бесконечных утехах любви" и водит пальцем по соблазнительным кунштам. Подьячий, как в полусне, протянул руку к арабской книжке, чтоб раз еще оглядеть колдовские страницы, - упала горящая свеча, приклеенная к столу, обдавая огнем пальцы. Рыжий отдернул руку, сказал: - Так те и надо!.. Бодет Гаврюху бес! Успокоясь немного, стал писать: "Жонки тезиков, боярин-милостивец, Иван Петрович, ходют, закрывшись в тонкие миткали, на ногах чюлки шелковые альбо бархатные. У девок и жонок штаны, а косы долги до пояса, ино и до пят. Косы плетут по две, по три и четыре. Иножды в косы вплетают чужое волосье, в ноздрях кольца золотые с камением и с жемчюги, а платье исподне - кафтаны узки. По грудям около шеи и по Телу на нитках низан жемчюг". - Ой, еще не отлепился бес - мутит! Бабье на ум ползет. А пошто трус? Давал курносый девку. Грех! Девка-т, вишь, ребенок... Бусурманам - тем ништо! Ну коли дай о звере испишу. "А милостивец боярин государев большой Иван Петрович, есте тут величества шаха город Фарабат, там, в том городу, послышал я, кормятся шаховы звери в железных клетях: слоны и бабры. А бабр - зверь, боярин Иван Петрович, длиной больше льва, шерстью тот зверь - едино что темное серебро, а поперег черное полосье и пятна. Шерсть на бабре низка, у того зверя губа, что у кота, и прыск котовой. Тот лишь прыск по росту: бабр сможет, боярин-милостивец, сказывают, прыснуть сажен с пять. Видом тот зверь черевист гораздо, ноги коротки, голосом велик и страшен, а когти, что у льва". - Эх, на Москве бы тебе, Гаврюшка, за такое письмо кнутобойство в честь было!.. Рыжий встал, набил еще раз трубку и, покуривая, долго ходил по комнате, отодвинул дальше арабскую книжку, закрыл ее колпаком. От запахов ночных, сырых и цветочных, завесил нанковой синей занавеской окно. Сказал: - Вот те все! - отодвинул исписанные листы, взял чистый, сел и написал особенно крупно и четко: "Боярин-милостивец, Иван Петрович, сея моя отписка к тебе, я зачинаю с того, что величество шах в Ыспогань оборотил и на стрете его были все тезики, армяня, греки, мултанеи, жидовя. Я тож был, потому немочно не быти - казнят, не спрося, какой веры! Город Ыспогань, боярин-милостивец, стоит меж гор, все едино как в русле каменном". - Эх, не так зачинаю! Ну, да испишу, узрю - ладно ли? Нынче о ворах неотложно... "Боярин Иван Петрович! Вор Стенька Разин с товарыщи разнесли по каменю шахов величества город Дербень, и в том городу, послышал я от сбеглецов, которые утекли с Дербени в Ыспогань, воры убили шахова большого бека Абдуллаха с братом, сыном и дочь того бека, зовомую Зейнеб, поймали ясыркой. Шаху то ведомо, нет ли, не знаю!.. Допрежь оного воровства Стенька Разин с товарыщи и с Сергунькой Кривым, сойдясь на Хвалынском море, посекли суды гилянского хана и сына ханова в полон увели, а хана убили. Посеча топоры, суды все сокрушили, едино лишь три бусы урвались в целости, и то с малыми людьми. Еще, боярин-милостивец, сыскался тут синбирской дьяк князя стольника Дашкова, что допрежь служил в Посольском приказе на Москвы и по государеву-цареву указу смещен в Синбирск без кнутобойства за подложной лист... И тот дьяк, Акимко Митрев, сын Разуваев, писал о ворах же Стеньке Разине отписку стольника Дашкова во 175 году великому государю, да в той отписке имя государево с отчеством великим пропустил, а поведено было его сыскать за то воровство и на Москву послать. Он же, от кнутобойства чтоб, бежал в шаховы городы и нынче в Ыспогани ясырем, девки малые, промышляет. Про великого же государя, святейшего патриарха тож, говорит скаредно хулительные слова, послушать срамно! Да еще, боярин Иван Петрович, между государем-царем и великим князем всея Русии и величество шахом тот сбеглый вор, дьяк Акимко, чинит раздор и поруху. Исписал тот вор Акимко государев приказ стрелецкому головы, - имя головы не упомню, а был тот голова у караула ставлен на шахова посла дворе на Москвы, - и тот исписанной тайной приказ я зрел очима своима: висит исприбитой к стене его хижи в Ыспогани. Тот тайной лист вор Акимко, чтя тезикам, толмачует, и бусурманы ругают, плюют имени великого государя всея Русии... Окромя прочих дел укажи, боярин-милостивец, как ловче уманить ли, альбо уловить вора Акимку за тое великое, мною сысканное воровство?" 