слава и новая дерзость, чтобы наконец-то сделаться ханом Бернаба тихо шептал какие-то стихи. Они разговаривали по-персидски. Мамаю плохо давался этот язык. Он не всегда понимал смысл стихов и скрывал презрение к Бернабе, когда тот восхищался кем-нибудь из поэтов. - Слова подобраны хорошо, но смысл их темен! - говорил Мамай. В ответ Бернаба молчал, но лоб его покрывался румянцем и глаза становились узки. В это время он прятал свой взгляд от глаз Мамая. А Мамай и не старался любить стихи: любить их было обязанностью Бернабы, как обязанностью раба Абду-Рауфа - чистить Мамаева коня, как обязанностью раба Клима - готовить еду. "Если есть слуга, который умеет любить стихи, незачем это делать князю!" - так размышлял Мамай. Сколько еще дней оставалось ждать до новых рабов? Бегич приведет ему их. День клонился к вечеру. Где-то ухали бубны, переплетаясь с песнями. Откуда-то проходил караван, и верблюды ревели под картавый звон тяжелого бубенца. Гуще становился аромат цветов. Их привезли из Турана, как три года назад из Кафы привезли Бернабу, а ковры - из Персии, а ароматные дыни - из Шемахи. Водоем облицован искусным каменотесом из Бухары. Сад разбит садовниками - рабами из Мерва. Скоро из Москвы Бегич приведет голубоглазых пленниц. Бернаба сделал неосторожный ход. - Шах! - вскрикнул Мамай. Бернаба отступил. - Смерть! - поставил ферзя Мамай с такой силой, что колокольчики долго не умолкали внутри доски. Калитка распахнулась. В сад ворвались пыльные, оборванные воины. По садам замолкали бубны, обрывались песни. Воины неподвижно остановились, уткнув глаза в землю. Так не извещают о победе! - Не может быть! - тихо сказал Мамай. Один из оборванных воинов поднял лицо, покрытое пылью. Да это князь Таш-бек, правнук Чингиза. - Не может быть! - Бегич убит. - А войско? Таш-бек прикусил губу. - Ну! - Говорю: все побиты. - Кто мог побить всех?! Таш-бек молчал. Мамай кинулся к двум другим. - Ну?! Он схватил их за рваные халаты. Никто не ожидал, что в столь худых руках скрыта такая сила. Воины едва удержались на ногах. Мамай опять подбежал к Таш-беку: - Говори! Таш-бек сурово и коротко сообщил все. Мамай сжался. Халат оказался широк и сполз с плеча. Повелитель войск, он подбежал к ковру, ударил ногой в шахматную доску. Звон колокольчиков рассыпался в наступившем молчании. Доска раскололась под твердой пяткой. Бернаба стоял, глядя на эту дикую пляску. Чуть прихрамывая, Мамай добежал до князя и с размаху наметился ударить в лицо. Но Таш-бек перехватил Мамаевы руки, словно сковал их. - Уймись! - Пусти! - Но! Так же внезапно пришло успокоение. - Расскажи еще раз. Таш-бек вытер рукавом лицо. Прошел к блюду, на ротором лежала нарезанная дыня, сдвинул ломти в сторону и, подняв блюдо, принялся пить сок. Блюдо вздрагивало в его руках вслед каждому глотку. Мамай покорно ждал за его спиной. Обернувшись, Таш-бек впервые заметил, что Мамай очень мал ростом, кривобок, щупл. Только глаза быстры, злы, хитры. "Хорек!" - но не сказал этого, а снова повторил, как шли, как перешли Вожу, как бились. - Убиты и Хази-бей, и Бегич, и Каверга, и Карагалук, и Кастрюк. Мамай сказал: - Теперь вижу, ты в лошадях лучше всех понимаешь. Сумел ускакать. - Побывал бы там сам! - Я побываю. - Ты? - Не успеет этот сад пожелтеть, я сожгу Москву, а Дмитрий будет мне собирать навоз для топлива. - Так и Бегич думал. - Бегич - не я. А ты так не думал? - А ты? - Отвечай! - Вместе с тобой так думал. Здесь. - Со мной и пойдешь. - Не откажусь. Мамай кивнул Бернабе: - Иди. Созывай совет. Быстро. Бернаба вышел. Мамай сказал: - Ты им расскажи, почему вы разучились биться. Вдруг снова его наполнила ярость: - Почему? Не могли смять? Не могли изрубить? Вас было мало? Не умели рубить? Разучились в седлах сидеть? А? Таш-бек, отвернувшись, крикнул одному из воинов: - Вели принести воды! Мамай растерялся: его перестали бояться? Он соберет новую силу, двинет новое войско. Ноздри Мамая то раскрывались, то опадали, суживались, как рты рыб, выброшенных на песок. А в сад уже начали сходиться вожди ордынских войск. Многих недоставало - тех, кто остался на берегу Вожи. Эти - живые, уцелевшие, отсидевшиеся в Сарае - не могли заменить тех. Не было среди них никого, равного Бегичу, ни Кастрюку, ни Хази-бею. Придется ему, Мамаю, одному заменить их. Мурзы и военачальники Орды входили в дом Мамая, смущенные неожиданным зовом. Этот дом, нарядный и славный, давно .