копыт. Бросив коня, он выхватил меч. Скакал татарин; полосатый халат, стянутый ремнем, развевался по бокам седла. Панцирь, надетый поверх халата, сверкал, но меч оставался в ножнах. Пушистая лисья шапка скрывала его бородатое лицо. - Не бойсь! - крикнул татарин, но остановился и оглянулся назад: там, за деревьями и кустами, тянулся в небо, уходил густой черный дым - догорал город. Голоса и крики сливались в отдаленный глухой гул. Татарин сошел с коня: "Господи! Что сотворено с Рязанью!" Снял шапку и перекрестился. Глядя на рыжие волосы, зачесанные налево, где недоставало уха, Кирилл ждал, пока татарин обернулся и спросил: - Брод-то где тут? - Ищу, - неохотно ответил Кирилл. - Идем скорее. - А ты что? - Русский. Утек от них. - Хорош, коли Рязань жег! - Да не жег. А и уйти некуда. - Как же ушел? - Мамай своего потерял. Погнал сыскать. А он, вот он, Бернаба, на твоем седле. - Коль так, щупай брод. Твой конь легче. Так Кирилл и Клим переправили Бернабу к лесам за Трубеж. А татарские трубы над Трубежом уже ревели и выли, скликая войска от грабежа и крови. Надо было уходить дальше. Опять сошла Рязань с лица Русской земли. Двадцать шестая глава. ЗАРЕВА Перешли реку. Прислушались, затаившись в кустах. На холодных ветках гремели одеревенелые листья. Над Рязанью стоял серый столб дыма. Кирилл примерился, как перекинуть Бернабу через коня, чтоб и самому осталось место. - Ты его спешь! - посоветовал Клим. - Не то коня уморишь. Кирилл не понял. - Чего? - Бернабу-то спешь. Вздень петлю ему на шею, так и поведешь. Держи аркан! - Удавится! - Не бойсь. Петляй. Бернаба напрягся, приподымая голову, и прохрипел с укором: - Ой, Клим! - Осерчал! - качнул головой Клим. Кирилл удивленно вслушался: - Видать, по-нашему разумеет? - Не вельми: мною обучен. - Что ж дурно учил? - В Орде мнят; русское слово с Батыгиных времен остановилось; они русскую речь издревлим слогом молвят. Мне ль раскрывать очи врагов моих? - Может, мнят, и Русь с Батыгиных времен неизменна? - И тое мнят. - Опять города палят. - Небось Ольг не чаял? - Сонным застигли. - То то я гляжу. А чудно: почему застигли? - А что? Клим поднял голову и невесело глянул на дымящуюся Рязань. Кирилл переспросил: - Откуда ж знать было? С застав-то воины по волостям разошлись. - Теперь судить нечего. Тронем, кабы не хватились нас. Они выбрались из лозняка. Мокрые кони пошли бодрей. Бернабу повели в поводу, волосяной аркан невыносимо колол и тер шею, и генуэзцу пришлось поспешать вдаль от Мамая. Гнедой тонконогий конь горячился, порываясь из-под твердой Кирилловой руки, косил глазом, приседал, но колени Кирилла так его стискивали каждый раз, что дыханье срывалось. - Удал конь! - одобрил Клим. Бернаба, влачась в поводу, задыхаясь, сморщил лоб. чтоб хоть исподлобья взглянуть на Кирилла. - А не степняк! - сказал Кирилл. - Не татарских кровей. Те коренасты да малорослы. А сей, будто тетива, упруг. - Может, фряжский? - предположил Клим. Бернаба ссохшимся голосом гневно крикнул: - Тоурмен! - Что? - не понял Кирилл. - Ишь! - сказал Клим. - Фряг осерчал: конь-то, мол, тоурменский, а ты ему цены не знаешь. Видать, от Мамая к нему пришел. Не сходили с коней до сумерек, не щадили и Бернабовых ног: чаяли уйти подальше. К вечеру миновали поля и перелески, достигли леса. В лесной мгле Кирилл остановился. Спросил Бернабу: - Жив? Бернаба молчал. - Что ему подеется! - воскликнул Клим. Бернаба даже плюнул с досады: - Аз не ведал тя! - А что б сдеял? - Удавил бы. Кирилл стоял, отпуская подпругу. Клим устало полюбопытствовал: - За что? - Изменник ты! - Врешь! Я Руси не предал. А Орда мне - не родина. Привязав головы коней к их передним копытам, отпустили пастись. Тучи ползли со стороны Рязани, и тяжелые животы их были багровы и алы и то погасали до синевы, то вновь разгорались тягостным багровым светом, и тогда на деревьях прояснивался бурый недобрый отсвет. А порой доносило с той стороны запах гари и смутный вой. Клим отошел, снял шапку и поклонился до земли: - Упокой, господи, души их в селениях праведных!.. - и долго молчал, глядя туда. Когда Кирилл к нему подошел, Клим сказал: - Долго горит. - Дубовая. - Дубовая, а сила не в стенах, а на стенах. - Той недостало, - Тридцать годов Руси не видел. Мнилась! зелена, просторна, тепла. - Время - к Покрову. - А пришел - кажное дерево и ручья поворот, все не на тех местах. Помнил свою деревню на левом берегу, а вчерась мимо шли - она на правом. Одни чураки на ней дымились. "Со мной то ж было!" - вспомнил Кирилл. - Так издали Русь те была теплее? - Не. Во сто крат она мне теплей теперь. Что мороз, мороз любви не студит! Как жалко-то! Бернаба, слушая издали негромкий их разговор, крикнул: - Есть дай! - Голоден, нехристь? Мечами они нарубили молодой ельник, навалили