атаман Стенька Разин к Самаре пригреб. - Ой, хозяин-воевода! Ты бы маэра да солдат и стрельцов бы сполошил, да пищали, пушки оглядел. А где он, страшной? Худые сказки идут про него... - То-то, Максимовна, вишь, стрелец не все ведает: послал я своих людей прознать толком да сыскать целовальника, притащить в приказную: целовальник все ведает, как и где были воры. А на маэра худая надежда: бражник... В приводе по худым делам был не раз, и солдаты его не любят: не кормит, не одевает, как положено, забивает насмерть - солдаты от него по лесам бегут... Моя надежда на мужиков, и ты хоть меня клеплешь, да умыслил я земского старосту звать хлеба есть в воскресенье... - Ой, в воскресенье-т Оленины имянины, хозяин! - Вот-то оно и есть. - Зови, с подношением чтобы шел староста. Скажи ему: "Воеводша-де в обиде, что восьмь алтын дает..." Пущай хоть десять - и то на румяна, притирание лица будет. - Скажу... Только, Максимовна, везде одинакое подношение: восьмь алтын две деньги. - А ты скажи! - Воскресенье день праздной. В праздной день лучше чествовать имянины дочки. - Батюшка, посулы мне кто принесет и какие? Грузная, обещающая быть как сама воеводша, вбежала в горницу воеводская дочка в девичьем венце кованом, в розовом шелковом сарафане, в шелковой желтой рубахе; на широких, коротких рукавах рубахи жемчужные накапки. - Ой, свет ты, месяц мой! - ласково сказала воеводша. - Месяц, солнце, а только негоже бежать в горенку из своего терема... Чужой бы кто увидал - срам! Воевода говорил шутливо, глядел весело, подошел, обнял дочь, понатужился, с трудом приподнял, прибавя: - Не площадной дьяк - воевода, да весчие [счет веса] знаю - пуд с пять она будет в теле!.. - И слава те боже, кушат дородно! - Эх, выдать бы ее за кого родовитого: стольника ай крайчего?.. - Батюшка, ищи мужа мне; хочу мужа, да помоложе и потонявее, да не белобрысого... Я тонявых люблю и черных волосом. Воевода засмеялся. - Ужо за ярыгу кабацкого дам! Те все тонявы. Родовитые тем и берут, что дородны. - Хозяин, Митрий Петрович, ну как тебе хотца судить экое, что и во снах плюнешь, - за ярыгу! Ой, скажет... - Дочка, подь к себе. Мы тут с матерью судить будем, кого на имянины твои звать, да и опасно тебе - сюда чужие люди забродят. Поди! Боярышня ушла. Воевода шагнул к двери горенки, стукнул кулаком. В двери просунулся, не входя, слуга: - Потребно чего боярину? - Боярину и воеводе, холоп! Кличь, шли Григорея. Слуга исчез. Вместо него в горенку степенно вошел и закрестился на образа старый дворецкий с седой длинной бородой, лысый, в узком синем кафтане. - Ты, Григорей, у меня как протопоп! Слуга поклонился ниже пояса, молчал. Воевода ходил по горенке и, когда подошел обратно, встал около слуги, глядя на него; дворецкий вновь так же поклонился. - Какой сегодня день? - Постной, боярин и воевода, - пятница! - Та-а-к! Знаешь, ты поди завтра к земскому старосте, Ермилку, зови его ко мне на воскресенье хлеба есть... О подношении он ведает, а воеводше Дарье Максимовне особо - она у меня в обиде на мужика, что дает ей восьмь алтын две деньги, надобе ей носить десять алтын, и сколько к тому денег, знает сам, козья борода! Ты тоже бери с него позовного четыре деньги иль сколь даст больши... Поди. Можешь, то извести сегодня. Да калач имениннице... - Спит он, думаю я, боярин и воевода! Спит, и не достучишься у избы... - Взбуди! Мужик, ништо - на боярский зов пробудится. Слуга поклонился воеводе и воеводше - ушел. Воеводша сказала: - Григорей из всех слуг мне по разуму - молчит, а делает, что укажешь... - Немолод есть, и батоги ума дали, батогов несчетно пробовал... Молчит, а позовное из старосты когтьми выскребет. - Батоги разуму учат. Нынче я девку Настаху посеку вицами. Ты иди-ко, хозяин, негоже воеводе самому зреть девкин зад. - Умыслила тож! Да мало ли холопок бьем по всем статьям в приказной? - То гляди - мне все едино! - Позовешь девок, наладь кого в приказную за портками - дела делать я таки буду в ночь, да чтоб моя рухледь на глазах не лежала... Прикажи подать новые портки - шире, Стулец опять затрещал, воеводша встала на ноги: - Девки-и! Переваливаясь, грузно прошла по горнице, поправила лампадки в иконостасе, замарала пальцы в масле, вытерла их о ладонь и потерла рука об руку. От золоченых риз желтело широкое, с двойным подбородком, лицо. - Девки, стервы-ы?! Неслышно вошли две девицы в кичных шелковых повязках по волосам, в грубых крашенинных сарафанах, прилипли плотно к стене горницы - одна по одну сторону двери, другая по другую. Воеводша молилась. Сморщив низкий лоб, повернулась к девкам: - Кличьте Настаху, да ивовых - нет, лучше березовых, погибче, - виц два-три пука в огороде нарежьте! Девицы неслышно исчезли. Воевода из-под лавки выдвинул низкую широкую скамью: - И не видал хозяин, а знает, на чем девок секу... - Козел [узкая скамья с длинными ножками] бы тебе, Максимовна, поставить в горенке. Плеть тоже не худо иметь. - Ужо, Петрович, заведу. 