6 На зеленеющей, тихо дышащей воде пленный корабль гилянского хана расцветили с бортов коврами. На корабль доносит от влажных брызг соленым. С берегов, когда теплый ветер зашалит, на палубе запахнет душно олеандром. На корабле спилили среднюю мачту, сломали переднюю стену ханской палаты с дверями, открыли широкий вид на палубу. Разрушения в углах украсили свешанными коврами. На ближних скамьях гребцов разместились музыканты с барабанами, домрами и дудками. Разин, наряженный в парчовый кафтан, обмотал сверху запорожской шапки голубую с золотом чалму. Княжну вырядили ясырки-персиянки в узкий шелковый халат с открытой грудью - по голубому золотые травы, - надели ей красные шелковые шаровары, сандалии с ремнями узорчатого сафьяна и шелковые синие чулки. На голую грудь распустили хитрый узор из ниток крупного жемчуга с яхонтами, блестевшими на нежном теле каплями крови; прозрачную чадру из голубой кисеи Разин сорвал и бросил, когда садились в челн: открылись черные косы, подобранные на голове обручами, и голубая с золотом шапочка с подвесками из агатов. В челне, устланном коврами, подъехали к ханскому кораблю; на коврах подняли их гребные ярыжки, перенесли в палату на ханское возвышение. Ступени возвышения были поломаны, их тоже скрыли коврами вплоть до передней стены на палубу. Там, где села княжна, слева от атамана дымился узорчатый кальян, но она к нему не притронулась. Разин не курил табаку. У ног атамана на коврах сели Лазунка, Серебряков и Рудаков Григорий - оба седые, без шапок. Сережке атаман указал место справа от себя. Перед атаманом слуги-казаки поставили большую серебряную братину с вином. Лазунка черпал из нее ковшиком вино, наливая в золотую чару. Разин пил, часто отряхивая от брызг курчавую бороду. Подносил княжне, она боялась не пить: пила мало и сидела, потупив таящие испуг, темные под ресницами глаза. По приказу атамана Лазунка разливал вино в чаши из бочонка, давал пить есаулам. Позже всех подошел хмельной с утра от радости Мокеев Петр в дареном Разиным золоченом колонтаре. Мокеев сел рядом с Рудаковым, от доспехов пошли кругом золотые пятна. - Только не обнимайся, казак! - сказал Рудаков Мокееву. - А што, дидо, ежели обойму? - Тогда мне замест пира смерть! Ты и так чижолой, да еще в доспехе - беда! - Хо-хо-хо! - захохотал есаул. Разин сказал: - Люблю Петру! Выпил много, да еще пей, чтоб развеселилась моя княжна, ясырка твоя. За здоровье!.. - Э, батько! Пошто не пить? - Позвякивая пряжками колонтаря, Мокеев с чашей в руке тяжело встал, обливая вином седину Рудакова, и крикнул: - За Степана Тимофеича! За радость его светлую! Кто не пьет, того в море... Когда выкрикнул Мокеев, барабаны музыкантов рассыпали дробь, загудели трубы. Атаман крикнул: - Музыканты, тихо! Лазунка, сыграй то, что укладала твоя боярская голова про мою княжну. - Разин склонил перед княжной голову, дал ей из своей чаши глотнуть вина и сам выпил. - Не занятно будет, батько! Голос мой, что козла на траве. - Играй, пес! Лазунка, не вставая, тихо запел: Эй, не плачь, не плачь, полоняночка! Я люблю же тебя и порадую, Обряжу красоту в расписной оксамит, Вошвы с золотом! На головушку с диамантами Подарю волосник самоцветов-цвет... Во черну косу браный жемчуги - Шелковой косник со финифтями-перелифтями. Все похвалили, Разин сказал: - Пей, Лазунка, и еще играй - люблю! Лазунка, встав, поклонился атаману, выпил чару вина, тряхнул черной курчавой бородой и кудрями, негромко, топая ногой по ковру, запел: У хозяюшки у порядливой, У меня ли, молодешеньки! Ой, в кике было во бархатной, С жемчугами да с переперами [решетки из золота и жемчугов], Там, под лавицею, во большом углу, Лиходельница пестро перо Мал цыплятушек повысидела, А жемчужинки повыклевала. Нынче не во чем младешеньке На торг ходить - в пиру сидеть, Свет-узорочьем бахвалиться! Атаман хотел было, чтоб еще пел Лазунка, но, никого не слушая, Мокеев могуче забубнил: - Пью за батьку нашего и еще за шемаханскую царевну-у! Разин засмеялся: - Ото подлыгает Петра! В Дербени княжну взял, а Шемаху помнит - высоко она в горах, есаул, Шемаха. - С тобой, батько, горы не горы. До небес, коли надо, дойдем! - А ну, пьем, Петра! Стряпней к пиру заведовал казак, самарский ярыжка Федько. Слуги под его присмотром обносили гостей - казаков, сидевших с музыкантами на скамьях гребцов и на палубе кормы, - блюдами жареных баранов, газелей, кусками кабана. Газель и кабан биты в шаховом заповеднике меж Гилянью и Фарабатом. Там на косе, далеко уходящей в море, Разин велел вырыть бурдюжный город. Теперь там стояли струги, кроме тех четырех, что плавали с атаманом; там же держали ясырь, взятый у персов, богатства армян и бухарцев. Большая часть казаков караулила земляной город. За атамана в нем жил яицкий есаул Федор Сукнин. Разин приказал: - Тащите, соколы, старца-сказочника! Пущай сыграет нам бувальщину. - Эй, дедко! - Где Вологженин? - В трюму ен - спит! - А, не тамашитесь, робятки! Где тут сплю у экого веселия? В казацком длиннополом кафтане, в серой бараньей шапке с кормы на ширину палубы вышел седой старик с домрой под мышкой, поясно поклонился атаману и, сняв шапку, затараторил: - Батюшку, атаманушку! Честному пиру и крещеному миру! Сел прямо на палубу лицом к атаману, уставил на струны домры подслеповатые глаза, запел скороговоркой: Выбегал царь Иван на крыльцо, Золоты штаны подтягивал, На людей кругом оглядывал, Закричал страшливым голосом: "Гей, борцы, вы бойцы, добры молодцы! Выходите с Кострюком