толпе. Персиянка была уже за цепью дозора, но до площади еще было далеко. Персы не смели подойти к вооруженным казакам. Горец с седой косой, военачальник гилянского хана, запретил злить разинцев. Девушка, делая вид, что пляшет, подбрасывалась вперед концами атласных зеленых башмаков. Золотой обруч с головы упал в песок, она кинула бубен и громко закричала: - Серкеш! Серкеш! Сверкнув золотом в ухе, вскочил Сережка. Раздался оглушительный свист. Дремавший Разин вскочил и выдернул саблю. Свист рассеял очарование, казаки, мотаясь на бегу, поймали персиянку, подхватив на руках, унесли к пирующим. Девушка извивалась змеей в сильных руках, кричала, но голос ее хрипел, не был слышен персам: - Трусы! Бейте их! Пьяны! Разин кинул перед собою саблю, сел, и голова его поникла. Сережка крикнул: - Гей, казаки! Пора царевне на струг! Пленница рвалась, била казаков по шапкам и лицам кулаками, ломались браслеты. Казаки шутили, подставляя лица, пеленали ее в растрепавшийся на ней шелк, будто ребенка. Грубые руки жадно вертели, обнимали бунтующее тело, тонкое и легкое, посмеиваясь, передавали тем, кто ближе к челнам. А когда уложили в челн, она ослабела, плакала, вся содрогаясь. - Ото бис дивчина! Белыми и зелеными искрами вспыхнуло море, заскрипели гнезда весел. К Лазунке с Сережкой казаки привели бородатого курносого перса. - Вот бисов сын! Идет на дозор и молыт: "К атаману". - Чого надо? Перс протянул Сережке руку, Лазунке тоже. - Здоровы ли, земляки? А буду я с Волги - синбирской дьяк был, Аким Митрев... Много, вишь, соскучил, в Персии живучи, по своим, да и упредить вас лажу, - Сказывай! - Сбег я от царя, бояр, а вы супротив их идете, и мне то любо! Зол я на Москву с царем, и мало того, что земляков жаль, еще то довожу: не роните впусте нужные головы. - Голову беречь - казаком не быть! - Вишь, что сказать лажу: давно тут живу - речь тезиков понимаю. Послушал, познал: с боем ударят на вас крашеные головы, так уж вы либо уйдите, альбо готовы будьте, и вино вам дадено крепкое, чтоб с ног сбить... Кончали ба винопитие, земляки?.. - Эх, служилой, должно, завидно тебе казацкое винопитие? - Не, казак! Сам бы вас сколь надо употчевал, да время и место не то... Спаситесь, сказываю от души. - Правду молыт человек! - пристал Лазунка. - Углядел я оружие и мало говор тезиков смыслю - грозят, чую... - Да мы из них навоз по каменю пустим! - Как лучше, земляки, - ведайте! Меня велите казакам в обрат свести, за цепь толкните к майдану с ругней, а то пытать персы зачнут. Сережка крикнул: - Казаки! Перса без бою сведите к площади, толкните, да в догон ему слово покрепче. Бывшего дьяка отвели и, ругнув, вытолкнули к площади. Дойдя до площади, дьяк зажимал уши руками, кричал персидские слова. Толпа на площади поубавилась - уходили в переулки. Кто храбрее - остались на площади, придвинулись ближе к казакам, кричали: - Солдаты сели в бест! [сесть в бест - не идти в бой в ожидании жалованья, не выданного солдатам] - Сядешь. Жалованье им с год не плачено! Лазунка, натаскав ковров и подушек, лег близ атамана. Голубой турецкий кафтан был ему узок: ворот застегнут, полы не сходились, пуговицы-шарики с левого боку были вынуты из петель, да еще под кафтаном кривая татарская сабля, с которой он не расставался, топырила подол. Лежа высек огня, закурил трубку. Сережка подсел к нему на груду подушек. Иногда Лазунка вставал, брал у пьяного, сонного казака пистолет и, оглянув кремень, кидал на ковер к ногам. Он давно не пил вина, вслушивался. Толпа персов снова росла на площади. - Чего не пьешь, боярская кость? - Похмелья жду, Сергей. Чую, дьяк довел правду. - И я, парень, чую! - На струг бы - огруз батько? - У него скоро! Не знаешь, что ли? Вздремнет мало - дела спросит. - Много казаки захмелели, а тезиков тьмы тем... [десять тысяч] Не было бы жарко? Сережка ухмыльнулся, протянул сухую, жилистую руку, как железо крепкую. - Да-кось люльку, космач! - покуривая, сплюнув, прибавил: - Ткачей да шелкопрядов трусишь? - Ложь, век не дрожу, зато в бою всегда знаю, как быть. Недалеко, сидя на бочке, будто на коне верхом, покачнулся казак, раз, два - и упал в песок лицом. От буйного дыхания из мохнатой бороды сонного разлеталась пыль. Лазунка встал, шагнул к павшему с бочки, подсунув руку, выволок пистолет, кинул к себе. - Ты это справно делаешь! - На сабле я слаб, Сергей. От гор на город и берег моря удлинялись пестрые, синие с желтым, тени. У берегов поголубело море, лишь вдали у стругов и дальше зеленели гребни волн. Горы быстро закрывали солнце. В наступившей прохладе казаки бормотали песни, ругались ласково, обнимались и, падая, засыпали на теплом песке. Кто еще стоял, пил, тот грозился в сторону площади: - Хмельны мы, да троньте нас, дьявола?! - Сгоним пожогом! - Ужо встанет батько, двинет шапкой, и замест вашего Ряша, как в Фарабате, будет песок да камень! В переулки и улицы все еще тек народ. Ширился гул и разом замер. Настала тишина; толпы персов ждали чего-то... На террасе горы из синей в сумраке мечети голые люди вынесли черный гроб, украшенный блестками фольги и хрусталей. В воздухе, сгибаясь, поплыли узкие длинные полотнища знамен на гибких древках из виноградных лоз. Послышалось многоголосое пение, заунывное и мрачное. Кто не пел, тот кричал: - Сербаз, педер сухтэ [солдат - чтоб его отец сгорел], дервиши поведут народ... - Нигах кун! Табут-э хахэр-э пайгамбер ра миаренд [Глядите! Несут гроб сестры пророка!]