его вокруг, как стену, чтоб никто не смог внезапно напасть. - Хорош осек! - разогнулся Кирилл. Он не боялся зверя. От волков можно мечом отбиться - будь поворотлив. Медведя ножом сваливать приходилось - только б рука не сорвалась да ноги б не оскользнулись. С вепрем столкнешься - успей повыше встать, снизу вверх он нападать не может. А прочий зверь сам человека опасается, далеко обходит. Одна лишь рысь неслышно крадется следом, таится, изловчается, иной раз ждет на ветвях и вдруг валится сверху и терзает, не дав опомниться. У нее-то и перенял свою повадку Кирилл - выждать и накинуться: врагу еще надо опомниться, а ты уж одолел. Каждый норовит перенять силу сильнейшего. Кирилл был силен: его растил лес. Почудился в лесу блеск рысьих глаз. Но кони спокойно щипали обмерзшую траву. Навалили ельника внутрь осека и поверх постелили епанчу - одну на троих. Вынули еду из седельных сум: Клим свою, а Кирилл Бернабову. - Дам твоим пальцам размяться, - сказал Кирилл. - Ко сну вновь свяжу, не гневись. Бернаба с наслаждением высвободил руки, - Тоскуешь по Мамаю-то? Клим предостерег: - С глаз не спускай - уйдет! Бернаба ответил по-татарски! - Не знал тебя! - Что он? - не понял Кирилл. - Кается, что в Орде меня не покончил! - засмеялся Клим. И строго сказал генуэзцу: - Впредь знай: меж нами не бывает рабов, мы и в рабстве глядим на волю. Бернаба отвернулся и долго молчал, глядя, как в лесной тьме стоят неподвижные тени. Потом протянул Кириллу руки: - Вяжи и отпусти спать. Но Кирилл связал ему и ноги. - Спи. Бернаба лежал и прислушивался. Говорил Кирилл: - То и со мной было в Царьграде: Русь вспоминал. На материнском дворе росли три березы. Страшной толщи у них стволы. Втроем не охватишь. В дупло голова влезает. Похвалялся перед греками: велики, мол, березы у родимой матушки, таких дерев в Цареграде нет! Вернулся на Москву, весь город поиначен, а березы стоят - махонькие, курчавятся. Каждую свободно смог обнять и обнял. То не материнские березы убавились, то сам я возрос! Таково приходить домой. Бернаба слушал. Он не заснул, когда все уснули. Лишь под утро ненадолго свело ему сном глаза. И показалось, что не успел даже глаз закрыть, как Кирилл толкнул: - Пора! В лесу еще длился мрак. Но Клим уже стоял, доставая еду. Он протянул Бернабе кусок подсохшей лепешки: - Подкрепись. А Кириллу дал изрядный ломоть баранины, облепленный белым жиром. Когда ж Кирилл протянул и Бернабе от того куска, Клим остановил: - Обойдется! Но Бернаба неожиданно улыбнулся: - Ладно, Клим. Я тоже гляжу на волю; только воля моя не здесь. - А зарезал бы, если б снова в Орде сошлись? - Нет. - Ну, возьми, ешь. Ежели правду баешь. - Правду. - А все ж приглядывай, Кирилл. Уйдет! - И то правда, - согласился Бернаба. - Приглядывать надо. Могу уйти. Мгла прояснялась. Пошли вперед, пробираясь к Перевитску. Туда хлынуло много беженцев из Рязани. "Верно, и Анюта ушла туда!" - думал Кирилл. Бернабе он теперь аркан не на шее стянул, а промеж связанных рук - так ордынцу было легче смотреть на свет. Днем блеснул просвет. Выбрались к городьбе, окружавшей небольшое поле. На жнивье кое-где лежали клочья и вороха соломы, но, видно, ток был не тут. Объехали городьбу, отыскивая тропу к деревне. А тропа привела опять к городьбе, но здесь был разметенный ток: видно, деревня рядом. Ежели полей не огораживать, урожая не соберешь: скот бродит без пастуха, на вольной паствине. Да и зверь посевам вредит: кабаны в рожь норовят залезть, на сладкие зеленя; медведь - на овсы, когда овсы наливаются. Хотя жердь для зверя и не велик заслон, а все ж преграда. На крутом пригорке возле лесного ручья высилась деревня - два двора. Один совсем подгнил, покосился; другой стоял крепко: видно, из старого жилья в новое перебрались, а старое новоселам подкинули. Крестьяне заперлись - будто от врага можно отсидеться! Но Кирилл понимал: в каждой щели - глаз. Он подъехал к двери и начал негромко уговаривать: - Нам бы молока испить. Шли-шли лесом, намучились. Думали - живым не выбраться. Выбрались - свои, как от татар, запираются. За дверью глухо и осторожно прозвучал старческий голос: - Откеда вы? - Рязанские. Город-то порушен. Слыхали, что ль? - Откеда ж слыхать! - Так откройтеся. - Повремени. Видно, всей семьей разглядывали через щель. - А ну как вы - татаровья? - Да не, рязаны. - А чего ж столь пестры? - Это полоняник с нами. - Коли вас пожгли, откуля ж полонянам быть? - Да открывай, что ль! Видно, продолжали разглядывать. Тогда Кирилл сошел с коня и достал из-за пояса мешочек с трутом. Из-за двери торопливо и громко старик спросил: - Ты чего? - Запалю вас, да и к стороне. - Погодь, погодь! Слышно, отваливали тяжесть от двери. Заскрипел тяжкий деревянный засов. Приземистая дверь открылась. Через