их привлекал, но из них лишь немногие переступали его порог: у Мамая были любимцы. С ними он ходил в походы, с ними долил свой кумыс и свою баранину. Нелюбимых, ненавистных, бездарных собрал Мамай в этот день. Любимые полегли на берегах Вожи. Вверху сверкал потолок, густо расписанный узорами и цветами. Внизу молчали ковры, плотные, как верблюжьи шкуры. Алебастровые стены, резные, как Кружева, были похожи на морскую пену. Многим доводилось видеть моря; немногим - покои Мамая. Все видели: Мамай не в себе. Весть о разгроме уже дошла до них. Но меру разгрома они медленно постигали лишь здесь. Они сидели в прохладной мгле комнаты, поджав пыльные ноги, силясь сохранить достоинство; силясь, сохраняя достоинство, понравиться Мамаю. Мамай знал: есть среди них ликующие. Есть, которые думают: пали друзья Мамая, падет и Мамай. Некоторое время все сидели молча. Но он собрал их не затем, чтобы молчать. Он обернулся к Таш-беку: - Люди собрались, князь, тебя слушать. Многие подумали: "Хитер! Выходит: не он нас звал, а сами мы собрались сюда!" Таш-бек неохотно пододвинулся: - Что я скажу? Мы бились так, что уцелевшим стыдно. Живые завидуют павшим И я завидую. Русы разбили нас. Из троих бившихся вернулся один. Из троих вернувшихся снова идти на русов решится один. Сама считайте, сколько уцелело воинов. Других слов у меня нет. Мамай: - Ты говоришь, как раб, как трус. А я тебя почитал за князя. - Нет, я не трус. Я снова пойду на Москву. Мамай: - Если клинок не дает взамен трех клинков, если, потеряв одного коня, воин не приводит трех - незачем держать войска. Мы резали, и мы впредь будем резать кобыл, если от них нет ни молока, ни приплода. Мы завоевываем, чтоб с побежденных брать приплод себе. Не много - одну десятую часть со всего. Так стоит Орда. Так она будет стоять. Надо опять идти! Говорите, скоро ли сможете вы встать в поход и как вы в поход пойдете? Русь принадлежит нам, и мы ей напомним наше право. Таш-бек сказал: - Многое завоевано Ордой. Нового нам не надо. Надо брать с того, кто завоеван. Так поступал Чингиз. А мы с одних упускаем дани, а на других с кровью и лишениями налагаем их. Мы стали от войны беднеть, а войны хороши, если приносят добычу, если... Мамай перебил его: - Я и говорю о том! А если не дают, надо заставить давать. Один из мурз попрекнул: - Не надо было уступать Дмитрию. То ты снизил им дани, то сзываешь в поход, чтобы поднять прежние дани. Еще голос - голос старого Барласа: - Сам прощал, сам возвращай. - Что?! - воскликнул Мамай. Когда притихли и присмирели, Мамай приподнялся с полу. - Приказываю: собирать всех, кто возвращается из Бегичева похода. Вам завтра быть здесь всем. Кто говорит? Все молчали. Они встали, торопясь уйти. Он не предложил им ни кумыса, ни беседы. С ненавистью он смотрел им вслед Когда Мамай остался один, к нему подошел Бернаба: - Они ненадежны, хан. Надо искать других. - Воины - не верблюжий навоз. По степи не валяются. - У меня есть план... - Некогда, некогда! Пока Дмитрий торжествует, надо подкрасться, обрушиться, не дать опомниться! Снова вскочил, побледнел и затопал: - Жечь их! Резать! Давить! Вскоре успокоился. - Времени у нас есть только, чтоб вдеть ногу в стремя и хлестнуть коня. Бернаба смолчал. - А как я тебе велел: ты учишь русский язык? - Каждый день. - Уже говоришь? - Понемногу. - За русского годишься, как мы условились? - Рано еще. - Торопись. Бернаба придвинулся; наклонился к Мамаеву уху: - Остерегись: хан будет рад твоему поражению. Мамай понимал, что Бернаба хочет ему славы и силы. Он дает советы, помогает, поддерживает, ибо гибель Мамая - это гибель Бернабы. всех его генуэзских надежд. Кому из татар понадобится этот чужеземец, хотя и отатаренный; кому из генуэзцев понадобится столь отатаренный бездельник, хотя и генуэзец! Мамаю этот хитрый проходимец во многом помог. Бернаба видел многие страны, над ним небосвод был высок и просторен. Бернаба давал советы безжалостные, подлые, корыстные. Но. они совпадали с мечтами Мамая, и этот проходимец был ему ближе всех друзей. Мамай сказал: - Хан не будет рад. Я одержу победу. Бернаба молча отодвинулся: в комнате с ковров собирал сор раб. Ухо раба было срезано, и он низко на щеку опускал рыжие волосы. Раба звали Клим. Он был рожден рязанкой от чьих-то воинов, проходивших мимо. "Если на Рязанской земле родится человек рыжеволосый, белотелый, значит, родичи его пришлые" - так хитро однажды объяснил Бернабе сей раб, когда Бернаба спросил: "Кто ты, бурнастый?" Раб не видел родины тридцать лег. Он уже плохо стал говорить по-русски. Мамай заметил, что, чем чаще случались в Орде убийства ханов, тем одобрительнее раб глядел на Мамая, и Мамай приблизил раба: доверил ему уборку комнат и присмотр за едой. И стал отпускать молиться в русскую церковь. Бернаба удалился. Раб ушел. Мамай спустился в сад. Было невыносимо думать теперь о Воже. Но начинался новый поход, и крылья надежд прикрыли вожскую рану. Ночь стояла тихая. Люди не пели; не гремели барабаны. Лишь кое-где розовели глиняные стены, озаренные отсветами вечерних костров. Да в темноте осеннего неба кровавой каплей висела одинокая звезда. Громко текла вода в