. - Гуссейна - брата пророка! - То гроб князя мучеников! - Нигах кун! [Глядите!] - Идут те, кто проливает кровь в день десятого мухаррема! [день убиения пророка] - И черные мальчики! - Все, все идем! Толпа за гробом прошла, напевая, до площади и повернула. Дервиши унесли гроб обратно в мечеть. Два дервиша, хранители мусульманских реликвий, вышли из мечети, держа в руках по отточенному тяжелому топору. За ними шли мальчики, участники кровавых шествий Байрам Ошур [праздник мухаррема]. Оба дервиша - в черных колпаках, всклокоченные, бородатые. Черные овчины, шерстью наружу, были намотаны на дервишах вместо штанов. Они вышли, напевая, впереди толпы и повели ее к берегу моря. Толпа вторила пению дервишей, иногда кое-кто с угрозой кричал: - Серкеш - азер! - Ну, есаул, распахни ворота - свадьба едет! - Стоим супротив ткачей! Сабля не прялка. - Резким голосом, слышным в горы, Сережка крикнул: - Гей, казаки! К бою! Между амбарами, среди бочек, лежали и сидели казаки, пьяные стрельцы ловили пищаль, падающую из рук. Дальше чем на полверсты, по берегу там и сям краснели кафтаны, синели накидки. Сережка, вскочив на бочку, издал свой страшный свист. Свист его сильнее голоса поднял на ноги пьяных. - К бою, соколы! Атаман встал, но снова лег, еще шире раскинув большие руки. Разин лежал на парчовом кафтане - на золоте зипун ярко алел. Сережка, косясь, сказал: - Эх, батько, лишь бы голос подал - и конец Ряшу. - Ищет его душа забвенности, Сергей! Тошно ему от тоски по есаулам... - Да, богатыри были Серебряков с Петрой! Гей, гей, казаки-и! Стрельцы первые взялись за оружие, приложились, дали залп в толпу. Синие и зеленые чалмы, поникнув, завозились, пыля песок. Толпа от выстрелов расстроилась, отхлынула на площадь. На площади появился горец с желтым черепом, без чалмы. Крикнул, остановил бежавших, построил разрозненных людей клином, в голове поставил дервишей, потряс кривой саблей над толпой идущих персов и снова исчез. В желтом от песку тумане толпа, скрипя, шелестя башмаками, стала обходить амбары, от боя и гика персов стрельцы подались к морю, вспыхивали беспорядочно огни пищалей. Казаки беспечно собирали сабли, карабины, иные еще тянулись к бочкам с вином. - Добро гинет. Пей, браты!.. - Сергей, худо казаки стоят, и нам отступать надо, увесть батьку! - Казаки, берись ладом! Кинем мы, Лазунка, - много казаков падет. - И так сгинут, не уберечь... Горсть не горазд хмельны, иные - мертво пьяны... - Бери-и-сь! - Голос Сережки покрыл гул напиравшей толпы. Казаки и стрельцы, сгрудясь, рубились, иные стреляли. Дымом пороха ело глаза, от пыли и гари трудно дышалось. Многие стрельцы за спиной отбивающих готовили челны к отступлению. В толпе, нападавшей, катящейся назад, шныряли голые, будто дьяволята, мальчишки, намазанные до волос черной нефтью, с хорасанскими клинками. Они, прыгая, резали спящих на земле казаков. За ними бродили собаки, разрывая заколотых, слетались из гор серые коршуны, садились на кровли амбаров. Один из черных малышей, особенно смелый, подобрался к амбару. Его белеющие на черном лице глаза притягивало золотое крупное кольцо в ухе есаула. Черный неподвижно прилепился к серому камню стены. Атаман спал, не было силы поднять его на ноги. Великан дервиш, размахивая топором, ломая сабли, разбивая казацкие головы, воя, подпрыгивая, шел вперед. Овчина с него сорвалась, болтались срамные части, воняло потом, кровью, и море порывами дышало горячим асфальтом. Дервиш издали видел сонного повелителя неверных, видел, что двое защищают, охраняя атамана, и на ближнего, Сережку, шел. Держа саблю готовой для всякого удара, есаул, прищурив глаз с бельмом, сторожил идущего врага. Дервиш гикнул, оскалив крупные зубы, барсовым прыжком подпрыгнул, но сбоку его бухнул выстрел: мелькнули в воздухе осколки голубого хрусталя, висевшего у великана в ухе. От выстрела Лазунки дервиш уронил за спину топор, упал навзничь. Череп его, пачкая мозгом ковер, распался. - А я?! Сережка метнулся в сторону, черкнул белый круг сабли: голова ближнего перса, срезанная, подхваченная на лету ловкой саблей, мотая зеленым, проплясала через кровлю амбара. Туловище перса с красным по штанам широким кушаком, в чулках встало на колени, безголовое поклонилось в землю. - Ихтият кун! [Опасайся!] - Толпа отхлынула. Запел второй дервиш, он был широкоплечий, ниже ростом. Повел толпу, крича ей: - Бисмиллахи