10 Накурено и душно в холопьей избе. Окно в дымник открыто, да не тянет, и только в то окно мухи летят. Весело в холопьей избе до тех пор, пока воевода или воеводша не потребуют кого на расправу. Из девичьей русая приземистая и полногрудая Настя зашла в избу. Готовая скоро уйти, встала у двери. Кабацкий ярыга, чернявый гибкий парень с плутоватыми глазами, сегодня пришел, как всегда: ходил он часто от кабатчика с поклепами, и воевода по его доносу посылал в кабак стрельцов. Парня знала Настя: он ей не раз подмигивал, пробовал взять за руку мимоходом и шептал: - Эх, милка, полюби! В девичьей ночью Настя иногда думала: "Полюбить такого? Нам и так худо от хозяев, он же клеплет, и сколь людей за то волокли в приказную стрельцы... От своих стыдно, ежели свяжусь с приказным. Ярыга - едино что приказной..." - Я вольной человек! - шептал иногда Насте ярыга. - Служу кабатчику, а будет иной лучше, буду лучшему служить... Одет, не гляди, - деньги есть, одежа на торгу... не пьяница... грамотной я!.. Ярыга не таился Насти, считал ее своей, при ней говорил в избе, на кого указано довести воеводе. Холопы его побаивались, но дружбу водили: - Где подневольному взять, а он иной раз и водкой попотчует. Сегодня ярыга был какой-то иной, смотрел гордо, а не хитро. Водки кувшин принес, угощал всех. Когда подвыпил, начал сказывать сказку. - Эй, ярыга, забудешь, пошто к воеводе пришел! - Пришел я к вам, братие, гость-гостем, к воеводе кончил ходить. Кабак кинул - пущай иного зовут. - Ой, не веритца нам, парень. - Пущай ране сказки поведает, что нынче на Волге было! - Сами узнаете, лучше не сказать. - Вот то и есте - запрет положен! - Вирай коли сказку. - Эй, молчок! - "Жил да был малоумной парень... родители у него были старые. А был тот парень, как я, холостой, и жениться ему пора было. - Ярыга посмотрел на Настю, она потупилась. - И как всегда глупые надежны по хозяйству, было у него хозяйство хрестьянское налажено: дом новый, кони в конюшне, двор коров... Позарилась на малоумного одна девка, и девка та была уж не цельная - дружка имела! Посватался за ту девку малоумной, она и пошла..." - Ты б нам, парень, лучше довел, что там на Волге-т? - Потом, робята. Чуйте дальше... "Так вот, братие, пошла замуж девка, и ну в первую ночь над мужем узорить, выгнала весь скот на улицу, да когда зачали спать валиться, говорит: "Нешто кто из твоей родни был ротозей?" "А что, жонка?" "Да полой двор оставил: коровы, лошади убрели, а нынче скот крадут!" "Ахти, крадут! Дай-ко, я сыщу!" - Хотел оболокчись, она не дала: "Бежи наскоре - должно, недалеко убрели". И выбежал малоумной еле не нагой. Старой да прежний дружок у ей в клети ждал. Заперла она двор, избу на крюк, и ну по-старому тешиться с другом... Побежал глупой по улице, собрал скот, а ворота, глянь, на запоре. Колотится, дрожмя дрожит, зуб на зуб не уловит, во рту - зима. "Пусти, Матрена! Я твой Иван". А молодая высунулась в окно: "Лжешь! Мой Иван дома, только что пир отпировали, поезжан-гостей спать по домам наладили и сами полегли - поди, шалой..." - Сказывают, твово целовальника атаман Разин к сундуку с пропойной казной на луду [отмель] приторочил? Эй, ярыга! - Я не ведаю того... "Побежал, братие, глупой к попу. Стучит в окно: "Батюшко! У меня дома неладно: батько, матка глухие, древние, а молодуха в дом не пущает. Ты венчал!" "Што те надобно?" "Уговори бабу - пущай домой пустит". "Не мое то дело, свет!" "Как же не твое? Ты поп, всех учишь..." "Давай пойдем коли - усовещу!" А поп-то знал, что девка путаная, да денег ему дали, он и скрыл худое - венчал... Поп надел шубу да шапку кунью - студено в ночь стало. Пришли. Стучал, колотился поп. И почала их та молодуха ругать: "Ах вы, мать вашу! Неладные, чего, куда лезете?" Покудова полоумный к попу бежал, она скот застала и еще крепче ворота приперла..." - Сказывают - эй, ярыга! - и тебя пытали казаки-т каленым железом? - Кабы пытали, так и к вам не пришел - вишь, сижу, вино пью... "Муж мой Иван дома, сам же ты, долговолосой, венчал, а тут гольца привел, навязываешь в дом пустить - пойду ужо воеводе жалобиться!" Спугался поп, зрит и теперь лишь углядел, что парень в одной рубахе: "Впрямь, тут неладно". Пошел поп прочь, малоумной не отстает, ловит попа за шубу. Поп бежать. Иван не отстает. В шубе жар сдолил попа - кинул шубу и шапку, наддал по холоду. Иван подобрал шубу, оделся, а за попом бежит. Но поп утонил, забежал домой, двери замкнул, и остался малоумной на улице. Слезно стало Ивану и хоть зябнуть не зяб, да к жене охота... Выл, выл по-волчьи, вспомнил: "А дай пойду к бабке!" Жила-была та бабка старая недалеко, слыла колдуньей, но обиженных из беды вызволяла и за то судейских и иных посулов не брала. Прибрел малоумной к ей - плачет, а она ему: "Ляжь спать - дело твое в утре!" Лег и заснул