ошутил: - Хорош паренек! Заправский палач! Хучь на Иванову выводи... - Не скальтесь! Рукоятку, паренек, палачи подтыкают вот ту... спереди, чуть к правому боку... А ну, шапка эта ладна ли? Гожа! Топора не подберу, топоры все дровельники... - Давай какой... и ладно! Вошел боярин. Все, кроме Разина, засуетились: те, что играли в карты, попрятали игру, курильщики зажали в кулак трубки, иные пихнули трубки куда попало. - Холопи, кой табак курит, кури, трубок не прячь - пожог учините. Я не поп на духу и не акцизной дьяк. Боярин перевел глаза на Разина, прибавил: - В путь налажен, казак? Еще ему топор, дворецкий, подай. - Да палачова топора, боярин, зде нету, и подходяща не найду... - Бери фонарь, сходи, не дально место, в кладову Земского приказу - чай, не полегли спать? На мое имя - дадут. Холопи, за табак и вино не взыщу с вас, но ежели кто зачнет судить, как парня седни палачом рядили, берегитесь: того, язычника, сдам в Земской в батоги! - Слышим, боярин. - Да пошто нам кому сказывать?! - Дворецкий, по пути заверни к дьяку Офоньке, забери у него дорожные листы: один к решеточным сторожам, чтоб пропущали, другой для яма по Коломенской дороге - на лошадей. Да тот фонарь, что с тобой, дай казаку в дорогу. - Сполню, боярин. - Ну, казак, иди на Коломенскую дорогу. В первом яме покажешь лист - дадут лошадей... Там твоя шуба, пистоль, сабля... И знай иной раз, как Москва ладно в гости зовет! Пасись быть с разбойным делом! - Спасибо, боярин! Приду ужо на Москву - в гости зазову и отпотчеваю, - ответил Разин, показывая зубы. - Умеет Киврин страху дать, да, видимо, и краем тебя тот страх не задел! Вишь, еще шутки шутит! Моли бога, станишник, за боярыню - узрела тебя. Гнить бы твоей голове на московских болотах! - Иду на богомолье, боярин! Ужо хорошо помолюсь! Боярин ушел. 19 Дворецкий в синем кафтане, расшитом по подолу шелком, стоял у горок с серебром. Стол был давно накрыт, и так как вечерело, то в серебряных шандалах горели многие свечи. Дорогие блюда с кушаньем и яндовы с вином - все было расставлено в порядке к выходу князя из дальних горниц. Воевода в малиновом бархатном кафтане сел к столу, сказал: - Егор, наполни две чаши фряжским. Дворецкий бойко исполнил приказание. - Приказано ли пропустить ко мне едина лишь боярина Киврина? - То исполнено, князь! Дворецкий, ответив, имел вид, как будто бы еще что-то хотел сказать. Князь опорожнил одну из налитых вином чаш, - дворецкий снова наполнил ее. - Сдается мне, еще что-то есть у тебя сказать? - А думно мне, князь Юрий Олексиевич, что боярин Киврин не явится к столу... - Так почему думаешь? - Сидит в людской его дьяк с грамотой к тебе, князь! - Пошто медлишь? Кликни его! - Слушаю, князь! Вошел русоволосый дьяк в красном скорлатном кафтане, поклонился, подал воеводе запечатанную грамотку: - От боярина Киврина! - Еще раз поклонился и отошел к дверям, спросил: - Ждать или выдти, Юрий Алексеевич? - Жди ту! Пошто не докучал, время увел? - Не приказано было докучать много. Долгорукий распечатал бумагу, читал про себя. "Друг и доброжелатель мой, князь Юрий Олексиевич! Нахожусь в недуговании великом, а потому к тебе не иму силы явиться. Довожу тебе, князь Юрий Олексиевич, что бунтовщика Ивашку Разю по слову твоему вершил и по слову же твоему ходил известить Морозова о другом брате, бунтовщике Стеньке. Морозов же, во многом стакнувшись с Квашниным Ивашкой, за разбойника, отамана солейного бунта, крепко заслугу поимел, а молвя: "беззаконно-де его имали", после же отговору своего, как я отъехал, незамедлительно прислал ко мне в Разбойной приказ дьяка с листом, на коем ведаетца печать великого государя, "чтобы сдать оного бунтовщика Стеньку Разю боярину Квашнину в Земской". И ведомо мне учинилось, князь Юрий, что в ту пору, как взятчи с Разбойного шарпальника, Морозов укрыл его у себя в дому до позднего часомерия. Извещаю тебя, доброжелатель мой, что недугование мое исходит от сердечного трепытания, - оное мне сказал немчин-лекарь. Пошло же оно от горькой обиды на то, что вредный сей сарынец изыдет из Москвы со смехом и похвальбой, не пытанный за шарпанье держальных людей! Ведь такового, князь Юрий, не водилось из веков у нас! В сыске проведал, что будет спущен тот вор Стенька на Серпуховскую дорогу, и там бы тебе, воеводе, князю Юрию, вскорости получения моей отписки учинить на заставе дозор и опрос всех пеших и конных неслужилых людей, докудова не зачнет рассвет, ибо изыдет разбойник в ночь... Тако еще: хоша на листе от Морозова печать великого государя, да взять его, Стеньку Разю, в том листе указано в Земской приказ, а его, шарпальника, нарядили утеклецом, того великому государю неведомо, то самовольство бояр Морозова да Квашнина. Еще: оберегая Русию от лихих людей, мы имали оного бунтовщика беззаконно, ино утечи ему дати в сто крат беззаконнее. А тако: ныне изымавши в утеклецах разбойника, нам бы свой суд над ним вершить, яко над старшим братом, незамедлительно, минуя поперечников наших Морозова с Квашниным. И еще бью дольно челом князю Юрию Олексиевичу и скорого слова в обрат от моего доброжелателя жду". Долгорукий поднял глаза: - Иди, дьяк, молви боярину: что в силах моих - сделаю. Эй, Егор! Вошел дворецкий, пропустив в дверях встречного дьяка. - Прикажи конюшему седлать двенадцать коней, мой будет не в чет. Еще пошли того, кого знаешь расторопного, в Стрелецкий Яковлева приказ от моего имени, вели прислать стрельцов добрых на езду - двенадцать к ночному ездовому дозору. Собери для огня в пути холопов? - Так, князь Юрий Олексиевич! - Стой, пришли мою шубу и клинок! - Сполню, князь! 