рахмани рахим! Толпа отскакивала и пятилась от выстрелов. Кто, задорный, выбегал вперед, того пулей в лицо бил Лазунка: - Сэг! - Голубой черт! - Педер сухтэ! Но от выстрелов Лазунки прятались за амбары или отбегали далеко. Лазунка видел, что дервиш удерживает толпу. - А ну, сатана, иди! Дервиш, гудя священное, припрыгнул. Толпа с криком шатнулась за ним, махая саблями. - Остойся мало! Лазунка выстрелил: лицо дервиша перекосилось, пулей выбило зубы, разворотило подбородок и щеку. Пустив столб песку, дервиш тянул сидя: - Ихтият кун! - Голубой черт! Толпа, расстроившись, отступила. Сережка прыгнул за толпой. Два круга сделала сабля: два трупа, кровяня песок, поклонились без голов в землю. - Вместях ладнее, Сергей! Не забегай... - Эх, Лазунка, силу я чую в себе такую, что готов один идти на шелкопрядов! - Много их... Когда бусурманин поет суру, то головой не дорожит. - Не то видишь ты! К батьке лезут... С Лавреем бери атамана в челн, узришь - бой полегчает! - Ой, ужли впрям один хошь побить тезиков? Мотри, жарко зачнет тебе... Худо казаки дерутся; стрельцы и лучше, да трусят. - Голова атамана дороже моей! Велю - бери! Свезешь - вернись. И мы их загоним в горы! - Мотри, Сергей! Жаль тебя! - Бери! Устою с казаками. Лазунка, держа саблю в зубах, с другим ближним казаком, завернув в кафтан, унесли атамана; остались на ковре шапка и сабля Разина. Как только ушел Лазунка и плеск воды послышался Сережке, он понял, что напрасно отпустил товарища. Не понимая слов, услыхал радостные голоса персов: - Бежал голубой черт! - Бежал! - Бисйор хуб! Персы решили покончить с казаками. С десяток или полтора казаков рубились по бокам, но есаул, не оглядываясь, знал, что тот убит, а этот ранен. Стрельцы мало бились на саблях, стреляя, пятились к челнам, и некоторые вскочили к Лазунке в челн; не просясь, сели в гребли. Сережка легко бы мог пробиться, уйти, но покинуть беспомощно пьяных на смерть не хотелось, он крикнул: - Лазунка! Скорей вертайся! - Скоро-о я-а!.. - А, дьяволы! Не един раз бывал в зубах у смерти - стою!.. Персы нападали больше на казаков. Сережки боялись, перед ним росли трупы, и куда бросался он, там его сабля, играючи, снимала головы. В него стреляли - промахнулись. Есаул, забыв опасность, упрямо сдерживал разгром разинцев. Видя в есауле помеху, высокий перс с желтым, как дубленая кожа, лицом что-то закричал; отстранив толпу армян и персов, схватив топор дервиша, выступил на Сережку. Перс уж был в бою; с его длинной бороды капала кровь. Сережка сделал шаг назад. Перс, поспешно шагнув, занес топор, сверкнула с визгом сабля. Перс зашатался от удара, но клинок сабли есаула, ударив по топору, отлетел прочь. - Сотона-а! - Есаул прыгнул, хрястнули кости, перс, воя, осел. Сережка рукояткой сабли разбил ему череп. - Сэг! Толпа, рыча, напирала, увидав, что есаул безоружен. Сережка, скользя глазом по земле, быстро припав на колено, схватил атаманскую саблю, но из торопливой руки рукоятка вывернулась. Ловя саблю, Сережка еще ниже нагнулся. От амбара черной кошкой мелькнул малыш, сунул есаулу меж лопаток острый клинок, по-обезьяньи скоро, сверкнув сталью, мазнул по уху и, зажав в кулачонке золото с куском уха, исчез за амбаром. С огнем во всем теле, рыгнув кровью, есаул хотел встать и не мог. Сильные руки все глубже зарывались в песке, тяжелело тело, никло к земле. Бородатый армянин, в высокой, как клобук, черной шапке, шагнул к Сережке, с злорадным торжеством крикнул: - Вай, шун шан ворти! [Ах, собачий сын! (армянск.)] - неслышно двинул кривым ножом и, подняв за волосы голову удалого казака, кинул к ногам идущих вооруженных персов. - Бисйор хуб! - Сергея кончили, браты! - Уноси ноги! Казаки и стрельцы, отбиваясь, вскакивали в челны, из челнов стреляли, давая ход тем из своих, кто мог отступить. Синее быстро становилось черным. Черные люди, сбрасывая чалмы, встали на берегу в ряд. - Бисмиллахи рахмани рахим! Персы натирали грудь, голову и руки песком, делая намаз. 13 Порывами, как бред буйно помешанных... То все утихает, и мертво кругом атаманской палатки. Стон, пьяные голоса вперемежку... Разин сидит у огня. Лазунка кидает в огонь траву, прутья кустов. Дым прогоняет комаров, тучей подступающих из болота, разделившего на два куска полуостров Миян-Кале, шахов заповедник. Лекарь-еврей, лечивший Мокеева, отпущен. Он привез от атамана записку, где было указано: "А минет в жидовине нужда, то спустить его на берег. В путь ему дать три тумана перскими деньгами, хлеба дать на день, сухарей. Сей человек честно служил мне, и не чинить ему, кроме ласки, иного... Разин Степан". Еврей сказал Сукнину: - Лечить, атаман, тут некого. Пускай лишь казаки не пьют соленой воды да огни жгут, очищая от мух воздух. Мухи заражают ядом болота воздух, воздух порождает лихорадку, что и зовете вы трясцой. - Мух нет, лекарь, то комары многих величин... - Вай! Я ж зову их мухой... Здесь туманы