Иван"... - Эй, ярыга, ужли не видал? С луды, сказывают, струги сволокли, закропали, да на теи струги с анбаров всю муку стащили судовые казаки. - Гляньте сами, робята! Я не ведаю. - Ну-ка, уйди на Волгу, воевода так выпарит, что из спины палочье сколь вымать придетца! - Оттого нам не сказывает, что к воеводе тайно налажен. - У кого ноги, глаза да уши, время пришло тем! Воевод не боятся они... - Вишь, что сказал! Знать, не к воеводе сшел. Холопы пошептались, потом один, крепкий парень, придвинулся к ярыге. - Ты не бойсь! Меж нас языков до воеводы нет... Мы все глядим, ищем льготы, чтоб боя нам меньше, и в казаки уйдем - голов на дело не жаль... - То ладно! Потом увидите, что к вам пришел. Не доводчик я на вас воеводе... - А ну вирай коли до конца сказку... - "Утром старая сказала Ивану: "Вот те плат! Приди домой, бабе слова не говори, на глаза ей не кажись - тайно чтоб. Залезь под кровать. И как твоя жена с любым своим лягут, а ты на плате узел завяжи. Сам узнаешь, что делать с ними, да попа сдуй - он знал, кого венчал и за что с худой девки деньги принял". Так и сошлось, братие: ночь накатила, залез Иван под кровать, а молодуха с миляшом на кровать, и завязал малоумной на плате узел первой... Слышит, завозились на кровати, баба ругается, гонит миляша от себя, а ему от ее оторваться не можно... Утро пришло, а бабин миляш, как был, чего людям казать нельзя, с бабой ночью, так и остался... Баба воет - и туда и сюда повернется, а мужик к ей как прирос... Надо уж скот назрить - поить, доить коров, лошади ржут, стаи ломают, а баба с мужиком мается, хоть на деревню в эком виде катись аль к воде. Пришел старик отец, мать старуха, крестятся, плюются - глядят: сноха приросла к чужому мужику. Старуха их ухватом - не помогат! Послали за попом: "Пущай и крест несет - неладное в дому!" Суседи попа привели. Поп молитву чел - не помогат, дьякон кадил - не помогат, все пели молитвы, а дьячок подпевал - нет, все ништо! Иван под кроватью ну узлы на плате вязать. Завязал узел, попа кинуло на мужика и бабу, даже крест уронил, и прилип поп. От иного узла на плате дьякон прилип, и дьячок прилип. Тогда малоумной из-под кровати вылез, дубину сыскал: Ра-а-аз дьячка! Развязал узел - отпустил. Ра-а-аз, два, дьякона! Узел развязал - спустил. Попу дубин десять дал, спустил. А миленька на бабе уби-и..." В избу вбежали две девушки: - Настаха! Сколь ищем, воеводча велит к ей идти... - Вот наше житье, - сказал кто-то, - уж ежели воеводча девок послала за какой да иных звать велит, то быть девке стеганой. - Помни, Настя! Я тебя от боя воеводчина выручу, - крикнул ярыга. Девка вздрогнула, коротко вскинула глаза на сказочника и, потупясь, пошла в горницу воеводы. 11 - А ну, снимай сарафан! - Воеводша подошла к Насте, сорвала с ее волос повязку, кинула на пол. - Будешь помнить, как ладом боярину пугвицы пришивать... Девица, раздеваясь, начала плакать. - Плачь не плачь, псица, а задом кверху ляжь! Настя разделась до рубахи, села. - Не чинись, стерва, ляжь! - приказал воевода. Девка легла животом на скамью, подсунула голые руки к лицу, вытянулась. - Что спать улеглась! Воевода велел заворотить девке рубаху. Воеводша отстегнула шелковые нарукавники, в жирные руки забрала крепко пук розог. - Стой ужо, боярыня, зажгу свет! Воевода высек огня на трут, раздул тонкую лучинку, зажег одну свечу, другую, третью. - Буде, хозяин! Не трать свет. - Свет земской: мало свечей - старосту по роже: соберет... Грузная воеводша, сжимая розги, ожила, шагнула, расставив ноги, уперлась и ударила: раз! - Чтите бои, девки! - Чтем, боярыня! - Вот тебе, стерво! Вот! Сколько боев, хозяин? - Двадцать за мой срам не много. Воевода продолжал зажигать свечи. - Сколько? - Девки-и!.. - Чтем мы: тринадцать, четырнадцать... - Мало ерепенится... Должно, не садко у тя идет, Дарья? - Уж куды садче - глянь коли. - Дай сам я - знакомо дело! Воевода взял у девки новый пук розог, мотнул в руке, крякнул и, ударив, дернул на себя. - А-ай! О-о-о! - завыла битая. - Ну, Петрович, ты садче бьешь! - Нет, еще не... вот! а вот! Воевода хлестал и дергал при каждом ударе. - Идет садко, зад у стервы тугой. К двадцати ударам девка не кричала. Воевода приказал вынести ее на двор, полить водой. Он поправил сдвинутые рукава кафтана, задул свечи и, подойдя, крепко за жирную талию обнял воеводшу. - Да што ты, хозяин, щипешься? - Дородна ты!.. Щупом чую, как из тебя сок идет. - Какую бог дал. - Дать-то он дал, а покормиться не лишне, проголодался я, - собери-ка вели ужинать. - Ой, и то! Я тоже покушаю. - Дела в приказной к полуночи кончу без палача с дьяками... Из холопьей избы в окна и прикрытую из сеней дверь глядели холопи: девки на дворе отливали битую. Ярыга сказал: - Вот, братие! Досель думал, а нынче решил - сбегу в казаки. - Тебя так не парили, и то побежишь, а нас парят по три и боле раз на дню. - Да это што - вицей... Нас - батогами! - Зимой на морозе битая спина что овчина мохната деется. - Много вы терпите! - Поры ждем - придет пора. - Я удумал, нынче же в казаки... Только, робята, чур, не идти на меня с изветом к воеводе... Атаман дал еще листы, в городу, да мужикам раздать... Дам и - в ход... - А что сказывает народу атаман? - Много вам сказал, что листы честь буду, только угол ба где? - Вон за печью. Устроились в углу. Выдули огня, один светил лучиной, ему кричали: - Ладом свети, светилка, береги затылка! Тонявый черноволосый ярыга встал на одно колено, вытащил желтый лист из-за пазухи кафтана, пригнув близко остроносую голову с короткими усами, топыря румяные губы, читал тихо и почти по складам: - "Все хрестьяне и горожане самарьские, ждите меня, Степана Тимофеевича. Жив буду, то сниму с вас воеводскую, боярскую неволю... Горожанам, посацким людям я торг и рукодель беспошлинно, хрестьянам землю собинную дам, а кто чем впадает - владай. Подьячих же и судей, бояр и воевод пожгу, побью без кончания. Атаман Разин Степан". - Да, вишь, парень, ладно, только о холопях, о нас и слова нету? - Ой, головы! Побьет бояр - кто нами навалится владать? - Оно так, а надо бы в листе... - Берегись, Хфедор, стрельцов. - Тут один тасканой кафтан лазал к воеводе и нынь все доглядывает... - Знаю, кого берегчись! Вот листы верным людям суну и сей вечер утеку... - На торгу кинь иные, небойсь, подберут! - Вы, парни, тоже, невмоготу кому - бежите к Разину. - Поглядим... - Меня одно держит. Настю ба глянуть, полслова сказать. - Того бойся - ай не ведаешь? Покеда не станет к службе, в клеть запрут и стеречи кого приставят. Уловят с листами - целу не быть! - Вернешь ужо казаком - выручишь? 12 В приказной избе, с лучиной, воткнутой на шестке печи в светец, и при свече на столе, воевода сидел на своем месте на бумажниках в малиновом бархатном опашне внакидку поверх голубой рубахи. В конце стола прикорнул дьяк, склонив длинноволосую голову, повязанную по лбу узким ремнем. Дьяк, светя в бумагу зажженной лучиной, читал. - Дьяк, кого сыскали мы? - Жонку, воевода-боярин, Дуньку Михайлову. - Эй, ярыги, поставить ко мне посацкую жонку Дуньку. В задней избе в перерубе заскрипело дерево. Ярыга приказной избы впихнул к воеводе растрепанную миловидную женщину лет тридцати. Кумачовый плат висел у женщины на плечах, миткалевая, горошком, светлая рубаха топырилась на груди и вздрагивала. Женщина сдержанно всхлипывала. - Пошто хнычешь? - Да как же, отец-боярин... - ...и воевода - величай, блудня! - ...боярин и воевода, безвинно взяли с дому... Кум у меня сидел, в гости заехал... - Сидел и лежал. А заехал он не теми воротами, что люди, - вишь, не во двор, под сарафан заехал... - И ничевошеньки такого не было. Все сыщики твои налгали... - Сыскные - государевы истцы! - Сыскные... воевода-боярин! Пошто нынь меня тыранят безвинную, лают похабно и лик не дают сполоснуть?.. Напиться водушки нет... Клопов - необоримая сила: ни спать, ни голову склонить. - Дьяк, поди с ярыгой в сени - надобе жонку поучить жить праведно... Дьяк и ярыжка ушли. - Ты вот что, Евдокея! Нынче я тебе худа не причиню, а ежели в моем послушании жить будешь, то и богата станешь. Поди и живи блудно, не бойся: я, воевода, - хозяин, тебя на то спущаю. Только вот: кои люди денежные по торговым ли каким делам в город заедут, тех завлекай, медами их хмельными пои, не сумнись - я тебе заступа! Ты прознавай, у кого сколь денег. Можешь схитить деньги - схить! Не можешь - сказывай мне, какой тот человек по обличью и платью. А схитишь, не таи от меня, заходи ко мне сюда в приказную и деньги дай, а я тебе на сарафан, рубаху из тех денег отпущу. Что немотствуешь? Гортань ссохлась? - Боярин-отец!.. - ...и воевода... - Боярин-воевода, я тое делы делать зачну, да чтоб сыщики меня не волокли на расправу: срамно мне, я вдова честная была... - Кто обидит, доведи мне на того, да не посмеют! Я сам иной раз к тебе ночью заеду попировать, а? - Заезжай, отец боярин! Заезжай, приму... - И все, чего хочу, будет? Эй, дьяк! Сядь на место. Ярыга, проводи жонку до дому ее... Женщина поклонилась, ушла. Вошел дьяк, зажег лучину от воеводской свечи и снова уткнулся в бумагу. - Дьяк, кто там еще? - Еплаха Силантьева, воевода-боярин. - Эй, ярыга, спусти из клети колодницу Силантьеву, путы сними, веди. На голос воеводы затрещало дерево дверей, второй служка приказной ввел к воеводе пожилую женщину, черноволосую, с густой проседью, одетую в зеленый гарусный шугай. Женщина глядела злобно; как только подпустили ее к столу, визгливо закричала на воеводу: - Ты, толстобрюхой, што этакое удумал? Да веки вечные я в застенках не бывала, николи меня клопам не кармливали беспритчинно и родню мою на правеж не волочили! - Чого ты, Силантиха, напыжилась, как жаба? Должно, родня твоя праведных воевод не знавала! У меня кто в тюрьме не бывал, тот под моим воеводством не сиживал. - Штоб