ручье. Пахло степными травами - полынью и мятой, и к ним примешивался чуждый аромат садовых цветов: так по кошме, не сливаясь с ней, ложатся чуждые войлоку узоры. Мамай не думал о поражении - его охватили надежды похода. Уже не терпелось поскорее тронуться в путь. А Бернаба лежал на полу и неистово заучивал русские слова. - Комонь, комонь, комонь... Затем говорил вслух: - Комонь - это лошадь. Потом опять зубрил: - Кметь, кметь, кметь... И повторял вслух: - Кметь - это воин. Так Бернаба овладевал неодолимым языком русов. Наконец он отодвинул из памяти и комоня и кмета, опрокинулся на спину и, глядя в низкий, собранный из палочек потолок, стал вспоминать Омара Персидский язык дался ему легче. Бернабе было восемнадцать лет, когда отец его умер в Казвине. Было Бернабе двадцать два года, когда, задержанного за отцовы долги, купцы выкупили и взяли его с собой в Кафу, на Черное море. Но не отпустили. Когда исполнилось Бернабе двадцать семь лет, он побывал в Константинополе, а тридцати лет оказался Мамаевым рабом в Сарае. Он поехал торговать, задолжал, и товарищи, не простив неудачнику долгов, продали Бернабу в Сарае, как осла. А Омар так хорошо говорил: - Все обратятся в глину! Как это стихами? И дальше: гончар возьмет ком этой глины и слепит чашу для вина из царских черепов и из ног рабов. Не спеши, брат! Не спеши! Ноги вынесут тебя из рабства. Но лучше будет, если с тобой они вынесут еще что-нибудь. Вдруг в ужасе он вскочил. Но это только свеча, догорев, упала. Двадцатая глава. РЯЗАНЬ Кирилл знал: много огня и крови видала Рязанская земля. Первая на Руси она приняла татарские удары. Седьмой год пошел, как всю Рязань повыжгли, повытоптали. И Кирилл подивился: ныне стоял город высокий, дубовый, складный. Непросторен, сжат, как кулак, готовый ответить ударом на удар. Гордый город над светлой и просторной Окой. Высоко текли над ним облака. Густо синело осеннее небо, и молодые деревья поднимали позолоченные крылья, словно готовые взлететь. Скупо подкрашены киноварью верха серых стен. Узкой каймой расшиты у рязан рубахи. Чужеземца сторонятся - не в пример Москве. Недоверчивы - видно, много от чужих народов принято ими мук и обид. Кирилл, любопытный до новых городов и обычаев, вникал во все. И лапти по-иному тут сплетены - лыко узко, а работа мелкая. И в холстину пускают синюю нитку - из такой полосатой холстины мужики портки носят. И волосом рязане рыжее, каштановой. И молодые каштаны стоят в городе. Любят тут сады садить, цветы растить. Телеги на базаре и те не как в Москве - покруглее, на ходу бойки. Пошел по слободам, спрашивал людей, заговаривал. А люди, слыша его пришлую речь, отвечали сурово, неразговорчиво. Только девушки, поблескивая карими глазами, ласково пересмеивались ему вослед, и Кирилл тихонько насмешливо пропел: А у нас в Рязани Грибы с глазами, Их едят, А они - глядят... Девушки оробели и скрылись. У Пронских ворот встретился неторопливый длинный обоз с припасами: боярам везли из вотчин урожай. Колеса глубоко проваливались в колеи; тощие лошади, напрягшись в хомутах, еле выволакивали возы в гору. Один из мужиков долго бился над своей лошадью: колесо рассохлось, деревянный обруч лопнул, и телега застряла в глубокой колее; остервенев, мужик истрепал лычную плеть о лошадиный крестец. Конская кожа взмокла и побурела от ударов, а мужик все стегал лошадь, заставляя пересилить самое себя. - Стой! - строго сказал Кирилл. Мужик опустил плеть. - А ежли б тя так хлестать, чтоб ты сдеял? Вокруг них быстро собрался народ. - Ух ты! - озлился мужик. - Я исконный рязан, а ты с Москвы назирать явился! Кирилл угадал недружелюбное молчание народа. - Не быть московской голове над Рязанью! - А ежели у тебя своей головы нет? - Слыхали? - А чего слыхать, коли то на твоем коне видать. - Мой конь. Захочу - убью сейчас! Мое право. - Дурак, - ответил Кирилл. Тотчас молчание людей переросло в рева - Учить нас! - Москва нас срамить пришла. - А что на него глядеть! Кирилл обернулся к ним, улыбнулся и сказал: - Дураки. Но отвечать им не дал. Голос его вдруг стад тверд, как меч: - Что стоит один час работы? Спрашиваю. Ну? Кто-то, помявшись, крякнул ответ: - Что стоит конь? Тот же голос ответил. Остальные молча и выжидающе слушали. - Вот и вышло, что мужик дурак. Конь его стоит во сто двадцать раз больше, чем час работы. А воз разгрузить, вывезти в гору да опять нагрузить за час можно. Можно? Все молчали. - Можно! Что лучше? Коня убивать али воз перегружать надо? - Мой конь! - остервенел мужик. И теперь, ошалелый от внимания народа, кинулся на лошадь с бревном. Он ударил ее около морды, но рука сорвалась, и огромный влажный глаз коня испуганно заморгал ласковыми ресницами. - То-то дурак! - А не твое это дело! - крикнули Кириллу из толпы. - Это-то? Мое! Не дам бить