поборотися, С шурьем-от моим поравнятися!" Да бойцов тут не случилося, А борцов не объявилося, И един идет Потанюшко хроменькой, Мужичонко немудренькой. Ой, идет, идет, идет, ид-ет! Ходя, с ножки на ножку припадывает, Из-под рученьки поглядывает: "А здорово, государь Иван Васильевич!.." - Эй, дайте вина игрецу старому! Певцу поднесли огромную чару. Он встал, выпил, утер бороду и поклонился. Сев, настроил домру и продолжал: "Укажи, государь, мне боротися, С кострюком-молодцом поравнятися. Уж коль я Кострюка оборю, Ты вели с него платье сдеть..." - Гей, крайчий мой, Федько! - Тут я, атаман! - Что ж ты весь народ без хмельного держишь? Пьют атаманы - казаки не должны отставать! Открыли мигом давно выкаченные бочки с вином и водкой, казаки и ярыжки волжские, подходя, черпали хмельное, пили. Среди казаков высокий, костистый шагал богатырского вида стрелец Чикмаз - палач яицких стрельцов. С ним безотлучно приземистый, широкоплечий, с бронзовым лицом, на лбу шрам - казак Федька Шпынь. Оба они пили, обнимались и говорили только между собой. - Вот соколы! Люблю, чтоб так пили. Разин, как дорогую игрушку, осторожно обнимал персиянку. Обнимая, загорался, тянул ее к себе сильной рукой, целовал пугливые глаза. Поцеловав в губы, вспыхнул румянцем на загорелом лице и снова поцеловал, бороздя на волосах ее голубую шапочку, запутался волосами усов в золотом кольце украшения тонкого носа персиянки. Уцепил кольцо пальцами, сжав, сломал. Золото, звякнув о край братины, утонуло в вине. - Господарь... иа алла! - тихо сказала девушка. - Наши жоны так не носят узорочье! А что же старый? Гей, играй бувальщину! Старику еще налили чару водки; он, кланяясь, мотался на ногах и, падая, сел, щипля деревенеющей рукой струны домры, продолжал: Ище первую пошибку Кострюк оборол, Да другую, вишь, Потанюшко! Он скочил Кострюку на высоку грудь, Изорвал на борце парчевой кафтан, Да рубашку сорвал мелкотравчату... - Эх, соколы! Ладно, Петра, добро, пьем!.. Взбудили меня от мертвого сна. В вечерней прохладе все шире пахло олеандром, левкоем и теплым ветром с водой. Дремотно, монотонно с берега проплыл четыре раза повторенный голос муэдзин (*55): - Аллаху а-к-бар!.. [Аллах велик!] Голубели мутно далеко чалмы, песочные плащи двигались медленно, будто передвигались снизу песчаные пласты гор - мусульмане шли в мечеть. Слыша голос муллы, зовущий молиться, персиянка сжалась, поникла, как бы опасаясь, что далекие соотечественники увидят ее открытое лицо. Старик дребезжал голосом и домрой: Не младой богатырь воздымался с земли - Стала девица-поляница, Богатырша черекешенка. Титьки посторонь мотаются, И идет она - сугорбилась. Он, идет, идет, идет, идет. На царев дворе шатается, Рукавицей закрывается! Ой, идет, идет, идет, идет! На середину палубы вышел Чикмаз, взъерошенный, костистый и могучий, заложив за спину длинные руки, крикнул: - А ну, пущай меня кто оборет да кафтан сорвет! Зная Чикмаза, молчали казаки; только его приятель Федькя Шпынь протянул руки: - Да я ж тебя, бисов сын, нагого пущу! - Хо! - хмыкнул Чикмаз. - Знать, во хмелю буен? Ну, давай! Взялись, и Чикмаз осторожно разложил на палубе Шпыня. - Буле? - Буде, Чикмаз! Кое-кто из казаков еще пробовал взяться, Чикмаз клал всякого шутя. Разин сказал: - Вот это борец! Должно мне идти?.. Чикмаз - иду! - Не, батько, не борюсь. - Пошто? - Не по чину! Зову казаков да есаулов - пущай за тебя идет Сергей. Сережка махнул рукой и, зачерпнув ковшом из яндовы вина, сказал: - В бою - с любым постою, в боротьбе - я что робенок! - А ну Мокеев? Силен, знаю, да оборю и его! - Правду молыл Сергеюшко: в бою хитрости нет, до боротьбы, драки и я несвычен! Казаки на слова Мокеева закричали: - Эй, Петра, пущай не бахвалит Чикмаз! - Вот разве что бахвалит! - Выходи, бывший голова! - позвал Чикмаз. - Кто был - забыл, нынче иной! А ну коли? Тяжелый, сверкающий в сумраке доспехами, шатаясь на ногах, Мокеев подошел к борцу. Чикмаз расправил могучие руки, а когда взялись, Мокеев потянул борца на себя - у Чикмаза затрещало в костях. - Ага, черт большой! С Петрой - не с нами! - закричали казаки, обступив. Мокеев неуклюже подвинул Чикмаза вправо, потом влево и, отделив от палубы, положил; не удержавшись, сам на борца упал. Крякнул Чикмаз, вставая, сказал: - Все едино, что изба на грудь пала! - Ай, Петра! Го-го, не бахваль, Чикмаз! - Силен, да пожиже будешь! - кричали казаки. - Силен был, а тут - как теленок у быка на рогах! - Ну, еще, голова! - Перестань головой звать! Перепил я - в черевах булькает. - Ништо-о! Только доспех сними, не двинешь тебя, силу твою он пасет. Казаки подступили, сняли с Мокеева колонтарь. - Ни черта сделает, - легше еще тебе, Петра! - Оно, робята, впрямь легше. И снова Чикмаз был положен. Вставая, сказал (слова звучали хмельной злобой): - Не чаял, что его сатана оборет. Черт! Как гора! Бороться было некому. Мокеев, взяв