывали то самое <закамское серебро>, из-за которого велась у Господина Великого Новгорода бесконечная пря с владимирскими, позже с московскими князьями, растянувшаяся на целых два столетия. И только после того, как Устюг был взят на щит, а князья устюжские поклонились Юрию и заключили ряд с Новгородом, уже по весне, по воде - по Каме, - минуя неподвластное ему Понизовье, где его бдительно стерегли тверичи, Юрий отправился в Орду. И произошло то, чего так боялся Дмитрий и что, собственно, и должно было произойти, учитывая нрав Узбека и устремления ордынских вельмож. Юрия не схватили, не заключили в колодки, не пытали и не мучали... К осени ясно стало, что Дмитрию необходимо, чтобы чего-то добиться, ехать в Орду самому. Если еще не поздно! Ежели Юрий не вошел опять в милость и доверие к хану! Было уже начало зимы. Дмитрий простился с женой и с матерью. Черно-синими обреченными глазами оглядел прощально тверские верха и кровли в радостном молодом снегу, обнял брата, тряхнул головою и поворотил коня. Тронулся поезд, заскрипели возы, колыхаясь на еще не отвердевшей после осенних дождей и распутиц дороге; с дробным звончатым перебором стремян, оружия и наборной сбруи тронулась дружина, вытягиваясь вослед своему князю, вытягиваясь, уменьшаясь в запорошенных белым полях, в темных островах леса, где еще горели последние, не облетевшие под осенними ветрами, пронзительно яркие на белом снегу желтые свечи берез. Зима шла за ним, а вести шли к нему встречу, от бояр, посланных зараньше в Орду. И вести не радовали. Дмитрий кутался в соболий опашень, молчал. Бояре робели заговаривать со своим князем. Он казался сейчас старше, много старше своих неполных двадцати шести лет. Он знал одно: должно добиться, чтобы Юрий разделил участь Кавгадыя. Должно уничтожить зло. Он не чаял встретиться с Юрием в Орде и тем паче не предполагал, что встреча эта произойдет очень скоро. По причине зимней поры хан был в Сарае, и Дмитрий поспешил сразу представиться Узбеку. Ничего, однако, нельзя было ни узнать, ни понять, глядючи на это золототронное изваяние, на недвижных жен и вельмож, произнося при этом уставные славословия хану (на Руси, да и в прочих странах, его давно уже называли цесарем или царем) и выслушивая в ответ уставные, ни о чем не говорящие приветствия. Мрачен воротился Дмитрий к себе на подворье. Теперь нужно было объезжать и обходить вельмож, выслушивать соглядатаев, вызнавать, кто и что думает, раздавать бесчисленные подарки... Да хотя бы гибель Кончаки интересует их хоть сколько-нибудь? Ведь из-за этой именно смерти они погубили его отца! И что с Юрием? Где он?! А Юрий как раз и был здесь. Приехал из степи (исполнял поручение хана) и столкнулся с Дмитрием нос к носу прямо у зимнего ханского дворца. Дмитрий, спешившись, как раз отдал коня стремянному (верхами тут ездить полагалось одним татарским вельможам) и шагал по широкой оснеженной и утоптанной конскими копытами площади, обметая снег долгими полами распахнутого вотола. Он не понял сперва, кто перед ним, а поняв - круто остоялся, даже слегка подавшись назад. Рыжекудрый Юрий шел ему встречу, улыбающийся, довольный. Явно он вновь был наверху, и в силе, и в чести у хана. <Неужели уйдет! Уйдет от расплаты еще раз?!> - захолонуло у Дмитрия в сердце. И наглая, снисходительная улыбка Юрия сказала ему еще издали: да, уйдет! Уже ушел! Ушел, заплатив головой Кавгадыя... И уже на подходе, издали, кивал Юрий с приятельскою издевкой тверскому сородичу своему, кивал, как заговорщик, объегоривший приятеля и приглашающий теперь выпить на мировую. У Дмитрия потемнело в глазах, и он вырвал клинок... Со всех сторон бежали к нему татары. Дмитрий еще глядел на распластанное тело Юрия, на расплывающийся, съедающий снег, темный, с красною серединой сырой круг, ширившийся перед ним. Приметил дрогнувшую длань врага и испугался - неужели не до смерти? Но Юрий был уже мертв. Только последняя дрожь, затихая, прошла по телу и подкорчила пальцы выброшенной вперед правой руки. Юрий был мертв. Дмитрий огляделся по сторонам, сжал рукоять. Так не хотелось бросать клинок, даваться в руки татар! Врубиться, пасть с