сока в их жилах стыл еще холодный лед, хотя корни их дремали в мерзлой земле, как оцепеневшие черные ужи, что-то в них изменилось, и Мирошка сразу же заметил эту перемену. Голос у деревьев стал мягче, веселее. Деревья глядели со своей недосягаемой высоты на Мирошку и будто узнавали его, будто улыбались ему. <Эге-ге-гей, Мирошка, - чудилось мальчику в лесном гуле, - мал ты еще, мал. А посмотри, какие мы огромные, крепкие, сильные, как обросли мы зеленым мхом, словно вои Рогволода Свислочского бородами. Мы стоим стеной. Никого не пропустим в вековую чащу - ноги корнями переплетем, глаза ветками выколем. А в чаще той золотая избушка стоит. Серебряный дымок из медной трубы вьется. Там старичок-лесовичок живет. У него глазки что бруснички, брови - мягкий желтый мох. А в бровях золотые пчелки ползают, копошатся. Ему и белки служат, и куницы, и волки. Ежик старичку-лесовичку на острых иголках кислые лесные яблоки носит. Откусит лесовик яблоко, сморщится, чихнет, и сразу потемнеет, зашумит, застонет пуща. Совы закугукают. Филины-пугачи заухают. Гнилой зеленый туман над болотом повиснет, и в том тумане, как присмотришься, люди какие-то плавают. Руки у них на груди сложены. Это утопленники, которых засосало болото. Не ходи на болотный мох... Не ходи на болотный мох...> - Мирошка, - окликнула его мать, - ты что, заснул? Она потрясла сына за плечо. Мирошка вскочил, прогоняя сон. - Пойдем, мама, домой, - попросил мальчик. Уж так одиноко и грустно ему почему-то стало, так захотелось скорее увидеть стрыя и Доможира с Теклей, что сердце сжалось. Он потянул пустые санки и глянул на огромные деревья, подпиравшие небо вершинами. <Кто же мне шептал? Чей голос я слышал? - мучительно раздумывал он. - А мать, слышала ли она этот голос?> У матери он не отважился спросить - сразу же заставит, как вернутся домой, стать на колени перед строгим домашним богом и молиться. - Дымом пахнет, - вдруг сказала мать и остановилась. Стал и Мирошка с санками. Они уже почти добрались до Горелой Веси, осталось только подняться на поросший молодым сосняком пригорок. - Не наш дым, - осторожно втянула воздух, принюхалась мать. Мирошка удивился: как это она может отличить, наш дым или нет? Дым всегда одинаковый. Но мать, побледневшая, с остановившимся взглядом, ступила несколько шагов вперед и тяжело осела прямо в снег. - Сынок, Мирошка, - вдруг сорвала она с головы тяжелый домотканый платок, - нет нашей веси. Мирошка, вздрогнув, удивленно уставился на мать. Что она говорит? Как это - нет? Весь не листок с березы, не улетит в небо. Не бросая санок, он взбежал на пригорок и онемел. Не хаты соседей- общинников увидел он, а костры. Вместо каждой хаты пылал костер. И так по всей Горелой Веси. Столбы огня и дыма поднимались в небо. Он глянул туда, где должна была стоять их хата, и увидел острые багровые языки пламени. Мальчик растерянно повернулся к матери: - Мама, что это? Мать не отвечала. Она словно окаменела. Блестящие белые глаза с ужасом смотрели куда-то мимо Мирошки, сквозь него. - Доможир... Теклечка... - шептала мать. Мирошка заплакал. Но мать не увидела - не увидела! - его слез. Это было впервые. Обычно она, чуть чихнет сын, чуть пустит слезу, сразу прибежит, приголубит, приласкает... - Доможир! Текля! Детки мои золотые! - закричала мать и побежала, проваливаясь в снег, к деревне. - Мамочка! - еще сильнее заплакал Мирошка, не зная - бежать за ней или нет, бросать санки или нет. Горелой Веси не было. Она снова сгорела, сгорела дотла. Коров и овец, которых не могли погнать с собой, вои друцкого князя зарезали, а мясо бросили своим собакам. Голодные псы, объевшись, опьянев от горячей крови и жира, вповалку лежали вдоль улицы, а потом, когда могли подниматься, сбивались в стаю и бежали по следам друцкой дружины - от Горелой Веси через лес к Свислочи и там, по речному льду, на север. Такого разбоя давно не видали на берегах Свислочи. И не печенеги напали, не угры, не