колонтарь, ушел к атаману. А там сверкнуло кольцо в ухе, вскочил на ноги Сережка, княжна вздрогнула от страшного свиста, закрыла руками уши. - Помни, робята, сговор! На крик и свист Сережки казаки вышли плясать. От топота ног задрожал корабль, заплескалась вином посуда, взревели трубы, разнося отзвуки по воде. Казалось, вместе с медными прыгающими звуками заплясали море и берег. Плясали все, кроме Разина и есаулов, даже старик Вологженин, вытолкнутый толпой, бестолково мотался на одном месте, тыча на стороны домрой. В море летели шапки. Сережка снова свистнул, покрыв звуки музыки, топот ног. Тогда, стоя на скамьях по бортам, вспыхнули зажженные ярыжками факелы. При огне от пляшущих ломались тени, опрокидываясь в ночное синедышащее море. Плясали долго, атаман не мешал. Когда кончили плясать, Разин, подняв чашу, крикнул: - Гей, соколы! За силу Петры Мокеева все пьем! - Пьем, батько! - За Петру-у! Разин позвал: - Чикмаз, астраханец!.. - Тут я, батько! - Иди, с нами пей! Чикмаз подошел, Разин, чокаясь и обнимаясь с Мокеевым, сказал Чикмазу: - Знаю! Ловок, парень, и ядрен, без слова худа, только сила Петры не наша, человечья... Чья - не ведаю... Но не человечья его сила! Чикмаз выпил ковш вина и, утирая сивую всклокоченную бороду, сказал: - Есть, батько, во мне такая сила, какой ни в ком нет! - Пей, парень, еще ковш и поведай, какая та сила! Чикмаз выпил другой ковш, снова утер рукавом кафтана бороду, сказал: - Сила бою моего, батько, иная, чем у того, кто с тобой ходит! - Не вразумлюсь! - Да вот! Ежели на бочку сядет - ударю, богатырь падет, не высидеть! Пущай даже в кафтане сядет кто... - Бахвалишь и тут! - сказал Мокеев. - Я нагой усижу, от разе што брюхо гораздо водяно? - Усидишь - пять бочонков вина ставлю! - Где у тя бочонки? - Добуду! Голову на меч, а добуду у бусурман. - Эх, ты! Стрелец, боец! Мокеев пошел на палубу. Ярыжки с факелами обступили его. Он разделся догола и в ночных тенях, при свете факелов, казался особенно тяжелым, с отвислым животом, весь как бронза. Чикмаз, особенно торжественный, будто палач перед казнью, крикнул: - Казаки! Сыщите отвалок для бою. С Петры выиграю вино - будем пить вместях. Принесли отвалок гладко струганного бушприта в сажень. - Сколь бить, голова? - Черт!.. Не зови головой, сказывал тебе - иной я. Бей пять! Высижу больше, да, вишь, черева повисли и в брюхе вьет. Бывший палач отряхнулся, одернул кафтан, но рукавов не засучал. С ухваткой, ведомой только ему, медленно занес над Мокеевым отвалок и со свистом опустил. Мокеев крякнул: - Отмените бьет! Не как все, едрено, дьявол! - и все же вынес, не пошатнувшись, пять смертельных для другого человека ударов. - Сотник Петр Мокеев выиграл! - с веселым лицом крикнул Чикмаз. - Робята! Пьем с меня вино-о... - захохотал пьяно и раскатисто, кидая отвалок. Мокеев встал с бочки, охнул, пригнулся, шарил руками, одевался медленно и сказал уже протрезвевшим голосом, как всегда, неторопливо и кротко: - Ужли, робята, от того бою Чикмазова я ослеп? Ликующие победой Мокеева пьяные казаки, помогая надевать ему платье, шутили: - Петра! Глаз не то место, чем робят рожают, - отмигаетца. - Добро бы отмигатца, да черева огнянны, то со мной впервые!.. - Побил Чикмаза! Молодец, Петра, пьем! - громко сказал захмелевший атаман. - Нет, батько, я проиграл свой зор. - Что-о? - Да не зрю на аршин и ближе... - То злая хитрость Чикмазова? Разин вскочил, и страшный голос его достиг затихшего берега: - Гей, Чикмаз, ко мне-е!.. - Чую, батько! - Чикмаз подошел. - Ты пошто окалечил моего богатыря? Не оборол! Так зло взяло? Говори, сатана, правду! - Не впервой, батько, так играем! По сговору, не навалом из-за угла и на твоих очах... - Ну, дьявол, берегись! Глаза Разина метнули в лицо Чикмазу, рука упала на саблю. Чикмаз пригнул голову, исподлобья глядя, сказал, боясь отвести глаза от атамана: - Пущай, батько, Петра скажет. Велит - суди тогда!.. - Гей, Петра! Мокеева казаки, держа под локти, привели к Разину. - С умыслом бил тебя Чикмаз? С умыслом, то конец ему! - Не, батько! Парня не тронь. С добра. Ты знаешь, я сел и сам вызвался, а бил деревиной, как все... Разин заскрипел зубами: - Цел иди, Чикмаз, но бойся! Эй, нет ли у нас лекаря? Подошел черноусый казак самарский, распорядчик пира. - Тут, Степан Тимофеевич, в трюму воет ученый жид, иман у Дербени, скручен, а по-нашему говорит; сказывал, что лекарь ен... - Кто же неумной ученых забижает? Царь твердит московскую силу учеными немчинами да фрязями. У меня они будут в яме сидеть? То не дело! - Жидов, батько, не терплю! Я велел собаку скрутить, - ответил Сережка. - Открутите еврея, ведите сюда: за род никого не забижаю, за веру тоже! В длинном черном балахоне, со спутанными пейсами, в крови, грязный, без шапки подошел взъерошенный еврей, поклонился, низко сгибаясь: - Чем потребен господарю? Разин приказал: - Дайте ему вина! Еды тож. Еврею