20 По сонной Москве, по серым домам с узкими окнами прыгают черные лошадиные морды, то вздыбленные, то опущенные книзу, иногда такая же черная тень человека в лохматой шапке с бердышом на плече. У башен стены, у решеток на перекрестках улиц топчутся люди в лаптях и сапогах, в кафтанах сермяжных, по серому снегу мечутся клинья и пятна желтого света фонарей, краснеют кафтаны конных стрельцов, иногда вспыхнет и потухнет блеск драгоценного вениса на обшлаге княжеской шубы, особенным звоном звенит о стремя дорогой хорасанский клинок в металлических ножнах, и далеко слышен княжеский голос: - Сторож! Кого пропущал за решетку? - Чую, батюшка, князь Юрий! Иду, иду... Сторож в лаптях на босу ногу, в рваном нагольном тулупе, без шапки, ветер треплет косматые волосы и бороду, серебрится в волосах не то пыль снежная, с крыши завеваемая, не то седина. - Ты слышишь меня? - Из-под соболиного каптура глядят сурово острые глаза. - Слышу, батюшка! Упоминаю, кого это я пропущал? Много, вишь, я пущал: кто огнянной, а без огня и листа дорожного не пущал, князь Юрий... - Человека в казацкой одежде пропущал? - А не, батюшка-князь! Станишники - те приметны, не было их... Купец шел, свойственник гостя Василия Шорина, да боярин Квашнин в возке волокся к Земскому, еще палач из Разбойного - так тот с огнем и листом, должно боярина Киврина служилой... - Палача не ищем! Ищем казака, да у Шорина (*36) много захребетников живет, и воровские быть могут. Давно купец прошел? - С получасье так будет, батюшка! - Стрельцы, отделись трое. Настичь надо купца, опросить. А куда он сшел, сторож? - Да, батюшка, сказывал тот купец: "Иду-де на Серпуховскую дорогу..." - Стрельцы! Неотложно настичь купца и продержать до меня в карауле. Ну, отворяй! Сторож гремит ключами, трещит мерзлое дерево решетчатых ворот; отъезжая, князь говорит сторожу: - Пойдет казак, зорко гляди - не пропусти... Увидишь, зови караул, веди казака во Фролову, сдай караульным стрельцам! - Чую, батюшка! - Мохнатая голова низко сгибается для поклона. Снова мечутся по стенам домов, по серому снегу пятна света и черные тени людей, лошадей и оружия... Вслед за боем часов на Спасских воротах, за стуком колотушек сторожей у жилецких домов звенит властный голос: - Эй, решеточный! Кого пропущал? И застуженный голос покорно отвечает: - Дьяка, князь Юрий, пропущал да попа к тому, кто при конце живота лежит... Палача еще, и не единого палача-то, много их шло... все с огнем и листами... Лихих людей не видал... - Ну, отворяй! Увидишь человека в казацкой одежде - тащи во Фролову. Теперь, стрельцы, на Серпуховскую заставу!.. 21 Киврин за столом в своей светлице, перед ним ларец. Старик тяжело дышит, обтирает шелковым цветным платком пот с лысой головы, иногда сидит, будто дремлет, закрыв глаза. Одет боярин поверх зеленого полукафтанья в мухтояровую шубу на волчьем меху, бухарский верх - бумага с шелком, рыжий. Старику нездоровилось, и немчин-доктор не велел вставать, но он все же встал, приказал Ефиму одеть себя, вышел из спальной один, без помощи. Вслед за собой велел принести ларец с памятками; теперь сидя перебирал образки, крестики дареные, повязки камкосиные, шелковые пояса, диадемы с алмазами. Алмазы Киврин всегда называл по-иностранному диамантами. - Вот пояс камкосиный, подбит бархатом. Шит, вишь, золотом в клопец... [особая вышивка] Диаманты на нем мало побусели... Бери-ко себе - жениться будешь, опояшешься... Возьми и помни: даю, что честен ты, Ефимко! - Эх, боярин, самому тебе такой годится - вещь, красота! - Бери, говорю! Мне все это не в гроб волокчи. Человек - он жаден: иной у гроба стоит, да огребает, что на глаза пало... Зрак тусклый, руки-ноги не чуют, куда бредут... во рту горечь... Ничего бы, кажись, не надо, да гоношит иной. Я же понимаю... Только одно: не женись, парень, на той, коей я груди спалил... как ее? - Ириньицей кличут, боярин, ино та? - Та, становщица воровская. Ты был у ней? - Ладил быть, боярин, да не удосужился... - Прознал я во что: по извету татя Фомки пойманы воры за Никитскими вороты, на пустом немецком дворе, с теми ворами стрельцы двое беглые. И сказывали те стрельцы, что вор Стенька Разя тую