ляха Горислава приставил. Нонче выгоню. - Прежде сам о том размысли. Великому князю надобен воинский ум. А Русь никогда книжной премудрости не гнушалась. - То монастыри пусть мудрствуют. Нам не то надо. Ляха сгоню. Самому приторен, да худей других быть опасался: скажут, серы, мол, Тютчевы. Внуки, придет время, научатся, а сынам иное надо. - Ты, мнится, сам-то из угорских бояр? - Дед. А я - московский. - Так ты ляха, ежели он негож, смени. А детей своих учи: это что ж, смердами нам быть, что ль? Об том, что ты боярин, забывать не смей! И отошел к Радонежскому. - Что-то, отче Сергие, Тверской князь сызнова замышляет? Никак, ни мечом, ни огнем, ни словом, не изгоню из него ропота. - То сведаю. Его духовника кликну: наш, троицкий, при нем. Да и Федору-епископу внушу, чтоб разномыслию не потакал. - Тож в Рязани; не чрезмерно ли рязанские бояре своего Ольга чтут? Надо б, чтоб о боге побольше думала. - Рязанцы, которые посильней, у рязанского епископа Василья на примете; ныне многие из них ручней стали. Я Василью Рязанскому вчерась нового келейника благословил. Нонче поутру, видно, поехал, а с ним - письмо. - За молитвы твои, отче Сергие, низкий от меня поклон. Я скажу дьяку Нестеру, чтоб грамоту те сготовил. Когда уходить будешь, возьми: жалую твою Троицкую обитель ловчими промыслами, дозволяю вам ловить на реке Воре выдру, бобра, - иного всякого зверя. То за молитвы твои, доколе в походе буду. - Вечные о тебе молитвенники, Дмитрий Иванович! Подошел Боброк, Дмитрий спросил: - Что ты, Дмитрий Михайлович, о татарах сведал? Сулился сказать. - Не нонче сведал, давно. О строе их в битве сведущих людей расспрашивал, сам размышлял. Како идут в бой, чем побеждают. Сергий вглядывался в них, знал: Дмитрий не любит книжников. Воин - он в битвах прям и не хитер и о боге-то думает мало; хозяин - он жалеет время на книги и на молитвы и книгочеев гнушается. А Боброк над книгами ночи просиживает, а то на звезды глядит да песни бормочет. Тем Боброк Дмитрию не люб. Но никого нет равного Боброку по воинскому разуму, и Дмитрию без него не управиться. И Боброк живет, будто и не знает, что злая змея порой заползает к Дмитрию. И та змея - зависть. Вот и ныне: страшная битва надвигается, войско уже идет к ней; завтра и Дмитрий за войском тронется, а Боброк остается Москву стеречь. Сергий знал: хочет Дмитрий всю славу себе взять! Всю без остатка! Чтоб Боброку ни капли ее не осталося. И теперь глядел на них: как мирно говорят они накануне разлуки, может быть, последний раз видятся! Дмитрий долго беседовал с Боброком. Боброк чертил пальцем по скамье, и Дмитрий следил за его начертаниями. И хотя ни единая линия не видна была на алом покрывале скамьи, они вдвоем видели эти линии, словно меж ними лежало широкое поле, полное воинств, оружия и засад. Сергий ушел в терем навестить своего крестника, маленького князя Юрия, успокоить Евдокию Дмитриевну, напуганную мужем; Дмитрий эти дни был задумчив, забывал отвечать ей, подолгу не приходил от бояр. У них мужские дела да воинские заботы, а у нее - женское сердце, легкое на печаль и падкое на слезы. А ведь может статься - последний свой день в Москве живет ее Дмитрий; может, выедет поутру и больше вовеки не скажет ей ни слова, не взглянет. Может, и самой, и детям, и Москве, и Руси наступают последние дни. Сергий вошел. И так спокойно посмотрел в ее заплаканные глаза, так ласково погладил Юрия, словно все тихо вокруг. Соблюсти тишину в Москве, соблюсти по всей Руси тишину в эти дни хотел Дмитрий. И Евдокия вдруг поняла это. - Отче Сергие, я к вечерне пойду, к народу выйду. Много нынче слез у баб, у меня тоже муж в битву уходит, вместе помолимся. - Иди, государыня. Милостыни раздай; скажи, чтоб не убивалися. Прошло время татар. Отступило время от них. Вдосталь от них наплакались. Ныне настает наше время. Одиннадцатая глава. ОРДА В степи на многие версты вокруг поднималась пыль; скрипели колеса телег. Паслись косяки лошадей. Татарские кони, запрокидывая головы, ржали навстречу русскому ветру. Чем дальше от Орды, чем ближе к Москве, тем гуще становилась трава в степи, тем тише ветры, тем ниже и непроницаемее небеса. По краям пути темнели давние курганы, похожие вечером на юрты родных кочевий. У берегов безыменных рек лежали сросшиеся с землей развалины давних стен. Поросли полынью древние валы и рвы. Одичалая малина разрослась над ямами, неизвестно кем вырытыми в этой безлюдной земле. Русские люди отсюда ушли: слишком часто захаживали сюда татары. На многие версты простерлась по стране пустыня, легшая просторной чертой между Ордой и Русью. Снова шли татары на Русь. Там, где прежде звенели ласковые славянские песни, там, где, бывало, девушки свивали с припевами тугие венки, ныне лишь ястреба взлетали с тревожным клекотом, лишь совы жалобно стонали по ночам. Там, где некогда соха ратовала