орда бродячая, а свои, единокровные, единоверцы. Да, видно, так оно и ведется издавна, что свои бьют сильнее, знают, куда ударить, как ударить, знают все больные места. Дручане, хоть их и опасались общинники, напали на Горелую Весь неожиданно. Вывалили из лесу, как черная туча из-за горы. Обчистили каждую хату, взломали каждый сундук. Забрали все, что можно было забрать. А нельзя было забрать только землю, небо и хаты. И тогда они подожгли хаты, отравив небо и землю горьким дымом. Яков был как раз во дворе, отгребал подтаявший снег от амбара. Хотел спрятаться, да нога подвела. Друцкие вои накинули ему на шею деревянное ярмо и погнали вместе с другими молодыми мужчинами и парнями перед собой. А чтобы сила зря не пропадала, впрягли их в сани, нагруженные боевой добычей. Шел Яков, кусая губы от отчаяния и обиды. Он, вольный смерд, должен стать челядином, рабочей скотиной, умеющей говорить. Доможира и маленькой Текли нет - сгорели в хате, задохнувшись от дыма. А Настасья с Мирошкой и знать не будут, куда делся он, Яков. Будут пепел разгребать, кости искать. Прощай, сторонка родная. Увидимся ли когда-нибудь? Прощай, река быстротечная. Прощай, бор златоглавый. Прощай, тропинка лесная, извилистая. Загрустят, заплачут по тебе мои ноги далеко от дома. ...А Настасья с Мирошкой, если б немного пораньше вышли из пущи, могли бы столкнуться с Яковом и его товарищами по несчастью. Да больно глубок был снег, ноги в нем увязали, путались, и увидели они не толпу невольников, а только следы этой толпы. Сытые собаки, равнодушно глянув на Настасью с Мирошкой, цепочкой бежали вслед за друцкой дружиной. Собаки то и дело останавливались, отрыгивали под каким-нибудь кустом большие куски непереваренного мяса и трусцой бежали дальше. Безрадостным было возвращение. Только черный пепел, только дым и ярко-красные пятна крови на снегу увидели Настасья с Мирошкой. Жизнь в Горелой Веси остановилась надолго, может, и навсегда. Когда еще нарожают новые матери новых сыновей, когда еще эти новые сыновья придут сюда, чтобы дубовой двузубой сохой вспахать, поднять онемевший дерн?! Мать голосила, заламывала руки, искала в золе косточки своих детей. Бог забрал у нее рассудок. Она забыла о Мирошке и все копалась, копалась в золе до самых сумерек. Надвигалась ночь. Надо было думать о ночлеге. Мать, раздавленная горем, не помнила ни о чем, и Мирошка сам обошел Горелую Весь, нашел более-менее уцелевшую хибарку, в которой до наезда друцкой дружины жил кузнец-сыродутник Чухома. Кузнеца погнали в неволю, детей у него не было, и Мирошка - а что делать? - решил обосноваться в его хибарке. Первым делом он тряпьем, попавшимся под руку, заткнул окошко, в котором был разорван бычий пузырь. Потом насобирал щепок, досок, обломков бревен, которых после погрома полным-полно валялось на улице, бросил все это в остывшую печь. С пепелища принес в бересте угольков, развел огонь. Через несколько минут весело зашумела печь, пламя осветило углы убогого жилища. На божнице Мирошка не увидел разрисованных досок с изображением домашнего бога - видно, забрали друцкие вои - и обрадовался. Не будут лезть в душу суровые всевидящие глаза, не надо будет, боясь их, сидеть молчком, опасаясь прогневать строгого бога. Надо было идти на свой двор, чтобы привести оттуда мать в хибарку Чухомы. Тоненько скрипел под ногами темный снег - темный от сумерек, пепла, сажи... Кое-где на пепелищах еще светились, догорая, угольки. Мать копалась в золе. - Мама! - тихо позвал ее Мирошка. Она резко оглянулась, и он увидел страшные блестящие глаза. - Доможир! - закричала мать. - Ты вернулся, сынок! - Я не Доможир, - еще тише ответил Мирошка. - Пойдем отсюда, мама. - Кто же ты? - встрепенулась, а потом сжалась, как бы в ожидании удара, мать. - Я твой сын, - заплакал Мирошка. - Ты мой сын? Мать осторожно поднялась, наклонив голову, подошла на цыпочках к Мирошке, начала внимательно вглядываться в его лицо. Она даже