высокий порог перелез длиннобородый, широкоплечий старец и, щурясь на свет, обидно сказал: - На уж, на! Казни! Но тотчас упал на колени и земно поклонился: - Не ведаю, что за люди. Но, коли милостивы, милуйте. Кирилл смотрел на темную, будто покрытую вечной пылью, серую холстину длинной стариковой рубахи, на рваную дерюгу его полосатых порток. - С миром пришли; не бойсь, батюшко! - успокоил Кирилл. - Ну, спаси вас бог! Хорошо б, коли правда. - Правда. - Так спалили Рязань, стало быть, нехристи? - Всю. - Нас-то, видать, лес спас. - Видать, лес. - А не татаровья ль вы? Тогда заговорил Клим: - Вишь, татарина на поводу ведем. - Хорошо б, коли б так. Но уже просунулись из-под деда русые ребячьи головы, и степенно сошла с крыльца хозяйка, держа ломоть хлеба и берестяной ковш с молоком. Старик помолчал, пока Кирилл принял и отхлебнул молоко, но дальше терпения не хватило. - Слушь-ка, не слыхал Емелю Лыкина, боярина, в Рязани не прибрал бог под лезвием басурманским? - А он те сродни, что ль? - Не. Боярщину ему платим. А коли погиб, не взыщет. - А велику ли? - С двух коробьев. Вдруг Бернаба спросил у Кирилла: - Сколько платят? Не понимаю. - А ты слушай. Два короба зерна сеют. По сему и посев исчислен. Старик встревожился: - Чего это у вас татарин по-нашему смыслит? - Смышлен. Не видя от приезжих обиды, старик позвал их в дом. - Дак что ж? Не слыхал? - Об Лыкине-то? А ежели и убили, другой Лыкин сыщется. Да и татары, глядишь, ненароком нагрянут. Поопаслись бы вы! - Сейчас все в лес уйдем. - А домы? - А домы пожжем. - Это к чему ж? - удивился Клим. - Правильно задумано, - одобрил Кирилл, Старик ответил Климу: - Ежели Лыкин цел, скажем ему; хозяйство татарами пожжено, хлеб взят. Если ж избы устоят - надо Лыкину платить, надо Ольгу платить: Ольг город поднимать станет, надо сыновей отдать - Рязань войско подновлять будет. Дом поставить не велико дело, а хлебушек-то надо цельный год растить. - Может, тое и верно? - задумался Клим. - Мудр ты еси! - одобрил Кирилл. - Может, придется когда пройтить, от непогоды укроешь. Как тебя звать-то? - Гридя я. Приходи. Они еще пили молоко, а из изб уже начали выносить скудный скарб, голых ребят, на коих не было иной одежды, кроме истертых валенок, черные горшки, кусок холстины и все это бегом уносили в лес. А в клети под присмотром Гриди ребята сыпали в коробья хлеб, заботливо застилали каждый короб ветошкой и тоже волокли в кустарник - видно, в лесу на такой случай имелся тайник. Овес увязывали в веретья, и, когда Кирилл пошел к лошадям, лесная деревня уже успела опустеть. Лишь Гридя оставался, следя, как ребята приваливают к стенам копны соломы на поджог. Отдохнув, они ушли. Снова потянулся лес. Ночью они увидели зарево. Впереди пылало все небо; птицы, потревоженные огнем, ворочались и перелетали, натыкаясь на ветки. - А ведь то татары! Перевитск жгут! "Ой горе мое, Анюта! - думал Кирилл. - Куда она кинулась? Да и кинулась ли?" С тоской он смотрел на пылающие небеса. Лишь правее, за Окой, глухо и спокойно темнела ночь - там лежали земли Москвы. Оставался один путь - туда. Двадцать седьмая глава. ОЛЕГ ЗА ОКОЙ Олег кинулся из Рязани в Перевитск. Но зарева вспыхивали всюду. Всюду мог повстречаться враг. Несколько раз поворачивали коней, меняли путь. Скакавший впереди князя отрок вдруг осадил коня, взмахнул рукой и, мертвый, упал под копыта. Черная татарская стрела пробила ему шею. - Горе тебе, Горислав Кобяков, отгорела слава твоей недолгой жизни! - Олег был сильно привязан к племяннику Кобяка. Князь рванул узду и успел скрыться в лес. Спутники повернули за ним следом. Кобяков конь, звеня пустыми стременами, мчался за ними. Долго чудилось им, что позади хрустят сучья и гнутся ветви, но, видно, погони не было. Открытых дорог, однако, избегали, пробирались лесами, озираясь по сторонам. Отовсюду зарева гнали их прочь. Деревни и погосты, ставленные на высоких берегах рек и на пригорках, в глубине непролазных лесов, горели; всюду разбрелись стаи Мамаевых всадников, жаждая добычи и пленников. Один из Олеговых спутников - а осталось их семеро - сказал: - Одна, государь, дорога - из Рязанской земли прочь. Не татарская черная, а золотая, переная московская стрела ударила в Олегово сердце: неужто только одна ненавистная Дмитриева земля безопасна, а родная земля и своего князя укрыть не может! Олег удержал коня. Он понял сейчас: если б не опасался Мамай Дмитрия, жег бы Москву, а не Рязань. Словно не Мамай, а Дмитрий Мамаевыми руками наказывал Олега за гордость, за одиночество, за любовь к Рязанской земле. От ярости лицо Олега перекосилось, рот ощерился от бешенства. Но он сжал губы и отвернулся - в глаза хлынули слезы, и руки забила дрожь. Молча он поехал к Оке. Знакомым бродом перешли