за урожаи, где окрик ратая бодрил коня, ныне лишь кроты рыли поле, жаждавшее плодоносить. Там, где прежде теснились очаги и кровли, где торг и труд собирали людей о одно место, ныне все покрыл бурьян и поселились щеглы. Снова шли татары на Русь. Становились прохладнее и сырее зори. А по ночам приходилось укрываться в шерстяных чекменях. Широко раскинувшись по степи, кочуя, не топча, а выедая пастбища, шли на Москву стада. Блеянье овец и коз, ржание табунов и мычание стад окружали несокрушимую конницу Золотой Орды. Воины шли за скотом, как мирные пастухи. Оружие и доспехи следовали позади в медлительном шествии скрипучих телег. Передовые отряды ушли на многие версты вперед, и гонцы оттуда не приносили никаких известий о русах. Русов хорошо пограбили в Нижнем. Приволокли добычу, но каждому хотелось поскорее сбыть ее - ни русская утварь, ни русская одежда не радовали ордынцев; не могли привыкнуть к ним. Нижегородцы сопротивлялись вяло, но успели уйти, - в плен попало немного, и ордынские воины уповали на предстоящие грабежи в Москве. Будут еще топи и леса впереди. Будут еще реки и города на реках. Снова потянутся леса. Встретится много битв, криков и огня. И только в конце пути предстанет глазам Москва. Там золото лежит в ларях у купцов. Там диковинное добро у бояр. Там девушки белотелы и светловолосы. Там надменный Дмитрий, Московский князь, каждого одарит золотом, будет на коленях ползать перед каждым татарином. Там, за глухой лесной стеной, Москва, где даже крыши из золота, где седла высеребрены, где стремена позолочены. Женщины жадно смотрят вперед, тяготятся медлительным шагом кочевья. Вражеское воинство для них - это крышка котла, полного соблазнов и меда. И каждой хотелось эту крышку увидеть скорей, чтоб скорей ее сбросить с котла. Женщины жили в юртах, поставленных на телеги, доили скот, вычесывали репейники и колючки из верблюдов, носили воду, шили одежду, а в часы боя вскакивали на коней и следовали за воинами, чтобы войско казалось врагу бесчисленным. Строго блюлась очередь, как завещал Чингиз: если первая смена воинов билась, вторая стояла на отдыхе. Каждая очередь блюла часы боя, и врагу казалось, что Орда несокрушима, неутомима, бесчисленна. Так завещал Чингиз. И сам он соблюдал череду воинов, и сам сажал женщин-катуней на коней смотреть со стороны на бой, чтобы враг думал, что вдали стоит запасное войско. Он ходил, ведя за собой стада, обозы и юрты, ибо скоту корм находился везде, а скотом кормились воины даже в местах, опустошенных пожарами битв. И заветам Чингиза строго следовал Бегич. Затянув кожаным кушаком халат, на голову опустив круглую, опушенную бобром шапку, он твердо сидел в седле, озирая шествующее со всех сторон воинство. Седа стала его борода. Черно от загаров и ветров лицо. Как яйцо, ворочалось бельмо на глазу, и съеденное оспой лицо начало покрываться морщинами. У него была привычка сплевывать через левое плечо. Чем больше думает, тем чаще плюет. Так воины определяли дела и предугадывали события: перед боем он больше плевал, после боя меньше, и тогда морщины разглаживались. Бегич не знал поражений. Он бился в низовьях Дона, бился на Кубани, ходил в набеги и водил в походы. Под ним убивали коней. Он собирал себе жен из всех походов. Слышал песни на берегах морей и в безмолвии далеких степных урочищ. Его кони ступали по ледяным уступам гор и по нехоженым пескам пустынь. Зной и стужи он сносил в том же, чуть простеганном шерстью халате, спал на жестких войлоках, подкинув под голову попону или седло. Так спал он и в те ночи, когда девушек приучал к любви. Из походов он возвращался в свой сад, к стенам Сарая, но в мирном благолепии своего дома нетерпеливо собирался опять в походы - жечь, обогащаться, спать на вонючей кошме, пить верблюжье молоко и слушать, как воины, следуя за стадами, поют и звенят оружием. Славно просидел всю жизнь в седле, неподвижно, сурово, а мир протекал мимо, куда-то вниз, под копыта коня. Он знал дело битв. Его учили старые воины, помнившие воинов Чингиза. Ему не раз доводилось читать мудрые назидания, записанные владыкой мира. Он сидел в седле спокойно. Теперь опять натекала на него река по имени Русь. Сюда уже приходилось захаживать ему: жег Рязанское княжество, и Нижегородское, и в Киеве был, и со многими русскими князьями в Орде разговаривал. И этой дорогой, думал, много еще раз придется ходить. Шли табуны. Скрипели телеги обозов. Далеко-далеко впереди шли передовые отряды непобедимой конницы. А в ковыле давних курганов, за серыми осколками каменных баб, лежали воины Дмитрия, вглядываясь в мимо идущего врага. Пыль поднималась до неба. Орда шла на Москву, текла, как лесной пожар, вздымая до небес степное курево - пыль. Временами бурые лохматые кочевые псы затевали лай и вой, оборотясь к курганам. - Волки там, - объясняли Бегичу