коня! - Попробуй! Мужики-возчики сгрудились вокруг товарища. Стали засучивать рукава. Ярость ударила Кириллу в голову. Он сбежал к дороге, отхлестнул двоих, подвернувшихся под руку, и вырвал бревно из мужиковых рук, а мужика схватил за волосы и повернул так, что тот, взвыв, упал на живот. Пока еще никто не опомнился от удивления, Кирилл крикнул: - Конь в бой ходит! Кони Рязани надобны! Без коня кто биться может? Вопрос удивил всех. Кирилл без передыху закончил: - Без коня войску не быть! А дурак всегда враг. - Ну-ка, кто за коня, а кто за дурака? Народ засмеялся. - Оттого-то я вступился. Ну-ка, люд, поддавай! И прежде чем подоспели ему на помощь, он крепким плечом уперся в задок воза, гикнул коню, и телега со скрипом и скрежетом вынырнула из рытвины. Мужик опешил: материться ли ему, кланяться ли за помогу, но Кирилл уже отряхнул плечо и пошел. Перед ним дружелюбно расступились, и дело обернулось с гнева на милость: - Ишь, Ольгово войско хвалил! - Да он, может, и не москвитин. - А это не Овдотьин ли племяш из Новагорода? Сказывали, нашелся. - Не. Я человека этого примечал. Он в Нижнем кожами торгует. Оттоль прибыл. - Скажешь! Он наш, рязанский, из Пронска воскобой. Так Кирилл пошел по Рязани. Дубовые толстостенные стояли, стена к с гене, дома. Стоял за тыном княжой Олегов терем. На площади теснился торг. В кузнечном ряду ковали коней и мечи. Кирилл остановился, взглянул. - Подойди, глянь, - позвал коваль, довольный вниманием к своему делу. Кирилл примерился к новому мечу. - Не видал таких. Не тяжеловат ли? - Доле прослужит. - На Москве такие перестали ковать. - Ну, за ней разве угонишься? Она, сказывают, на Вожу-то свейские, заморские мечи брала. - А ты нешь таких не сковал бы? - Да ведь Москва кует! Еще, сказывают, и к свейским свою поправку дает, лучше тех кует. А нам не велят. Ольг сказал: "Не я Москве ученик, а пущай она сперва у нас поучится". - Ну Ольга и поучили, как из Рязани шугнули. - Ой, про то забудь. Голову снимет. - Ладно. Бог те на помощь! - Спасибо на добром слове. Кирилл смотрел рязанские сукна. Не хуже цареградских. Потемней, пестрины в них нет, а работа топкая. Видел на торгу многие ремесла - бочаров, утварщиков, медников, овчинников. Их изделия прельщали Кирилла добротной, чистой выделкой. Скромны, не пестрят, радуют не блеском, а нутром. Кирилл почувствовал себя среди ремесленников как дома. Хорошие ребята. Не похожи на греков - те сделают на полушку, а нашумят на рубль. Эти на рубль сделают, а что сделают, суди сам; не похваляются. - Люб ты мне, город Рязань! Он шел с торгу вдоль Лыбеди; за Скоморощенской горой садилось солнце. Длинный седой старик окликнул его: - Эй, сыне, не коня ли покупаешь? - Не! - усмехнулся Кирилл. - Своего продаю. - А чего просишь? - привязался старик. - А ты моего коня видал ли? - Я, сыне, стар, знаю: у такого доброго молодца и конь добр. - По чем судишь? - Добрый молодец - добрый воин. А в бою много коней ждут всадника. На хлябивой кляче ты нешь поскачешь? "Ну, а что мне? - подумал Кирилл. - Продам! Рязань, теперь вот она". Он повел за собой старика и, только положив в пояс деньги, удивился: "А я ведь и впрямь коня-то продал! Выходит, приехал домой!" Еще день не погас, а уж Кирилл ходил, расспрашивал: - Гдей-то тут в Затынной слободе огородники? Ему показали дорогу. - А не слыхали, есть там Горденя? - Это - у которого белая капуста? - Он самый. - Есть там такой. С того краю второй дом будет. - Ладно! На другой день Кирилл собрался к Гордене. Он сунул в суму коломенскую сулею, намазал салом сапоги и, удивляясь своей робости, пошел к огородам. Тут было хорошо. Низко, близко к реке. Лыбедь текла, поросшая широкими листьями кувшинок. Воздух был свежий, пахло землей и ботвою. За тынами тянулись гряды. Пушистыми зелеными хлопьями сугробилась над грядами ботва моркови. Пунцовыми жилами на плотных и скользких листьях темнела свекла. Кирилл подивился было пустым грядам, но гам спел лук, золотясь бронзовой чешуей, и серебряный чеснок. Подале лежало поле, там вразвалку росли огромные голубые кочаны капусты. Между гряд стояли обширные кади с водой. Кирилл вошел в огород. Навстречу ему двинулся смуглый черноглазый человек, и в его бровях, или в переносице, или в ушах было какое-то переползающее, как тень, сходство с Анютой. - Тебя Горденей зовут? - По капусту, что ль? Обождать бы надо с недельку. - Капуста капустой. А мне Анюту повидать надо. Сказывали, она тут, у тебя. - У меня. - Как бы ее кликнуть? - А зачем? - Из Коломны я. Наказывали об доме сказать. - Мне скажи. Она мне сестра. - Самой надо. - Самой нет. - Где ж она? - К вечеру будет. - Ну, я зайду. - А ты скажи, я ей передам. - Сам скажу. - Беда, что ль, какая? - Нет, беды нету. А наказывали ее спросить. Там баба одна. - Постоялка, что