на московский берег. Те же высились леса, те же синицы перелетали по ветвям, обшаривая со свистом сучки и дупла. Перепархивали белки, и стояла хмурая осенняя тишина. Лишь порывы ветра изредка врывались в тишину и перекатывались по вершинам. Но это была Дмитриева земля, -которую ненавидел и без которой не мог спастись. Спешить больше было некуда. Одежда изодралась о сучья. Кони дышали тяжело, и ноги их сочились кровью. Да и у самого все лицо было в крови и ссадинах. Он послал двоих воинов вперед по берегу искать деревень, а сам тяжело сполз с седла и лег на чью-то влажную от конского пота попону. Он смотрел в небо. Высоко, в щели между вершинами елей, по густой осенней синеве мчались в московскую сторону круглые белые облака, словно и облакам стало тесно в Рязанской земле; они мчались, погоняя друг друга. Так теперь татары гонят к Орде стада, так поволокут в неволю рязанских людей, и у Олега нечего дать Мамаю взамен, нечем выкупить пленных, как, бывало, выкупал и выменивал, выезжая к границам княжества, на просторное Рясское поле. Не у Дмитрия ж занимать! Воины вернулись скоро. Недалеко стоял московский город Любутск. Олег уже успел помыться и почистился. - Любутск? Да там Ценский погост. - То и любо! Ой, не любо то было Олегу. Хорошо б так постоять, чтоб никто не сведал о том постое. А на погосте причт да и княжие Дмитриевы люди. Как он им станет в глаза смотреть: вот он, скажут, явился к нашему князю под крыло, без нас не обошелся! - В слободе видали, нашего народу не мало сошлось. А на погосте, сказывали, боярынь видать - не твоя ль там княгиня? - Княгиня к Перевитску подалась. - А в той стороне зарева ж. - Ну, глянем. Снова тронулись в путь. Сведав о Дмитрии, княжич Федор на белом коне без седла вымчался встречать отца. Юноше и в беде - бодрость и радость. Радость - что новые места впереди; бодрость - что надо спешить и опасаться. - Матушка, отче, растряслась. Легла, отдыхает. Об тебе плакала, теперь небось с колокольни сюда глядит. А казну довезли. Там один двоих татар с собой приволок. Ну и здоров - еще не видал такого! По-грецки со мной говорил. Ему щеку Мамай пробил, а он татарского князя схватил и уволок с собой. Так они переехали реку Цну, и на въезде их встретила Евфросинья. - Поп со звоном хотел тебя встречать. Да я отговорила: не от радости, говорю, едешь сюды, а с великого горя. - Золотые слова, касатка. - Устал? - Не больно. - Да мне видней. Поп их встретил с крестом, и они пошли в церковь и отслужили молебен - возблагодарили за спасение жизни своей. Олег приложился к кресту и будто очнулся: - Отче, теперь помолись о убиенных воинах и людях Рязани. Они постояли молча, пока поп облачался в алтаре из светлых риз в черные. Когда дьячок принес им свечи, Олег обернулся и увидел, что церковь полна людьми. С краю стоял один в цветном татарском кафтане, рыжий, с татарской кривой саблей у бедра. Пристальные глаза строго разглядывали Олега, и Олег быстро отвернулся: "Откуда татарин?" Он больше не оборачивался туда, смотрел, как теплилась в его руке свеча, смотрел, как теплилась свеча в тонких пальцах Федора, слушал, как горестно выкликал причт, словно заклинание, заунывные стихи панихиды. Но плечо ныло, как под тяжестью, под взглядом этого рыжего человека, одетого в татарский кафтан. Так Олег и не взглянул в тот угол. Он прошел, глядя в пол, мимо расступившихся людей. Позади него вышла Евфросинья, ведя за плечо Федора. Но и снаружи стояли люди - каждому хотелось взглянуть на беглого Рязанского князя. Даже на могилы стали, чтоб увидеть, как он пройдет, сколь ныне скорбен этот прославленный князь. В поповых хоромах им отвели тихую горницу. Попадья им наварила обед. - Поешь! - упрашивала Евфросинья Олега. - Не неволь. Они остались вдвоем. Евфросинья подсела к нему. - Что ж теперь будет? - Осень. Сошный оклад еще не собран. Соберем - опять соберемся с силами. - Да с кого ж оклад собирать? - Найдутся. - Бежали сюды, куда ни глянь - дымы да зарева. - Справимся. Не первый раз. - То-то: не первый. - А что? - А то - Дмитрия жечь не решились. Он не один. Не решились бы и Рязань жечь, будь ты с Дмитрием. - Супротив собак волка в помощь не кличут. - Это что ж - он басурман, что ль? Олег смолчал, только подумал: "Дмитрия жечь не решились!" - и стиснул пальцы. Но Евфросинья не уступала: - Выходит, виноват медведь, что корову съел; виновата и корова, что в лес зашла. - Никуда Рязань не зашла. На своем месте стоит. - То-то, что не стоит. Не верится, что тишина и безлюдие ныне там, где шумели вокруг люди, пели женщины и плакали дети. - Поди, принеси испить. Не пускай никого. - А ты б лег. - Посижу. В который уж раз она его в эту сторону клонит. Москвитянка! Нет тут Софрония, этот бы тоже стал твердить. Где