дали блюдо мяса, кусок белого хлеба и кружку вина. Мяса он не стал есть, выпил вино, медленно сжевал хлеб. - Теперь сказывай, что можешь? - Господарь, прошу меня не вязать... Бедный еврей никуда не побежит, честный еврей! Я могу господарю хранить и учитывать его сокровища: золото, камни еврей понимает лучше других... - Хранители, учетчики у меня есть - мне надо лекаря. Еврей качнул головой: - Вай, господарь атаман, и лекарь я же... - Ну вот, огляди его! - Разин показал на Мокеева, сидевшего с опущенной головой: - У него избиты черева - оттого ли он потерял зрение? Скажи! - Надо, господарь, чтоб казак был голый. Мокееву помогли раздеться. От груди до пупа его живот был синий. Еврей ощупал Мокеева, приложил ухо против сердца, сказал: - Оденься! - Ну, что скажешь, лекарь?.. Надолго или навсегда он потерял зор? - Господарь, бог отцов моих Адонай умудрил меня, ему я верю, его почитаю и слушаюсь, он повел меня в Мисраим [по-древнееврейски - Египет], и там по книгам мудрецов учился я познавать врачевание. Эллины, господарь, учили, что около пупка человека жизнь, называли то место солнечным - от схожего слова: солнце - жизнь... - Запутано судишь, но я слушаю, говори как можешь. - Древние мудрецы Мисраима учили тоже, что около пупка жизнь человека и смерть. Они называли это иным словом: созвездие - в том месте сплетаются жилы. Если те жилы рассечь мечом, жизнь исчезнет. - Б...дослов! Я и без тебя знаю, что посечь черева смертно. - Не гневайся, господарь. Поранить те жилы или избить много - опас оттого большой. Есть жилы в том месте, ведающие слух, иные ведают зрение... У казака порвана жила зрения... - Берешься ли ты врачевать есаула? - Врачевать, господарь, берусь! Много ли будет от врачебы моей, не знаю, да поможет мне бог отцов, берусь, атаман! - Иди с ним в трюм. Требуй, что надо. Поможешь есаулу, я тебя награжу и отвезу, куда хочешь, на свободу... Мое слово крепко!.. - Повинуюсь господарю и благодарю! - Гей, слушайтесь еврея! Чего потребует, давайте! Где ты, Федор? - Чую, батько! - Ты все справы знаешь, проводишь учет и порядок, - отведи Мокеева с евреем в чистое место, в трюме есть такое, дай еврею умыться и белую одежду дай! Еврей поклонился атаману: - И еще много благодарю господаря! 7 Атаман с княжной, есаулами и казаками уплыли с ханского корабля на атаманский струг. На корабле остались у караула пять человек казаков, среди них Чикмаз. В трюме Петр Мокеев с лекарем-евреем, да в услугу им два ярыжки. В синей, как бархат, мягкой и теплой тьме огней на палубе не зажигали. На корме с пищалью высокий, отменно от других, Чикмаз, старавшийся держаться в одиночку; остальной дозор на носу корабля. Казаки, приставив к борту карабины, усевшись на скамьи гребцов, курили, рассказывая вполголоса про житье на Дону и Волге. Один Чикмаз привычно и строго держал караул, возвышаясь черной статуей над бортом. Корабль тихо пошатывали вздохи моря. В синем на воде у кормы скользнуло черное. Чикмаз крикнул сурово: - Гей, заказное слово! Или стрелю! - Не-е-чай! - ответило внизу. В борт, где стоял Чикмаз, стукнул крюк с веревкой, въелся в дерево. По веревке привычно ловко вползла коренастая фигура с трубкой в зубах, пышущей огнем. - Во, не узнал! Все мекал - куды мой Федько сгинул? - Пули не боюсь, хоша бы стрелил. - Коренастый, покуривая, встал поодаль, голова на черном широкоплечем теле повернулась на нос корабля. - Стой ближе... не чую... - сказал Чикмаз. Коренастый придвинулся почти вплотную, прошептал: - А ну, досказывай про себя... Я тебе на пиру все сказал... - Скажу и я! Ведомо ли тебе, Федор, служил я боярам на Москве в стрельцах, от царя из рук киндяки да сукно получал за послуги. - То неведомо... - Вот! Перевели в палачи - палачу на Москве дело хлебное: за поноровку, чтоб легше бил, ежедень рубли перепадали... - Вишь ты! - Да... Вскипела раз душа, одним махом кнута на козле засек насмерть дворянина, а за тое дело шибнули меня в Астрахань, вдругорядь в стрельцы... В стрельцах, вишь, обидчик был: полуголова, свойственник Сакмышева, коего нынче в Яике утопили, обносчик и сыском ведал, - рубнул я его топориком, тело уволок в воду, башку собаки сгрызли, а гляжу - мне петля от воеводы! Я к атаману... Да зрю, и здеся в честь не попадешь. Сам знаешь: вместях бились с гилянским пашой, Дербень зорили, не менее других секли армян, персов, а все без добра слова... Норов же мой таков: выслуги нет, значит, держи топор на острее... Петруха Мокеев атаману зор застит - силен, что скажешь, в Астрахани его силу ведал, да мы чем хуже его? - За себя постоим! - Как еще постоим! Иному так не стоять... Хмелен я был, а во хмелю особенно злой деюсь и не бахвалю - от моей руки, Федор, никто изжил... Людей кнутом насмерть клал неполным ударом... Ядрен Мокеев, да с пяти боев не стать и ему. Атаман в него, что девка, влюблен: вишь, чуть не посек, и знаю, будет в