воины. Бегич не опасался врага. Исстари, с первых походов, сокрушали татары сопротивление Руси. Русь ныне подавлена, смята. Гордо заносились иные из русских князей, - им резали головы, а города их жгли, а жителей брали в рабство, а достаток делили. Вот и еще один посмел дерзко разговаривать - Дмитрий. Хороша, что город его богат, - есть что взять за поход, не зря будут побиты конские копыта и потуплены сабли. Твердо завещал Чингиз брать в дань десятую долю всего, что имеет покоренная страна, А Дмитрий откупился от Мамая, выговорил скидки, платит мало, разбогател. Чингиз был мудр: он требовал много не для корысти, а для безопасности - враг, обремененный данями, не строптив, бессилен сопротивляться, почтителен. Покоренный народ чахнет, а покоритель крепнет. Так завещал Чингиз, и Бегич ненавидел Мамаево скудоумие: уступил Дмитрию, дал ему богатеть. Бегич был воин, а Мамай всю жизнь лез в ханы и, как русские говорят, "похотел стать царем". - Царом! - сказал вслух Бегич, вслушиваясь в звук этого чуждого слова. Перед вечером он сошел с коня, и женщины принесли ему в медной чашке вареного мяса с морковью и перцем. Он ел, запивая большими глотками кумыса. Он ел, а воины пели вдали, и песни родного народа, сопровождавшие его везде, делали родным и серое русское небо, и эту сырую густую степь. На ковре, где сидел он в этот час, собрались близкие сподвижники, спутники в походах, товарищи по боям. Их было шесть человек. Он сидел седьмым. То хорошее число, и Бегич яростно сопротивлялся, когда ему навязывали новых людей, родственников хана или отличившихся в неведомых Бегичу боях. Они и теперь следовали в его войске, у них образовался свой, ненавистный ему круг. В походах спали они мягко, ели сладко, дорого платили за красивых пленниц, любили разговаривать по-персидски, хотя иные из них едва понимали этот язык. После смерти Чингиза многое переменилось. Народ смешал свою кровь с кровью покоренных народов, полонянок, рабынь. Не столь остры стали скулы, не столь длинны глаза. Не так груба шерсть одежды, не так тверда рука в бою. Возлюбили сон на мягких ложах, возлюбили сады возле юрт. Словно юрта, поставленная среди чистых степей, хуже! Ныне ханы часто сменялись. Один убивал другого: брат крался к брату, сыновья нетерпеливо помогали умирать отцу. Родные и любимцы их сменялись в монгольском войске, но неизменным оставался их круг, окруженный музыкантами, подмалеванными мальчишками и рабынями. Бегич ненавидел их: они толкались в стороне от боя, презирая варваров и не зная, как этих варваров подавить. Он побеждал, а они мчались в Сарай - трубить о своих победах. Он брал пленников, а они ухитрялись брать барыш на том. Но Бегич был нужен им - суровый, сильный, он лез на стены и поджигал города, входил в огонь и выметывал оттуда богатства, а они жадно ловили их на лету и спешили укрыть в надежном месте. И Бегич знал: дружба с ними помогает ему воевать; если враждовать с ними, они снимут с него голову, а может, и более страшное сотворят - устранят из войск, вынудят жить в садах Сарая, заставят нежиться на шелковых бухарских одеялах, и останется тогда Бегичу только вспоминать о походных кошмах. Так они ходили в дальние пределы, нужные и чуждые друг другу. Теперь, в остывающем воздухе вечера, сидел Бегич с шестью друзьями, и они были, как и он, одеты в простые одежды воинов. Каждому легко было скинуть халат или кафтан, чтобы переодеться в боевые доспехи. С запада, подпрыгивая в розовеющем небе, далеко видный в открытой степи, мчался всадник. Они терпеливо ждали его, попивая кумыс. Они молчали, ожидая вестей, хотя и знали - всадник скачет в обычное время, значит, и весть его обычна. Он не сошел с лошади. Конь стоял понурив голову. Всадник сидел прямо. - Говорю: русов нет. Вдали показался лес. - А городов, улусов, мирных людей нет? - Слышали пение петуха. В другой стороне, но далеко, видели большой дым, - может быть, выжигают лес. Задержали монахов, шедших в Сарай к русскому мулле молиться. - Много нашли при них добра? - Мало оружия, корм и ничего больше. - Ведите их сюда. Пройдут в Орду через нас. - Они ушли. - Кто их отпустил? - Сами ушли. - Кто их упустил? - Ак-Бугай. - Скачи, чтоб Ак-Бугай передал свою саблю Турсуну, а сам шел сюда. Скоро! Всадник выпил кумыса, поданного из рук в руки Бегичем, сел на свежую лошадь и снова ушел в степь. Утром Ак-Бугай встал перед Бегичем. Возле Бегича стояли старшие воины-сотники. Бегич сидел на узорной кошме, которую постелили на небольшом холме. Ак-Бугай стоял у подножья холма, и Бегич смотрел на него сверху вниз. Бегич смотрел на шрам, легший розовой ящерицей на сизый камень скулы, смотрел на длинную седину бороды, на широкие плечи воина-старика. - Куда ты идешь, Ак-Бугай? - На Русь. - Есть ли старая дорога там, где идешь ты? Это ли, спрашиваю, дорога из Москвы в Сарай? - Нет. Это