ль? - Не, соседка. Там об ней у соседки справлялись. Ну, дело бабье, - наказала: скажи, мол, ей, скажи самолично. - Это уж не анафем ли ее пришел? - Может, и он, не знаю. - А чего ему надо? Ведь монах! - Он теперь расстрига. Своим трудом жить удумал. - Значит, он и приходил? - Не знаю. - Ты ж сказал: расстрига. - Это так. А он ли приходил, не ведаю. - Пришел ей сказать, а что сказать - не знаешь? Что-то я не пойму. Кирилл подумал, что запутался. А Горденя, помолчав, решил: - Ты лучше не приходя. Не сбивай бабу. Сколько годов томилась, стала затихать, а ты опять разбередишь. Не ходи лучше. Скажешь в Коломне: не нашел, мол, нету. Идем, капусту посмотришь. - А она не придет? - Нонче, может, и совсем не придет. У ей в городе кума заболела, позвала по дому доглядеть. Может, задержится. Вот, глянь сюда: хороша? Белые кочаны лежали, словно витые серебряные чаши, в синеватых листьях. Желтоватые шары, гладкие, будто смазанные маслом, поблескивали на осеннем солнце, крепкие, как костяные. - Чем это ты их так выходил? - А! Сам дошел. Она тепло любит, а пьет, как лошадь. Только пои. Так я ей теплое даю питье, не из реки, а из кадей. Вода за день согреется, вечером - пей. Вот она у меня и такая. У меня тут многие перенять норовят, да никак не домекнут, как это я водой ее ращу, не верят: тут, мол, какое-то другое дело. И ничего у них не выходит. Надо любить дело, тогда его и поймешь. А поди морковь у меня глянь. Видал такую? Кириллу хорошо было ходить по этой земле, где еще утром ступала Анюта, где на влажной земле не ее ли виден узкий след. - Много у тебя народу пособляет? - А где его брать, народ? Нешь это Москва! Мы в походы не ходим, пленных не имаем. Отколь нам руки брать? А были б руки! У нас пару коней дешевле купить, чем одного полоняника. - Да Рязань ведь воевала. - А ты слыхал, чтоб мы пленных брали? То сами в полон идем, то полон на свой размен спущаем. Мы, брате, не Москва. Наш Ольг голову высоко несет, а дело стоит. - Место у вас такое. Промеж Москвы и Орды. - Да уж либо к одним, либо к другим бы прислонялся. - А ежли б он к татарам прислонился? - Ну, я б в Коломну пошел. - Весь народ в Коломне не уместится. - Я про весь народ не скажу. Он сам о себе знать должен. - А народ - это нешь не ты? - Ты что-то тут плетешь! Это на сытый живот с тобой говорить надо. А я еще не ужинал. Кириллу показалось, что Горденя обиделся. И решил уйти. - Ты все ж Анюте скажи: приходил, мол, человек из Коломны. Желал ее видеть. Пускай завтра подождет. - Скажу, ладно. Только чтоб об том человеке промеж лас разговору не было. Такое мое слово. - Про того я ей ничего не скажу. А ты ей скажи: был, мол, человек из Коломны. Пускай ждет. Надо с ней самой говорить. - Чудной человек! Ладно. Приходи завтра. Кирилл ушел. Осталась одна лишь ночь без нее. Только одна. Но не будет ли ночь эта длиннее всех прошлых лет, тяжелее пути, пройденного за эти годы? Она началась уже сейчас, пока светило осеннее белое солнце. И кончится она не раньше, чем солнце снова взойдет. Двадцать первая глава. МАМАЙ Мамай проехал мимо ханских садов. Поверх зеленого седла сверкал его алый халат. Желтые сапоги прижались к серебристым конским бокам. Окруженный выбеленной каменной стеной, сад тянулся долго. Мамай искоса заглянул туда с высоты коня. Сад простирался, как водоем, полный синевы и лазури. Ветви, уже освобожденные от плодов, качались, и шелест листвы заглушал жалобную женскую песню. Как золотые рыбы в глубине струй, где-то шли там и пели ханские жены. Не знали, что вдоль стены по тропе проезжает Мамай, которого боялись все. Там, в глубокой тени, шла ханша с бровями, похожими на вскинутые крылья стрижа. Мамай однажды застал ее лицо врасплох, когда, привстав на стременах, заглянул в сад. Теперь не привстал: сзади следовали начальники войск, он ехал говорить с ханом о русских делах, о походе и хотел, чтоб люди видели, как равнодушен Мамай к сокровищам хана. Но глаза косились поверх надменных стен, и ухо внимало шорохам и смутному плачу песни. К воротам сбежались воины принять Мамаево стремя, но он круто повернул коня в ворота, и стража угодливо распахнула их перед ним. Не сгибаясь, Мамай въехал во двор, и так же, не сходя с седел, въехали за ним всадники. Со смирением надлежало Мамаю войти в ханский дом. Смиренно объяснить позор Бегича. А Мамай въехал победителем и остановил коня среди цветов и фонтанов. Начальнику ханской стражи приказал: - Сообщи! И пошел к дому, как к себе домой. Весть о Воже радовала хана. Хан был поставлен Мамаем, обязан был помнить о том, и потому ненавидел Мамая. Хан думал: "Разгром на Воже смирит гордеца. Убыль войска - убыль Мамаевой силе. Позор унизит и ослабит Мамая и возвысит и укрепит ханскую власть". В саду под высокими резными столбами террасы сидел хан. Высоко