жонку Ириньицу из земли взял - мужа убила. Вишь, кака рыбина?.. Вот пошто она к тому вору прилепилась: от смерти урвал, а смерть ей законом дадена. Поздоровит мне - я ей лажу заняться, ежели тебе не тошно будет! Как ладнее-то, сказывай? - А ничего не надумал я, боярин! - Что вор? Дал ты мою грамоту князю Юрию? Себя не помнил я - лежал... - То сполнил, боярин! Князь тут же, не мешкая, конно, с стрельцами Яковлева приказу всю ночь до свету пеших по Москве и на заставах опрашивал... Много лихих сыскал, да тот Разя не поймался... - Ушел же?! - Боярин привстал на мягкой скамье и упал на прежнее место. - Утек он, боярин... - Тако все! Поперечники наши много посмеялись над нами и ныне, поди, чинят обнос перед государем на меня и князя Юрия... Во што! Я сказал вору: "Полетай! Большая у тебя судьба", - и мыслил: "Лети из клетки в клетку". А вышло, что истцы правду сказали: спущен вор Квашниным да Морозовым... И вышел мой смех не смех - правда... Ефим! - Слышу, боярин! - Скоро неси мою зимнюю мурмолку. Да прикажи наладить возок: поеду к государю грызтись с врагами. Дьяк ушел за шапкой, боярин гневно стучал костлявым кулаком по столу и бормотал: - Кой мил? Морозов, Квашнин или же я? Гляну, кто из нас надобен царю, а кого послать черту блины пекчи? Ушел вор... ушел! Дьяк принес высокую зимнюю соболью шапку, подбитую изнутри бархатом; по соболиной шерсти низаны зоры из жемчуга с драгоценными камнями. Шатаясь на ногах, Киврин встал, запахнул шубу, дьяк надел ему на голову шапку, боярин взял посох и, упираясь в пол, пошел медленно. На сером лице зажглись злобой волчьи глаза. Дьяк забежал к двери. Когда боярин стал подходить к выходу, упал старику в ноги; боярин остановился, заговорил угрюмо и строго: - Ты, холоп, пошто мне бьешь дольно челом? - Ой, Пафнутий Васильич, боярин, родной мой! Недужится тебе, и весь ты на себя не схож... Ой, не иди! Скажут бояре горькое слово, а что скажут, то всякому ведомо. Да слово то тебе непереносно станет, черной немчин не приказывал тебя сердить, и, паси бог, падешь ты?.. Ой, не езди, боярин-отец! - Здынься! Дело прежде, о себе потом, ныне я и без немчина чую, что жить мало. Сведи до возка, держи под локоть... Вернешь наверх в палаты, иди в мою ложницу, шарь за именным образом Пафнутия Боровского, за тем, что Сеньки Ушакова дело, - вынешь лист... писан с дьяками Судного приказу... там роспись: чем владеть тебе из моих денег и рухляди, а что попам дать за помин души и божедомам-кусочникам... Потерпит бог грехам, вернусь от царя, отдашь и положишь туда же, а коль в отъезде, держи при себе. Утри слезы - не баба, чай! Плакать тут не над чем, когда ничего поделать нельзя... Веди себя, как вел при мне, - не бражник ты и бражником не будь... не табашник, честен, и будь таковым, то краше слез... Грамоту познал многу - не кичись, познавай вперед борзописание, не тщись быть книгочеем духовных книг, того патриарх не любит, ибо от церковного книгочейства многое сумление в вере бывает, у иных и еретичество. Все то помни и меня не забывай... Дай поцелуемся. Вот... тако... - Куда я без тебя, сирота, боярин? - Знай, надобно вскорости сказать царю, кого спустили враги, ино от того их нераденья чего ждать Русии. Хоть помру, а доведу государю неотложно... Веди! Держи... Ступени крыльца нынче как в тумане. 22 На царском дворе, очищенном от снега, посыпанном песком, на лошадях и пешие доезжачие псари с собаками ждали царя на охоту. На обширном крыльце с золочеными, раскрашенными перилами толпились бояре в шубах - все поджидали царя и, споря, прислушивались. Больше всех спорил Долгорукий: - Кичиться умеете, бояре, да иные из вас разумом шатки! Афонька Нащока меня не застит у государя - есть ближе и крепче. - Ой, князь Юрий! Иван Хованский не худой, да от тебя ему чести мало... - Князь Иван Хованский (*37) бык, и рога у него тупые! - Нащока, князь Юрий, умен, уже там что хочешь... - Афонька письму зело свычен, да проку тому грош! - Эй, бояре, уймитесь! - Государь иде! Царь вышел из сеней на крыльцо; шел он медленно; разговаривал то с Морозовым по правую руку, то с Квашниным, идущим слева. Одет был царь в бархатный серый кафтан с короткими рукавами, на руках иршаные рукавицы, запястье шито золотом, немецкого дела на голове соболиный каптур, воротник и наушники на отворотах низаны жемчугом, полы кафтана вышиты золотом, кушак рудо-желтый, камкосиный, на кушаке кривой нож в серебряных ножнах, ножны и рукоятка украшены красными лалами и голубыми сапфирами, в руке царя черный посох, на рукоятке золотой шарик с крестиком. Царь сказал Морозову: - Кликни-ка, Иваныч, сокольника какого. - Да нет их, государь, не вижу. - Гей, сокольники! - Здесь, государь! Бойкий малый в синем узком кафтане с короткими рукавами, в желтых рукавицах, подбежал к крыльцу. - Что мало вас? Пошто нет соколов? Погода теплая, не ветрит и не вьюжит. - Опасно, государь: иззябнут - не полетят. А два кречета есть, да имать нынче некого... - Как, а куропаток? - На куроптей, государь, и кречетов буде: густо пернаты, не боятся стужи. - Все ли доспели к ловле? - Все слажено, великий государь! Царь подошел к ступеням, бояре толпились, старались попасть царю на глаза - кланялись, царь не глядел на бояр, но спросил: - Кто-то идет ко мне? - Великий государь, то боярин Киврин! - А!.. Старика дожду! Тихо, с одышкой, Киврин, стуча посохом, словно стараясь его воткнуть в гладкие ступени, стал подыматься на высокое крыльцо. Чем выше подымался старик, тем медленнее становился его шаг, волчьи глаза метнулись по лицам Морозова и Квашнина, жидкая бородка Киврина затряслась, посох стал колотить по ступеням, он задрожал и начал кричать сдавленным голосом: - Государь! Измена... спустили разбойника... Царь не разобрал торопливой речи боярина, ответил: - Не спеши, подожду, боярин! - Утеклецом... вороги мои Иван Петров... сын... Квашнин! Киврин, напрягаясь из последних сил, не дошел одной ступени, поднял ногу, споткнулся и упал вниз лицом, мурмолка боярина скользнула под ноги царю. Царь шагнул, нагнулся, хотел поднять старика, но к нему кинулись бояре, подняли; Киврин бился в судорогах, лицо все более чернело, а губы шептали: - Великая будет гроза... Русии... Разя, государь... Спущен!.. Крамола, государь... Квашнин... Киврин закрыл глаза и медленно склонил голову. - Холодеет!.. - сказал кто-то. Старика опустили на крыльцо; сняли шапки. - Так-то, вот, жизнь! - Преставился боярин в дороге... Царь снял каптур, перекрестился, скинув рукавицу. Бояре продолжали креститься. - Иваныч, отмени ловлю. Примета худая - мертвый дорогу переехал. Морозов крикнул псарям: - Государь не будет на травле, уведите псов! - Снесите, бояре, новопреставленного в сени под образа. Бояре подняли мертвого Киврина. В обширных сенях с пестрыми постелями по лавкам, со скамьями для бояр, обитыми красным сукном, опять все столпились над покойником. Царь, разглядывая почерневшее лицо Киврина, сказал Квашнину: - На тебя, Иван Петрович, что-то роптился покойный? - Так уж он в бреду, государь... - Пошто было выходить? Недужил старик много, - прибавил Морозов. - Вот был слуга примерный до конца дней своих. Выступил Долгорукий: - Государь! Ведомо было покойному боярину Пафнутию, что, взяв от него с Разбойного - вот он тут, Иван Петрович Квашнин, - отпустил бунтовщика на волю, бунтовщик же оный много трудов стоил боярину Киврину, и считал боярин долгом боронить Русию от подобных злодеев. Сие и пришел поведать тебе, великий государь, перед смертью старец и мне о том доводил. Печалуясь, сказывал покойный, что недугование его пошло от той заботы великой. И я, государь, с конным дозором стрельцов по тому делу ночь изъездил, а разбойник, атаман соляного бунта, великий государь, утек, не пытан, не опрошен, все по воле боярина Ивана Петровича... - Так ли, боярин? - Оно так и не так, государь! А чтоб было все ведомо тебе и не во гнев, государь, то молвлю - беру на себя вину. Разю, есаула зимовой донской станицы, отпустили без суда, государь, ибо иман он был в Разбойной боярином Кивриным беззаконно... Квашнин переглянулся с Морозовым. Морозов сказал: - Есаула Разю, великий государь, спустил не Иван Петрович, а я! - Ты, Иваныч? - Я, государь! А потому спустил его, что на Дону по нем могло статься смятенье. Что Разя был в солейном бунте атаманом, то оное не доказано и ложно... Не судили в ту пору, не имали, нынче пойман без суда, и отписку решил покойный дать тебе, великий государь, по сему делу после пытошных речей и опроса. Где то и когда видано? Что он был в поимке оного бунтовщика на Дону и многое отписал по скорости ложно - всех казаков не можно честь бунтовщиками. Теперь и прежь того, при твоем родителе, государь, донцы и черкасы служили верно, верных выборных посылали в Москву, а что молодняк бунтует у них, так матерые казаки умеют ему укорота дать... Вот пошто спустил я Разю, вот пошто стою за него: беззаконно и не доказано, что он вор. - Что ты скажешь, Юрий Алексеевич, князь? - спросил царь. Долгорукий заговорил резко и громко: - Скажу я, великий государь, что покойный Пафнутий Васильич сыск ведал хорошо! И не спуста он имал Стеньку Разю. Русь мятется, государь. Давно ли был соляной бунт? За ним полыхнул псковский бунт. Сколь родовитых людей нужу, кровь и обиды терпело? Топор, государь, надо Русии... кровь лить, не жалея, - губить всякого, кто на держальных людей ропотит и кривые речи сказывает. Хватать надо, пытать и сечь всякого заводчика! Уши и око государево должно по Руси ходить денно и нощно... Того вора, Разю Стеньку, что спустил боярин Борис Иванович, - того вора, государь, спущать было не надобно! И вот перед нами лежит упокойник, тот, что до конца дней своих пекся о благоденствии государя и государева рода, тот, что, чуя смертный конец свой, не убоялся