дальняя дорога. Она хороша для стад, но конный и пеший, следующий в Сарай, идет по другой дороге. - Вижу: ты понял свою вину сам. - Понял. - Скажи всем: в чем есть твоя вина? - Есть моя вина, взял двух монахов и спросил: "Куда?" "В Сарай, - говорят, - молиться у русского попа". "Разве, - спрашиваю, - нет русских попов в Москве?" - "Есть. Они молятся хорошо, но мы хотим помолиться в сарайской церкви". Я помню старые приказы, их повторяют и теперь: попов не бить, не брать. - Попы говорят народу. Народ им внемлет. Храня попов, мы храним мир в народе. Но два монаха в глухой степи, вдали от дорог, без даров сарайскому попу - особые монахи. Куда ты их дел? - Я их покормил и велел утром прийти сюда, - А утром их уже нет? Если татарин убьет татарина, его наказывают смертью. Но если убийца найдет ответ на вопрос судьи, убийцу не следует наказывать смертью. Это завещал Чингиз. Только тяжкий проступок карался смертью, но тяжких проступков было мало, и воины редко совершали их. Подумав, Бегич сказал Ак-Бугаю: - Отдай оружие воинам. Старик снял и отдал. Бегич приказал воину привести женщин. Женщины подошли. - Вот, - сказал им Бегич, - этот старик поможет вам носить воду и собирать верблюжий кал на топливо. Может быть, он научится доить верблюдиц. Он больше не будет воином. Возьмите его. Ак-Бугай пошел к ним, но оступился и упал, уткнувшись лицом в землю. Он не сказал ни слова, не возопил, не царапал землю: он лежал молча. Он лежал ниц, когда мимо шли воины, когда мимо проходила непобедимая конница. Он встал и открыл глаза, когда скрип телег поравнялся с его лицом. Тогда он подошел к телегам Бегича и пошел рядом с ними, в толпе рабов. А Бегич ехал впереди, твердо сидя в седле, ворочая бельмом, чтобы на всю жизнь запомнить каждый куст. Начались перелески, заросль, перистые шапки рябин, пышные шатры берез. Телеги скрипели, скот уже вступил в лес и брел медленно, обнюхивая неведомые травы, дыша незнакомыми запахами. Бегич не шелохнулся в седле, а лишь сплюнул через плечо, когда увидел всадника, мчащегося в неурочный час. Воин поравнялся с Бегичем, повернул копя и поехав с ним рядом. - Говорю: час назад мы увидели пятерых русов. Они па конях пробирались лесом... Они воины. Мы кинулись за ними. Но они мчались сквозь лес, как волки, не пригибаясь и не задевая ветвей. Нас же деревья сбросили ветками с седел. Лес помогает им. - Да, лес помогает им. - Больше ничего не было. - Кто преследовал русов? - Турсун и десять всадников. - Скажи Турсуну и этим всадникам, чтобы ушли из передовых отрядов сюда. На смену им возьми у Кавыя десять других, по выбору Кавыя. И скажи ему, чтобы шел вперед на место Турсуна. Так ордынская конница вступила в русский лес. К концу второго дня стали сквозь лесную тьму просвечивать перелески. К ночи и перелески были пройдены. Впереди, сокрытая мраком, снова раскрывалась до самого небосклона степь. Это было Рясское поле. Бегич приказал не зажигать костров. Но Карагалук, Мамаев племянник, прислал сказать: - Мне холодно. Бегич снял свой чекмень и велел отнести Карагалуку. И другой еще воин пришел - от Таш-бека, а князь Таш-бек по матери был потомком Чингиза. Воин сказал: - Амиры мечтают погреться возле тебя. Бегич ответил: - Там, где стоит моя конница, земля принадлежит Золотой Орде. Амиры же служат Мавераннахру, коего конница еще не подмяла мою под свои копыта. Скажи: для татарина моя юрта открыта, для амиров же места у меня нет. Воин ушел, а Бегич задумался: в Туране, в Мавераннахре крепнет враг, опасный и злой. Сын Тарагая, амир Тимур, нагло разговаривает с Ордой. Есть еще там амир Казган. Есть там еще какие-то амиры. Может быть, придется попробовать свои клинки об их черепа. А наши уже наименовали себя амирами... Маймуны! Обезьяны безмозглые! Орда сильна, пока чист ее язык, пока татарин гордится тем, что может назвать себя татарином! Он рассердился и сам пошел к ним. Он шел мимо телег, возле которых укладывались на ночлег воины. Мимо воинов, певших песни. Воины, шедшие с ним, указывали дорогу. "Зачем так далеко от моей юрты стоят их шатры?" - думал Бегич. Он догадался об их стоянке по костру. Костер горел одиноко в непроницаемой степной тьме. При виде костра Бегичу захотелось вернуться: "Подумают, я иду гасить!" Но не хотелось возвращаться при воинах. Когда он шел, столько голов поднялось и обернулось посмотреть ему вслед, столько песен оборвалось, столько женщин, выглянув из юрт, шепнуло: - Бегич пошел. Да, Бегич пошел и застал их всех вместе. Костер горел. Только что сняли казан, полный ароматной баранины. Пар поднимался над мясом, полным приправ и пряностей. Бегич не отказался сесть на подкинутый ему пуховик. Бегич не отказался от большой чаши кумыса, холодного, солоноватого и густого. Он приказал сотнику: - Разреши всему стану разводить огни. И вскоре дошел шум голосов, застучали