оружием! Но за ним была Тверь, и была страна, которую он теперь мог оберечь только послушной гибелью на суде ордынского хана. Он едва разжал сведенные судорогой пальцы. Сабля упала на снег. Татары уже подбегали к нему. ГЛАВА 56 Весть о смерти брата Иван получил в декабре. Тело еще везли где-то по зимним степным дорогам, сквозь бураны и вьюги, но уже смятенная и оробелая Москва, как-то враз узнавшая об убийстве Юрия, прихлынула в кремник. Когда Иван шел через площадь от княжеских хором к своему терему (подумалось еще: <На днях надо перебираться в батюшковы покои!), по сторонам уже стояли, заглядывали ему в лицо. Подбегавшие, тяжело дыша, мяли шапки в руках - один остался Данилович на Москве, Иван, тут и спору нету! А как с тверичами теперича?! Они ить и ратью пойдут, замогут! За Михайлу в обиде, почитай, вся земля, не стало бы худа нам-то! Заглядывали в глаза, по-новому озирая тихого своего княжича. Прошать - боялись. Уже господин полный, хоть и не ставлен еще. Да и Иван не давал повады. Шел неспешно, не глядя на густеющий народ, что торопливо расступался перед ним, давая дорогу. Полчаса назад Иван вызывал московского тысяцкого, Протасия, и сказал ему, строго глядя в костистое лицо старика: - Протасий Федорыч! Служба твоя верная батюшке и брату моему покойному мне ведома. Надеюсь на таковое же твое и ко мне прилежание! Иван помедлил и, дождавшись, когда маститый воевода Москвы неспешно склонил сивую голову, договорил: - Аще ли о сыне своем сгадаешь, то знай: ни Петру Босоволку, ни кому иному после тебя тысяцкое не отдам, токмо сыну твоему Василью! На каменном лице Протасия медленно-медленно проступил румянец. Потом дрогнули и раздвинулись щеки: - Спасибо, княже! - только и отмолвил он. - Пошли дружину Переяславля постеречь! - попросил Иван. - Не умедлю, княже! - ответил Протасий и начал было: - При батюшке, как при батюшке твоем... - не договорил, вышел, махнув рукой. И теперь Иван шел неспешно через площадь к своему скромному и тесному терему (строил когда - не хотел явно величаться перед братом) и прикидывал, кого из братних бояр надо и можно привлечь к себе, кого из переяславских перезвать на Москву (Терентия Мишинича с сынами беспременно!), а кого из Юрьевых возлюбленников и пристрожить, дабы не величались очень. За думами легко было не замечать сбегающейся толпы. (И отколь узнают?! Часу ить не прошло!) С новым чувством вступал он сейчас в свой дом. Доселе се был тихий приют, от тревог и забот прибежище. Жена, дети... Старшему, С╟ме, девять (нравный, крутой), потом Тина (Феотинья, так-то назвать!), Маша и Дуня. Вс╟ девочки. И еще был паренек, Данилушка, тот помер, как родился, четыре года тому назад. В честь отца назвали... И у Протасья сын Данило, и тоже погиб, хоть уже и в немалых годах... Не нать было по батюшке называть! Святой он, к себе и прибрал внучонка-то! А хочется еще паренька, хоть одного, да и двух не мешало бы. Недаром и пословица молвит: один сын - не сын, два сына - полсына, три сына - полный сын! И Олена - как она теперь? Доселе была в пару ему: тиха, заботна, домостроительна, а вот княгинею - заможет ли? С има ведь и норов нужен! Вздохнул, скинул опашень в руки слуге, поднялся по ступеням. Жена ждала, выбежав из покоя. По лицу догадал: и дома знают уже! Ткнулась, всхлипнула. - Чего ты, ясынька? - Жалко Юрия Данилыча! Огладил, вздохнул. Брата не было жалко ему. Получил чего хотел! Всенародно, конечно, этого не скажешь. Да что - всенародно! Жене не сказать! Молвил: - Все под Богом. Все в руце его! Подняла лицо, робко и пытливо вгляделась, спросила с некоторым страхом: - Ты теперича заместо Юрия будешь? Кивнул. Серьезно, без улыбки, вымолвил: - А ты - княгинею. И она вздрогнула и зарозовела. Только теперь и поняла. Очи потемнели и углубились. <Заможет!> - подумал Иван. - Сыновей нать! - сказал твердо. И она вздернула подбородок, раздула ноздри, серебряным звоном отозвались узорчатые подвески высокого повойника. Пошла перед ним, все так же вскинув голову, гоголем поплыла, сама, вместо придверника, отворяя мужу двери. <Заможет!