смерти, лишь бы сказать, что Русию надо спасать от крамолы. - То правда, князь Юрий! А так как новопреставленный назвал боярина Квашнина, в нем видел беду и вину, то Квашнина боярина Ивана я перевожу из Земского в Разрядный приказ (*38): пущай над дьяками воеводит, учитывает, сколь у кого людишек, коней и достатка на случай ратного сбору... Тебя же, князь Юрий Алексеевич Долгорукий, ставлю от сей день воеводой Земского приказу замест Ивана Квашнина. Квашнин поклонился, сказал царю: - Дозволь, государь, удалиться? - Поди, боярин!.. Квашнин, не надевая шапки, ушел. Царь перевел глаза на Морозова: - Надо бы Иванычу поговорить с укором, да много вин боярину допрежь отдавал. Обычно ему своеволить... Придется отдать и эту. Морозов низко поклонился царю. - Да, вот еще: прикажи, Иваныч, перенести с честью новопреставленного боярина к дому его. - Будет сделано по слову твоему, государь! Царь спешно ушел, ушел и Морозов, кинув пытливый взгляд на Долгорукого. Бояре, делая радостные лица, чтобы позлить князя, поздравляли Долгорукого с царской милостью. Князь, сердитый, сходя с крыльца, сказал гневно: - Закиньте, бояре, лицемеровать, самим вам будет горше моего. Когда придется в Разрядном приказе перед Квашниным хребет гнуть, тогда посмеетесь! Нынче, вишь, ведаете, что дружить с боярином Борисом Ивановичем и Квашниным не лишнее есть! Долгорукий уехал. Челядинцы царские принесли в сени гроб, бояре стали разъезжаться. ЧАСТЬ ВТОРАЯ НА ВОЛГУ 1 "От царя и великого князя Алексия Михайловича, всея великия и малыя и белыя Русии самодержца, в нашу отчину Астрахань боярину нашему и воеводе князю Ивану Андреевичу Хилкову, да Ивану Федоровичу Бутурлину, да Якову Ивановичу Безобразову, и дьякам нашим Ивану Фомину да Григорию Богданову. В прошлом во 174 году (*39) мая во втором числе посланы к вам наши, великого государя, грамоты о проведыванье воровских Козаков и о промыслу над ними, которые хотят идти с Дону на Волгу воровать, чтоб однолично воровских Козаков отнюдь на море и на морские проливы не пропустить и чтоб они на Волге для грабежей не были..." На Дон из Посольского приказа была послана грамота от 25 марта 1667 года: "Послать от войска донского в Паншинский и в Качалинский городы особо избранных атамана и есаула и заказ учинить крепкий, чтоб козаки со Стенькой Разиным под Царицын и иные места отнюдь не ходили". Воевода Андрей Унковский из Царицына в 1667 году доносил: "Стенька Разин с товарыщи на воровство из Черкасского пошел же, и войско ему в том не препятствовало". В хате Разина чисто прибрано. В углу черные образа на клинообразной божнице по серебряным венцам завешаны шитыми полотенцами, глиняный пол устлан пестрыми половиками. Олена, нарядная, в новой плахте, в красных штанах, в сапогах с короткими голенищами, прибирала стол. - Ты бы подсобил, Фролко, или Гришутку покликал - где он? Черноволосый, с девичьим лицом, уже тронутым морщинами около карих глаз, Фрол ответил женщине бренчаньем струн домры, потом приостановил игру, сказал: - Твой Гришутка с ребятами побежал за город - играют в войну. Снова забренчали струны. - Чого брежчишь? Ужо придет, наиграешься - жди! - А ну его, лисьего хвоста, волчьего зуба! Не люблю, Олена, Корнея, и Стенька его не любит. - Ой, лжешь! Стенька батьку хрестного любит и почитает... - И покойный отец Тимоша не любил... В ночь, как помереть ему, я его хмельного вел по Черкасскому, говорил: "Берегись Корнея, Корней дуже хитрой". Давно уж то было, да хорошо помнится. - Не хитрой был - не был бы столь годов атаманом, а то без его совета и круг не бывает. - Олена засмеялась, подразнила Фрола, подходя, растопыривая над головой казака полные руки. - Стара стала, а обнять, что ль? Вишь, много ты, Фролко, на девку походишь - оттого, должно, не женишься. Фрол опустил глаза. - Не женюсь и в помыслах не держу, - прибавил чуть слышно: - Тебе забава, а я тебя сызмальства люблю... - Любишь? Ой, да не казак ты! - Не лежит сердце к казачеству: война, грабеж. Где казаки, там смерть, а они лишь похваляются, что нещадны ни к младеню, ни к старику. - Кабы Стенько тебя чул - согнал бы с хаты. Фрол рванул струны. Олена отошла к столу, поправила яндову с вином, одернула скатерть. - Чего струны тревожишь? - Вишь, эти пищат - не могу терпеть. В углу у дверей стояла большая ржавая клетка, из нее пахло тухлым мясом. Два ястреба сидели на жердочке клетки один против другого, но их разделяла проволочная сетка, и ястреба, срываясь с жердочек, бились в сетку, впивали крючкообразные когти, норовя достать один другого, и не могли - вновь садились, свистели заунывно: - Фи-и-и... Фи-и-и... - Махонькие были, а выросли - все сцепиться пробуют... Тебе бы, Фролко, в пирах домрачеем ходить... Стенько не такой. У, мой Стенько грозен бывает! - Стенько по роду пошел. Батько Тимоша удалой был: с Кондырем Ивашкой (*40) Гурьев достроить цареву купцу не