часты, но лечить некого. Надо переменить место. Парши на людях - еда скудна, оттого. Солнце жарко, мухи бередят парши, и человек болеет проказой, - того в этих местах много... Гораздо шелудивых удалить надо! Кроме Разина у огня сидят и двигаются: Федор Сукнин с желтым лицом, он кутается в шубу, дрожит, Лазунка неустанно возится с огнем, да новые есаулы, Черноусенко и Степан Наумов - крепкий широкоплечий казак, похожий на самого Разина. Разин глубоко вздохнул, поднял голову, обвел всех глазами и снова поник. - Сказывай, Федор, не крась словом, - про все говори, про себя тоже не таи, не лги... Я же про себя скажу всю правду. - А давно ты знаешь, Степан Тимофеевич, - словом я прям!.. Начну с того, что зиму тут жить можно, зима здесь - наше лето, лето же в этих местах черту по шкуре, человеку нашему тут летом живу-здраву не быть... Из болот злой туман падает, и как довел жидовин - все правда, комары воздух травят, туманы ж несут лихоманку... Вишь избило меня до костей, и ведаешь ты - крепок я был... Другое - кизылбаш взбесился; что ни ночь - вылазка, пришлось нам засеку, бурдюги кинуть, уплыть к морю за болото... И еще до тебя дни четыре-пять горец объявился - что сатану из земли отрыгнуло... Череп голый, едина коса, будто у запорожца, усы не то седы, не то буры, ходит в огне солнца без шапки и чалмы... Казаки лишь за пресной водой - горец тут и войско ведет... Бой, смерть! - Знаю того горца! В Ряше обвел нас - за гилянского хана отмщает: визирь его... - И вот, как в Миян-Кале ты наехал - горца не стало, ушел в горы, войско увел! Мяса нам было много - били кабанов. Хлеба нет, соли, воды нет... Ясырь сплошь мереть зачал, и свез я тот робячий да бабий ясырь до единой головы на берег - от них ходит к казакам черная немочь. Казаки, стрельцы вздыбились, в обрат домой заговорили, к команде стали упрямы... Почали хватать струги и, как на Дону, походного атамана приберут, да на берег за вином. Воды нет - пьют вино; иные, не чуя моего заказа, пьют морскую воду, - чревом жалобят, потом и болести шире пошли. - Что ж лекарь? - В твоей цедуле было указано дать ему денег, хлеба, спустить! - Оно так... Сказано слово. - И лечить он не стал, указал переменить место. - Делать тут нече - смерти, что ль, ждать? Эх, Федор! Удалые головушки засеяли проклятую землю... И немудрой я был, что после гилянского хана бою пошел вперед... - Не одному тебе, батько Степан, - всем хотелось вперед. - Вот то оно - силу размыкать впусте! - И так, Степан Тимофеевич, ежедень стало прилучаться: уплавят головушки за вином ли, хлебом ли, водой пресной, а горец на них засады да волчьи ямы, иной раз и опой - вина подсунет... Чтешь после того людей: из трех сот - сотня цела, альбо и того меньше... Большой урон в боевых людях. Я же изныл душой и телом: сердцем - по жене, дочкам, в снах их вижу на Яике, а телом от трясцы извелся... - Заедино мало нас - спущу, Федор. Бери маломочных, плавь в Яик... Теперь же чуй, что я поведаю. И прощай... Быть может, не видаться боле... - Ну, уж и не видаться. Чую, батько Степан. - При тебе, Федор, ронил я в бою с гилянским ханом двух удалых: Черноярца-есаула с Волоцким... - Да, то ведомо мне... - Чуй дальше. Жалобил я по ним, а когда сердце болит - пью. Сергей, брат названой, с Петром Мокеевым в та пору разобрали по каменю Дербень-город, привезли мне ясырку, как говорил Петра, шемаханскую царевну - бека шахова дочь... С ней живу, храню ее - память о богатыре Петре Мокееве... В гробу поминать буду - столь он люб мне. После Дербеня, чую, ропщут на меня, что не шлю послов шаху. Собрал я богатырей-есаулов и спросил: правда ли то? Сказалась - правда: хотят к шаху идти проситься сесть на Куру. Не спущал я, ране знал, что добра от шаха не ждать, когда сами задрали его. Но воли ихней не снял - и каюсь! Шах Мокеева дал псам, Серебрякова отпустил, да вернул - казнил... Я ж в полоумии посек с горя невинного толмача... Слал лазутчиков - изведать, как было? Изведал, шах строит бусы на нас... А, дьявол! И грянул я на Фарабат - золотой шахов город, его утеху. Золота имали много, посекли тыщу и больше тезиков. Те лишь домы казаки оставили поверх земли, где люди крестились да Христа кликали... В Фарабате, хмельной гораздо, гинул дид Рудаков... Заполз бабру в клеть железну и ну над ним расправу чинить, - то на шаховом потешном дворе было... Зверя не кончил до смерти - кинулся с него шкуру тащить: теплая-де, сдирать легше. Куснул его, издыхая, бабр за голову, от того у старого Григорея череп треснул. Отселе пошли на Ряш-город, и за то по сю пору лаю себя! По Сережке ладил в море кинуться, да Лазунка меня в трюме замкнул. И грозил я ему. А потом, когда остыл, припустил к себе; боярский сын убаял, что-де не воротишь. Спас меня удалая голова Сергей - сам же кончен... Эх, черт! И как провели, обошли нас тезики: вина дали, накидали ковров, шелку. Вина с дурманом прикатили, так что два дни я ни