Софроний? "Вернусь, сведаю!" Ведь впереди снова Рязань! К чему унывать! Он еще станет на ноги! Евфросинья, вернувшись, увидела посветлевшее лицо мужа. Он попросил поесть. Утром он вышел на погост, ожидая вестей Федор пошел с ним вместе. Позади церкви, опускаясь к реке, зеленело кладбище, утыканное широкими крестами. Многие из крестов, расписанные желтыми и красными узорами, стояли нарядные, как бояре. По валу росли раскидистые старые ветлы, уже обдутые осенними ветрами. Вокруг валялись их хрупкие ветки, обломанные непогодой. И от иных тянулись в землю белые корни, а вверх поднимались нежные стебельки ростков. Так и народ рязанский, сорванный с высоких вершин, снова укоренится и поднимется. Внизу текла заросшая лозняком привольная, тихая Цна. Стлались обмороженные луга, и лугами мчался в алом кожухе всадник вдаль, к Москве. Олег смотрел, как, обогнув кладбище, Цна мирно втекает в широкое голубое течение Оки. Он поднял веточку ветлы и, разламывая ее в пальцах, пошел к церкви. У ограды встретил попа. Поп еще издали благословлял князя и кланялся ласково. - Вот, отче, - сказал Олег, - ракиту ветер сломил. Где ни падает, ростки дает, не гибнет. Таковы и мы. - Древо сие у нас ветлой именуется. Негибко оно, потому и ломится. И снова, отводя в сторону ласковые глаза, благословил князя. Олег никогда не узнал, что всадник, мчавшийся по лугам к Москве, вез от попа письмо к Дмитрию, и поп в том письме писал: "Рязанцы люди суровые, свирепые, высокоумные, гордые, чаятельные, вознесшись умом и возгордившись величием, помыслили в высокоумии своем, полуумные людища, как чудища. И господь низложил гордых: в злой сече рязанцы пали аки снопы, аки свиньи закланы быша, а гам князь Олег едва спасся бегством с небольшою дружиной и семейством. Ныне на твоем, государь, погосте, что на Цне-реке, в моем худом домишке таятся: тако разумеют, что отныне от супостата единственно твоя земля твердо стоит". Федор потянул за рукав Олега: - Вон, отче, который двоих татар полонил! Олег увидел высокого бледного человека с черной курчавой бородой, со щекой, залепленной зеленой жвачкой. - Кто ты, человек? Кирилл поклонился князю. - За Рязань пострадал, княже. - Сам-то рязан ли? - Пришел было, да не судил бог рязаном стать. - Отколь? - С Москвы. - А чего? - Мало ль к тебе с Москвы сходят. - И ты с тем же? - И я. - Он, отче, по-грецки разумеет, - встрял в разговор Федор. - Отколь? - Случилось в Цареграде жить. - С чем? - Каменных дел мастером Олегово лицо посветлело - Добро. Нужен мне будешь. - Рад бы. - Дело-то хорошо знаешь? - На Москве башню клал, похваляли. - А чего ж ушел? - Награду не вынес. - То твое дело. Не я взыщу. - Благодарствую, княже. - Ставил я Рязань крепкую. Сожгли. Поставил крепче того - дубовую. Сожгли. Пойдешь со мной, каменную станем ставить. - Поставим, княже. - А как же ты в лихе таком татар пленил? - Не дивно, ежели сами в руки пали. - Не видал таких, чтобы сами. Воины? - Мамаевы люди. Один писец, другой ключник. - Дивно вдвое. - Оба русскую речь разумеют, а писец и в грецкой грамоте горазд. - Уж не волхв ли ты? - Не бывал. - Ну, смотри! Я те покличу. - Благодарствую, княже. Когда Олег ушел в поповы хоромы, Кирилл спустился с погоста, пошел в слободу. Там все избы были густо заселены рязанскими беглецами. На белом камне сидела девушка, глядя на запад, и тихонько выла. Старуха, скрюченная, темная, вышла из избы и подняла к Кириллу лицо, прикрытое, словно голубиными крыльями, прядями седых волос. - Там, баушка, дева плачет. Не слыхала, о чем? - То, сыне, внучка. Из Курчавы она. Наши ее у татар отбили. Куда ей деться? Приклонилась ко мне. А я ей рада. Пущай живет. Все убивается. Пойду угомоню. Тяжело неся свое иссохшее тело, старуха пошла к одинокой внучке, и Кирилл ни спеша присоединился к ним. Он сел невдалеке, не мешаясь в тихую старушечью речи. - Ну, полно, Вольга. Полно, Вольгушка. Оставь слез к старости. Скудна старость, коль слез не сбережешь про черный день. Крючья черных старческих пальцев ласково сжимали круглое молодое плечо. Но бабушкин уговор лишь долил горечи. Плача, девушка приговаривала: - Милой мой, кучерявой мой, светел ты был, как солнушко. Тверд был, как булатный меч. Стоял высок, как елочка. Над челом - шелом. Она глотнула воздуха и зарыдала опять: - Жили б мы, миловалися. На божий бы мы свет дивовалися. Прожили б свой век в согласии. Я б те покорялась по самый гроб. А ныне обняла тебя земля холодная, клонится над тобой сухой ковыль... - Полно, Вольга, полно. Всех не оплачешь. Пойдем. - Об женихе, что ль? - спросил Кирилл. Услышав чужой мужской голос, Ольга вздрогнула и умолкла. Повернула к нему заплаканное лицо. У нее были медленные ласковые глаза. Бабушка, утирая ей своим рукавом слезы, глянула через плечо на Кирилла: - Да нет. Нету у ей жениха. И не было вовсе. А об ни о ком плачет. Говорит: много на Воже-реке побитых видела. Может, говорит, и ее суженый там, Ежли б не убили, был бы с ней. "А каков он, внучка?" - спрашиваю. "Ох, бабушка, откуда ж мне знать - каков, там разные убиты были". Вот и плачет. Кирилл оставил их на белом камне среди полегшей вялой травы, пуще заныло сердце: "Анюта, Анюта, как прошла над тобой беда?" Он оглянулся: старуха, крепко прижав к себе внучку, тихо раскачивалась вместе с ней, что-то вспоминая свое, о чем-то своем, о давно отжитом тоскуя. Сколько их, охваченных скорбью, ныне тихо тоскует на белых камнях Руси! Глядя на высокий родной берег Оки, о многом поразмыслил Олег за эти дни в Любутске. Он позвал Кирилла и много говорил с ним о вратах Царьграда. И Кирилл рассказал, как в густую зелень вонзаются белые стены строений - хором и храмов, как высятся белые башни над густой синевой Босфора, как лежат округлые купола под густой синевой неба. - Предивен и светел град царя Константина. Руки зодчих искусны, и вымысл их хитер. - Ежели искусен, помоги, поставим Византию над Окой. Будет и у нас град светел и неприступен. Превыше Москвы. - Руки мои тебе, княже. Превыше ордынского Сарая встанет твой русский город. - А кто они, твои полоняники? И Кирилл рассказал, как взял Бернабу и как целую ночь, в глухом овраге, таясь от татар, проговорил с ним по-гречески; как рад был вспомянуть тот язык и как Бернаба читал по памяти Омара, когда волки кружили вокруг их осеки, шурша палыми листьями. - Вечером приведи. Погляжу его, - велел Олег. - Слушаю, княже. И Кирилл вечером поставил Бернабу перед Рязанским князем. В зеленом небе сияли ранние звезды, по низу неба плыли черные облака, и у самых вершин леса небо чуть отливало румяным сиянием холодной зари. Сперва Олег спрашивал по-русски о том, что хорошо знал: о славных деяниях Македонянина Александра, в Бернаба пересказал по-гречески, как убит был нечестивый царь Дарий. Олег спросил: - А что мнишь ты о премудрости Аристотеля? Бернаба растерялся: не столь был учен, чтобы вникать в сие, но схитрил: - Аристотелева премудрость с христианским верованием несовместна. - Не вся! - возразил Олег. - Да, не вся! - сдался Бернаба. Олег заметил быстрый ум у Бернабы и привычку протяжно говорить греческие слова, словно, быстро сообразив, он медлит высказать мысль, затаивает ее. Это не понравилось Олегу: лукав! Он спросил у Кирилла: - Может, продашь? - Что? - не домекнул Кирилл. - А сего фряга. - Бернабу-то? Воля твоя, княже, - облегченно ответил Кирилл, - к чему мне раб, какая в нем корысть, только на прокорм разоряться. Перед Бернабой вскрылась новая даль: вот она, его судьба - этот черноволосый седеющий русский князь с недобрым, прозорливым взглядом. Размышляет над Аристотелем, мечтает о Византии. Не роднее ли он ему, чем малорослый, кривоногий и жадный хан, от которого всегда пахнет кислым молоком и овчиной? Хан - азиат, а этот сидит, как герцог, л небрежно припоминает эллинские стихи. Но чтобы этому угодить, мало знать Омара Хайяма, надо самому думать и уметь говорить. О! Он наклонился к уху Кирилла: - Продай, господине, пригожусь, - Зачем? - Пригожусь. - Чем? - Около Олега-то? - Около-то - чем? - Отслужу тебе вдосталь. - Подумаю, - схитрил Кирилл. О Мамае Бернаба рассказал Олегу таинственно, но охотно. Лишь когда заговорил он о татарском воинстве, отказавшемся идти на Москву, Олег быстро прервал Бернабу и отпустил его. Наконец пришли вести: татары ушли, оставляя позади дымящиеся головни да изуродованные трупы. Можно было вернуться на пепелище, куда уже начали стекаться уцелевшие воины да отсидевшие в лесах рязане. Двадцать восьмая глава. ОГОРОД Еще затемно перешли броды и тронулись по Рязанской земле. Встречались раненые, погорельцы. Подъезжали воины, искавшие своего князя. На погостах выходили попы с крестами, и князь сходил с коня, чтобы отстоять панихиду, оборотясь лицом к обуглившимся грудам церквей. Медленно приближалась Рязань. И с каждым шагом страшней казалось взглянуть на нее. Когда лишь холм остался между князем и пепелищем, ни у кого не стало сил смотреть на Олега. Тогда он рванул узду, приподнялся в стременах и поскакал на холм. Только Федор поскакал за ним следом. Вот она! Перед ним открылись родные холмы, где еще дымились уголья, чернели останки стен, а с высоких валов, словно кто-то облил их варом, стекли и застыли черные ожоги земли. Виднелись люди, роющиеся в золе, бродящие среди смрада. Слышались женские плачи, как на кладбище. Не оглядываясь, Олег поскакал к переправе через Трубеж. Его встретили и окружили десятки людей, и не клики, а плач стоял вокруг князя - народ оплакивал свою оскорбленную землю, глядя на слезы, текшие по Олегову лицу. Когда он въехал на место, где недавно еще высился великокняжеский терем, сказал: - Не впервой, братие. Много лилось тут русской крови и наших слез. Не плачьте, не убивайтесь. Руки наши при нас, а топоры в пламени не сгорают. Поставим град крепче и краше прежнего. Была б сила, а силу сберем. Приказал рыть землянки. Разослал гонцов разведывать уцелевшие волости, с наказом данщикам немедля везти хлеб в сожженные города. Кирилл шел, перешагивая через обгорелые бревна. Невдалеке от княжого двора, у развалившейся башни, он приметил бревна, сникшие вниз: там был либо тайник, либо медуша. Ему почудилось, что в этом пустынном, безлюдном углу словно кто-то мучительно дышит либо скребется. Он наклонился и с трудом раздвинул опаленные балки. Чья-то женская рука тронула балку снизу. Тогда Кирилл уперся плечом и сдвинул дуб в сторону. Понадобилась немалая сила, чтоб своротить эту тяжесть с места. Простоволосое, черное от засохшей крови женское лицо высунулось из тьмы и, ослепленное светом, поникло. Кирилл выволок женщину наверх. Тихо положил ее наземь: в ее волосах, в ее широких Коренастых плечах ему опять почудилась Анюта. Но эта была суше, лицо ее со сжатым ртом - строже. - Овдотьица! - окликнул Кирилл, вспомнив женщину на башне. Но она лишь вздохнула, все еще не решаясь раскрыть глаза. - Больно, Овдотьица? И понял - то рана клонит ее к земле, долго лежала она в тайнике, заваленная рухнувшей башней. Вот отлежится и встанет; только б молоком напоить, а где молока взять? Он долго тер ей холодные руки, пока не пришел на его зов старик - знахарь. Знахарь развязал мешочек, всунутый за пояс, достал зелье и наложил его на две глубокие раны. - Женка, что ль? - Обнадежь! - Кости целы. А были бы кости - мясо нарастет. Не печалуйся, сыне. - Спасибо. Кирилл отдал ее подошедшим женщинам, а сам опять пошел, шагая через тех, которым никакие зелья уже не помогут встать. Он вышел за город. Ока уходила вдаль, повертывала в леса, а за нею лежали луга спокойным, мирным простором, словно не было никогда ни шума битв, ни набата, ни грохота падающих стен. Он сошел вниз и пошел в Затынную слободу. Здесь кое-где уцелели дома, валялся побитый скарб на дворах и у порогов. Лохматая собака, прикованная цепью к воротам, запрокинулась, пробитая черной стрелой. Кирилл толкнул калитку и вошел на Анютин двор. Видно, дом загорался, но ветер ли дул навстречу, пламень ли устал полыхать - не догорел. Обнажился обширный подвал, полный просторных пустых кадей. На потоптанных грядах еще продолжали набухать кочаны капусты, широко раскинув холодные нижние листья. Капуста росла, а холить ее уже стало некому. Кирилл рассматривал рыхлую землю, запечатлевшую толчею борьбы: следы конских копыт вперемежку с отпечатками мужских подошв и женских босых ног. И в земле вдруг мелькнула, как капля крови, ягодка спелой рябины. Он оглянулся: нигде рябиновых кустов не видать. Он потянул ягодку, и за нею следом из земли вытянулась нитка красных глиняных бус. Вот все, что в этой земле, от нее осталось! Где она - лежит ли распластанная на Рязанской земле, идет ли в далекую неволю, вслед за татарским седлом? Он стоял, лелея на ладони остывшие рябинки бус. Он долго бродил один среди поломанных кочанов и помятых гряд. Зашел в обвалившиеся сени. Под сенью их, может быть, она вспоминала о нем? Хотя бы лоскуток от ее одежды... Он насторожился: на раскрытом чердаке послышался шорох. Мгновенно он поднялся туда. Но это лишь ветер пошевелил листвой, когда-то насыпанной там для тепла. Словно ожидая чего-то, он медлил. Но обошел все - нигде ни следа. Нехотя пошел обратно в город. Когда перелез через вал, меж груд золы мелькнула белая рубаха. - Эй! Никто не откликнулся. Увидел: мальчонка лет десяти, белокурый, бледный до синевы, хватаясь тонкими пальцами за скользкие чураки, карабкался от него прочь. Одним прыжком Кирилл его догнал и взял за плечи: - Ну, куда ж ты? И тотчас пригнулся от боли: острые зубы до крови вонзились в руку. Кирилл тихо, но решительно высвободился. - Чего ж ты? Я те не съем! И погладил маленькое лицо. Дичась, мальчик долго не откликался, но Кирилл чувствовал, как под его ладонями понемногу успокаивается и ручнеет этот светлый зверек. Он взял его за руку и повел с собой. Уже Клим смастерил шалаш, и Бернаба наволок туда еловых ветвей и хлама. - Нет! - воспротивился Кирилл. - Будем жить в огородниках. Там цельные избы есть, да и мертвечиной помене смердеть будет. Толикое множество трупьев скоро не захоронить. Все еще жила в нем надежда... И она увела его в пустынную слободу, на огороды. Они облюбовали избу, небольшую и складную. Затопили печь. Когда дым вытек, посадили мальчика высоко на печь. Он не плакал, молчал, слушал, как на непонятном языке разговаривают эти бородатые люди, словно щебечут птицы. Чтоб вслушаться, мальчик лег на грудь, свесив голову. Он не заметил, как после холодных и страшных дней снова его охватило блаженное тепло сна. Он спал, то всхлипывая, то вскрикивая во сне, и из его мутных, как дым, слов Кирилл понял, что мамка его хоронилась от татар, а татары все ж нашли и навсегда увели за собой его мамку. Ночью Кирилл доглядывал, чтоб в бреду мальчонка не свалился вниз. Посиневший его рот беспомощно раскрывался во сне. Не раз неумелая ладонь Кирилла гладила мальчика по лицу. Утром, еще лежа рядом с проснувшимся найденышем, Кирилл спросил: - Отец-то твой где? - Нешь я знаю? - А ты когда его видел? - И не видел. И мамка не видела. Он у нас не был. - А где? - Он - московский. Москвитяне Тверь жгли, а мамка отца встрела. Он Тверь сжег, а я остался. Мать от разоренья в Рязань пришла. Клим загрустил: - Не увели б меня в Орду, такие бы вот внуки у меня были. Будет мне этот пущай заместо внука. - Ну, нет. Он мне кровный сын: руку-то прохватил до крови! - Тебе вот и дети сами валятся. А у меня и родина промеж пальцев ушла. Взглянуть не успел, а уж она задымилась. - Будет тебе и родина, Климе. И детей заведешь. Теперь ты дома. Годов-то много? - Двадцати двух полонили да тридцать в Орде рабствовал. Вот и считай. - Женишься! - Поглядим. Утром Кирилл отыскал Овдотью. - Ну, девушка, как силы? Прибавились? - Будто покрепче стала. - Хорошо! - Где ж хорошо-то? Ты пойми: вот люди видали, сказывают, мужа татары в полон повели. Чем выкуплю? Брата Сеню тоже повели, а он раненой. Как их оттоль достать? А как в яме лежала, лежу и слышу: ребенок шевельнулся. Легко, как рыбка плеснулась. А у нас их не было. Надо ж ему зародиться в такой беде! Ты, стало быть, не одну меня спас. Всю жизнь об тебе молиться буду. Уж татары ко мне тянулись через обвалины. Да сил недостало: думали, сама задохнусь. - А и у меня сын. Вчерась нашел. Андреем звать. - Что ж, иной найденный теплей кровного возрастает. Вьюношек, что ль? - Младень. Годов осьми. А ты, как город Рязань, отлежалась под бревнами и вот встаешь. - Твоими руками. - Полно. Сама сильна. Видел, как на стенах рубилась. Воину впору так. - Зло взяло. Чего лезут? - Как это ты столько ден в погребе не евши сидела? - А там была еда. Чьи-то припасы - репа да морковь. Однажды Кирилл посоветовался с Климом и отвел генуэзца к Олегу: наскучил он - целые дни озирался вокруг и молчал, с неохотой слушался Кирилла. Князь вышел из шатра, и Кирилл передал раба князю из полы в полу. - Сколько ж тебе за него? - На твою, государь, цену. - Ну, мне с тобой будет долгий расчет: сказал, чтоб, как ляжет путь, везли б сюда камень. По весне начнем строить. А до весны я те прокормлю. Да и другому скажи, ключнику, - он теперь волен, коль сам из полона пришел, - пущай придет. Ключником и у меня будет. Кириллу не хотелось оставаться одному в безлюдной слободе. - Сперва двери, княже, сруби. Не в чем ключом-то поворачивать. Олег нахмурился. - Ступай. Но хоромы Олегу хоть и не затейно, а скоро и складно поставили. Вскоре и по всему пожарищу уже светлели избы, дымились землянки, и людской говор опять потек над крутым берегом города Рязани. Двадцать девятая глава. ПОКРОВ Настал Покров. Надо было бы покормить скотину последним пожинальным снопом. Но в далекую Орду ушел рязанский скот, и в пламени погорели снопы. Журавли улетели задолго до Покрова, и это сулило раннюю и холодную зиму. Ветер весь день дул с востока, с Орды, - та же примета: жди суровой зимы. А девушки по всей Руси в этот день молились: - Батюшко Покров! Покрой землю снежком, а меня молоду - женишком. Наступили сроки осенних свадеб, и над теплым пеплом Рязани в глухих и темных землянках закипели свадебные каши, загудели венчальные пиры. Звенели песни, поминая богородицу и Ярилу, и старики за свадебным столом завистливо почесывали бороды, глядя на стыдливое нетерпенье повенчанных, а матери выглядывали за дверь, не лег ли снег: выпадет на Покров снег - добрый знак: молодым он сулит благополучную жизнь. Кирилл стоял в эту ночь у своих ворот. Небо над ним чернело зловещей мглой. А по белой земле ветер гнал легкую поземку. Из города долетали голоса, возгласы песен и звонкой девичьей радости. Кирилл тоскливо вслушивался во тьму. Еще не обсохли землянки, а уж свадьбы поют. А ему - стоять на ветру, слушать далекие пиры да глядеть, как переползают волны снега по буграм окоченелой земли. Так постоял он, отошел от ворот и крикнул: - Анюта! И ветер отнес во тьму его тягучий зов. Кирилл прошелся по пустырям. Всюду мело, отовсюду долетали вскрики свадебных песен и причитаний. Никогда так не томил его пустой, неприютный дом. "Может, в Коломну к Домне сходить? Нет, не то думается". Невдалеке, меж изгородями, шарахнулась, ляскнув зуб