худчем гневе от Петрухиной смерти. Утечи мне надо! Без тебя утечи - в горах пропасть, что гнусу в море; в горах - знаю я - кумыки с тобой водят приятство. - Ясырь им менял, дуваном делился. - Тебе за твою удаль тоже невелика от атамана честь. - Невелика? А забыл, в Яике, как и меня чуть не посек? - Вот то оно... Пили, клялись, надумали утечи. Идешь? - А ино как? Я только что на берегу двух аргамаков приглядел: уздечки есть, кумычана в горах седла дадут. Свинец, зелье, два пистоля и сабля запасены... - У меня справлено тоже - пистоль и сабля. Текем, друг? По спине мураши скребут: а ну, как атаман наедет? Мокеев же в худом теле сыщется - беда! - Куда ладишь путь? - В Астрахань. Ныне другой, Прозоровской, воеводит, битого полуголову не сыскали... - Я на Дон к Васе Лавреичу... - Кто ен? - Сказывал тебе про Ваську Уса? - О, того держись, Федор! В Астрахани будешь, сыщи меня: в беде укрою, в радости вином напою. Чикмаз снял с плеча пищаль, поставил к борту: - Прости-ко, железна жонка, в Астрахани другую дадут! Коренастая фигура, царапнув борт, стукнула ногами внизу. Высокая за ней тоже скользнула в челн. Когда черное плеснуло в ширину синевы, на носу дозорный крикнул: - Э-эй! - Свои... тихо-о... - Пошто караул кинули-и? - Проигран-ное Мо-ке-е-ву ви-но-о добы-ть! Казаки заговорили, пошли по борту: - Задаст им Сергей Тарануха - наедет дозор проверить! - Чикмаз, а иной кто? - В костях приметной, ты не познал? - Не, сутемки, вишь... - Федько Шпынь, казак! - О, други, то парни удалые - вино у нас скоро будет!.. 8 Трубами и барабанным боем сзывались казаки на ханский корабль. Разин сидел с Сережкой и Лазункой, пил вино на ханском ложе. Вошли к атаману Серебряков, Рудаков и новый есаул Мишка Черноусенко, красивый казак, румяный, с густыми русыми бровями. Наивные глаза есаула глядели весело, девичьим лицом и кудрями Черноусенко напоминал Черноярца. Разин сказал: - А ну, Лазунка, поштвуй гостей-есаулов вином. Лазунка налил ковш вина, поднес севшим на коврах внизу есаулам. Подошел самарский казак Федько, приглядчик за атаманским добром и порядком: - Батько, Петра Мокеев подымается. - Радость мне! Должно, полегчало ему? - Того не ведаю - лекарь там. Медленно, с толстой дубиной в руке, по корме к атаману шел Мокеев. - Добро, Петра! Иди, болящий. - Иду, Степан Тимофеевич, да, вишь, ходила становят. - Все еще худо? - Зор мой стал лучше, только в черевах огневица грызет. Мокеев подошел, сел тяжело. - Пошто в колонтаре? Грузит он тебя! - В черевах огнянно, так железо студит мало, и то ладно... - Лазунка, вина Петре! - От тебя, батько, опробую, только в нутро ништо не идет. Мокеев, перекрестясь, хлебнул из поданного ковша, вино хлынуло на ковер. - Видишь вот! Должно, мне пришло с голодухи сгинуть. - Что сказывает лекарь? - Ой, уж и бился он! Всю ночь живых скокух для холоду на брюхо клал, и где столько наимали - целую кадь скокух? Мазями брюхо тер, синь с него согнал, и с того зор мой стал лучше, а говорит: "В кишках вережение есть, то уж неладно..." Казакам, дозору на корме судна, Разин крикнул: - Гей, соколы! Чикмаза-астраханца взять за караул. Из дозора вышел казак, подошел, кланяясь: - Батько, сей ночью Чикмаз утек с казаком Федькой Шпынем, дозор кинули, текли в сутемках. Сбегая, дали голос: "Что-де идем к бусурманам вина добыть!" Становить их было не мочно. Утром ихний челн нашли, взяли с берега, был вытащен до середины днища на сушу. - И тут сплоховал! Перво - дал играть игру, кою еще под Астраханью я невзлюбил, другое - не указал палача имать тут же... В мысли держал оплошно, что-де из чужих, гиблых мест сбегчи забоитца, да про Шпыня недомекнул - бывалой пес! Горы ему ведомы, горцы, должно, знают его. Эх, сплоховал Стенько! Воры убредут без накладу. Иди, сокол! Казак ушел. - А не горюй, Степан Тимофеевич! Чему быть - не миновать. Сколь раз я бой на бочке высиживал, и ништо было... Тут же сел, как рыбина, - рот не запер... Игра эта тогда ладно сходит, когда человек напыжится, тогда брюхо натянуто - дуй, сколь надо... Я, вишь, перепил и обвиснул, удары ж были не противу иных. - Эх, Петра! Не легше от того мне, что обвиснул ты. Воры убрели, и не пора нынче ногти грызть... Созвал я вас, есаулы-молодцы, вот: иные из вас ропщут, пошто я не держу слова, не посылаю послов шаху. А надо ли? Пущай круг решит: хотим мы сести на Куру-реку, то путь от Шемахи... Горы перешед, подхватит степь, тою степью в ступь коня два дни ходу... Зде Кура-река течет ширью с Москву-реку, по той реке деревни, торги есть, базары... Сказывали мне бывалые люди: тут через реку долгой паром слажен, как мост на цепи сквозной... На том перевозе купцы деньги дают с вьюка. Только сядем за шаха - на промысл гулебный нам не ходить... То еще проведал я: шах много зол на розоренье Дербени... Хан гилянской, не дождав его указу, сам наскочил. Дербень же мы наскоком разгромили. Не серчаю на