кремни о клинки, задымились труты красными звездочками. Розоватым заревом стало наполняться туманное небо. Был вокруг розовый от костров туман, и Бегич лишь теперь почувствовал вечернюю сырость - руки его были влажны. Еще кумыс в приподнятой Бегичевой руке не был допит, как послышались топот и голоса. Бегич насторожился, покосившись на своих собеседников. Но они беспечно тянулись к блюду с бараниной, предлагая и ему не отставать от еды, - им были неведомы топоты и голоса ночи. Их рабы подкидывали в костер свежих дров - и пламя разгоралось, освещая старинное китайское блюдо, и темный, как кровь, ковер, и тонкопалые, изукрашенные перстнями руки, измазанные жиром еды. Топот приблизился. В круг костра сотник внес весть о возвращении одного из головных отрядов: - Говорю: справа от пути, в лесу, нашли русскую деревню. Пять домов. Люди сбежали. Пятерых взяли. - Ого! - вскричал мурза Каверга. - Хорошее начало! Ты из моей тысячи. Я тебя помню! Взятым связать крепче руки и развязать языки. Узнаем новости. Бегич сплюнул через плечо. Сотник ответил: - Двое из них девушки. - Хорошее начало! Очень хорошее начало! - привстал Каверга. - Скажи: привести девушек. Из темноты выдвинулся на лошади всадник. Бегич заметил, что бока у лошади впали, что лицо всадника было изодрано. В мотнувшемся от подкинутых дров свете все заметили руку всадника: ее оплели две светлые косы, намотанные на пальцы. Так вол он пленниц. Их рубахи были разодраны и измазаны. Сквозь прорехи сверкало розоватое тело, кое-где покрытое смуглыми завитками волос. Они стояли прямо, со стройными руками, завязанными за спиной, отчего груди выступали вперед и плечи казались круче. - Сколько тебе за них? - спросил Таш-бек. Бегич взглянул в лицо воина. Побагровев и тотчас побледнев, тот ответил: - Я поймал их днем. Теперь ночь. И я их не тронул. Надо заплатить хорошо. Он взял их днем в горящей деревне, среди сутолоки набега, когда трещали двери, пылало дерево, вопили люди. Он их застал, спрятавшихся в малиннике. Они онемели от ужаса, когда он, разгоряченный, выскакал на беснующейся лошади. Он схватил их за косы, намотал косы на руку и поволок к дороге. Но каково было ему! Бедняк, он не имел жен, он с отвращением поддавался похоти на стоянках, когда воины жались к воинам. Если б попалась одна, он бы теперь уже знал свое дело. Но другая могла уйти, пока он возился бы с первой. Упустить одну ради соблазнов другой? Но две девушки стоят дорого - это большая добыча. Одна же женщина стоит совсем мало. В этом набеге он оказался богаче всех. Он вел пленниц и терзался. И никак не мог решиться. В нем боролись страсть и корысть. Особенно тяжело стало к вечеру, пока не пришла наконец усталость. Они долго брели, пока добрались до войска. Теперь ему дадут цену и отберут добычу. Воин подавил в себе ревность к Каверге, чтобы скорей получить цену. Но приподнялся Бегич: - Кто послал тебя жечь деревню? - Я сам десятник. - Возьми мою цепу, чтоб не забывать, что меня зовут Бегичем. И тотчас плеть Бегича сверкнула по лицу всадника, кровь хлынула пеной изо рта. И не успел еще воин ухватиться за лошадь, как его сволокли с седла и увели. А девушки стояли по-прежнему прямо, ошалелые от всего, с глазами мутными и неподвижными. Бегич велел отвести их. Они не принадлежали больше никому. Сотник отвел пленниц к женским юртам, заказав беречь пуще глаза: - Бегичевы! Хази-бей переглянулся с друзьями: - Там, где всякий видит доблесть, следует награждать, а не бить. - Я приказал не зажигать костров. Их зажгли. Я приказал идти в тишине. Они спалили деревню и пустили впереди нас жителей с вестью о месте, где мы находимся. Мертвая пустыня кончилась. Начались жилища. Мы подошли к местам, где надо идти молча. - Тысячу ворон отгонит и один комок глины! - ответил Хази-бей и посмотрел на друзей: хорошо ли сказал? Он бы не унизился говорить пословицами, но низменной башке Бегича они понятнее высокого разговора. Бегич понял их перегляд и, сплюнув от гнева, крикнул: - Если ворона, кидаясь на льва, знает, где у него когти, она выклюет льву глаза. Но если лев, идя на ворону, считает ее за щенка, он ее упустит. Поняли? Спрашиваю: поняли? Приказываю: собираться сейчас же, поднимать воинов. Как только забрезжит свет, пойдем вперед, к головным отрядам. Обозы оставить позади. Нам ждать их некогда. Мы подошли! Он вскочил, нечаянно наступив на блюдо, и баранина вывалилась на ковер, забрызгав жиром халат Хази-бея. Бегич ушел. Хази-бей гневно сказал: - Дикарь! Дикий осел! - Поговорим, когда вернемся в Орду. Мне надоело это деревянное седло, на нем стало твердо ездить, - ответил Карагалук. Теперь Бегич шел по поднимающемуся лагерю. Никто не мог понять внезапной тревоги: ниоткуда не слышалось ни криков, ни толчеи. Бегич всегда давал хороший отдых и людям, и лошадям. Теперь отдохнули плохо. Бегич тоже был