> - еще раз, уже успокоенно, подумал Иван. С╟ма, Семен, первенец, первым и встретил в палате. Вспыхивая, сдерживая радостную улыбку, спросил: - Батюшка, ты теперича будешь князем великим? - Великим еще не буду. Московским князем, Семен! - А великим когда? - обиженно протянул тот. Иван чуть заметно улыбнулся, но сдержал себя. При смерти брата и смеяться грех! А самому невольно подумалось тут же: <Ну, а ежели... И этому вот сыну моему, в его черед, володеть... Заможет ли?> И, мгновение поколебавшись, ответил: <Заможет!> Только бы ему подрасти успеть при отце! Как хорошо, что преосвященный Петр после Рождества ладил прибыть на Москву! Иван присел, закрыл глаза. Так лучше думалось. Чего-то он еще самонужнейшего не содеял? Протасий... дружина... Коломну тоже нать послать постеречь! Еленина родня восхощет мест великих. Не дам. Но и обижать не след... Да, нужен Петр! И паки, и паки - он же! И вот что: в Тверь, Ивану Акинфичу и Андрею Кобыле, обоим послания. Как тогда, под Москвой... И, конечно, тотчас - послов и дары к хану. Кого послать? Тут очень и очень надо не ошибиться! Дмитрий, бают, схвачен... Кому же отдаст Узбек ярлык на великое княжение владимирское? Неужто мне? Быть может, надо просить? Нет, как раз и не надо просить! Не добиваться и не искать стола под Дмитрием! Это вернее. Просить, искать, требовать надобно только одного: справедливости и справедливого суда, наказания за самовольное убийство Юрия, за неуважение, выказанное этим тверичами хану Узбеку. Только это одно. И дары. И - ждать. Ждать он как раз умеет, выучился. Спасибо Юрию! А сейчас встать и быть пристойно печальным. Неужели он так очерствел, что и смерть брага его совсем не долит? Иван поднялся с лавки и, оправив платье, строго оглядел детей. Каждый сидел за делом. Старшие девки за рукоделием, младшая - за куклами. Сын, поняв, что с вопросами к отцу лучше не лезть, разогнул книгу <Лавсаик> и сейчас читал про себя, шевеля губами и шепотом выговаривая отдельные трудные слова. Елена, украдкой поглядывая на супруга, вдвоем с сенной боярышней накрывала на стол. Он вышел в иконный покой. Встал на молитву. Всегда подолгу молился перед завтраком. На тощой живот и молитва ложилась способнее, и думать помогало - умом собираться ко дню. - <Довлеет дневи злоба его...> Подобает каждому дню его забота! - <Дух тверд созижди во мне и очисти мя от всякия скверны...> Надобно тотчас вызвать ключника, дворского и посольских всех. Осмотреть села, те, что были Юрьевы (свои в порядке!). Кому он там что раздарил? Есть ли на те дары грамоты? Без грамот и отобрать мочно. И даже надобно отобрать! И, тотчас, сегодня до полудня, проверить бертьяницу княжую, и у казны поставить своих людей, не то растащат! - <Несть блага в сокровищах, кои червь подтачивает и тать крадет. Токмо о едином скорбит душа моя: яко внити нагому и сирому в лоно твое, Господеви!..> Ковшей было серебряных тридцать семь, и кубков больших девять, и блюда два... нет, три! Большого, того, с крылатыми дивами, Юрий не увозил... Или увез без меня? И бортников всех, и бобровников, что верх Клязьмы и на Пахре сидят, и сокольников княжеских осмотреть, и тех, кто службы не правит... А кого и на землю посадить, кого на извоз. Увечных в сторожу поставить при анбарах, - вс╟ не даром будут хлеб-от ясть! <Сирому помоги, убогого накорми!> - Вс╟ так! Да ведь и работника не обидь! Сирых-то набежит, едоков-то! В голод как-то раздавал милостыню, дак один трижды подошел! Обежит по-за народом и опять... А сказал ему, - терпение лопнуло, - дак не то что сомутитися али устыдитися, нет, еще и возроптал: <Ты, княжич, во драгих портах ходиши, сыт и пиан, аз же в рубище и бос пред тобою!> А прочие не в рубище? А прочие не холодны и не голодны? Подают на хлеб! А на вино, пиво ли пить - преже заработай ищо! - <В скорби своей воззвах к тебе, Господи, и в горести моея к тебе прибегаю...