те лопнуть с твоим судом праведным! - Сказываешь, беспритчинно? А ты, жонка Силантьева, притчинна в скаредных речах. На торгу теи речи говорила скаредные, грозилась на больших бояр и меня, воеводу, лаяла непристойно, пуще всего чинила угодное воровское казакам, что нынче под Самарой были... Ведомо тебе - от кого, того не дознался, - что не все воровские казаки погребут Волгой, что иные пойдут на конь берегом, так ты им взялась отвести место, где у Самары взять коней... А ты не притчинна, стерво?! - Брюхан ты этакой! Крест-от на вороту есте у тя али закинут?! Путаешь, вяжешь меня со смертным делом! - О крестах не с тобою судить, я не монах, по-церковному ведаю мало... Но ежели... Дьяк, иди с ярыгой в сени, учиню бабе допрос на глаз, с одной. Дьяк и ярыга вышли. - Вот что, баба буявая, супористая, - воевода облокотился на стол, пригнулся, - ежели ты не скажешь, где у мужа складена казна, то скормлю я тебя в застенке клопам... - Ой, греховодник, ой, брюхатой бес! Ой, помирать ведь будешь, а без креста весь, без совести малой... Ну, думай ты, скажу я тебе, где мужнины прибытки хоронятся, и ты их повладаешь, а вернется с торгов муж да убьет меня? Нет! Уж лучше я до его приезду маяться буду... Помру - твой грех, мне же мужня гроза-докука худче твоей пытки. - Дьяк, ярыга - ко мне! Из сеней вошли. Дьяк сел к столу, ярыга встал к шестку печи. Воевода сказал дьяку: - Поди к себе. Буде, потрудился, не надобен нынче. Дьяк, поклонясь, не надевая колпака, ушел. Ярыга ждал, склонив голову. - Забери, парень, бабу Силантиху. Спутай да толкни в поруб. Справишь с этой, пусти ко мне целовальника... Баба ругалась, визжала, кусала ярыге руки, но крепкий служка уломал ее и уволок. Когда смолк визг и плач, затрещало дерево, раздались дряблые шаги. Вошел целовальник. Отряхивая на ходу синий длиннополый кафтан, целовальник поклонился воеводе. - Как опочив держал, Иван Петров сын? - Ништо! Одно, боярин-воевода, клопов-таки тьмы-тем... - Садись, Иван Петров сын! Благо мы одного с тобой отчества, будем как братья судить, а брат брату худого не помыслит. Целовальник сел на скамью. - Надумал ли ай нет, чтоб нам как братьям иметь прибыток? - Думал и не додумал я, Митрий Петрович!.. - ...и воевода. - ...и воевода Митрий Петрович, боюсь, как я притронусь к ей, матушке? Ведь у меня волос дыбом и шапку вздымает... - Да ты, Иван Петров сын, ведаешь меня, воеводу? - Ведаю, воевода-отец. - Знаешь, что я все могу: и очернить белого и черного обелить? Вот, скажем, доведу, что твой ярыга Федько к воровским казакам сшел по твоему сговору. - Крест, воевода, целовать буду, людей поставлю послухов, что на луду с государевой казной меня нагого на вервю за ошейник воры приковали. - Да ярыга сшел к казакам? И ты притчинен тому! - Крест буду целовать - не притчинен! - Хоть пса в хвост целуй, а где послухи, что меж тобой и ярыгой сговору не было? Я, воевода, указую и свидетельствую на тебя - притчинен в подговоре! - Боярин-отец, да пошто так? - А вот пошто: понять ты не хошь, Иван Петров сын, что ни государь, ни бояре не потянут тебя, ежли мы собча с тобой тайно - вчуйся в мои слова - ту государеву казну пропойную меж себя розрубим... Или думаешь, что царь почнет допрашивать вора: "Сколь денег ты у кабатчика на Самаре во 174 году вынул?" Послушай меня, Иван Петров сын! Будут дела поважнее кабацких денег - деньги твои лишь нам надобны на то, чтобы от Волги подале быть, а быть ближе к Москве... - Боярин, крест царю целовал, душу замараю!.. Сколь молил я, и Разин меня приковал, а казны не тронул. Боярин неуклюже вылез из-за стола, цепляясь животом, сказал вошедшему ярыжке: - За колодниками стрельцы в дозоре, ты же запри избу, иди! Пойдем, Иван Петров. В сенях целовальник зашептал: - Боярин, ярыга на меня ворам указал, что тебя упредить ладил... - Ярыга твой углезнул - взять не с кого, и вот, Иван Петров, с тебя сыщем, допросим, пошто ярыга в казаки утек?.. - Крест буду целовать! Послухов ставлю... - Я так, без креста, рубаху сымаю и - ежели крест золотой - сниму и его! Ты в кабаке сидишь, а за все ко кресту лезешь - весчие такому целованию я знаю, Иван. У меня вот какое на уме, и то тебе поведаю... - Слышу, отец-воевода... - Клопы, вишь, тоже к чему-либо зародились, а ежели зародились, то грех живую тварь голодом морить, и вот я думаю: взять тебя в сидельцы, платье сдеть да скрутить, и ты их недельку, две альбо месяц покормишь и грех тот покроешь!.. - Ой, што ты, отец воевода-боярин! Пошто меня? - Не сговорен... Розрубим пропойную казну, тогда и сказ иной. Нынче иди и думай, да скоро! Не то за Федьку в ответ ко мне станешь. Стрельцы зажгли фонари, посадили грузного боярина на коня, и часть караула с огнем пошла провожать его. 13 В воскресенье после обедни на лошадях и в колымагах ехали бояре с женами на именины воеводской дочери. Боярская челядь теснилась во дворе воеводы. От