недоволен собой: он любил вести сытых и выспавшихся. Ждали рассвета, чтобы разобрать оружие из телег. Рассвет начался туманом, и невозможно было видеть ничего даже возле себя. Бегичу подвели тонконогого пегого коня, и раб торопливо отер конскую грудь полой халата. - Надо вытирать коня заранее, - сказал Бегич и смолк: больше не хотелось ничего говорить. Наступал рассвет. Двенадцатая глава. МОНАСТЫРЬ Внутри кельи устоялся густой и золотистый, как мед, воздух. Из стен сочилась смола, сквозь узкое окно брезжил неяркий свет. Перед образом Умиления горела свеча. Пока Дмитрий был в походе, Сергий оставался в Москве. Он жил в маленькой келье, в Симоновом. Утром ему принесли Псалтырь, переписанную для Троицы. Сергий внимательно рассматривал еще не сплетенные листы книги. Писана она была во весь лист по бумаге, а не по пергаменту, как прежде. Впервые Сергий держал в руках эти дивные, мягкие и плотные листы и всматривался в невиданный прежде почерк - писали эту Псалтырь полууставом, легким, быстрым, словно и книге пришло время ускорять свою речь. Но заглавные буквы в ней выведены были тщательно, алой киноварью с разводами. Сергий сам понес прочитанные листы к переписчику. Прислонясь к стене, молодой монах облокотился о поднятое колено и, положив лист на левую ладонь, писал. Он отложил рукописание и встал. Сергий попросил писать при нем, и монах снова пристроился, четко отделяя букву от буквы, оставляя широкие берега по краям листа. Как же медленно и трудно рождалась книга! Сергий посмотрел и других писцов. Иные писали на пергаментах. И эти книги писались не в полный лист, а в четверть и даже в восьмушку. Писали "Апостола", "Триодь", "Александрию", "Хронограф". Предания древней Эллады, и греческая песня, и византийский канон вновь оживали в твердых строках славянского письма. Дорого стоила каждая завершенная книга. Медленно писалась: две-три страницы в день. Постом, покаянием, исповедью очищали себя писцы, прежде чем приступить к написанию книги. Сергий читал "Александрию" через плечо писца: "Тот свое волхование творя, не дадяше жене родити. Пакы же сглядав небесная течениа и мирская стихия, и видев всего мира посреди небеси суща, и светлость некую узрев, яко солнцю посреди небеси суща, и рече к Алимпиаде: "Уже пусти глас к рождению своему". "Что знает он о муках рожениц, о сроках родов, а вот пишет же о том! - подумал о писце Сергий. И задумался: - А что знаю я? Бьются и умирают сейчас воины русские, и жены их в муках рождают на свет. Так держится мир. Мы же, отрекшиеся от своего тела, благословляем павших". Он неохотно оторвался от созерцания кропотливого прилежного труда и пошел к себе, когда сказали, что митрополит Митяй приехал к нему. "Не потрудился пешой прийти. На колеснице пожаловал", - осудил Сергий, но покорно пошел на зов властителя Всероссийской церкви. Книжник, красавец, жизнелюбец, Митяй лишь после настойчивых уговоров Дмитрия принял постриг. - Князем князей станешь! - убеждал его Дмитрий. - Москва собирает Русь. Бог помогает нам. Митрополит должен стать оружием божиим. Ты же уклоняешься сего! - Княже мой, господине мой, жаль мне мира со всеми скорбями его, со всеми радостями! - каялся Митяй. - Михаило! Вникни: придет митрополит-грек, поревнует о себе, а о Руси забудет. Ты же сам коломнянин, свой, Русь любишь, учен, мудр. Отрекись от мира - и дам тебе власть! - настаивал Дмитрий. Митяй уступил. Утром после обедни принял постриг, а к вечеру поставлен был в Спасский монастырь архимандритом. Неслыханно сие: постом, праведной жизнью, смирением должно возвышаться монаху над монахами. Тут же волей мирского князя встал над праведниками полумирской человек. Ропот пошел между монахами. И Митяй заподозрил тут козни Сергия. Но Дмитрий не устрашился, позвал Митяя в свои печатники - ведать ключами от бумаг и от великокняжеских печатей, вести все Дмитриевы письменные дела. А потом, по воле Дмитрия, Всероссийский православный собор поставил Митяя митрополитом, без благословения вселенского патриарха из Царьграда. Вселенский же патриарх поставил митрополитом Киприана. И Митяй узнал, что Киприан уже в Любутске, на пути в Москву. Сергий подошел к Митяю под благословение, и Митяй растерялся. Благословляющая его рука дрожала: сам преподобный Сергий признал его владыкой русской церкви, если первый склонился под Митяево благословение. Под пристальным взглядом Сергия митрополит оробел. - Каюсь, отче! Томлюсь! Сменил скорбную мирскую юдоль на ангельский чин. Не по своему корыстолюбию. - И тотчас встретился с глазами Сергия. - И по своему корыстолюбию, грешен бо есть! Тоскую, мятусь, ищу тишины. Благослови мя! И Сергий вдруг увидел жалкого, растерявшегося, измученного бессонницей человека. - Бог тебя благословит, отче святителе. Не мне бо, грешному, судить печаль твою. Как жаждал Митяй от Сергия тихого, ласкового