> Нужен Петр. Ох, как нужен! Единая заступа и оборона при нынешних смутных временах - в нем, в духовном отце, в митрополите русском!.. А блюд серебряных оставалось три. Двоеручное, то увез в Сарай. Давно еще. А второго, персицкого, не трогал. Седни ж и погляжу! Серебряных гривен новгородских было... Ну, то на грамоту списано все! И жемчуг свешан, и соболя, и куницы, и рыси, и бобры - сочтены. Соколов надо прошать с Нова Города. Терских, красных. Хану в подарок отвезти! И розового жемчугу - женам. И великий золотой пояс Юрия подарить. Нет, великий пущай полежит в казне... Великого жаль. Малый? Да хватает у хана поясов! Вконец изнищали, а вс╟ дарим и дарим. Хоть женок вези! И то впору! Попробовать разве белого медведя али белых волков из земли полуночной для хана добыть? И янтарю! Янтарю не забыть! И <зуб рыбий> - тот, что с подземного зверя берут, желтый, веской... Редкое надо, такое, чем удивить мочно. Тогда крепчае запомнит! - <Господи, сила твоя и слава твоя! Воззри на мя, грешного, яко на прах у ног твоих, и призри мя, человеколюбче, в велицей милости своея!> Юрьевой дружине тяжкую, хоть и мягкую, словно тигровая лапа, руку Ивана пришлось испытать на себе незамедлительно. Монах - так, с легкой руки Юрия, многие за глаза называли Ивана да еще и фыркали в кулак при этом, ибо у Монаха чуть не каждогодно появлялось по новому дитю, - начал вызывать к себе поодиночке возлюбленников Юрия и посуживать несудимые грамоты на землю. Путь был верный. Некогда и Данила на Москве с этого начинал. Как-то незаметно и быстро у всех пропала охота называть князя Монахом, и вместо того, даже и в сторонних разговорах, появились уважительные: <наш-то>, <сам>, Данилыч и наконец Калита. Последнее прозвище кто-то пустил, когда увидели, как несуетливо и прочно бывший Монах собирает землю и добро. Скоро подоспели и похороны. К концу февраля тело Юрия доставили на Москву, а после похорон должно было совершиться и торжественное вокняжение Ивана Данилыча на столе московском. Двадцать третьего февраля Москва встречала гроб с телом покойного князя. Иван сделал все, что мог, и больше, чем мог. Так, как хоронили Юрия, не всегда хоронили даже и великих князей. Сам митрополит Петр, а с ним новопоставленный новгородский архиепископ Моисей, ростовский владыка Прохор и рязанский епископ Григорий, и даже епископ тверской, Варсонофий, отпевали покойного. Погребли Юрия в церкви архангела Михаила, и там с той поры стали хоронить всех последующих московских князей. Такой пышной заупокойной службы еще не видала Москва. Не видала ни многолюдства такого, ни поминок таких, какие устроил Иван по брате. Кормили в княжьих теремах, в палатах, и прямо по улицам кремника были поставлены столы с пивом, вином и закусками, и толпы пригородных мужиков вместе с москвичами теснились вокруг разноличной рыбы на столах (уже начался пост, и мясного не подавали) и открытых бочек темно-янтарного пенистого пива. Поминая Юрия, дивились Ивану: <Вот князь так князь! Эк размахнул, и долонь не дрогнула! Тороват!> А еще раздавали портна, отрезы сукон, зендяни, еще развозили телегами убогим и больным, - кто лежал по избам и не мог выползти на свет божий. Кормили и поили даже колодников в порубе. (Иван среди прочих дел приказал жестоко хватать разбойников по дорогам - <кто ни буди>, - сажать в яму и ковать в железа. Добивался, и добился в конце концов, что по дорогам московской волости гости ездили без опасу даже и в ночную пору. Несколько Юрьевых боярчат, что сами, наместо татей, разбивали отай караваны купцов, в тех облавах поплатились головами.) Уже рождественский корм Иван собрал без недоимок, никого, однако, не зоря. Тайности тут особой не было. Посылал верных холопов, а раза два проверил и сам: откуль и чего вывезено? Обошел дворы, велел казать скот в загонах и хлевах, зерно и прочую снедь в анбарах. От грамот отмахивался: <Потом!> Писаная на грамоту овца - однояко, живая, с которой и мясо и шерсть, - другояко совсем! За протори и грабеж мужиков, - что обнаруживал, - покарал жестоко. Посельского одного, из княж-Юрьевых, повесил перед кремником, на Неглинной, прежде исписав и явив народу вины его. Мог того и не делать, господин волен во холопах, но - легко казнить, вразумить трудно! Пото и наказал прилюдно и с рассмотрением, дабы иных вешать не пришлось. Перебравшись в княжеские хоромы, молиться ходил по-прежнему через площадь и по пути раздавал милостиню, почасту и с рассмотрением, вызнавая: кто, откуда, от каковыя нужи оскудел? И уже знали и стояли по сторонам, ожидаючи. В чем-то Иван был и вправду монах. Чин дневной и вечерний блюл со строгостию не княжеской. В постные дни не прикасался ни к скоромному, ни к жене. Службы выстаивал полностью. Вставал каждодневно до зари, дела вершил прилежно и кропотливо. Старики, помнившие Данилу, качали головами: <Пожалуй, вострее батюшки будет сынок!