рук, ни ног не чуял. Худоумием обуянный, будто робенох дался обману того горца, что и вас здесь обижал. Не надо было пить на берегу, а пуще нечего было щадить злой город! Проведал я нынче, что шах дал волю тому горцу нас извести до кореня... И плыл я сюда - пылало сердце: "Возьму от тебя людей, сравняю Ряш с землей". После пира в Ряше мало нас осталось: четыреста голов легло в окаянном городе. Сережка стоит тыщи голов казацких. И что же, душа упала, потухло сердце мое, когда узрел здесь полумертвых стан. Чую и вижу: люди бредят, иные, будто укушены черной смертью, бродят, ища, где пасть... Да, Федор, буду я крепок, затаю обиду: не пора нынче считаться с персами... Увезу проклятое золото, рухледь и узорочье, кину средь своих людей: "Дуваньте, браты, клятое добро, взятое кровью храбрых!" Я нищий с золотом! Сколь богатырей мне в посулы дал родной Дон, и всех их извел я, как лиходей неразумной, а дела впереди много... ох, много дела, Федор! - Полно никнуть, батько Степан! Придешь на Русь да гикнешь, и вновь слетятся соколы. - Эх, таковые уж не слетятся больше! В темноте перекликали дозор: - Не-ча-а-ай! - Не-ча-а-ай!.. На носу косы Миян-Кале, ушедшей далеко в море, сутулясь, стоит широкоплечая черная тень человека; от черной волны, чуждо говорливой, сияющей на гребнях тускло-зеленым, в глазах черного человека - зеленый блеск. Храпит, бредит и дико поет земля за спиной атамана, лохматятся на густо-синем черные шалаши, мутно белеют палатки. Справа и слева косы в морском просторе, щетинясь сереют комья стругов, и громче, чем на суше, звучит "заказное слово": - Не-ча-а-й! - Не-ча-а-й!.. Черная фигура взмахнула длинной рукой; от страшного голоса, казалось, волны побежали прочь, в ширину моря: - Гей, Стенько! Не спрямить сломанного - давай ломить дальше! С тусклым лицом атаман повернулся, шагнув к палаткам: - Гей, гой, соколы-ы! Пали огни, чини струги! С рассветом айда к Астрахани! - О, то радость! Кинем землю проклятущую. - Ставай, кто мочен! Жги огонь, бери топор! Казалось, мертвое становище казаков не было силы поднять, - но, голосу атамана-чародея послушное, встало, зашевелилось кругом. Затрещали, вспыхивая, огни. Лица, руки, синий балахон, красный кафтан замелькали в огнях. Забелели лезвия топоров, рукоятки сабель. Раньше чем уйти в палатку, Разин сказал негромко, и слышали его все вставшие на ноги: - Дозор, готовь челны, плавь на струги, чтоб плыть к берегу дочиниваться. - Чуем, Степан Тимофеевич! Двинутые с берега челны загорелись зеленоватыми искрами брызг. На воде звонкие голоса кричали в черную ширину, ровную и тихую: - Торо-пись! - В Астрахань! - А там на Дон, браты-ы! На бортах стругов задымили факелы, перемещаясь и прыгая, выхватывая из сумрака лица, бороды, усы и запорожские шапки. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ НА ВОЕВОД И ЦАРЯ 1 За столом - от царского трона справа - три дьяка склонились над бумагами. Вошел любимый советник царя боярин Пушкин, встал у дверей, поклонясь. Он ждал молча окончания читаемого царю донесения сибирского воеводы. Русоволосый степенный дьяк с густой, лоснящейся шелком бородой громко и раздельно выговаривал каждое слово: - "...старые тюрьмы велели подкрепить и жен и детей тюремных сидельцев, которые сосланы по твоему, великого государя, указу в Сибирь - сто одиннадцать человек, - велели посадить в старые тюрьмы". Царь распахнул зарбафный кабат с жемчужными нарамниками, неторопливо приставил сбоку трона узорчатый посох с крестом и, потирая правой рукой белый низкий лоб, сказал: - Так их! Шли мужья, отцы к вору Стеньке за море, да и иных сговаривали тож... Сядь, дьяче. - Поманил рукой Пушкина. - Подойди, Иван Петрович! Тут дела, кон до тебя есть. Бородатый сутулый боярин, вскинув на царя узкие, глубоко запавшие глаза, шагнул к трону, отдав земной поклон. - Из Патриарша приказа, великий государь, жалобу митрополита Астраханского мне по пути вручили, а в ней вести, что воровской атаман Разин объявился у наших городов. - Слышал уж я про то, боярин! И думно мне отписать к воеводам в Астрахань, Прозоровскому Ивану да князь Семену Львову (*57), чтоб вскорости разобрали бы казаков Стеньки Разина по Стрелецким приказам и держали до нашего на то дело повеления... - Подумав, царь прибавил: - И никакими меры на Дон их до нашего указу не спущать!.. - Не должно спустить на Дон тех казаков, государь... На Гуляй-Поле много сбеглось холопов от Москвы и с иных сел, городов, оттого голод там, скудность большая... В Кизылбаши тянулись к Разину, а объявись Разин на Дону, и незамедлительно вся голутьба к ему шатнется. Он же, по слухам дьяков и сыскных людей, богат несметно... Мне еще о том доносил мой сыщик Куретников. Вот кто, великий государь, достоин всяческой хвалы, так этот подьячий... Достоканы [доподлинно], живучи в Персии, познал и язык и нравы - все доводил, и мы знали до мала, что круг шаха деется. Нынче мыслю я