пения псалмов дрожал воеводский дом. В раскрытые окна через тын глядела толпа горожан, посадских и пахотных людей. Все видели люди, как дородная воеводша, разодетая в шелк и золото с жемчугом, вышла к гостям, прошла в большой угол, заслонив иконостас, встала. За тыном говорили: - Сошла челом ударить! - Эх, и грузна же! - Боярыня кланяется поясно! - Да кабы низко, то у воеводчи брюхо лопнуло. - Стрельцы-ы! - Пошли! Чего на тын лезете?! - Во... бояра-т в землю воеводчи! - Наш-от пузатой, лиса-борода, гостям в землю поклон. - С полу его дворецкой подмогает... Видно было, как воевода подошел к жене, поцеловал ее, прося гостей делать то же. - Фу ты! Што те богородицу! - Не богохули - баба! - Всяк гость цолует и в землю кланяетца. - Глянь! Староста-т, козья борода. - Как его припустили? - Земскому не целовать воеводчи! - Хошь бы и староста, да чорной, как и мы... - Воевода просит гостей у жены вино пить. - Перво, вишь, сама пригубит. - У, глупой! По обычею - перво хозяйка, а там от ее пьют и земно поклон ей... - Пошла к бояроням! В своей терем - к бояроням. - Запалить ба их, робята? - Тише: стрельцы!.. - Ужо припрем цветные кафтаны! - Читали, что атаман-от Разин? - Я на торгу... ярыга дал... "Ужо-де приду!" - Заприте гортань - стрельцы! - Тише... Берегись ушей... - В приказной клопам скормят! - Ярыга-т Федько сбег к Разину. - Во, опять псалмы запели с попами. - Голоса-т бражные! - Ништо им! Холопи на руках в домы утащат... - Тише: стрельцы! - Эй, народ! Воевода приказал гнать от тына. - Не бей! Без плети уйдем. 14 Ночью при лучине, ковыряя ногтем в русой бороденке, земский староста неуклюже писал блеклыми чернилами на клочке бумаги: "Июлия... ден андел дочери воиводиной Олены Митревны, воеводи и болярину несен колач столовой, пек Митька Цагин... Ему же уток покуплено на два алтына четыре денги. Рыбы свежие... Налимов и харюзов на пят алтын... В той же ден звал воивода хлебка есть - несено ему в бумашке шестнадцать алтын четыре денги. Григорею его позовново пять денег..." - Э, годи мало, Ермил Фадеич! Боярыню-то, воеводчу ево, куда? После Григорея! Штоб те лопнуть, кособрюхому! До солнышка пиши - не спишешь, чего несено ему в треклятые имянины... Ище в книгу списать, да письмо ему особо. "Ты-де не лишку ли исписал?" Лишку тебе, жручий черт! "Как крестьяня?" Так вот я те и выложу как. "А не видал ли, кто листы чтет воровские да кому честь их дает?" Видал и слыхал - и не доведу тебе! И когда этта мы от тебя стряхнемся? Староста положил записку на стол, разгладил ладонью: - Уй, в черевах колет - до того трудился письмом! По столовой доске брел таракан с бочкой; почуяв палец старосты, ползущий за ним, таракан потерял бочку, освободясь от тяжести, бежал к столешнику: - Был черевист, как воевода, а нынче налегке потек? Эх, кабы воеводу так давнуть, как тебя, гнусь! Староста еще поскоблил в бороде, зевнув, зажег новую лучину, встал в угол на колени, склонив голову к правому плечу, поглядел на черную икону. Крестился, кланялся в землю. У него на поясе, белея, болтался деревянный гребень. Постная фигура, тонкая, с козьей бородкой, чернела на желтой стене. Из узких окон, вдвинутых внутрь бревна в сторону, смутно дышало безветренным холодком. ЦАРСКАЯ МОСКВА 1 От жары дневной решетчатые окна теремной палаты в сизом тумане. Справа белые кокошники с овальными кровлями, с узкими окошками вверху, собора Успенского - жгучие блики на золоте глав вековечной постройки итальянца Фиоравенти. Слева Архангельский собор (*44) - создание миланского архитектора, а меж соборами выдвинулась с шестью окнами Грановитая палата с красным крыльцом. По крыльцу ходят иногда бородатые спесивцы - люди в бархате, держа в руках, украшенных перстнями, высокие шапки. Жар долит бояр, иначе они не сняли бы свои шапки. От куполов и раковин в золоченых кокошниках Архангельского собора светлое сияние. С колоколен гул, звонкое чаканье галок, временами беспокойной, рассыпчатой стаей заслоняющих блеск куполов. Вот смолк, оборвался гул колоколов, властно несется снизу нестройный, разноголосый крик и говор человеческих голосов - Ивановская площадь ревет, совершая суд над преступниками, позванными в Москву "со всей Русии в угоду великому государю". Оттого царь так терпелив к человеческим крикам и милостив к палачам, бьющим у приказов и даже на одиноком козле, под окнами Грановитой палаты, людей "розно: кого нещадно, кого четно". Рундуки [деревянные панели; ими были мощены многие улицы] от собора к собору и к теремам положены навсегда и мостятся вновь, когда обветшают, чтоб царь, идя, не замарал о навоз и пыль сафьянные сапоги. Вверху, меж причудливых узорчатых башенок-куполов, воздушные гулы и клекот птичий; внизу же взвизги, мольбы и стоны да ядреная матерщина досужих холопей, с которыми сам царь не в силах сладить. Холопи слоняются в Кремле с раннего утра до позднего вечера: то дворня