Петру Мокеева и названого брата Сергея - их дело Дербень, только после ее шаху посольство не надобно. А думаю я еще разгромить берег и, укрепясь в заповеднике, перезимовать в Кизылбаше да на Куму-реку отплыть, а там уплавить на Дон. - Посольство, батько, шаху и так не надобно. - Вот и я решил то же, Петра. - Вишь, шах крепко слажен с Москвой... В Астрахани был, ведал, что к шаху от Москвы, от шаха в Москву завсе гончие были: кои с товарами купцы шаха, от нас целовальники, прикащики за товарами. А ну, скажем, шах приберет нас в сарбазы, так ему тогда с Москвой сказать - прости! Знает он, какие головы казаки, а сыщики царские завсе вьют коло шаха, в уши ему злое дуют про казаков! Нет, с шахом нам не кисель хлебать... - Ты, Петра, видишь правду, я тоже. Дума моя о том - не слать послов. Да и как кину я боярам народ русский? Кровь отца и брата не смыта - горит на мне, волков надо накормить досыта боярским мясом, и в Москве быть мне, казнить или самому казниться, а быть! Встал Сережка: - Батько! В Русии не жить нам - на Дону матерые казаки жмут, тянут вольных к царю... Москва руки на Дон что ни год шире налагает... За зипуном идти к турчину, каланчи да цепи сквозь воду, много смертей проскочить, мимо Азова и ходу нет! На Волге место узко, в Яике, в Астрахани головы да воеводы... Здесь же жить сподручно: Кизылбаша богата, место теплое, жен коих возьмем, иных с Дона уведем, семьи тоже; морем не пустят, то не один Федько Шпынь горы знает - ведаю горцев и я, а на Москву путь нам не заказан! Встал Серебряков: - Так, Степан Тимофеевич, и я мыслю, как Сергей, твой брат! - Соколы! А как шах с нами не смирится? - Смирится, батько! Что зорили городы, это только силу ему нашу кажет, устрашит: "Не приму-де казаков, разорят Перейду". Примет! Ходил я с Иваном Кондырем веком, много зорили тезиков, а Ивана шах манил, - добавил Григорий Рудаков, старик. - Эй, соколы, надо бы претить вам, да Серега, Иван и Григорий поперечат, одни мы с Петрой за правду. Ну, кого же брать к шаху? - А то жеребий! - крикнул Сережка. - Ждите! Сколь людей наладить: из казаков ли то или из есаулов? - Казаки ништо скажут - из есаулов! - Ладьте ежели жеребий двум! Больше не дам, дам третьего в толмачи из тех персов, что без полона, добром пришли служить мне... Говор наш смыслит, речь шаху перескажет, того и буде! Тебя, Петра, болящего, не шлю, в жеребий не даю... - Ставь и меня, батько! На бой я долго негож, може навсегда, а сидя на месте, смерть принять хуже, чем за твою правду! - Вишь вот, други! Петра мекает, что у шаха - смерть... Надо послать людей маломочных; сгинете вы, удалые советчики, мое дело будет гинуть. Тут еще сон видал нехороший; не баба я - снам не верю, только тот сон не сон, явь будто. - А ну, батько, какой тот сон? - Скажи, Степан Тимофеевич! - Да вот... Лежа с открытыми глазами, видел, что свещник у меня возгорелся, а свечи в ем, что посторонь середней, одна за одной зачали гаснуть... Иные вновь возгорались и меркли - долго то длилось... Потом одна середняя толстая осталась, и свет тое свечи кровав был... Лазунка сказал: - Тут, батько, Вологженин. Чует он тебя, сны хорошо толкует. Гей, дедко! Из угла ханской палаты вышел старик в бараньей шапке, с домрой под мышкой. - Ты чул, дидо, сон атамана? Толкуй! - приказал Сережка. Разин велел дать старику вина. - Пей и не лги! Правды, сколь ни будет жестока, не бойся. - Того, атаманушко, не боюсь! Ведаю, справедлив ты. Что посмыслю, скажу. - Старик передал Лазунке пустой ковш, утер мокрую бороду, сказал: - Кровава свеща - сам атаман, свещи посторонь - те, что ближни ему боевые люди: один пал, другой возгорелся... - Вот, ежели правда, соколы, то как я пошлю есаулов к шаху... Что значит, дидо, огонь мой кровав? - То и младеню ведомо, атаманушко! Кровью гореть тебе на Руси... Свет твой кровавый зачнет светить сквозь многие годы. Ты не дождался, когда потухл он? - Нет, старик! - Вот то... И ежели в тебе сгаснет - в ином возгорится твой свет... - Добро, старой! Пей еще, сказал так, как надо мне, знаю: боевой человек кратковечен, вечна лишь дорога к правде... На той дороге кровавым огнем будет светить через годы, ино столетия наша правда! Серебрякову, подставившему ковш, налили вина, он поклонился Разину, сказал: - Ты без жеребья спусти меня, батько, к шаху! Я поведаю ему твою правду так, что и Москву кинет, даст нам селиться на Куре. - Эй, Иван! И шах тебя замурдует? Ведь легше мне, ежели руку, лишь не ту, что саблю держит, отсекли... Я глазом не двину, коли надо спасти тебя, - дам отсечь руку. Серебряков поклонился, сказал: - А все ж спусти! - Без жеребья не налажу, Иван! - Сергей, мечи жеребьи! - Лазунка, черти! Идти Ивану, Григорию, Петру ставить ли, батько? - Ставь, Сергей! За правду перед шахом мне прямая дорога. - Петру идти, Михаилу, Сергею, Лазунке. Разин, хлебнув вина, сказал: - Легче мне на дыбе висеть, чем слушать, как вы, браты, суетесь в огонь! Сережка ответил: - Ништо, батько! Даст-таки шах место, запируем и зорить воевод пойдем, а за горами нас не утеснить. Лазунка написал имена есаулов, завернул монеты в кусочки материи, вместе с именами кинул в шапку деда-сказочника. - Тряси, старик! Вымай, Рудаков! Два древних пущай судьбу пытают. - Пустая! Пустая! Еще пустая! Серебрякову идти! Пустая! Пустая! А ну? Еще пустая! Мокееву Петру идти. - Вишь вот, кто просился, тот и покатился, - сказал древний сказочник, вытряхивая жеребьи. - Что, батько? Я еще гож на твою правду! Сказывать ее буду ладом. Одно лишь - шаху не верю: московской царь - ирод, перской - сатана! Един другого рогом подпирают. Иду, Степан Тимофеевич. - Эх, Петра! - Разин опустил голову, лицо помутилось грустью, прибавил необычно и очень тихо: - Воле вашей, соколы, не поперечу... - Поднял голову: - Чуйте! О бабах кизылбаши не очень пекутся, как и у нас. Княжну не помянем, пущай Мокеева Петры память со мной пребудет. Но есть полоненник, сын хана Шебынь; удержит кого из вас аманатом шах, сказывайте ему про Шебыня и весть дайте - обменю с придачей. - Ладно, батько! Теперь нам дай толмача. - Того берите сами, кой люб и смыслит по-нашему. 9 Подьячий, дойдя до старого торгового майдана, не пошел дальше; народ толпами теснился на шахов майдан; рыжий подьячий слышал возгласы: - Шах выйдет! - Повелитель Персии идет на майдан! Рыжий, проходя мимо торговца фруктами - шепталой, изюмом, винными ягодами и клейкими розовыми сластями, - думал: "Без дела к шаху не надо... Ходит запросто, не то что наш государь. Наш в карете. Шах, будто палач, норовист по-шальному: кого зря пожалует, ино собакам скормит..." К середине площади провели нагого человека. - А, своровал? Казнят! Рыжий любил глядеть казнь, потому спешно пошел. На середине площади стоят каменные столбы, дважды выше человека, с железными кольцами, в кольцах ремни. Бородатый палач, голый до пояса, в красных, запачканных черными пятнами крови шароварах. На четырехугольном лице большой нос, приплюснутый над щетиной усов. Оскалив зубы, палач всунул кривой нож в тощий живот преступника. - Иа! Иа! - Сэг! Заговорил как надо... - проворчал палач, выматывая из распоротого человека кишки и кидая в сунувшиеся к нему собачьи морды. Тощее тело, желтое, ставшее совсем тонким, как береста, скрючилось у ног палача. Сунув нож за широкий синий кушак, со лба сдвинув кулаком, чтоб не запачкать, чалму, палач, еще шире скаля крупные зубы, кинул казненного, будто тушу теленка, на острые саженные зубья железные, торчащие кверху из толстого бревна. На страшном гребне тело еще дрыгало: опустившись сквозь распоротую диафрагму, сердце сжималось, разжималось, белели глаза, мигая, как от солнца, высунутый язык шевелился. Палач, не глядя на казненного, встав к нему задом, громко с тавризским оттенком в говоре закричал: - Персы! Великий шах наш спросил эту собаку, которую я казнил: "Кто ты?" Он же ответил милостивому нашему отцу Аббасу: "Человек, как и ты, шах!" Непобедимый шах сказал: "Ты собака, когда не умеешь говорить со мной!" - и велел взять его... Всякого отдаст мне великий, кто со злобой будет отвечать солнцу Персии. - Слава шаху Аббасу! - закричал рыжий. Толпа молчала. - Пусть не кричат про величество дерзких словес, слава непобедимому шаху! Толпа молча расходилась... - А, черти крашеные! Не по брюху калач, что шах человечьим мясом собак кормит? Зато и не лезу к нему на глаза. - Рыжий пошел к майдану: - А ну, что их клятая абдалла [абдаллами русские XVII века называли дервишей] лжет? Подошел к дервишу. Дервиш сидит на песке в углу майдана, спиной к каменному столбу, перед ним раскрыта древняя книга. Тело дервиша вымазано черной нефтью от глаз до пят, запах застарелого пота разносится от него далеко. Дервиш наг, только срамные части закрыты овчиной. Бородатый, в выцветшей рваной чалме, в ушах, на медных кольцах, голубые крупные хрустали. Перед дервишем слегка приникшая толпа. Впереди, выдвинувшись на шаг, перс с больным желтым лицом, под безрукавным, цвета серого песку, плащом со скрипом ходит грудь, на тонкой шее трепещет толстая жила, из-под голубой чалмы на лицо и бороду течет пот. Перс с испугом в глазах хрипло спросил дервиша: - Отец! Поведай, сколько еще жить мне? Бисмиллахи рахмани рахим... скажи? - Аз ин китаб-э шериф мифахмом, кэ зандегонии ту си у сэ соль туль микяшэд! [из священной книги я понимаю, что твоя жизнь продлится тридцать три года] Рыжий фыркнул и отошел: - Клятой, лгет: естество истлело, чем тут жить тридцать лет? Мне бы такое предсказал - оно ништо... В другой толпе, окруженный, но на большом просторе, стоял человек, увешанный сизыми с пестриной змеями; змеи висели на укротителе, как обрывки канатов. Укротитель без чалмы, волосы и борода крашены в ярко-рыжий цвет, бронзовое тело, худое, с резкими мускулами, до пояса обнажено. По