слова, и сразу утихла боль, едва слабая рука Сергия взметнулась и прочертила в воздухе крестный знак. И Сергий мирно проводил его до ворот. И это видели все, и молва о их встрече пошла по Руси, переплетаясь с вестью о татарском побоище. После вечерни в тесную келью вошел Бренко. И Сергий вдруг почувствовал, что в келье стало просторно, - он любил словоохотливого и широкого Бренка. Бренко достал из рукава скрученный трубочкой лоскут кожи: - Письмо тебе, отче Сергие, от святителя из Любутска. Сергий взглянул строго: - Митяй есть святитель. На единую Русь единого святителя вдосталь. Бренко развел руками: - Не я так мню, а патриарх в Цареграде. По тому, как чуть вздрогнула и скосилась борода Сергия, Бренко понял, что Сергий улыбнулся. Сергий протянул руку к письму. Бренко на минуту задержал послание. - Письмо сие гонец вез тебе в Троицу. Сергий уже явно улыбнулся: привез-то гонец к Бренку, а не к Троице. И вспомнил: - А что ж о гонце сведал, которого ко мне государь слал? - А нету гонца. - А коли нет, выслушай притчу. - Письмо то чти, отче. - А о чем оно? Сергий будто невзначай взглянул на Бренка и потом посмотрел прямо в глаза боярину: - Прочти вслух, Михайло Ондреич, ты его разберешь скорей моего. Кровь ударила в лицо Бренка: "Провидец!" Но смолчал. Бренку казалось, что лишь ему дан дар угадывать затаенные мысли и дела людей. За это самое Дмитрий и понял и оценил его. И если кто из людей догадывался о его тайных деяниях, то сие казалось ему непостижимым. Недовольный, он притворился, что разбирает почерк с трудом. Но слова сами вырывались, прежде чем глаза добегали до конца строк. Киприан писал Сергию: "Мню: не утаилось от вас все, что сотворилось надо мною. Подобного ни над одним святителем не сотворилось, с тех пор как Русская земля есть. Меня, волею божиею и благословением вселенского патриарха поставленного на всю Русскую землю, встретили послы ваши. Заставили заставы, рати сбив и воевод впереди поставив. И великое зло надо мной сдеяли; не догадались лишь смерти предать! Приставили надо мной мучителя, проклятого Никифора, и нет зла, которое он не совершил бы надо мной. Хулы и наругания, посмехание, грабление, голод. Меня в ночи заточил, нагого и голодного; от той студеной ночи посейчас дрожу. Слуг моих отпустили на хлибивых клячах, в лычных обротьях; из города вывели ограбленных до сорочки, и до ножев, и до ноговиц. И сапогов, и киверов не оставили на них!.." - Большой грех принял Никифор! - сказал Сергий. - Не боится греха, - сокрушенно посочувствовал Бренко. Они помолчали. - А что за притча? - не утерпел Бренко. - А такова: тому уж четвертый год пошел. Был я в Переяславле; у Дмитрия Иваныча сына крестили Юрья. Много па крестины съехалось. Надумали мы с Дмитрием на озере рыбу ловить. А чтоб не мешали нам, надели тихое платье и пошли так. Спустились к Трубежу-реке, сели в челн. Видим - стоит на берегу чернец, переправы просит. Дмитрий говорит: "Поторгуемся!" Что, - спрашиваю я чернеца, - заплатишь за перевоз? - "Я, - кричит, - полушку дам!" - Мало! - говорю. - "Две дам!" - Мало, - говорю. - "Три дам! Я к великому князю от святителя Алексея гонец!" - Ну, - отвечаю, - коли от святителя гонец, перевезу за четыре. - "Вези!" - кричит. А Дмитрий нашему торгу радуется. Поплыл я в челне, высадил Дмитрия на берег, принял чернеца и хотел везти, а он взял меня за пояс, выкинул на берег, а сам махнул веслами да и переплыл. И кричит мне с того берега: "Поищи, там в песке я пять кун серебра забыл!" Так мы с ним и поторговались! Спасибо, - кричу, - добрый человек. Как мне за тебя бога молить? - "А молись, - говорит, - за раба божья Кирилла!" Дмитрий же, видя сие и стыдясь мне смех свой выказать, скрылся. Сей-то вот озорной монах Кирилл доставил мне княжое письмо. Я его лицо добре запомнил. Но справа на нем была воинская. - Я, отче, розыск тому Кириллу учиню. - Да он, мню, где-либо далеко обретается. - Со дна достану. А примет нет ли? Сергий описал Кирилла: - Лик - то озорной, то детский, тихий, то гневом распален, то весельем всколыхнут. И всегда как бы потревожен чем-то. - И, подумав, добавил: - Кольцо на пальце. Золотое, византийское. Камень опал. Редкостное. - Не гриф ли на нем? - Гриф сжимает камень когтями острыми. - Знаю одно кольцо такое. У князя Боброка видел. С Волыни вывезено. Когда Бренко ушел, к Сергию пришел переписчик. - За советом, отче Сергие. Просвети: пишем ныне книги на бумаге, а она из тряпья варится. Ведь прежде чем бумагой стать, тряпье могло плотский грех покрывать, рубищем на грешнике быть, любого соблазна соучастником. Из латынских рук вышла, из нечестивых стран привезена. Достойно ли начертание божиих слов на тряпье? - А из свиной кожи делается пергамент. Нешь свинья не во всякой нечисти живет? А священные книги сотворены из ее кожи. А мы чтим их. И разве в нечистом