больших бояр ездит на украшенных серебром, жемчугами и золоченой медью лошадях - ей настрого приказано "ждать, пока вверху у государя боярин!". Бояре ушли к царю на поклон. Холопи голодны, а уйти не можно, от безделья и скуки придираются к прохожим и меж себя бьются на кулаки. Дальше, к Спасским воротам, каменные со многими ступенями выпятились на площадь высокие лестницы приказов, начиная с Поместного (*45) и Разбойного. Перед лестницами козлы, отполированные животами преступников, перепачканные кровью и человеческим навозом. Между лестницами у стен приказов виселицы с помостами. На козлах что ни час меняются истерзанные кнутом люди, замаранные до глаз собственной кровью. Часто меняются перед козлами дьяки и палачи. Все так привыкли в царской Москве к нещадному бою, что говорят: "Москва слезам не верит!" - и мало кто глядит на палачей, а дьяков, читающих приговоры, никто не слушает. У лестниц Судного приказа ежедневно, кроме праздников, густая толпа бородатых тяжебщиков в кафтанах, сукманах и казакинах со сборками - все ждут дьяков и самого судью, а судья и дьяки медлят, хотя судебным от царя поведено: "Чтоб судьи и дьяки приходили в приказы поранее и уходили из приказов попозже". Поведено также боярским холопям "с коньми стоять за Ивановской колокольней". Но озорной народ разъезжает по всей площади, а драки меж себя чинит даже на папертях соборов, в ограде и на рундуках, где проходить царю. Кто любопытный, тот, прислушавшись к крику дворни, узнает: "Что князья Трубецкие изменники - Польше продались, латынской замест креста крыж целовали; что Голицын-князь в местничестве упрям и зато с государевой свадьбы прямо посылай на Бело-озеро". - Я вот на тя доведу князю-у! - А я? Отпал язык, что ли? Тоже доведу! - Стрельцы! - Дворня! Езжай за Ивановску - там стоять указано. - Сами там стойте, бабы! - Брюхатые черти! - Шкуры песьи! - Чого лаете? Караул кликнем! - Кличьте, сволочь! - Дай им, головотяп, кистеня! - Нет сладу со псами, тьфу! - Эй, люди-и! Бирючи едут. - Пущай едут, орут во всю Ивановску! Из окон Разбойного приказа, распахнутых от жары, надрывный женский крик: - Отцы родные! Пошто мне Никон? (*46) Не воровала я противу великого государя... - А ну еще, заплечный, подтяни. - О-о-й! Ду-у-шу на покаяние... Два бирюча в распахнутых рудо-желтых кафтанах останавливают белых коней на площади против дьяческой палатки, где заключаются со всей Русии крепостные акты. Палатка задом приткнута к колокольне Ивана Великого, полотняный верх ее в густой пыли. В палатке виднеются стол, скамьи, за столом подьячие, и дьяк за столом, стоя читающий закон. У бирючей в левой руке по длинному жезлу. Сверху жезла знамя из золотой парчи, у седла литавры. Остановив лошадь, один из них, старший, бородатый, бьет рукояткой плети в литавры, кричит: - Народ московский! Ведомо тебе, что с год тому святейшие вселенские патриархи учинили суд над бывшим патриархом Никоном... Самовольством он, не убоясь великого государя повеления, снял с себя в Успенском соборе сан светлый, надел мантию и клобук чернца, сшел на Воскресенское подворье. Другой бирюч бьет в литавры, продолжая речь первого: - И ныне Никон тот не патриарх, да ведомо тебе будет, а чернец Ферапонтова монастыря, имя же ему Ании-ка! Первый бирюч, чередуясь, кричит: - Сей чернец Аника с толпой монахов, обольщенных его прежним саном, вошел в собор Успенский, пресек службу господню. За бесчинство, подобное тому, простых людей кнутом бьют, но волею и кротостию великого государя самодержца всея Русии Алексия Михайловича Аника был спущен в Воскресенский монастырь! Второй бирюч сменяет первого: - Чернец Аника, стяжавший многими злыми делы кару господа бога и великого государя, лаявший собор святейших патриархов жидовским, назвавший великих иереев бродягами и нищими, не мирится с долей чернца-заточника - он утекает из своего заточения, соблазняет народ сказками о несменяемости сана патриарша и грозит, лжесловя, судом божиим всуе... Первый бирюч, поворачивая коня и заканчивая, прибавляет, потрясая жезлом: - Народ московский! Не иди за бывшим патриархом Никоном, не верь кликушеству и пророчеству ложному тех, кто прельщен им! Отвращайся его, не поклоняйся дьявольской гордыне его и знай крепко, что на бывшем патриархе, а ныне чернце Анике - проклятие отцов церкви, запрещение быть ему в сане иерейском и гнев на нем великого государя! Бирючи уезжают, толпа ропщет: - Сгонили бояра-т святейшего патриарха. - То всем ведомо! Да, вишь, по народу сказки идут... Дуют нам в уши лжу бирючи... - Страшатся Никона! - Никон-патриарх таков есть, что уйдет из монастыря да за народ, противу обидчиков! - Мотри, уши ходят! - Стрельцы? - Стрельцы ништо - сыщики! - Эй, слушь-ка, люди! - кричит один, потный, в распахнутом кафтане, в бараньей шапке. - Почесть с год на Волге донские казаки шарпают. - О-ой ли? - Вот хрест! И атаман у них Стенька