> Как-то, пока был княжичем да правил Москвою изтиха, не видать было, каков хозяин. Хоть и успел за прежние годы воспитать слуг и помощников себе под стать, но и они при Юрии казать себя не старались. И говорил Иван всегда тихо. Не гневался. Лишь иногда поглядит прозрачными глазами пристально, еще бледнеть начинал, и чело тогда, как в росинках мелких, в поту делалось. Поглядит так - и страшно становилось. Знали, что от этого вгляда не жди добра. И бояр привечал по-своему. Ценил за службу. Иногда и близко не подойдет, а вдруг и наградит, и обласкает, дарами одарит и местом удостоит. На Москве судачили: не сделает ли Узбек Ивана великим князем? Не сделал. А может, и сам не захотел? Решил паки уступить тверичам? Не ведали. Дмитрий Грозные Очи, убивший Юрия, все еще сидел в заточении у хана... А Иван сидел на Москве, слал дары в Орду и подсчитывал братние убытки и протори. А были протори те зело не малы! Великое княжение, за которое столько лет бились с Михайлой, Юрий, почитай, сам отдал Дмитрию. Новгороду Великому подарил независимость от власти великих князей владимирских. Ему же, брату и наследнику своему, Юрий оставил в наследство расстроенную казну и неизбывную, неизбежную ныне войну против Твери! ГЛАВА 57 Сосны все те же, но они несколько отодвинулись посторонь, уступив место яблоневым садам. И теперь в узенькие оконца митрополичьего покоя в Крутицах видна бело-розовая кипень цветущих дерев. Как-то за делами, за трудами святительскими, не замечаешь течения времен. И вдруг где-то на путях и в кружении суедневных забот пристигает ясное осознание, что конец, означенный каждому из живущих, уже близок. И становится разом прозрачно-покойно на душе. И все уже глядится остраненным, малым и незначащим. Как велик порог жизни вечной, ежели одно лишь приближение к нему так умаляет все земное! Петр вновь и опять прибыл в Москву, и теперь некое веяние крыл незримых указало ему, что это, возможно, его последний приезд. Петр уже вельми стар. Он сухопрозрачен. Благостен. Глаза его лучатся светом, и кажется сейчас, в полутьме покоя, середи янтарных тесаных стен, в столбах горячего света, протянувшихся до самой божницы, что вокруг бело-голубых поредевших волос митрополита и его облачной круглой бороды струится легкое, едва заметное сияние. Жизнь, которую он прожил в трудах и борениях, была зело не радостна, а сущая окрест него так и просто страшна. На его глазах умалялось православие в землях западных и гибла, как перезрелый плод, Волынская Русь. Не сегодня-завтра Гедимин подчинит себе наследие великого Даниила Романыча, и никто не возможет противустати ему. На его глазах приблизилась гибель Византии. Сколько еще десятилетий или просто лет просуществует она? На его глазах победило в Орде учение Магомета, и на его глазах и не с его ли молчаливого согласия был убиен святой князь, Михаил Ярославич Тверской? Где был Петр, когда тот направился в Орду? Почто не проводил, не укрепил словом напутным, почто сидит тут, на Москве, и почто пышно отпевал и хоронил убийцу Михаила Святого? За все то даст он ответ Господу. Но почему-то сейчас радостно вспоминать протекшую жизнь, и чует сердце, что поступал он так, как надлежало ему в его сане. В дела мирские не должно вступати святителю. И осуждать впереди Господа такожде не достоит иерею. Петра хулили и пытались лишить престола и сана. Господь защитил его на суде и, значит, почел достойным служения себе. Не уставая, учил он и сеял истины Христа в души паствы, и не был тяжек ему крест сей. Не с насилием над собою и не в унынии и скорби - в надежде и радостной вере прошел он свой земной, означенный ему вышнею волей путь. И ему было хорошо. В редкие часы отдыха творил он зримые образы святых отцов, многожды повторяя на досках л