его там держать, да пошто-то грамоты перестали ходить... А зорок парень, ох, зорок! - Очутится здесь - службу ему дадим по заслугам. - Заслужил он тое почетную службу, великий государь! Слышно мне: много вор Стенька Разин пожег шаховых городов? - Ох, много, боярин! И должно чаять от шаха нелюбья... Пишет мне стольник Петр Прозоровский, что шах, осердясь на разорение его городов грабителями, Стенькой Разиным с товарыщи, собирает войско для подступа к Теркам, и нам, боярин, пуще всего нужно войско назрить... Шатости, грозы со всех сторон еще немало будет... - Войско строить и, по моему разумению, великий государь, неотложно! - Вот! Ну-ка, дьяче, чти мне, сколь есть служилых иноземцев, да и оклады их - довольство - чти же! Встал, поклонясь царю, дьяк Тайного приказа, сухонький, в красном кафтане, водя жидкой бороденкой по грамоте, придвинул блеклые глаза к строчкам, зачастил: - "Генералу-порутчику Миколаю Бовману и его полку полковникам и иных чинов начальным людям на нынешней сентябрь месяц довольства: Генералу 100 рублев, полковнику и огнестрельному мастеру Самойлу Бейму 50 рублев, подполковнику Федору Мееру 18 рублев, Карлу Ягану Фалясманту, Василию Шварцу по 15 рублев. Маеорам: Ягану Самсу, Антону Регелю, Петру Бецу, Ганцу и Юрью Бою по 14 рублев. Капитанам: Ганцу Томсону, брату ево - Фредрику - обоим 50 рублев. Павлу Рудольву 20 рублев, гранатному и пушечному мастеру Юсту Фандеркивену 15 рублев". Царь, махнув рукой, остановил чтение. - Обсудим с бояры, но мыслю я надбавить иноземцам довольства! - То не лишне будет, великий государь! Падет война, много бояр и боярских детей утечет в "нети". - В ляцкую войну на воеводский зов не оказалось бояр с дворянами вполу [вполовину]. - Великий государь! Бояре бороды берегут и любят лишь место за столом да счет отчеством в Разрядном приказе... - Не будем корить их, боярин! Чти, дьяче, кои еще иноземцы есть? Довольство их оставь - имена лишь, прозвище тож чти. Дьяк поклонился и снова заползал бороденкой по листу: - "Яган Линциус, Яган Вит, Яков Гитер, Ганц Клаусен, Хрестьян Беркман, Альберт Бруниц, Антон Ребкин..." - Не жидовин ли тот Ребкин? - Немчин родом он, великий государь, храбр и сведущ, едино лишь - бражник. - Оное не охул молодцу - проспится. Дьяк продолжал: - "Индрик Петельман, англичанин Христофор Фрей, Дитрих Киндер, Яган Фансвейн, Яган Столпнер..." - Много еще имен? - Великий государь, противу тыщи наберется! - Сядь, дьяче! И, как сказано в голове листа, то все начальники? - Начальники и пушечные да орудийные мастеры, гранатные тож. - Теперь, боярин, хочу знать, чем жалобит богомолец мой астраханский? Боярин передал русоволосому дьяку, наследнику Киврина, грамоту с черной монастырской печатью. Дьяк Ефим, поклонившись царю, громко начал: - "Царю, государю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия, малыя и белыя Русии самодержцу..." Произнося величание царя, дьяк снова поклонился поясно. - "Бьет челом богомолец твой Иосиф, митрополит Астраханский и Терский. В нынешнем, государь, во 177 году августа против 7 числа приехали с моря на домовый мой учуг Басаргу воровские казаки Стенька Разин с товарищи и, будучи на том моем учуге, соленую короную рыбу, икру и клей - все без остатка пограбили, и всякие учужные заводы медные и железные, и котлы, и топоры, и багры, долота и напарьи, буравы и невода, струги и лодки, и хлебные запасы все без остатка побрали. Разоря, государь, меня, богомольца твоего, он, Стенька Разин с товарыщи, покинули у нас на учуге в узле заверчено церковную утварь, всякую рухледь и хворой ясырь, голодной... Поехав, той рухледи росписи не оставили..." - Роспишет сам старик своими писцами... Не в росписи тут дело! - Да пустите вы, псы лютые, меня к духовному сыну!.. - закричал кто-то хмельным басом. Царь нахмурился. В палату вошел поп в бархатной рясе с нагрудным золотым крестом, скоро и смело мотнулся к трону, упал перед царем ниц, звеня цепью креста, завопил: - Солнышко мое незакатное, царь светлый!.. А не прогневись на дурака попа Андрюшку, вызволь из беды... Грех мой, выпил я мало, да пил и допрежь того. Вишь, Акимо-патриарх грозит меня на цепь посадить!.. Царь сошел с трона, взял в руки посох, сказал Пушкину: - Ино, боярин Иван Петрович, кончим с делами, все едино не решим всего. А, Савинович, ставай - негоже отцу духовному по полу крест святой волочить... И надо бы грозу на тебя, да баловал я Андрея-протопопа многими делами, и сам тому вину свою чувствую. Станько, Савинович! Протопоп встал. - И пошто ты в образе бражника в государеву палату сунулся? А пуще - пошто святейшего патриарха Акимкой кличешь? То тебе не прощу! - Казни меня, дурака, солнышко ясное, царь пресветлый, да уж больно у меня на душе горько!.. - Горько-то горько, да от горького, вишь, горько. - Ой, нет, великий государь! Патриарша гроза не пустая - опосадит Андрюшку на цепь... - И посадит, да спустит, коли заступлюсь, а заступу иметь придется мне - ведаю, что посадит... Патриарх - он человек крутой к духовным бражникам. - А сам-от, великий государь, к черницам по ночам... - Молчи, Андрей! - крикнул царь и, обратясь к Пушкину, сказал: - Нынче, боярин Иван Петрович, в потешных палатах велел я столы собрать да бояр ближних больших звать и дьяков дворцовых, так уж тебя зову тоже... Немчин будет нам в органы играть, да и литаврщиков добрых приказал. А за пиром и дела все сговорим. Обернулся к протопопу: - Тебя, Андрей Савинович, тоже зову на вечерю в пир, только пойди к протопопице, и пусть она из тебя выбьет старый хмель! Царь засмеялся и, выходя из палаты, похлопал духовника по плечу. - Великий государь, солнышко, сведал я о твоем пире и причетника доброго велел послать за государевой трапезой читать апостола Павла к римлянам, Евангелие. - Вот за то и люблю тебя, Андрей Савинович, что сколь ни хмельной, а божественное зришь, ведаешь, что мне потребно... Царь был весел, шел, постукивая посохом; до пира еще было много времени. Встречные бояре кланялись царю земно. 2 В горницу Приказной палаты к воеводе вошел Михаил Прозоровский. Старший - Иван Семенович - стоял на коленях перед образом Спаса, молился. Младший, не охочий молиться, не мешая воеводе разговором, сел на скамью дьяков у дверей. Воевода бил себя в грудь и, кланяясь в землю, постукивал лбом, вздыхал. Серебряная большая лампада горела ровно и ярко. В открытые окна, несмотря на август, дышало зноем, ветра не было. От жары и жилого душного воздуха младший Прозоровский расстегнул ворворки из петель бархатного кафтана. Расстегивая, звякнул саблей. Воевода встал, поклонился, мотая рукой, в угол и, повернувшись к большому столу, крытому синей камкой, сел на бумажник воеводской скамьи. На смуглом с морщинами лице таилось беспокойство. Он молча глядел в желтый лист грамоты, шевеля блеклыми губами в черной, густой с проседью бороде. Силился читать, но мутные, стального цвета глаза то и дело вскидывались на стены горницы. Брат не вытерпел молчания воеводы, встал, шагнул к столу, поклонился: - Всем ли по здорову, брат воевода? - Пришел, вишь ты, сел, как мухаммедан кой: где ба помолиться господу богу... Ты же, вишь, только оружьем брякаешь. Навоюешься, дай срок... - Воевода говорил, слегка гнусавя. - Про бога завсегда помню, да и спешу сказать - ведомо ли воеводе: вор Стенька Разин с товарыщи Басаргу пошарпали, святейшего заводы? - Лень, вишь!.. Молитва бока колет, хребет ломит, шея худо гнетца... Про Басаргу давно гончий государю послан. Продремал молодец!.. Вот молюсь, и тебе не мешает - пришел гость большой к Астрахани, да еще тайши калмыцкие шевелятся: хватит ужо бою, не пекись о том. - Астрахань, братец, стенами крепка. Иван Васильевич, грозной царь, ладно строил: девять и до десяти приказов наберется одних стрельцов, в пятьсот голов каждый. Сила! - Стрельцы завсегда шатки, Михаиле, чуть что - неведомо к кому потянут, не впервой... Вот послушай, Калмыцкие князьки, начальники. Воевода крикнул: - Эй, люди служилые! Пошлите ко мне подьячего Алексеева... В Приказной палате за дверью скрипнули скамьи, зажужжали голоса: - К воеводе! - Эй, Лексеев! - Воевода зовет! - Подьячий, ты скоро? Вошел в синем длиннополом кафтане сухонький рыжеволосый человек с ремешком по волосам, поклонился. - Потребен, ась, князиньке? - Потребен... Вишь, грамоту толмача худо разбираю, вирано написано. Сядь на скамью и чти. Знаю, не твое это дело, твое - казну учитывать, да чти! - Дьяку ба дал, ась, князинька, Ефрему, то больно злобятся - все я да я... - Сядь и чти! Пущай с тебя нелюбье на меня слагают. - Тебя-то, князинька, ась, боятся! - Чти, пущай слышит князь Михайло. Подьячий отошел к скамье и не сел, стоя разгладил грамоту на руке. - Сядь, приказую! - Сидя, князинька, ась, мне завсегда озорно кажется. - Сядь! Лежа заставлю чести. Подьячий сел, дохнув в сторону вместо кашля, и начал тонким голосом: - "Тот толмач Гришка сказывал и записал им, что-де собираютца калмыцкие тайши многи, а с ними старые воровские Лаузан с Мунчаком, кои еще пол третье-десять лет назад тому воровали с воинскими людьми, а хотят идти под государевы городы - в Казанской уезд и в Царицын. Да один-де тайша пошел к Волге, на Крымскую сторону, под астраханские улусы на мирных государевых мурз и татар для воровства, да в осень же хотят идти в Самарский уезд. От себя еще показывали кои добрые люди, что-де в Арзамасе на будных станах боярина Морозова - нынче те станы за князьями Милославскими есть - поливачи и будники [рабочие поташных заводов] забунтовались... Сыскались многие листы подметные, что-де "Стенька Разин пришел под Астрахань и на бояр и больших людей идти хочет!". Да в Казанском и Царицынском краях хрестьяне налогу перестали давать денежную и хлебную воеводам, а бегут по тем листам подметным к Астрахани: помещиков секут, поместя жгут, палом палят. Кои не сбегли, те по лесам хоронятца, кинув пахоту и оброки. А больше бегут бессемейные. И вам бы, господа воеводы астраханские, те вести ведомы были". - Поди, подьячий! Князь Михаиле слышит грамоту, знает теперь, пошто я бога молю да сумнюсь. Подьячий поклонился, вышел в палату и вернулся: - Тут меня, князинька, ась, чуть не погубили люди, что я тебе на дьяков довел о скаредных речах. - Поди, я подумаю и с тобой о том поговорю. Подьячий снова поклонился и снова, уйдя, вернулся. - Еще пошто? - Тут, князинька, ась, пропустить ли троих казаков, от Стеньки Разина послы - тебя добираютца? - Поди и шли! Каковы такие? Вошли три казака, одетые в кафтаны из золотой парчи, на головах красные бархатные шапки, унизанные жемчугами, с крупными алмазами в кистях. - Челом бьем воеводе! - Здорово жить тебе! - От батьки мы, Степана Тимофеича. - Да, вишь, казаки, все вы зараз говорите, не разберу, пошто я занадобился атаману. Там без меня есть воевода управляться с вами, князь Семен Львов. - Князь Семен само собой - ты особо... К Семену с моря шли по зову его и государевой грамоте. Выдвинулся вперед к столу казак, похожий лицом на Разина, именем Степан, только поуже в плечах, сутулый, с широкой грудью. Он вынул из-под полы ящичек слоновой кости, резной. Поставив на стол перед воеводой, минуя грамоту, лежавшую тут же, раскрыл ящик. В ящике было доверху насыпано крупного жемчуга. По-лицу воеводы скользнула радость. Мутные глаза раскрылись шире. - За поминки такие атаману скажите от меня спасибо! И доведите ему: пущай отдаст бунчук, знамена, пушки, струги морские да полон кизылбашской. - Тот полон, что вернуть тебе велел атаман, у Приказной весь - десять беков шаховых, кои в боях взяты, да сын гилянского хана Шебынь, - их вертает, а протчей, воевода, нами раздуванен меж товарыщы. Тот полон атаман дать не мочен, по тому делу, что иной полоненник пришелся на десять казаков один, а то и больше. Тот полон, воевода, иман нами за саблей в боях, за него наши головы ронены... Да еще доводит тебе атаман, чтоб стретил ты его с почестями! - Почестей, казаки, мне, воеводе, нигде не дают, и я дать без приказу великого государя не могу... И еще скажу: сбег от вас с моря купчина кизылбашской, бил челом о сыне своем. Того купчинина сына дайте. А вез тот купчина от величества шаха в дар государю аргамаков, и тех аргамаков дайте. Об ином судить будем с атаманом вместях, как лучше. - Аргамаки, князь-воевода, не шах послал, то нам ведомо: от имени шаха купчины царю аргамаков дарят, чтоб им шире на Москве торг был. Они в Ряше-городе закупили народ. Мы их не трогали, персы обманно положили наших четыреста голов. Тот грабеж близ Терков им был за товарыщей смерть! - Того не ведаю... Послышал как - говорю! - Верим тебе - ты нам верь! - Вы же Басаргу, учуг святейшего Иосифа-митрополита, разорили без остатку: побрали рыбу, хлеб и учужные заводы... - Богат митрополит, а древен. Куда ему столько добра мирского? Мы же голодны были и скудны... - Его богатство не одному митрополиту идет - на весь Троицкой монастырь! - Монастырю мы замест хлеба оставили утварь церковную, три сундука добрых наберется серебра. Так сказал атаман: "Выкуп ему за разоренье". - То обсудим, как атаман будет в Астрахани... Теперь же спрошу, где ладите селиться: в слободе под Астраханью или за слободой? Казак, похожий на Разина, ответил: - Я есаул Степана Разина. Мне атаман наказал приглядеть место за слободой, на Жареных Буграх - ту нам любее и место шире... С Дона к нам будут поселенцы, коим там голодно, - не таимся того, знай... - Кидайте палатки и живите! Да сколь вас четом? - Тыщи полторы наберется. - Скажите атаману еще, чтоб много народа не сбирал: городу опас и слободе от огней боязно - ропотить будут на меня! - Много больных средь нас, люди мы смирные, Казаки ушли. Младший Прозоровский встал, беспокойно прошелся по горенке, взяв шапку с лавки, хлопнул ею о полу кафтана: - Не ладно ты, брат мой, Иван Семенович, делаешь! - Чего неладное сыскал? - Надо бы этих воровских казаков взять за караул да на пытке от них дознаться, какие у разбойников замыслы и сколько у вора-атамана пушек и людей?.. Хитры они, добром не доведут правду! - Сколь пушек, людей - глазом увидим. Млад ты, Михаиле! Тебе бы рукам ход дать, а надо дать ход голове: голова ближе опознает правду. Вишь, Сенька Львов забежал, грамоту государеву забрал и ею приручил их. Поди, они на радостях сколь ему добра сунули!.. Я вот зрак затупил, чтя старые грамоты да про житье-бытье царей-государей... Вот ты помянул Грозного Ивана, а был Иван, дед его, погрознее, тот, что Новугород скрутил, и не торопкой был, тихой... В боях не бывал; ежели где был, то не бился, только везде побеждал... Татарву пригнул так, что не воспрянула, а все тихим ладом, не наскоком, не криком... Вот и я - думаешь, воры куда денутся? Да в наших же руках будет Стенька, едино лишь надо исподволь прибираться...