над ним к цветистым узорам потолка ласточки прилепили гнезда и пели, готовясь в далекий осенний перелет. Хан любил птиц. Ноги, зябко поджатые, он покрыл золототканым халатом. Длинные глаза исподлобья следили, как дерзко шел к нему, мимо стражи, Мамай. Круглые, прозрачные, мышиные уши хана оттопырились; розовый тюбетей, глубоко надетый на голову, покрывал круглый лоб. После приветствий Мамай опустился на ковер и замолчал, выжидая. - Видим беду, - сказал хан. - Нужен мир. Мир дает сил. Мамай смотрел: вот сидит хан и рад! Как пойманный барс, Орда ненавидела Мамая, но покорялась его руке, доколе в руке был меч. Ныне, думали, выпал меч. Меч - это войско, а войско побито. - Выпал меч? - спросил хан. - Нет, хан. - А как? - Новое войско есть. Беспокойным взглядом хан оглянул вождей, стоявших вокруг Мамая. Каждого знал, многие из них склонялись на сторону хана, но все стояли, робко потупив взгляд. Лишь Мамаев пес - генуэзец - позади других ворочал круглыми, совиными глазами. Была и в этом Мамаева дерзость: являться к хану со своим рабом. Не ему ли внемлет Мамай, кидаясь опять на север, когда ласточки уже кличут в теплые края? - Иным есть нужда ослабить Орду. Не слушай их. Мамай не понял, о ком сказал хан, и смолчал. Но нахмурился: Мамай не просил у хана советов, сам разбирается в своих делах. Сам знает свой путь. Если б Вожа не пресекла Бегичева пути, если б Москва пала, пал бы и хан, ханом бы стал сам Мамай. Ныне ж нет сил валить хана, и хан осмелел: судит, будто и впрямь правит Мамаем. - Надо немедля напасть на Москву. Поход даст победу; победа ж не ослабляет. - Тебе дана сила Орды. Но силе нужен ум. Смотри ж! - сказал хан. "Учит! А как будет рад, если Мамай покорится и не пойдет в поход. А как будет рад, если пойдет и падет. Не дам ему меда, дам горечи". - Пойду и возьму Русь! Хан угощал туранскими дынями. Зеленая мякоть благоухала, как розы. Сок освежал, и слова складывались в ласковую и медленную речь, словно их пропитал густой дынный сок. Так и следовало беседовать под сенью ханского сада. Мамай говорил, словно, запрятав в рукаве плеть, ласкал ребенка. Вдали, за деревьями, мелькнули женские одежды. Жены хана станут Мамаевыми женами, когда лезвие скользнет по ханскому горлу. И прежде всех ханских сокровищ Мамай накроет ладонью брови, вскинутые над висками, как крылья стрижа. Осторожным взглядом Мамай проверил, в доверии ли у хана Пулад-Бугаир, которому Мамай при случае поручит ханское горло. Бугаир сидел слева от хана, заботливо поддерживая полотенце, о которое хан вытирал пальцы, липкие от дынного сока. Но прежде чем Мамай подмигнет Бугаиру, надо встать и победить. Мамай, благодаря хана за угощенье, кланяясь, улыбаясь, встал. Ветер раздувал халат. Мелкая дождевая пыль уже студила лицо. Конская спина намокла, и воины сдернули с седла отсыревшее покрывало. Мамай медленно ступил в стремя и, не оглядываясь, поехал навстречу ветру. Ветер дул с севера. С Москвы. Он нес осень и холод. Он бил навстречу. И Мамай, опустив недобрый бугроватый лоб, хлестнул лошадь. Надо было спешить. Не хуже ханского высился его дом. Хорезмийские мастера выточили высокие столбы, изукрасили обращенные к саду стены росписью и глазурью. И, словно по запекшейся крови, прошел хозяин войск по коврам. Бернаба шел за ним следом. Клим подал Мамаю теплый халат, стянул тесные сапоги, пододвинул красные туфли и стал у стены, Мамай, не оборачиваясь, спросил Бернабу: - Пойдешь со мной? - Я боюсь твоей прыти. - Не надеешься? - Собери хороших воинов. Обожди, если их нет сейчас; не полагайся на остатки. - Некогда. Все готово. Воины ждут. Бернаба взглянул в сад. Рано смеркалось. Покачивались ветви, по листьям хлестал дождь. Если остаться, вдруг забудет о нем Мамай - победит и забудет. Это означало гибель. Что станет он делать один в чужой Орде? Если пойти и Мамай там погибнет, что станет он делать в лесах Руси? - Русскому языку учишься? - спросил Мамай, будто понял Бернабову мысль. - Учусь. - То-то же! - Когда мы пойдем? - Передовых вышлю утром. Днем пойдем все. Мамай посмотрел на Клима: - И ты, рязан, пойдешь. Русской речи Бернабу в пути учить будешь. - Хотел бы сперва свою молитву совершить, хозяин. - Не запрещаю. - Благодарю, хозяин. За долгие годы Мамай привык к этому рабу. Клим одобрительно улыбался, когда Мамай стравливал, как псов, ханских родичей. Клим всегда был на стороне Мамая. Радовался Мамаевым радостям, печаловался о горестях Орды. Ныне, в дни сборов, приготовил хозяину одежду и оружие и припасы в поход. - Оружие и хозяйство к походу осмотрел, хозяин, - исправно. На кольчуге верх давал перековать, принесли, - искусно выправили. - Ступай. Клим вышел и поскакал из садов. Вокруг города, между садами и на обширных пустырях, стояли кочевые войлочные юрты прибывших