мерзостном теле человека не может таиться высокий дух? И не оказываются ли в червичных рубищах юродов чудотворцы и подвижники? Мерзка плоть, но слово, ею принесенное, может своим высоким глаголом и осветить ее. Так великая мысль растет из убогого человека. Так пламень теплится из грубой свечи. Они долго еще говорили о бренном мире, о чистоте в помыслах и поступках человеческих. А Бренко уже допытывался у князя Боброка: - Видел я дивное кольцо у тебя, Дмитрий Михайлович. А ныне не вижу. Боброк насторожился: - Затерял давно. - Затерял? А не упомнишь ли, в коем месте? От него след ведется. Боброк передернул плечом. Бренко настаивал! - С кровью след, Дмитрий Михайлович. Боброк побледнел и насупился: - О какой крови говоришь, мне невдомек. А куда след? - К убиению гонца великокняжеского. А может, и ко многим иным грехам. - А каков человек? Бренко описал Кирилла со слов Сергия. - Видал я того человека на воздвижении Тайницкой сторожни. Забыл, как звать... - Не Кириллом ли? - Истинно! Жив сей человек? - Живуч. - Охрана-то что же? - Теперь выпытаю. Может, он и не один скрылся. - Одного там жалею. Попытай, може, и тот убежал? - А кого? - Ты попытай сперва: сколько, мол, ушло. - Нонче же выведаю. - А каков след-то? Бренко рассказал о посещении Кириллом Сергия: - Письмо отдал, страхом пренебрег. От крови к провидцу пошел. Глубоко засело неверие в том Кирилле. Страшен такой человек! - Не подметнул, в руки отдал письмо? Такой человек возле войск ныне. В лесу не станет таиться. - Тако мыслишь? - Иначе не чаю. Между Москвой и Рязанью. Там ему быть! Бренко послал за Гришей Капустиным. - С весны тебя не тревожил. Послужи, Гриша. Живым достань. Надо спытать: как живым от стражи ушел? Как на великого князя гонца руку поднял? Какие злодейства ныне творит? - Спытаю, Михайло Ондреич. У меня рука твердая. - Зорок будь. Не в Рязань ли кинулся, не в Литву ль? Такой народ в Смоленск либо в Белев бежит, А этот смел. Может, где поблизости ходит. - Сведаю. И Бренко до дому дойти не успел, а уж Гришины дружки седлали коней, поспешали по Коломенской дороге к Оке приметного Кирилла искать. Тринадцатая глава. КОЛОМНА Нутро города - торг. Все сословия, все ремесла, всякий городской житель идет сюда. Здесь начинаются похороны и свадьбы - отсюда несут на пиры и тризны припасы. Здесь начинаются войны, ибо на площади глашатай читает приказы и вызовы. Здесь и мудрец, и убогий юрод, и краснобай, и косноязычец откликаются на весть, на слух, на все, что происходит в стране, на всякий отзвук дальних и близких дел. Тревогой, страхом встретила коломенская площадь день одиннадцатого августа тысяча триста семьдесят восьмого года, в лето от сотворения мира шесть тысяч восемьсот восемьдесят шестое. С Устья тянуло туманом и сыростью. В тумане примолкла бессонная Коломна. Лавки и лари пустовали. Купцы неохотно заходили в них. Всякий предпочитал быть в толпе, слушать, говорить - когда мысль свою выскажешь, будто и в самом деле все повернул по слову своему, будто иначе и не может быть. Только церкви стояли распахнутые настежь. В их темной глубине пылали свечи, и ладан плыл, и молитвы гудели, словно тысячи пчелиных роев. О ниспослании победы возглашал клир, о сохранении жизни отроков божиих и рабов божиих взывали матери и жены коломянки. Далеки ордынские поля, и леса заволокло туманом, а дорога тянется до самой Орды. Идут навстречу друг другу воинства. Где суждена им встреча, где суждена им смертная брань? Не было побед над татарами. Никогда. А много было смертей, пожарищ, бедствий. Оттуда полтораста лет назад проходил по этой дороге Батый. И Дюденя проходил. И оставалась Коломна в чаду, во прахе; не город, а кострище. Многолетний труд, тяжелое счастье жизни, любимые люди и, паче того, любимая Русь обращались во прах под поганой пятой басурманина. Под тяжелой его пятой поныне, как пленная девушка, тоскует Русь. Двигаются на Коломну ордынские всадники, а ведет их Бегич. И нехороший слух ползет о Бегиче - силен, хитер, опытен, беспощаден. Князь, а спит на голой земле, седло подсунув под голову. На подкуп не льстится, к ласковому уговору глух. Нет от Бегича ни пощады, ни жалости. И на глазу у Бегича бельмо, дурной знак. Нерадостны слухи. И только утешительно и мирно звучат молитвы в церквах: душу успокаивают их мгла и запах ладана, привычный с младенческих лет. Войска прошли. Долго смотрели их. И князя смотрели. Свой князь. Коломну любит. Венчался в Коломне у Воскресенья. Укрепляет город. Коломян жалует, не то что ружан в Рузе либо можаян в Можае. Много оружия. Богато снаряжение на дружине. И сам. ехал в шеломе, в боевой справе, воином. Не любит княжеской шапки на голове, с детства - воин. Войска прошли. Проволоклись вслед обозы. И сторожевые полки прошли. И купцы, и попы, и челядь прошли. И вслед за ними много ушло коломян: купцы свою корысть блю