дал... сказывали... - А ты не в породу. Ха-ха... девкой, вишь, тебя рожали, да сплошали... ха-ха-ха... - колыхалась полная грудь Олены, колыхался живот недавно беременной - топырилась спереди плахта. Солнце било в хату жарко и вдруг померкло на короткое время. Высокая фигура атамана степенно прошла в сени хаты. Взмахнулись концы половиков у дверец. Корней-атаман, сняв шапку с бараньим околышем, перекрестился всей широкой пятерней. - Эге, плясавица! Поздорову ли живешь, дочка? - Садись, хрестный, испей чего с дороги. - С дороги? Бугай те рогом! Не велык шлях. Сверкнуло серебро в ухе, атаман сел к столу, заслонив солнечный свет. - Э, да вона вечерница альбо денница? Домрачей у дела. Гех, Фрол! Круты казацкую, круты. Фрол, перебирая струны, тихо подпевал: А то было на Дону-реке, Что на прорве - на урочище. Богатырь ли то, удал казак Хоронил в земле узорочье... То узорочье арменьское, То узорочье бухарское - Грабежом-разбоем взятое, Кровью черною замарано, В костяной ларец положено. А и был тот костяной ларец Схожий видом со царь-городом: Башни, теремы и церкови Под косой вербой досель лежат... - О кладе играешь? А ты, Фролко, песни не дослушал сам. Я от бандуриста чул, от темного старца, еще в младости моей; совсем не так та песня играется... Тай по-украиньски вона граетця... Фрол не ответил атаману. - Ты плясовую круты! Гех, свыня квочку высыдела, Поросеночек яичко снес! - О, так! О, так! Олена, пляши! - Грузна я стала, стара, хрестный. Атаман топнул ногой. - А ну, грузен медведь, да за конем в бегах держится - пляши! Олена плавно прошлась по хате. Ее тяжелые волосы растрепались, лицо загорелось, глаза померкли. Фрол, наигрывая плясовую, боялся глядеть на невестку. Атаман, глотая из ковша хмельное, притопывал ногой, потом вскочил из-за стола и крикнул: - Фролко, выди, - два слова хрестнице скажу и уйду! Казак не посмел перечить атаману - взял с лавки шапку, вышел. Корней хмельна зашептал: - Сколь годов маню и нынче не забыл - идешь ли со мной, бабица? Нонешнее время пришло, на што тебе надею держать? - На мужа надею кладу, батько... - Мужу твоему мало с тобой любоваться. - Пошто так, хрестный? - Не ведаешь от мужа? Скажу: в верхние городки много холопей с Москвы беглых сошло... Голутьба к Стеньке липнет, он ее мушкету обучил и в море взял а потом Доном на Волгу вернул. Хотели матерые задержать их; пошто держать? Хлеб съедают, своих теснят... Я дал волю: лети, сокол, с куркулятами. Заказано от Москвы пущать Стеньку на Волгу, а что мне Москва? Нам, матерым казакам, без голутьбы на Дону шире. Атаман шагнул к Олене и тихо, со злобой прибавил: - Гех! Он теперь Москву задрал, долго Стеньке не бывать дома... Олена заплакала, опустила руки. - Садись, баба! - Атаман сел. Олена опустилась на скамью, к ней Корней придвинулся, положил ей на плечо тяжелую руку. Отблеск серьги в красном ухе атамана резал Олене глаза, она отвернулась. - Не отвертывайся, слушай, что скажу; старше ты стала, подобрела, парнишку подрастила, и я старее гляжу, но кину жену от другого мужа, остачу сдам чекан и бунчук пасынку, а не приберут его казаки - молод, то Самаренину (*41), и мы с тобой в азовскую сторону... гех! - Хрестный, буду я мужа дожидать, пущай Стенько меня и Гришку с собой... - Куда ему волочить тебя? На шарпанье? Грабеж и бой? Недолго гулять твоему Стеньке - уловят! А ты, вишь, еще брюхата... - Нет, хрестный! - Гех, Олена! Мы с тобой к салтану турскому, - давно манит меня, а то к польскому крулю за гетьманом Выговским, - подавай-ко нам, круль, цацкы: золото, жемчуг. Ладами голубыми да красными увешал бы, як богородицу... э-эх! - Не... хрестный... - Знай все! У Москвы когти, что у ястреба, - вон вишь, как железо дерут в клетке? Услышишь скоро - почнут писать на Дон, на Волгу, в Астрахань: "Имай вора!" И поймают, замучат в пытошной башне аль где... Знай, ежели ты с ним будешь, и тебя на дыбу, рубаху сорвут, и эк по голым пяткам - эк, вот, эк, - атаман постучал в стол сжатым кулаком. Олена зажмурилась. - И Гришку твоего и того, кто родится, как детей псковских воров, собаками затравят. Москва - она боярская, у ей жалости не ищи... Со мной уедешь - не обижу ни тебя, ни детей твоих, люба ты мне, сдавна люба! - Ой, хрестной, хоть помереть, не жаль... Атаман встал. - Я еще зайду, ты думай, - страшное твое, сказываю, зачинается только. Вошел Фрол, сел на прежнее место. Корней-атаман, слегка хмельной, попыхивая дымок трубки на седые усы и красное лицо, сказал, скосив глаза на казака: - В плахту бы тебя, Фролко, нарядить, в кику, да боярским боярыням в теремах песни играть... игрец! Це не казак и не буде казак!.. Толкнул сильной рукой дверь и обернулся: - Ты, Фролко, этих вот ястребов со всей клетью тащи ко мне, - пора обучать, будут гожи гулебщикам. - Хрестный, забранится Стенько: его птицы. - Сказывал я, Олена, - не до птиц будет твоему Стеньке. Грузно шагая, заслонив свет в окошках, атаман ушел. Молчала Олена, опустив голову, в ней накипали слезы. Молчал Фрол, и слышно было, как мухи слетались к хмельному меду на столе. Фрол начал щипать струны, они запели. Он сказал: - Вот завсегда так! Атаман, как упьется, зверем станет... злой он. А не упился, хитрой глядит... Олена не ответила и уронила на руки голову. 2 С раската угловой башни Черкасска далеко в степь прокатился гул выстрела из пушки. Атаман Корней на черном коне ехал в степь унять расходившуюся кровь. Городом белая пыль пылила в глаза и делала красный кунтуш атамана седым. Шумели, трещали камыши по низинам. В степи с неоглядной мутно-знойной ширины несло в лицо гарью травы. Корней, покуривая, вгляделся в степь. - Так их, поганых сыроядцев! Он думал о татарах, скрытых в степи для грабежей. Пожар заставляет татарские сакмы [воинские тропы] отодвигаться прочь от казацких городов. С выстрелом из пушки сонный от зноя Черкасск ожил. - В поле, казаки! - Батько зовет! - Охота! Будем слаживаться. Выделялись лучшие стрелки из казаков. Мелькали плети, синели кафтаны с перехватом - ехали в степь. Красный кунтуш атамана далеко виден: Корней встал с лошадью на верху кургана, стрелки подъезжали к кургану, располагались у подножия. В камышах, низинах и перелесках затрещали выстрелы загонщиков. Атаман с кургана подал голос: - На сполох по зверю бить из пищалей, мушкетов без свинцу-у! - Знаем, батько! - Эге-ге-ге! - Угу-гу-гу! В стороне, из камышей, от озер, выкатились на луг два крупных бурых пятна. - Ого-го-го! - Ве-е-при-и! Пасынок атамана, тонкий, сухой и смуглый, на пегом коне первый поднял пику наперевес. Задний кабан свернул в сторону, передний шел навстречу пегому коню Калужного. - А ну, парень! Ворчал атаман, вглядываясь, заслонив рукавом от солнца глаза, и отдувался - из степи несло душной, жаркой гарью. Калужный направил пику - зверь близко; казак с силой опустил пику, но промахнулся; зверь, не видя охотника, почуял опасность, отвернул, сделав неожиданный прыжок в сторону, успел резнуть клыком брюхо лошади. Пегий конь под Калужным взвился на дыбы, обдавая траву кровью и внутренностями, захрапел, пал на бок, казак, перебросив ноги, врос в землю и, не целясь, выстрелил из мушкета. Пуля ободрала щетинистый бок зверю, кабан бешено хрюкнул, открыв длинную пасть - сверкнули клыки, он метнулся, но был остановлен пикой наскакавшего казака... Кабан, пронзенный пикой в живот, быстрей, чем ожидали, согнул непокорную шею, куснул древко; оно хрястнуло, переломившись. Калужный кинулся на кабана, выстрелил из пистолета в ухо зверю - от головы кабана пошел дым... Зверь, тихо хрюкая, осел в траву. - Собак, хлопцы, уйдет другой! - кричал атаман. Желтеющая стена ближних камышей, извиваясь, кое-где трещала. Треск камыша замирал и таял, как потухающий костер, - кабан исчез в зарослях болот. - Упустили зверя. - Да, не сгонишь, ушел!.. Стрелки от кургана двинулись в луга. Крупный русак мелькал в траве желтовато-серой шерстью. По зайцу много охотников опорожнили ружья, но он невредимо шмыгнул на холм к ногам лошади атамана. Корней молодо согнулся в седле, взметнув плетью; русак заклубился с переломленным хребтом под лошадью, плача грудным ребенком. - Прыткий ухан! Корней поправился в седле, оглядывая луга, меняя на черкан плеть. Казак гонит волка - вот-вот конец зверю, лошадь под казаком споткнулась в травянистой рытвине... Светло-палевый зверь, прижав уши, ушел, но сбоку кургана голоса и шум, а вверху один красный. Палевый зверь - быстрее стрелы на курган, навстречу ему с коня, как огонь, метнулось красное, сверкнула сталь... Зверь, завизжав, пополз на брюхе с кургана, из головы его лилась кровь, мешаясь с мозгом. Душный ветер с простора степей нагнал к охотникам в поле тучу кусливых мух с красно-пегими крыльями. Укушенные лошади лягались, дыбились, мотали головами. Атаман, съезжая с кургана, сдерживал пляшущего коня, крикнул: - Съезжай, казаки-и! Зубатка налетела, щоб ее... э-эй! - Чуем, батько! Калужный ехал с поля на чужой лошади. Слуги в тачанку подбирали в поле убоину. По зеленому синели кафтаны вслед красному на вороном коне. У ворот атаманского дома охотники, соскочив с коней, поворачивали их глазами в город, кричали: - Го, гоп! Лошади, фыркая, пыля копытами белый песок, шли без седоков по своим станицам. Атаман на крыльце, закурив трубку, оглянулся. - В светлицу, атаманы-казаки. Съедим, что жинка справила... 