издалека, прикочевавших из дальних степей. От юрт пахло кислым молоком, скотом, дымом Многие высились на широких телегах, готовые в дальний путь; у других стояли лишь решетчатые костяки, и теперь женщины покрывали их широким войлоком. Кое-где варили еду, сгибаясь над котлами. У иных дым поднимался сквозь верха юрт - эти опасались дождя и костер разложили внутри, по-зимнему. Чем ближе был город, тем становилось теснее. Никогда не видел Клим столько людей, толпившихся у городских ворот. Но он горячил коня, и конь расталкивал пешеходов грудью. Православная церковь стояла невдалеке от базара. Трудно стало пробираться сквозь город Сарай. Улицы узки, народ толпился в них. На крышах стояли женщины. Псы лаяли с крыш. Гнали овец, и овцы запружали улицы. Ехали всадники, жались к стенам пешеходы. Катились на пешеходов и на овец огромные колеса арб. Визжали верблюды. Рев стад, лай, бубны и крики; скрип колес, и ржание, и грохот барабанов стояли над городом. Чем дальше продвигался Клим, тем тесней и оглушительней волновался Сарай. И уже не коня приходилось хлестать, а толпу, чтоб пробиться. Не будь Клим Мамаевым, не смел бы и в седло сесть, а плеть в руки взять и подавно. Но Мамаеву человеку сходило все. Вокруг церкви жались глиняные стены русских жилищ; кровли их, настланные плоско, как у татар, либо возвышающиеся каменными куполами, подобными Юртам, мало отличались от строений татар. В эти, тихие сейчас, переулки сходились русские люди - купцы, и рабы, и монахи, и служивые люди; одни молитвами, другие русской беседой умеряли тоску по родине. Их в Орде было много. Орда ткала шелковистые ткани, привозила шелка из Китая и из Ирана, мяла кожу, холила сафьян, нежную юфть, добывала краски, ковала мечи, пряла шерсть и сбывала свои товары на север, на полудень, на закат. И русские купцы скупали на ордынских базарах, вьючили на верблюдов, направляли и степью, и Волгой в свои города дорогие степные товары. А торг не шел без приказчиков, без попов, без слуг. Всяких сословий русские люди теснились в Сарае. Клим прошел в церковь. Теплилась лампада перед образом Дмитрия Солунского. Во имя Дмитрия Солунского наречен Московский князь Дмитрий. Клим посмотрел на святого, восседающего на княжеском троне с мечом в руках. Недобрый взгляд скошен на врага, и рука осторожно вынимает меч из ножен. Знали на Москве, чьим именем наречь русского князя! И Клим набожно перекрестился на образ. Он кланялся, пока вошел и опустился на колени широколобый горбоносый поп. Тогда Клим встал и подошел к попу, прося исповеди. Они отошли к черному уединенному налою; там, стоя под широкой, как у воина, поповской ладонью, Клим рассказал о чаяниях Мамая, заутра собирающегося в поход на Русь. Когда Клим пробирался назад сквозь городскую давку, боковыми проулками скорый монах уже торопился навстречу северному ветру. На окраине ряса мелькнула в тени одинокой лачуги Сумерки сгущались, сутки перекатили в ночь. Но, видно, зорок был человек, который вывел со двора лачуги коня и погнал его вскачь в ту сторону, где небо еще отливало зеленоватым туманом холодной зари. А когда заря забрезжила на востоке, передовые сотни вышли из стен Сарая, и следом за ними, в полдень, кинулся в поход Мамай. Он сидел, вглядываясь в даль, словно цель была близка. Хлестал коня и тотчас осаживал его твердой рукой. Но помыслов удержать не мог, и они, опережая его, опережая передовые отряды, опережая ветер и слух, рыскали по ордынским степям, как волки, мчались, как белки, сквозь русские леса, перелетали реки и броды, как птицы, стремясь скорее, скорее удариться грудью о каменные стены Москвы. Двадцать вторая глава. ОЛЕГ Олег сидел в седле чуть наискось, левым плечом вперед. Расшитая белым узором красная попона покрывала конские бока, тяжелая бахрома свисала до колен коня - татарское изделье либо аланское. Олег возвращался из монастыря. Пусть у Дмитрия есть за Москвой Троица в глухом лесу, в дебрях. Троица темна и сурова. Олег выбрал высокий берег над светлой Солотчей, где над песчаной кручей высятся необъятные сосны, где в дубовых рощах теперь, на осеннем пролете, собираются стаи звонкоголосых птиц. Тихое струение реки, шелест рощ, птичий доверчивый переклик - там все славит жизнь, и Олег поставил в том месте монастырскую церковушку, а для себя теремок, чтоб было где уединиться от забот, а когда-нибудь, может, и жизнь завершить перед широким простором тишины и мира. Он возвращался из любимых мест, и подсушенные ночным заморозком травы похрустывали и ломались под бодрой поступью коня. С Олегом ехали немногие отроки из дружины да двое родичей. О ту пору, завершающую летнюю страду, все разъехались по своим уделам собирать оброки и подати, и Олег не задерживал никого. Битва прошумела на Воже, тучу пронесло стороной от Рязани, и