Разин... - Вишь, како дело-о! Потный человек, польщенный тем, что его многие слушают, надрываясь кричит: - Сказывают... государев струг да патриарш другой потопили на Волге-т... да стрельцы сошли к... - Стой ты, парень! Не знаешь, где рот открыл? - А чаво? - Ту - чаво! Дурак, под окнами Разбойного приказу - чаво! - Ну, а я - правду? Чул, вот хрест! - Стрельцы! Хватай вон того в зимней шапке, лжой народ прельщает! Стрельцы ловят человека за распахнутые полы кафтана. Тот, кто велел взять, запахивается плотно в длиннополую сермягу, пряча вывернувшийся из рукава тулумбас и надвигая на глаза валеную шляпу. - Сыщик? - Кто еще? Ен! Сказывал дураку. Толпа, пыля песок, бежит прочь от взятого. Стрельцы кричат сыщику: - Эй, государев истец! Куды с ним? - То заводчик! Тащи в Разбойной - я приду. - Эко дело! Да не заводчик я, пустите, Христа ради, государевы люди... - Допытают кто! - Ну, парень, волоки ноги, недалеко в гости ехать. - Ой, головушка! Чул и сбрехнул. - О головушке споешь в Разбойном - чуешь, как баба поет? - Да пустите, государевы люди! - Не упирайся, черт! У соборов на рундуке спешилась толпа боярских холопов, бьются на кулачки, кричат, свистят пронзительно. Иные, сбитые с деревянной панели, валятся в пыль, вскочив на ноги, хватают за гриву лошадей, за стремена и уезжают, а бой жарче, гуще толпа. Но разом и бой, и крик, и свист утихли: люди как не были тут. Из Архангельского собора по рундуку медленно идет седой боярин в голубой шелковой ферязи, расшитой жемчугом. Боярин без шапки, утирая лысую голову цветным тонким платком, говорит: - Люди, шапки снять! Кто не снимет, бит кнутом будет здесь же на козле. Великий государь всея Русии со святейшим патриархом идут из собора... Кто близ рундука, все обнажают головы. Идут попы с крестами, бояре в шелковых и бархатных ферязях, в кафтанах из зарбафа [парчовая ткань]. В пестрой, блещущей жемчугом и дорогими каменьями толпе сияет шапка Мономаха, мотается крест на рукоятке посоха. Близ самого рундука, где проходит царь, толпа валится для поклона в землю, но площадь Ивановская в ширине своей ревет и гудит, не замечая ни царя, ни патриарха. Кого и за что бьют на площади - не разберешь. Голоса дьяков выкрикивают о наказании исправно и точно, но приговоры тонут в ссоре, высвистах конных холопов, в команде стрелецких дозоров, в жужжании голосов Ивановской палатки, в плаксивых жалобах и просьбах у Судного приказа, в ругани приставов и площадных подьячих, не дающих кричать матерне и бессильных остановить тысячи глоток. Гам человеческий сливается с гамом галок и воронья, кочующего на соборах и башнях, облитых по черепице зеленой глазурью, и на рыжей стене Кремля с белой опояской, с пестрыми осыпями кирпича - зубцов и бойниц. 2 Узорчатое окно распахнуто - царь стоит у окна. Голоса с площади долетают четко. Царь в атласном голубом турецком кафтане, пуговицы с левого боку алмазные, короткие рукава кафтана пестрят камением и жемчужными узорами. Шапка Мономаха блестит рядом на круглом низком столе. Тут же приставлен посох с золотым крестом сверху рукоятки. Иногда проходит палатой, каждый раз почтительно сгибая шею, стольник-боярин, бородатый, в дорогом становом кафтане [становой кафтан - с перехватом и воротником; турецкий - без перехвата и без воротника]. В следующей, меньшей палате царь приказал собрать столы для пира и бесед с боярами; дел накопилось столько, что царь позволил большим и ближним боярам вершить иные дела, не сносясь с ним. Рядом с царем высокое кресло с плоской спинкой, расписное, в золоте и красках, с подножной скамейкой, обитой голубым бархатом. Видит в окно царь, как из приказа вывели волосатого дьяка, повели через рундук к одинокому козлу. К козлу у Грановитой палаты водили тех, кто словом или делом обидел царское имя. Палач встал у козла и расправляет кнут. Рукава красной рубахи засучены, ворот расстегнут. Помощник палача, не имея времени расстегнуть, срывает с дьяка длиннополый кафтан. Дьяк уронил в песок синий шелковый колпак, топчет его, не замечая, и сам топчется на месте. Руки дьяка трясутся, он дрожит, и хотя в воздухе жарко, но дьяку холодно, лицо посинело. В конце длинного козла стоит дьяк с листом приговора, Осужденный подымает голову на окно царской палаты, раскинув руки, валится в землю, закричав: - Великий государь, смилуйся-а, прости!.. - Его поруха как? - спрашивает царь. Дьяк с листом деловит, но, слыша царский голос, поясно кланяется, не подымая головы, и во всю силу глотки, чтоб покрыть многие звуки, отвечает: - Великий государь, дьяк Лазарко во пьянстве ли, так ли, неведомо, сделал описку в грамоте противу царского имени, своровал в отчестве твоем... - Сколь бить указано? - В листе, великий государь, указано бить вора Лазарку кнутом нещадно. - Бить его четно - в тридцать боев! Нещадно отставить и не смещать - пусть пишет да помнит, что пишет! Свернув приговор, дьяк