3 На длинных столах, крытых сарпатом [миткаль с цветной выбойкой] с выбойкой, высокая с худощавым, строгим лицом жена атамана сама укладывала ножи, расставляя чаши и поставцы с яндовами. Смотрела на каждую вещь долго, словно запоминая ее. Слуги приносили водку и кушанья. Кутаясь в женский кунтуш с золотым усом на перехвате, атаманша хмуро оглянулась на мужа. Корней, шагнув к столу, ткнул широкой рукой с короткими пальцами в скатерть. - Не беден атаман, чтобы в его доме сарпатом столы крыть! - Не камкосиную ли прикажешь скатерть? Зальете, бражники, да люльки высыпете - сожжете... - У, скупая жинка, седатая! - пошутил атаман, пряча глаза от жены. Женщина дернула плечом, проговорила торопливо, слыша шумные шаги и голоса гостей: - Бисов дид! З молодыми кохался?.. Гости, входя, кланялись хозяйке. Атаман упрямо тряхнул головой; забрасывая привычно седую косу на плечо, крикнул: - Садись, матерые казаки и все гулебщики! Высокая женщина, не отвечая на поклоны, степенно прошлась по светлице, приказала мимоходом слуге зажечь поставленные в ряд на дубовые полки свечи - ушла. Атаман, не садясь, проводил глазами жену, подошел к двери, крикнул в сени: - Хлопцы караульные, кличьте в мою хату молодняк песни играть, тай бандуриста и дудошников. - Чуем, батько! Корней раздвинул одну из киндячных с узорами занавесок; на окне лежал раскрытый букварь с крупными буквами, разрисованными красным сиянием: "Буки - бог, божество". Атаман сбросил на пол букварь, проворчал: - Глупо рожоно, не научишь! - и пнул книгу. Пыльная, дышащая теплом, пропахшая потом и дегтем, кланяясь атаману, пролезла за ковер на двери в другую половину молодежь. - Гости, пей, гуляй, я ж дивчат погляжу... Проходили девки. Иные в желтых длиннополых свитах, иные в плахтах, в белых мелкотравчатых рубашках, волосы заплетены у всех в косу, снизу перевязаны лентами, у иных на концах кос были кисти, а то и банты. У которой из девок в волосах сзади повыше косы торчал цветок, атаман протягивал к той девке руку, гладил по голове, брал цветок, нюхал. - Э-эх, купалой пахнет. А купався Иван, тай в воду упав... Пропустив всех девок и сунув собранные из волос девичьих цветы за кушак, атаман сел на скамью за стол. Гости, не дожидаясь хозяина, пили и ели; атаман, подымая ковш с вином, крикнул: - Пьем, атаманы-молодцы, за малую гульбу, что нынче в поле была, - кабан убит доброй! Конь запорот, да о коне казаку не слезы лить. Смуглый пасынок атамана подвинулся на скамье к вотчиму, чокаясь: - Ништо, батько, сыщу коня. Бувай здоров! - Ладно, парень, не ищи, дам такого... А теперь, атаманы-молодцы, пьем за государя, царя Московского! - Пьем, батько Корней! - Отзвоним чашами за то, что крепка рука у Московии, что она и в Сибирь дикую лезет, и татарву согнула. А еще, браты, кличьте на пир пысьменного. - Он тут, батько, ждет зова, песий брат, чарку любит. - Гей, пысарь! Вошел в длиннополом синем кафтане писарь, поклонился казакам, ему дали место на скамье в конце стола. - Пей, пысьменный! - крикнул атаман, подымая ковш. - На гульбе нашей не был, и гулебщина тебе несподручна, а попьешь-поешь - нам сгодишься. Писарь встал и поклонился кругу: - Завсегда готов служить! - И лить чернило замест крови? - Перво, атаманы-молодцы, покудова не упились, займемся делом. - Батько, дело прежде всего. - То ладно, Кусей! А где Бизюк, не вижу казака?.. - Бизюк упился, батько, ото дремлет... - Эх, лихой был казак, а стар стал - мало хмелю несет, и вот дело мое к вам какое, атаманы-молодцы: ведомо всем вам, матерые низовики, что ближний наш казак Стенько Разин чинит? - Ворует на Волге! - То оно! От его промысла все мы должны ждать немалых гроз войску... А своровав противу Москвы, хрестник мой домой оборотит. Калужный крикнул, подымая свой ковш: - Кто, батько, ворует противу великого государя, тому казаку дома не бывать! - Где бы ни был мой хрестник, атаманы-молодцы, а ведомо мне - оборотит на Дон. - Пущай оборотит, - закуем его и Москве дадим! - Не забегай, Родион, - оборвал атаман пасынка, - додумаем все вместе. Помнить надо, что державны на Дону с голутьбой злы и утеснительны. Голутьба же глядит к тому, кто ей люб, и голутьбы в трижды больше матерых... - А ведомо ли батьку, - вставил свое слово заслуженный казак Самаренин, - что Мишка Волоцкой (*42) да Серебряков вербуют людей идти к Стеньке? - Не ведомо мне было бы, казак, то Мишка и волк Серебряков Ванька с нами зверя ловили бы и на пиру моем сидели. - Ото придет Стенько, то, думно мне, не взяться нам за него, и ладно будет, если он за нас не примется... - То и я думаю, Михаиле, не можно взяться, и беречься Стеньки занадобится, - ответил Самаренину атаман, - но Москву озлить не можно. Сговорно Москва дает Дону хлеб, справ боевой... Служилых людей у Москвы довольно. Ежели, озлясь, закроет Москва пути на Дон торговому люду. Дон оголодает... - То ты знаешь лучше нас!.. - Стенько пошел на Волгу. Волга - часть утробы московской: по ней торг с Кизылбашем и в терские города да в Астрахань. Не попусту немчин в Москву послов шлет и волжский путь покупает. Свейцы, фрязи тоже потому ж в Москву тянутся. Из-за пути в Кизылбаши. Учинится на Волге Стенько сильным, Москва нам то в укор зачтет и измену с нас сыщет... - Думай, как лучше, батько Корней, мы тебе во всем сдаемся! - А думаю я нынче же снять хоть малую часть вины нашей - дать отписку