теперь все сулило спокойную, надолго мирную жизнь. Холод воздуха такой, что видно дыхание; белая трава над черной землей; пылающая желчь лесов и синева неба впереди - осень, синевой и силой осенившая каждого человека, уставшего от летних тревог. Когда высоко на поляне поднялись городские стены, Олег выпрямился в седле и спутники его подтянули поводья. Олег сидел в седле легко, и конь ступал легко. Рязанская земля постукивала под резвым копытом. Проехали огороды, где на грядах еще лежали синие комья кочанов, и молодая женщина с рябиновым ожерельем на шее приложила руку к глазам, вглядываясь в нарядную дружину, но тотчас запахнула лицо платком и, кланяясь поясно, пропустила великого Рязанского князя. Лишь рябиновое ее ожерелье свесилось из-под платка, и Олег покосился на него пристальным горячим взглядом. Он проехал под темным сводом Духовских ворот и заметил иней на серых бревнах стен, куда еще не добралось солнце, и лазоревый шелом неба в арке ворот. Князь искоса оглянулся, склонили ль спутники головы, проезжая ворота. Следовало головы склонить не потому, что свод ворот низок, а из почтения: велика честь вступать в город Олега. Князь повернул коня по узким улицам. Встречные жались к стенам, кланяясь ему, дивясь ему, чтя его, но он смотрел вперед на частые повороты улицы, на красные карнизы над серым дубом строений, кое-где, за заборами - резные столбы крылец, кое-где чешуйчатые острия церквей и размалеванные верха теремов. Резко из-за стен вспыхивали осенняя листва да черные ветви уже оголенных берез. Изредка вскидывалась воронья стая и уносилась прочь с граем и шелестом. Дружно поднял Олег свой город из пепла. Едва минуло пять лет, а уже потемнели дубовые рязанские стены; кому было строиться, построились разом, никто не хотел отстать. Только из слобод еще доносились стуки топоров да возгласы плотников. Да и там торопились достроиться до холодов. Снова стоит город, словно и не было беды. Много на Рязань легло дубов, безотказно давал их Олег своему городу, поредели рощи по-над Трубежом и по Оке-реке. Теперь вся дубовая стоит Рязань. "Крепка! - помыслил Олег. - Дуб год от года крепче становится". А спутники, едучи позади, скинули на седла дорожные армяки и чванились дорогими кафтанами перед сотнями глаз, отовсюду - из домов, из щелей, из ворот - провожающих Олега. Когда он въехал на княжой двор, его удивило, что челядь толпится у крыльца. Быстрый глаз тотчас приметил потную, грязную лошадь без седла с татарским тавром на крупе. "Чей степняк?" - но не спросил: негоже домой вступать с вопросом, будто чужому. Еще отроки не ухватили повод коня, а Олег уже сошел, осторожно ступая на больную ногу. Шестой год рана не заживает, а великому князю не честь хромать. Чтоб не хромать перед народом, норовил с коня сходить у самого крыльца, а в седло вскакивал сразу с порога. Руку б ссекли, не столь бы горевал - шрам на лице, рука ли, ссохшаяся от раны, украшают воина. Нога - не то, князю надлежит проходить между людьми гордо, легко: не к лицу великому князю прыгать, как воробью. Чтобы сгладить свою поступь, Олег, шагая, выпрямлял грудь, высоко вскидывал плечи и не видел, что хромота его от этого усугублялась в глазах людей. Часто приходила досадная мысль: "Вон Дмитрий из битв невредим выходит". Однажды боярин Кобяк подольстился: - А мнится мне, княже, Дмитрий-то трусоват: в походы ходит, а ран не имеет. Но сам-то Олег знал: Дмитрий не бережется. Оттого и сам всегда в сечу лез, опасался, не дошло б до Дмитрия, что Рязанский, мол, Олег оробел. А небось рад бы Дмитрий сказать: "Князь Ольг робок". - Нет, Дмитрий Иванович, не дам тебе сих слов молвить! Молча Олег вошел в сень терема. - В гридне, княже, гонец ждет. - Чей? - Ордынской. - Пущай. Сперва омоюсь. - Бает: весть велика. - С Орды-то? Обождет! Отрок лил князю воду из ордынского медного кувшина, и вода будто пела, струясь в чеканную лохань, касанье струи о медь рождало звон, похожий на дальнюю песню. Хотелось ее слушать, не расставаясь с теплой струей. Раздумывая, утирался холщовым рушником: чего может быть с Орды? Побита, опозорена - не скоро ее голос заговорит русским ушам, да и заговорит ли? Не пожелают ли отныне жить с нами в ладу, проложить твердый рубеж, каков был встарь с половчанами? Не о том ли и весть? Едут, мол, дружбы твоей искать. Вот и выйдет, что чужими руками Рязань ордынский жар загребает. На Москву злы, а с Рязанью сдружиться вздумают. Он сел на широкой скамье, покрытой черным ковром, и рукой, изукрашенной перстнями, разгладил влажные волосы. В дверь всунулась голова Софрония, княжеского духовника: - Дозволь, княже. - Вступи. Софроний был и умен, и скрытен, а от скрытности казался пуще того умен. Вокруг люди сказывали свои думы открыто, мыслили вслух, и многие Софрония не любили: