овел: как же было по-иному делать? Как вернул он, великий государь, правда, на малое время, не дойдя до Синбирска, от самарских гор, и тут все матерые казаки страху приняли... Сила у его большая - гикнет, и конец нижнему Дону. Он же, вор, дома матерых казаков зорил, а коих и в воду сажал, и мне же первому грозил: "Посажу Корнея в воду!" Церковка строилась - спретил, попов погнал: "Сажают с Москвы-де попов, потом воевод посадят с дыбой, чего на вольном Дону не бывало!" С молодняком свои порядки установил, и мы молчали, великой государь. Попрекал нас, что "девок боярышнями-де уделали, чиберками [рукодельницами], заперли по горницам, чтоб над шитьем слепли да горбы наживали, а я-де хочу всех молодых с моими казаками перевенчать, как на Астрахани, без разбору - матерый казак или то голь перекатная". И венчал, государь, без попов, как в старину, на майдане, по сговору. Я с ним пировал, оберегая государевы порядки, и дарил он меня, государь... А как посекли его твои, государевы, воеводы под Синбирском да погубили казацкую голутьбу, и вернул он не к нам, а в Кагальник... Корней остановился, как бы обдумывая, что сказать. - Говори, атаман, я внимаю. - Так вот, внимай, великой государь! Приехал я к нему гостем, пустил он меня. Оглянул я Кагальник и диву дался: укрепы в ем наделаны таковы, что год стой под городом и жги голую землю - везде бурдюги изнарыты, строеньишко поверх земли легкое - рядишки для торгов, а в городке, чую по звону оружия, людей еще немало, и Гуляй-Поле у них под боком - там не избыта крамола. И стал я снова пировать с изменником, государь, и познал я, что посечен он крепко - рука правая сабли не держит. А как в пущий хмель он вошел, я и пустил в город матерых казаков, да втай дал приказ подтянуть войско, которое в Черкасске слезно умолил стоять за тебя, великого государя. Пировали мы с ним, обнявшись ходили, и ласково звал он меня хрестным. Я же мекал, государь, захватить изменника Стеньку со всем его родом и коренем... - Так, атаман! Так когда-то делал любимый мой боярин Ховрин. Один боярин встал, поклонился царю и поправил его: - Киврин Пафнутий, великий государь! Корней-атаман тоже сказал: - Киврин, великий государь. И стоял он встарь у меня же. - Боярин и ты, атаман, я знаю, что сказал: боярин Ховрин, пошто, того не ведаю, родителя моего просил именовать себя Кивриным. Боярин поклонился и сел. Атаман продолжал: - И тут, государь, не выдержали сговора со мной матерые, зазвали в Кагальник верное войско, заране времени бой заварили. Воровская Стенькина жонка Олена с двумя детьми - один уж казак и ружья свычен, другой недоросль - укрылись в бурдюгу да палить по нас зачали и немало матерых уклали... Я указал ночью обрыть их в бурдюге, огня пустить в нутро - так и кончились, не попали на суд твой воровские, государь, сородичи... Связали мы изменников, свезли в Черкасской, а Кагальник ровно с землей сделали. Ковры и аргамаков, о ких пишут казаки, тогда же взяли. Взяли, да чую я, шевелится Гуляй-Поле. Хоша рейтары твои, великий государь, в подмогу нам пришли по моей же грамоте и просьбе, да чуялось мне: крови много будет, а под шум и схитят, гляди, изменника. И зачал его я в своем дому от матерых укрывать да пировать зачал, и валялся он в моем дому пьяной... Я же выжидал. Матерые стали кричать про меня, государь, что я изменник твоему имени, - терпел все... А как сговорил его, что поедем с ним и Фролкой в Москву бить головами и государь-де царь наши вины отдаст, усомнился он, но вышел к голутьбе и не приказал ей в бой идти: "Приеду-де из Москвы, тогда..." Для утехи матерым обрядил я в его одежду Фролку и на паперти Черкасского, оковав, посадил. Ночь пала, спустил. И вез я их, великий государь, изменников, в шелку-бархате, и грозу от Дона отвел... Пировал я, великий государь, - кто иное скажет! - с изменником дружбу вел. Царь встал с места: - Подойди, атаман Корней Яковлев, да облобызаю тебя за послугу и ум! Старик, уронив посох, спешно подошел к царю, царь поцеловал его в голову, а хитрый старик, поцеловав царскую руку, пал в землю: - Теперь, великий государь, вольный Дон голутвенный не колыхнется! Голову с него сняли, а руки-ноги пойдут вразброд. Покорны будут имени твоему государскому! - Спасибо, старик! Подарки тебе у меня на всякий случай есть, и знал я, что прав ты. - Суди, государь, милостиво, а я сказал тебе, не кривя душой, правду. - Всем вам спасибо, атаманы-молодцы, есаулы и казаки! Еще пришлите к Москве тех, кто были со Стенькой-изменником на Волге и о чем писали: "Кои люди у вас в расспросе были". - На Дону, великий государь, - сказал Корней, - сыскался вор-есаул Ларка Тимофеев, то его дошлем особо. - Верю и ждать буду. Отныне тоже укажу вам: не принимать на Дон в казаки беглых холопей с Москвы и иных городов, а для порядка, чтоб мое имя стояло у вас высоко, налажен мною на Дон воевода Косогов с войском драгун и рейтар. Атаманы и есаулы поклонились царю в землю. Вышел из смежной палаты дьяк, вынес свертки кроваво-красного кармазина. Первый кусок подал атаману Корнею и громко, торжественно проговорил: - Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея великия и малыя и белыя Русии самодержец, жалует тебя, атамана Корнилу Яковлева, отрезом доброго кармазина на кафтан! Корней поклонился царю низко, принял подарок. Поименно называя, с той же речью дьяк обратился к Самаренину и Семенову. Есаулам без длинной речи выдали вышедшие из той же палаты дьяки свертки сукна на кафтаны, ценностью и цветом по чину. Царь подошел к столу, стоявшему в стороне, взял с него бархатную кису с золотыми кистями и, подозвав кивком головы Корнея Яковлева, сказал: - И еще жалую тебя, атаман Корней Яковлев, из своих царских рук сотней золотых червонцев. Не дожидаясь поклонов, прибавил, улыбаясь: - Крамола изжита. Службу атаманов, есаулов и донских рядовых казаков похвалю особой грамотой на Дон, а вас, атаманы матерые, зову нынче со мной и боярами к трапезе. Махнув рукой первому дьяку, прибавил: - Дьяк, есаулов отведи на чашный двор, и пусть пируют во здравие наше. 4 Близ крестца улицы, узкой, пыльной, обставленной по сторонам ветхим тыном, обрытой пересохшими канавами, вонючей от падали ободранных козлов, кошек и собак, сидел, привалясь к тыну спиной, уперев ноги в лаптях о дно заросшей канавы, старик в сером кафтане, в серой бараньей шапке, сдвинутой на подслеповатые глаза, перебирал струны домры и, бренча, подпевал: На реку на Волгу широкую Вылетал, слетал сизой сокол... В небеса ен не глядел, властям не кланялся. Зачерпнул он долонью воду рудо-желтую - Под Саратовом, Царицыном, Свняжеском! Взговорил ко Волге, вопрошаючи: "Ой, пошто. Волга-мать, нерадошна! Ай, зачем мутишь со дна пески да рудо-желтые?" - "Я по то верчу, пески кручу - Подмываю камин-горы подсамарьские, Что встает со дна меня красавица... Та ли девка красная не пашинска: Турска ль роду али перского..." И услышала глас богатырь-реки, Плавью со дна выставала сама девица... Не румянена лицом, не ваплена, Косы черны раскотынились... Вишь, в воде лежать - остудной быть! И не зреть солнца, не видети, Холодеть, синеть грудиною, Похудать, отечь личиною... Да сказала девка таковы слова: "Ты ли, сокол, богатырь-боец? Зрю: недужным стал, нерадошным. Аль по мне, девице, опечалился? Ой, с печали сердце ссохнется, Сила-удаль поуменьшится!.. И тогда насядут вороги, Лиходеи все, насильники, Биться будешь, не жалеючи... Не теряй ты, сокол, кудри, мною чесанны, - За кудрями снимут буйну голову... Голову, головку, буйну голову-у!.." С огородов, сквозь тын, по всей Стрелецкой слободе несло запахом печеного хлеба, так как простолюдинам летом "пожара для опас" не давали топить печи в домах, они пекли хлеб на огородах и пустырях. Старик примолк, настраивая домру, столь же старую, как и сам он, а за его спиной по-за тын кто-то, сидя в углублении земли перед печью, говорил громко и жалуясь: - С тяжбой наехала родненька, кум... в Кремль пошли на соборы глянуть. Дошли мы до церкви мученика Христофора, я поотстал, а кум орет во всю Ивановску площедь: "Что-то, куманек, ваши московские иконники замест угодничья лика пса на образ исписали?.." - Вот дурак-от! Христофор завсе с песьим ликом пишется. - Я ему машу рукой: молчи-де! Ой, и натерпелся... Гляди, уволокли бы в Патриарший разряд... - И отколе экое чудо? Святых не разумеет. Старик, настроив домру, снова запел ту же песню. С казни Разина, от лобного места, разбродилась толпа горожан, густела около игреца, слушала. В толпе стоял широкоплечий высокий юноша. Он и раньше стоял, а теперь придвинулся ближе. Лицом худощав, над губой верхней начинались усы, из-под белой шляпы, расшитой на полях узорами, лезли на лоб темны кудри. Малиновый скорлатный кафтан распахнут; опершись на батог, молча слушал игру старика. Толпа зашевелилась и раздалась. К канаве вплотную пролез человек, с виду купец, широкоплечий, приземистый, с отвислым животом, в синей долгополой сибирке аглицкого сукна. За купцом протолкались, встали около него приказчики в серых фартуках и валеных шляпах, похожих на колпаки. Над Москвой все шире и шире загудел из Кремля колокольный звон. Вслед кремлевскому звону недалеко с полянки зазвонила церковь Григория... В торжественный и плавный звон настойчиво вплелся заунывный похоронный... Купец, как и многие люди, держа снятую с отогнутыми полями шляпу в руке, крестясь, заговорил: - Дивлюсь я, народ православной! Вот уж кой день писец покойницкой Трошка звонит неладно! Чуете? во!.. во!.. - Как не чуять, торговой человек? Звонит, быдто архиерея хоронят. - Еще что! Как седни вора Стеньку везли на лобное место из тюрьмы с Варварского крестца, звонил же все так. А звоны в тое время ни гукнули... один он... - Да... баловать таким делом не по уставу. - И чого этта протопоп ему спущает? - Кой день, как государев-царев духовник уехал к Троице! - К Сергию? - Куды еще? К Троице. - Ну, и вольготно звонцу шалить колоколами. - Нет, православные! Тут дело патриарше, не шалость пустая. - Патриарший разряд сыщет. - Коли доведут - сыщет! - Сыскать про Трошку надо. А коли же сыскивать, православные, так чуйте: старик тож неладное играет, да еще в повечерие: грех велик! - На старика поклеп! Наигрывает старой сколь жалостно, одно что в вечерю... - А чуете ли, кого поминает? - Волгу! - Девку еще! - А сокола сизого? Да сдается мне, замест сокола поминает вора Стеньку, казнили коего по государеву указу, четвертовали. Чуйте, православные! Его поминает. - Лжешь на старца, пузатой! - Зато не нищий: и пузат, да богат! - Всяк про себя деньги копит. Иной нищий богаче купца. - Чуйте, православные: "властям не кланялся", "вороги насядут, потеряешь буйну голову!". - Оно впрямь, схоже! - И Волгу-реку со Царицыном, Свияжском, камнигоры самарские - про то нынче сказывать не можно: там бунты идут. Играть же указом воспрещено - чуйте, православные! - Ну, чуем! Что из того? - То! А може, не то? - То ли, не то, а я, православные, делаю почин. С тем шел сюда, чтоб старого безбожника, кой в повечерие бунтовские песни играет, в Разбойной сволокчи. Эй, парни, бери!.. - Пров Микитич, подмочь мы можем, да только... - Чого только? - Подмогем до крылец в Кремль, а в Разбойной не пойдем - с дьяками суди ты! - Волоките! Сам все улажу. Ну-ка, мохната шапка зимня, с нами, и музыку бери! Купец, помогая приказчикам, выволок домрачея из канавы на дорогу. - Да чего вы, божьи люди? Стар и убог, чай, сами видите? Играю нищеты деля: може, кто алтын кинет? - Там тебе гробных рублей (*65) дадут. Волоки, парни! - Идем, дедко! - Эх, пошто трогаете старца! - Пропущай! Юноша кинул батог, двинул на голове шляпу. Толпа не расступалась, старика тащили медленно, улица была плотно забита людьми. - Чого мешаете, православные? - Волоки, нам што! - Не дело это... старого. Парень из толпы тронул юношу за рукав: - Вася! Гостя нашего... старца... - Пожди, Куземка! Дай им взяться ладом. Где робята? - Тут, с народом. - Кличь! И, раздвинув толпу, засучил к локтям сборчатые рукава. Толпа отхлынула. Приказчики, оглянувшись, выпустили из рук старика. Купец закричал: - Вы, парни, чого? А?! - Не видишь, что ли, Пров Микитич? - Чого? - Люди хлынули прочь, а первой кулашной боец в дело вязнет. - Какой еще? Волоки! - Васька Ирихин - слышь, какой! - Эй, православные, подмогите парням. - У нас ребра и так щитаны. Люди все больше редели, кто-то сказал: - Тащи, пузатой, коли затеял! - Нагляделся, вишь, казни, так на всякого рад скочить... - Мы Разбойной обходим. - Черта с таким народом послужишь государю! - Не государю, а твоей чести. - Тьфу, сволочь! Купец, ругаясь, отступился и спешно, не то от зла или боясь толпы, ушел. Приказчики задержались; сняв шапки, поклонились старику: - Прости нас, дедушко! - Велел, а дело наше подневольное! - Ништо взять у старого... - Шальной он у нас! Вишь, в гости норовит пролезть. - Такому не быть гостем! Знаем его лари - мелковат торгом. - У черта ему гостем быть! - Старается - крамолу ищет... Толпа, переговариваясь, разошлась. Юноша подвинулся к старику. - Пойдем-ка, дед, к матке: чай, по нас соскучала! - Поволокли... а чудно!.. - Сразу видал, что этот к тебе неспроста лезет. Все ждал, когда возьмет да городские подмогать зачнут. А я мекал - гикну ребят... Только скоро тебя спустили... Люблю бой! Звон колокольный заливал воздух Москвы, улицы и закоулки. Над низкими домами гудело медью, и в медный, веселый гуд, не смолкая, упрямо вливался заунывный похоронный звон. - Ты куда, дед? - Да иду, робятко, надо мне задтить на Архангельске подворье к монашкам - земляки есть, а кои прибыли из Соловков: Азарий-келарь да Левонтий-поп... - Пошто они тебе? - Вишь ты, Васильюшко. Пожил я у вас - пришел от имени батюшки. Сказнили его нынь, а теперь идти мне... - Это вора-то Стеньку? - Ой, робятко, молчи! Не вор он... не говори так... В тепле у вас, в доброй жире пожил, и слава богу. Посужу с монашками: може, еще потрудятся во славу атамана Соловки-то! Потрудятся ужо... - Идем к нам! Снова, гляди, уловят... По Москве нынче много таких черевистых ходит... имают людей. - Не уловят, даст бог! Решетки в городу не замкнут скоро - светло; а я часик, два, три поброжу... - Тебя, ежели, где искать? - Не ищи, Васильюшко! Сам прибреду. 5 Ириньица лежала, закинув исхудалые руки за голову. Василий вошел, сел на лавку; не раздеваясь, кинул рядом с собой расшитую шляпу. Свечи горели в одном трехсвещнике: две из них догорали, одна, высокая, ярко потрескивала, оплывая. Василий встал, взял две свечи из столешного ящика и зажег, вынув огарки. Делал он все очень тихо, бесшумно. Ириньица прошептала, не открывая глаз: - Где ж летал, мой голубь-голубой? - Эх, мама! Не чаял я, что услышишь... Мекал - спишь. Был и видал - ой, что! - Скажи, сынок... чую... - А вот! Тут, не дально место, на Козьем, вора Стеньку Разина на куски секли... Перво, палач ему правую руку ссек, потом левую ногу, а вывели заедино с ним, вором, его брата Фролку, да, вишь, не казнили... пристрастия для привели скованна. Фролка от тое казни братней в ужастие пришел и слезно закричал: "Знаю-де я слово государево!" Он же, вор Стенька, весь истерзанный, да из отруба руки, ноги кровь бьет вожжой, рыкнул на Фролку что есть силы - всему народу в слух пало: "Молчи, собака! Шлю тя к матери и со словом государевым заедино..." Тогда палач его по стриженой голове тяпнул и нараз ссек, а потом... Ты что, мама?! Ириньица, дрожа, села. Полуседые волосы лезли ей на глаза. Сбороздила волосы прочь иссохшей рукой и крикнула так, как не ожидал сын, громко: - Дитятко! Ой, не надо!! - Чого не надо, мама? Ириньица упала на постелю и тихо, как первый раз говорила, сказала: - Ой, молиться надо мне, и тебе, голубь, молиться тоже. Отец он твой был - Степан Тимофеевич! - Отец? А я почем про то мог знать? Вор да вор - отец? Ай-яй, где его пришлось повидать! Отец!.. - Истинно отец он твой, а что не сказала - моя вина... Без закону ты им со мной прижит... Для страху не говорила - будет-де меня корить и не любить. - Еще и корить! Так вон он кто - мой отец?.. Не занапрасну тогда Лазунка, наш гость, сказал: "Будь в отца!" - и учил стреле и на саблях рубить учил... - Дитятко! Прахотная, думала я думу... Хошь глазом глянуть хотела... Выбралась идти, да ноги, боялась, не понесут далеко... И у дверей стоя четыре денька тому, чула - кричит народ: "Везут!" Ой, ослабела я, уползла сюда на перину... А нынче, вишь, казнили сокола!.. И мне помирать... Остатние деньки с тобой я... - Пошто так, мама? Жить живи, я лекаря сыщу... лечить тебя... - Нет, Васильюшко. Не ищи ни лекаря, ни знахаря... Сердце исчахло, да и незачем маяться мне... Теплилось оно, мое сердце, все той же единой надеждой увидать сокола Степанушку, и вот... Ириньица, не закрывая глаз и не меняя лица, плакала. - Эх, мама! Разжалобил тебя, сказал, не знаючи. Ты не плачь. Что укажешь или пошлешь куда - все сполню... Не плачь, прикажи чего! - Одну заботу положу на тебя, голубь-голубой... Сходи ты, сыщи товарыща твоего, кой смелый и ничего не боится. Чула от тебя, такие есть... Я ему денег дам, что попросит, ай узорочья - ничего не жаль! - лишь пробрался бы на лобное место и голову, псами-боярами посеченную, Степанушкину, принес. - Понимаю, мама! Принести? - Только не ты, дитятко! Человека сыщи такого... Состригу я с той головы кудерышки да под подушку складу... - Да, мама, не чула, - сказал я: обрита его голова со лба до темени... - Ну, так прощусь с ей, дитятко... Легко мне будет, бесслезно... Сходи, сынок, за таковым удалым! - Схожу, мама. А ты, родненька, не горюй! И пошто, пошто я раньше того не знал?! Отец! Василий быстро поймал на лавке шляпу, подтянул кушаком распахнутый кафтан, а выйдя в сени, пошарил чего-то недолго. Ириньица, медленно приподнимаясь, села на постели, провела руками по лицу и сперва тихо, потом быстрее несколько раз тряхнула головой, как бы себя убеждая, сказала: - Ой, баба-лежебока! В путь пора, а ты окисла в дреме? Стала подыматься на ноги, ее пошатнуло, но с упрямством в лице она удержалась за кромку тяжелого стола. - Буде, крепись. Дела много: обрядиться, подрумяниться, брови подвести... Ой, нерадивая! Держась за стену, она подошла к шкафу, открыла и сквозь него прошла в прируб, В подвале было ведомо время по часам - они висели на стене: гири их старательно по утрам подымал Василий. Но сегодня он куда-то заторопился, забыл, и часы стояли. Ириньица не видела часов, перебирала свои сарафаны. Оделась в белый атласный сарафан с лямками, низанными жемчугом, шитый золотыми узорами. Переменила шелковую рубаху на белую тонкого полотна, достала кику полегче, без очелья, надела. Одеваясь, шептала: - По дружке Степанушке... в белом... не черном... Ух, дай бог силы! С трудом выбралась в сени, нашла яндову с вином, через край яндовы выпила вина, закашлялась и, отдышавшись, поела белого хлеба. - В путь-дорогу! В путь-дорогу, баба! Силы паси-кормись. Вернувшись из сеней, стала прибирать горницу. Из коника вытащила скатерть малиновую бархатную, покрыла дубовую доску стола. В другом трехсвещнике установила и зажгла свечи. Поправила у образов лампадки и тоже зажгла. Покрестилась, но в землю боялась кланяться - не встать с полу. В сенях застучали смелые шаги, вошел сын, поставил на лавку мешок: - Вот на, мама! Принес. - Ты? Сам ты? - А кого еще искать в подмогу? - Ой, сынок, сынок! Голубь - страшно... И тебя с моих глаз, боюсь, утянут окаянные... - Некому тянуть... Казнили, решили дело... Сторожов там нету... В яме на колье голов много... На тот высокий кол, батюшков, я иную голову вздел, схожую. Да все обриты, и воронье терзает, ништо! Ириньица шепотом спросила, подходя, шатаясь на ногах, к лавке: - Та ли головушка, голубь? - Та, мама! Она... Чего не веришь? - Я так, голубь! Я так... сказать... Мать, раньше чем вынуть из мешка голову, обняла сына. - Родненькой! Васильюшко! Дай поцолую тебя, соколик мой, и благословлю... Прости грешную... - В чем прощать-то?.. Да благословлять пошто? Дай-ка выну я голову, снесу - тяжелая... - Нет, сама! Сама, сама я, а ты поди, сынок, да приведи гостя, старца нашего. - Он сказал: "Сам прибреду". Чуть не поволок его купец Редькин с приказчиками, что лари у моста. - Нет, родной! Сыщи - видишь, чуть не уволокли куда... С батюшкой твоим был - сыщи его. А я, може, отдохну... сосну мало... - Опочинь да здрава будь! А ладно, мама, что опять пошла, как тогда, когда Лазунка был... Одно что-то мне нерадошно... - Что ж нерадошно, отчего, дитятко? - Так... я не знаю... Гляжу вот: нарядилась, как на свадьбу, а глаза... - Что глаза мои, Васильюшко? - Да все едино как плачут... - Ой ты, ой! Голубок-голубой... Ой ты, дай бог тебе путь доброй и силу возростить... и крепким... Ириньица еще раз обняла сына; сын в ответ на ее ласки тоже обнял мать торопливо. Уходя, ударил о полу кафтана шляпой. - Эх, не хотелось бы уходить от тебя! Ну, я скоро, мама... - Подь, голубь, с богом... Хоть ты и ненадолычко, а старца сыщи. Тут он, близ где-то... - Сказал: "Прибреду". Темнеет, придет ужо... Ну, подтить, так иду! В желтом свете свечей Ириньица стояла у лавки над мешком, высокая, вся плоская. Желтели клочья волос поседевшие из-под узорчатой красной кики. Тронула мешок исхудалой рукой и отдернула пальцы, отступила: - Нет, не то! Нет, не то... иное... иное надо... надо. Она подошла к сундуку за печкой, открыла углубление в потайную горницу. Негасимая у образа лампада тускло горела в подземелье. Ириньица, шатаясь, но уверенно подошла к портрету старика, пошарила рукой справа у рамы, нажала пружину. Портрет боком двинулся на хозяйку. В открытом шкапу в стене тускло светилась драгоценная посуда, золотая и серебряная, с камнями, в узорах. Ириньица, стиснув зубы, из последних сил напрягаясь, стащила с полки широкое серебряное блюдо с алмазами на верхней кромке. Блюдо ударило ее по ногам. Она села на пол и, боясь сидеть, скоро встала. Не закрывая потайного углубления в стене, так же выбралась, волоча за собой блюдо, и заперла вход. Подошла, поставила, отодвинув трехсвещники, блюдо на стол. Отдышалась, тогда пришла к мешку, подсунула под него руки и перенесла к столу бережно. А когда сгибалась поставить мешок на пол, как помешанная от нахлынувших обрывков воспоминаний короткого счастья и горя, - запела колыбельную песню. Голос слабел, срывался, иногда шептал, но она пела и пела: Старые старушки, укачивайте, Красные девицы, убаюкивайте, Спи с Христом! Спи до утра - будет пора - Разбудим... Ворогов вон со двора... Нагнулась, раскинув полотнища мешка, вынула окровавленную голову с синими губами и закрытыми глазами. Губы распухли, кровь почернела, облепила усы и бороду. Голова была гладко выстрижена, с левой стороны шла глубокая кровоточащая борозда. Ириньица поставила голову срезом шеи на блюдо, пела так же или казалось, что пела, шептала: Сон ходит по лавке, Смертка - по избе... Сон говорит: "Я дремать хочу..." Смерть взговорила: "Косу точу!" Опустилась на колени перед столом и навзрыд заплакала: - Голубь-голубой, мой Степанушко! Вот, вот и свиделись... А сказал соколик: "Не видаться!" Да что ты, баба, наладилась в путь, а воешь! Нечего уж тут... лежебока! Берись за работу... Понесу, сокол, твою головушку по Москве, а упрячу, окручу ее в камкосиную скатерть. Коли стретят злые - скажу: - Несу любимое, родное... Не дам его никому - судите заедино с ним... Закопайте меня в лютую яму... Ой, берись! Буде... слезы... буде! Цепляясь за стол, поднялась, прошла в прируб, оттуда принесла кувшин серебряный с водой и на плече полотенце. Плескала водой на измазанную грязью и кровью голову атамана, корила себя и плакала неудержимо: - Баба так уж баба! Глаза твои мокрые... ой, на мокром... Голубь... голубой... умою твое личико водой студеной. А я на торгу была и чула - стрельцов-то, кои меня выволокли из ямы, истцы-сыщики ищут, всю-то Москву перерыли, да не нашли... По начальнику весь сыск пошел... он-де пузатой... Соколик, сыщут тебя, и на дыбу с тобой... Да открой же оченьки! Обмыла лицо и бороду, лоб и плохо заживший от сабли Шпыня шрам, открыла Разину глаза. И глянули потускневшие глаза еще раз, не дрогнули больше брови, хмурые и грозные. - Вот так! Вот так... Ах, кабы, мой голубь, да словечко молвил - ой, може, молвишь что бедной бабе?! Нет уж, все прошло, минуло все, кануло, и жисть... жисть тоже. Пой ты, бессамыга! Пой, а то падешь, и никуда в путь... Ни... не отдам я тебя, мой голубь, сокол ясной, никакой крале!.. Перлами из жемчугов окручу твою головушку... Прикую сердце твое к моей кроватке золотыми цепями... Убаюкивать буду: спи, спи!.. Нет же, гляди, убаюкивать зачну. Пой, баба! На тех огнях на светлыих Котлы кипят да кипучие... Баю, баю-бай! Да восстань, мое дитятко, Со стены ты сними свой булатный меч... Секи, кроши губителей! Баю, баю-бай... Гроза пройдет да страшная, Беда минет наносная... Кувшин звякнул на полу. Ириньица, широко раскрыв глаза, попятилась к постели: - Убит? Ой, убит! Не пройдет, не минет... Окаянные! Истерзали! Нечестивые и с царем опухлым! Лютые! Подожди, баба... сердце!.. сердце! Она упала навзничь на постель, слезы высохли, глаза затуманились, с усилием глядя на мертвую голову, неподвижно уставившую в стену взор, Ириньица шептала: - Сон по лавке... сон! Сон по лавке... придет пора... будим... раз... будим... - Вытянулась, слегка запрокинула голову, кинула одну руку вдоль тела, другую согнула на грудь... - Мама! Нашел я его, игреца-гостя, идет ужо. Ты спишь? Сын, войдя в подвал, говорил все тише и тише, шагнул было, но сел на лавку пятясь. Оглядывал как будто первый раз горницу; скатерть постелила? кувшин кинула и воду... а? Обмыла, вишь, мертвое... На столе, на серебряном блюде, сверкавшем алмазами, стояла голова атамана, и глаза его, которых не видел сидевший юноша, ему казалось, глядели на сонную Ириньицу, спавшую тихо. - Оченно уж тишь! Жуть... Ой, да я часы не поднял! не завел... дай-ка! Василий встал и оглянулся на дверь. В сенях завозилось. Дверь толкнули, в подвал, сгибаясь, влез старик в серой бараньей шапке, с домрой в руке. Юноша махнул ему: - Мать спит! Старик снял шапку, перекрестился на икону и, оглядывая горницу, неслышно ступая лаптями, подошел к столу, осмотрел мертвую голову, шепотом спросил: - Ты это, робятко, батюшкину голову принес? - Я, дед. - Чтоб не зорили дом и тебя, ежели хватятся, сыщут, поволокут, ухоронить ее надо... - Даст ли голову отца мама? Она спит, что ужо скажет? - Не баско как-то она возлегла, моя хозяйка! Дайкось! Старик пододвинулся, пригнулся к голове Ириньицы - опустил на пол домру и шапку из руки, широко двуперстно перекрестился: - Молись богу, родной, померла мать. - Ой ты? Сын, двинув на голове шляпу, обходя стол, припал к груди Ириньицы. Старик, косясь на него подслеповатыми глазами, подумал: "Ровно как отец шапку движет". Сын не заплакал по умершей и шапки не снял. - Померла, дед? Что с ей творить? - Ужли, робятко, тебе не жаль родную? Уж коли так, то крепок сердцем ты! - Жаль... только я не баба - выть не стану спуста... О могиле завсе поминала... Иножды уж думал: "Померла?" Послала искать тебя, а на дорогу обняла, цоловала и крестила... Нынче что творить, говорю? - Поди, робятко, к попу, снеси какое ему малое узорочье аль лопотину... Жадны они на мирское, и не все, да много их жадных... Церковной укажет, что с ей творить. Поди, родной! Я же в сей упряг проберусь, куда и голову батюшки земле предам... Попу ее казать не можно. Да на болото сброжу, воткну на тот высокий кол иную голову. - Заместо отцовой вздел я сам голову, и не ходи на Козье. - Сказала, что отец тебе Разин, дитятко? - Сказала, дед! - То-то. А ты - "вор-атаман". - Пошто не знал? - Поди, робятко, за попом! Я тут посижу... Житье-бытье наше удалое с атаманушкой попомню и про себя молитву сотворю... - Иду я! - А узорочье? - Посулю. Есть что дать. - Стой, дитятко! Поклонись земно отца твоего голове... Не много таких отцов на свете, и будут такие не скоро... Сын, сняв шляпу, склонился перед столом до полу, сказал: - Прости, родитель, что, не знаючи, лаял тебя! - Так, так, робятко. - От сей день буду я думать о воле вольной и другим сказывать ее и делать что... - Разумной ты, спаси тя бог! Матушку свою укрой гробными досками с честью... Ладная была, домовитая хозяйка и на тебя добра не жалела... Обучили тебя многому умные, а остаток, в миру чего знать, сам дойдешь. Юноша поднялся во весь рост, надел шляпу. Старик сел на скамью перед столом. - Теперь к попу, дед. Завтре матушку схороним по чести, и ты будь со мной... - Стой-ко, робя, забуду, гляди! Тут где мешок, не вижу, да лопата, штоб рыть? - Под твоей скамлей мешок... Лопата в сенях, от двери два локтя, справа... - Тут он, мешок... нащупал. К тебе я приду ночлегу для, озорко одному в такой тиши с упокойной, да и схороним ее, провожу ее на керсту, а там пойдем по белу свету: я песни играть про грозного атамана Степана Тимофеевича, ты же теки на Дон-реку. Чул я от упокойной, знаю: рожон ты на Москве, Василей, да кровь родителева от Дона-реки... И придет, може, тебе для время опробовать, сколь отцовой силы в тебе живет?.. Поди, родной! Юноша ушел. Старик посидел пригорюнясь, погладил обмытую мертвую голову атамана рукой и, повернувшись к лампадкам, горевшим тускло, начал молиться да кланяться в землю. Встал с земли, поцеловал в синие губы мертвую голову, также поцеловал Ириньицу. Неторопливо ощупав мешок, спрятал голову Разина, взял шапку и, нашарив в сенях лопату, сгорбясь, побрел в сумрак серой ночи, бормоча: - Бродить мне привышно... а это сделать безотговорно и надобно! В ту же ночь, с шестого на седьмое июня 1671 года, у лобного места, где казнили атамана, звонец церкви Григория, Трошка, подошел к столбу, врытому у ямы. Там в назидание и устрашение народа прибит был длинный лист приговора "Разину Степану и брату его Фролке". Потянулся черный пономарь сорвать лист и вздрогнул - за ним послышались лапотные шаги. Трошка рванул конец листа, оторвал и, привычно сунув за пазуху, полубегом пошел прочь: - Испишу, а лист сожгу - не сыщут! Отойдя, оглянулся, увидал: около ямы, где торчали вверх руки-ноги казненных да чернела стриженая голова на высоком колу, медленно, не глядя по сторонам, ходил старик в кафтане, лаптях, мохнатой шапке, сгорбясь, поглядывал в землю и как будто искал чего... У себя под трапезной, завесив окошки, пономарь зажег на столе восковые огарки, очинил гусиное перо и, придвинув чернильницу, списывал кусок приговора, шевеля русой курчавой бородой, думал: "Остатки со столба сорву - испишу все..." Он переписывал: "Вы, воры, и крестопреступники, и изменники, и губители душ христианских, с товарыщи своими под Синбирском и в иных во многих местах побиты, а ныне по должности к великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия и малыя и белыя Русии самодержцу, службою и радением Войска донского атамана Корнея Яковлева и всего войска и сами вы пойманы и привезены к великому государю к Москве, в роспросе и с пыток в том своем воровстве винились. За такие ваши злые и мерзкие перед господом богом дела и к великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Русии самодержцу, за измену и ко всему Московскому государству за разоренье по указу великого государя бояре приговорили казнить смертью, четвертовать". СЛОВАРЬ УСТАРЕВШИХ СЛОВ Аксамит - бархат. Альбо - либо, или. Антимонь - сурьма. Баско - хорошо, красиво. Бахарь - сказочник-певец. Бердыш - стрелецкое и вообще пехотное оружие: особый вид топора с лезвием в виде полумесяца на длинном древке. Бирюч (бирич) - глашатай, объявляющий царские и княжеские указы. Богобойные - богобоязненные. Бортные угодья - лесное пчеловодство, добыча меда диких пчел. Братина - большая деревянная или металлическая чаша для напитков. Брашно - еда, угощение. Бунчук - короткое древко с привязанным конским хвостом, символ власти атамана, гетмана, Бурдюга - шалаш, землянка. Буявая, супорисгая - беспокойная, упрямая. Вершить - вести дела, исполнять. Веса - деревни, села. Виска - виселица. Вицы - прутья, розги. Воину - воистину. Ворворш - пуговицы в виде шариков на шнурке. Вязень - колодник, узник. Гирло - устье реки. Долонь - ладонь. Доможирить - вести хозяйство по дому. Дуван - казачья добыча. Единорог - артиллерийское орудие с особым устройством казенника. Ера - беспутный, живой, подвижный человек. Ердань - бассейн, прорубь. Жаратка - загнетка: в русской печке место для выгребания жара. Жигало - жало. Жилец - дворянин, временно призывающийся для несения государственной службы. Завилья - узоры в виде завитков. Загунуть - затихнуть, угомониться. Замотчанье - промедление. Здынуть, здымать - поднять, вздымать. Изветчики - вестники. Изгада - изжога, тошнота. Исфагань (Исфахан, Испагань) - в XVII в. столица Персии. Кальян - восточный прибор для курения табака. Камкосиный - из камки, шелковой китайской ткани с разводами. Каптур - шапка, вообще головной убор. Каторги - галеры, гребные суда. Келарь - монах, ведающий монастырскими припасами или вообще светскими делами монастыря. Киота (киот) - подставка для икон. Киса - мошна, кошелек. Клескать - хлопать в ладоши. Копоский - разборчивый, придирчивый, беспокойный, Кортель - верхняя женская одежда на меху. Кошуля - сорочка, рубашка. Крамарь - торговец. Кресало - огниво. Кручной - кружечной двор, кабак. Крыга - льдина. Крыж - крест. Кузня - здесь: кованый сосуд. Кунтуш - род кафтана с откидными рукавами. Кюльзюм-море - Каспийское море. Лагалище - футляр. Махан - мясо; здесь: конина. Меледить - подпрыгивать. Менгун - деньги, плата. Мултанеи - индийцы. Мурмолка - шапка. Мухтояровый - то есть сделанный из бумажной ткани с шелком или шерстью. Накрачей - барабанщик. Натодельная - пригодная к делу, подходящая. Обнос - клевета, ложный оговор. Однорядка - долгополый кафтан без воротника. Односумка - подруга. Озорно - боязно, стыдно. Озям (азям) - верхняя крестьянская одежда. Опашень - верхняя мужская одежда: широкий долгополый кафтан с короткими широкими рукавами. Ордыны - кочевники. Оселедец - длинная прядь волос на темени. Охабень - верхняя одежда с откидным воротником. Пастись - опасаться, избегать. Паузок - речное судно для перевозки грузов. Плахта - яркая цветная ткань, обычно надевалась поверх юбки. Позовное - плата за приглашение на праздник, чаевые. Поминки - здесь: подарки, подношения. Помовать - кивать, покачивать. Поруб - погреб; яма со стенками из бревен. Послухи - свидетели. Потоки - желоба на скатах крыши. Прахоть - болезнь, немощь. Призор - порча от "дурного глаза". Прируб - пристройка к дому. Причетник - церковнослужитель: дьячок или пономарь, звонарь. Прыск - бросок, прыжок; также: возможность достичь чего-либо. Прясла - звенья изгороди. Распашница - верхняя женская одежда. Рейтары - конные солдаты, кавалеристы. Сажень - мера длины, равная трем аршинам (2,1 м). Свейская - шведская. Семо и овамо - сюда и туда. Скать - сучить. Скласть - положить. Скрыня - ларец, сундук. Сочельник - музыкант, играющий на сопели, народном деревянном духовом инструменте типа флейты. Сполох - набат, колокольный звон, служащий сигналом бедствия. Стрета - встреча. Сугрева - укрытие, приют. Сукман - суконный кафтан; одежда низших слоев населения. Сыроядцы - язычники, дикари. Таем - тайно, тайком. Тамашить - беспокоить. Терлик - верхняя одежда знатных лиц, надевавшаяся в торжественных случаях; шилась преимущественно из златотканой материи и украшалась драгоценностями. Терпентин - живица: смолистый сок, выделяемый хвойными деревьями. Терченин - горец, живущий на Тереке. Треух объяринной - шапка из плотной шелковой ткани с узорами. Турский - турецкий. Убаить - уговорить. Убрусы - вышивка. Углезнуть - сбежать, скрыться. Угобжает - угождает, потакает. Узорочье - предметы роскоши, драгоценности. Улус - становище кочевников. Упряг - здесь: определенный отрезок времени; срок от роздыха до роздыха. Усохутиться - спрятаться, скрыться. Утеклец - беглец. Уторопь - торопливо, спешно; в уторопь - вдогон. Уторы - нарезка в клепках бочек для крепления днища. Фальконет - старинная мелкокалиберная пушка. Ферязь - верхняя длинная мужская одежда. Фрязи - французы; фряжское - французское. Харкиз (харьюз) - хариус, семейство рыб подотряда лососевидных. Хвалынь (Хвалынское море) - Каспийское море. Шадрины - оспины. Шандал - подсвечник. Шанцы - военные укрепления, редуты. Шарпать - грабить; шарпальник - грабитель. Шемайка (шемая, синец) - рыба семейства карповых, Ширинка - короткое полотнище ткани: полотенце, платок (обычно вышитые). Шиш - бунтовщик, разбойник. Шугай - короткая кофта с рукавами. Эдиль-река - Волга. Ю - ее. Юкнуться - стукнуться, ушибиться. Ямы - путевые станции, на которых меняли лошадей. Яндова (ендова) - большая металлическая чаша. Япанча (епанча) - шерстяной плащ без рукавов. Ярыга - слуга в кабаке; низший чин полиции. Ясак - подать, собиравшаяся в пользу Русского государства с народов Поволжья и Сибири. ПРИМЕЧАНИЯ 1. Приказы в XVII в. являлись центральными правительственными учреждениями, ведавшими делами внутренней и внешней политики. Земский приказ ведал делами об убийствах, разбоях и грабежах в Москве. 2. По уголовному законодательству XVII в. в наказание за убийство мужа женщина подвергалась мучительной и позорной казни: ее живой по шею закапывали в землю. 3. В Разбойном приказе рассматривались дела об убийствах, разбоях и грабежах на всей территории государства (кроме Москвы). 4. Стрелецкая слобода - поселение стрельцов в Москве. Стрелецкие слободы были расположены по р.Неглинной около Кремля и вдоль Земляного города. 5. Борис Иванович Морозов (1590-1661), боярин, шурин царя Алексея Михайловича, его воспитатель и влиятельный советчик. Дьяк Чистов - Чистый Назарий, думный дьяк, возглавлял Посольский приказ; убит 2 июня 1648 г. Плещеев Леонтий Степанович - судья Земского приказа; убит во время восстания в 1648 г. 6. Паншин - городок, расположенный у впадения в Дон рек Тишины и Иловли, являлся одним из опорных пунктов донского казачества в его походах. 7. Жидовин Схария - лицо полулегендарное. О нем сообщает религиозный писатель XVI в. игумен Иосиф Волоцкий в "Сказании о новоявившейся ереси...". Согласно "Сказанию...", Схария - еретик, чернокнижник, астролог и звездочет, положивший начало ереси жидовствующих. 8. Юрий Олексиевич - Долгорукий (ум. в 1682 г.), князь, боярин, глава Приказа сыскных дел. Возглавлял дворянское ополчение во время подавления разинского восстания; отличался особой жестокостью в расправе с повстанцами. 9. Фролова башня - одна из башен московского Кремля, построена в 1491 г. миланским архитектором Пьетро Солярио. С 1658 г. башня стала называться Спасской, в честь иконы Спаса, написанной над ее воротами. 10. Плящий - трескучий мороз, от слова "плясать". По-видимому, здесь игра слов: упомянуты инициаторы "соляного налога" - дьяк Чистов, судья Плещеев и боярин Б.И.Морозов. 11. Соляной бунт - восстание городской бедноты в Москве в июне 1648 г. Причиной восстания было введение