дышать перестала. Ее лицо почти касалось лица сына, и мальчик увидел, увидел впервые, седые волосы у матери на висках, тоненькие морщинки возле рта. - Ты мой сын? - переспросила мать и дотронулась легкими холодными пальцами до Мирошкиной щеки. - Я знаю тебя! - вдруг вскричала она. - Ты убил душу нашего предка! Зачем ты убил ее? Мать, сжавшись в черный пугливый комок, упала на землю, в пепел. Мирошка наклонился над ней, горько плача, стал гладить ее волосы, целовать руки. Он все же упросил, уговорил мать пойти ночевать в хибарку Чухомы. Впервые Мирошка ощутил, что зависит сам от себя, что некому его защитить. Остался он, как деревце в чистом поле. Раньше думалось примерно так: вот живем мы, наша семья, долго-долго жить будем, потом умрет отец, потом мать, за ними Яков, а за Яковом уже я, Мирошка. Жизнь казалось вечной. Как стеной, он был отгорожен от смерти родителями, другими немолодыми людьми. Смерть представлялась страшной сказкой, сном, у которого будет обязательно счастливый конец - он, Мирошка, проснется. Теперь же, впервые за свою недолгую жизнь, мальчик понял, что люди живут и умирают не по очереди, что бог может позвать к себе молодого раньше, чем старого. Наутро мать откопала на пепелище два маленьких черепа - Доможира и Текли. И это, к удивлению Мирошки, ее сразу же успокоило. Она перестала плакать, прятаться в темные уголки, глаза ее потеплели. И Мирошку она узнала. - Вот и вся наша семейка, - улыбаясь своим мыслям, мягко сказала мать и поставила черепа на божницу. - Вернется Яков, и заживем мы, Мирошка, как и раньше жили. Летом на Звонком берегу цветы и травы собирать будем. Подперев щеку тонкой рукой, она застыла, вглядываясь в маленькие закопченные черепа, и они казались ей детьми, живыми, веселыми, ясноглазыми. Мирошка же ни разу не отважился глянуть на божницу, даже не ходил в тот угол. <Мать забудет о них, - думал мальчик, - тогда я их закопаю там, где отец лежит>. Так и начали жить Мирошка с матерью, ветром битые, небом крытые. А до весны еще было далеко. Снова налетели на пущу и на Горелую Весь злобные вьюги. Снова бог морозов Зюзя постреливал в комлях деревьев. Мать ничего не делала, все сидела у божницы, глядя на черепа детей. Мирошка отыскал у Чухомы немного гороха и репы, наловчился варить какую-то похлебку. Он был весь перемазан сажей, руки в царапинах и ожогах. Так тянулись день за днем. Мирошка потерял счет этим дням, чувствуя, как постепенно притупляется, смиряется душа, как становится неинтересно вглядываться в багровое на закате небо, в серебристые от легкого снега ветки деревьев, в замысловатые следы зверей, подходивших ночью к их хибарке. Хотелось одного - закрыть глаза и спать, спать, свернувшись клубком. Но вот однажды мать словно сбросила с себя злое заклятие. Это было утром. Мать слабо ойкнула, странным просветленным взглядом обвела хату, Мирошку, божницу, где стояли черепа. Завернув черепа в постилку, она понесла их на елань и там закопала. Вернувшись, чисто подмела в хате, растопила печь, нагрела воды, налила в дубовые ночвы, искупала Мирошку, натерла его пахучими травами, вытерла досуха, расчесала волосы. - Встала я, сынок, с божьей постели, - радостно сказала мать Мирошке. - Думала уж, помру, тебя одного брошу. Да вернул мне бог память. Помолимся, сынок. Они опустились на колени, и, может, впервые за последнее время Мирошка молился искренне и горячо, со светлыми слезами на глазах. Хорошо, когда есть мать! Боже, как хорошо! Человек, особенно маленький, не может без матери. Как солнце, появляется она над постелью сына. Как светлый месяц, осторожно стоит над ним ночь напролет, глядя, не жестко ли ему спать, не хочет ли он испить холодной воды, тепло ли укрыты его ноги мягкой барсучьей шкурой. <Расскажи мне, мама, сказку. Пусть воет за стеной ветер, сотрясая стены нашей хибарки, пусть нас только двое, двое перед этой ночью и перед всей жизнью. Мы - одна кровь, одна душа, одна слеза, одно дыхание. Расскажи мне, мама, сказку>. Мать убирала в хате, варила еду, а Мирошка, с покрасневшими от холода руками, бродил по лесу, приглядывался к звериным следам, наблюдал за дуплами, откуда в любой миг могла показаться пушистая мордочка какого-нибудь зверька. Тяжелый лук Чухомы носил он на правом плече. Однажды из невысокого, засыпанного снегом осинника выскочил, выкатился беленький зайчик, стал на длинные задние лапы, помахал коротенькими передними, будто погрозил кому-то - как озорной ребенок. Мирошка, сдерживая волнение, натянул тетиву из упругих бычьих жил. Засвистела тяжелая кленовая стрела с оловянным наконечником, и заяц, раза два перевернувшись, упал, подергивая лапами, затих. Мирошка, кинув от радости лук, подбежал к зайцу, нетерпеливо схватил первую в своей жизни добычу. Как хотелось ему, чтобы увидел его в этот миг стрый Яков! Но в последующие дни охотничье счастье отвернулось от Мирошки. Как ни старался, как ни бегал по зимней пуще, ни птичьего перышка, ни звериного хвостика не удалось ему добыть. Словно заколдовал кто- то его лук. Стрелы почему-то летели мимо зверья, бессильно впивались в снег. Мальчик даже заплакал от досады. Пошла на охоту мать, но и она вернулась из леса с пустыми руками. Голод постучал в их жилище, властно открыл дверь да так и поселился вместе с Настасьей и Мирошкой. Однажды, в глухую полночь, завыли в пуще волки. Мирошка спал, а мать проснулась, лежала, с содроганием в сердце вслушиваясь в угрожающий переливчатый вой. Казалось, волки тоже жалуются небу на голод и холод. Высокие и низкие волчьи голоса неслись над бескрайней пущей, над застывшей Свислочью, и все живое замирало, глубже пряталось в норы и дупла. Утром Мирошка увидел возле хибарки большие глубокие следы и понял, что за незваные гости нашли дорогу в Горелую Весь. Прячась от матери, он начал готовить стрелы - их надо наделать как можно больше, чтобы защитить жилье от волков. Как он будет воевать с волками, он пока не знал, одно его утешало - у него есть оружие, чтобы постоять за мать и за себя. Мать, заметив его приготовления, грустно улыбнулась. Волки, которых тоже мучил голод, поселились в Горелой Веси, устроили логово, потом еще одно на пепелищах, под развалинами хат. Они чувствовали себя хозяевами веси. Сначала, опасаясь Настасьи и Мирошки, показывались на улице только ночью, но вскоре, поняв, что из людей тут живут только женщина и маленький мальчик, волки настолько осмелели, что стали ходить всюду средь бела дня. В хате кончилась вода. Настасья взяла дубовое ведро, отперла дверь, чтобы сходить к роднику. У порога сидел волк, худой, светло-серый, и голодными застывшими глазами смотрел на нее. Настасья вскрикнула, махнула ведром. Волк отбежал на несколько шагов, снова сел. Глаза его горели нестерпимым голодом. И женщина поняла, что это волк- людоед и что все волки, поселившиеся в Горелой Веси, - людоеды. Она закричала сильнее, отчаяннее. Выскочил из хаты Мирошка, пустил в волка стрелу. Волк поджал хвост, отскочил в сторону, оскалил зубы, внимательно глянул на Настасью с Мирошкой, потом, припадая к земле, подкрался к стреле и понюхал ее. Прибежали еще три волка, один крупный, рыжеватый, без левого уха - то ли отморозил, то ли в драке с сородичами потерял. Волки сели полукругом, перегородив тропинку, ведущую к роднику. Очень хотелось пить, и. Мирошка, вытащив из окошка ком смерзшегося тряпья, которым сам когда-то заткнул его, высунул руку, наскреб горсть снега, потом еще и еще... Снег растопили в печке и пили теплую невкусную воду. Но однажды, когда Мирошка снова хотел таким же способом добыть снегу, в окошке показалась огромная волчья морда. Из ноздрей волка вырывался теплый пар, он оскалил пасть, щелкнул зубами, глянул, пронизывая взглядом насквозь, на Мирошку. Мальчик схватил возле печки березовое полено, запустил в волка. Морда сразу исчезла. На улице послышался угрожающе недовольный визг. Волки обложили хибарку со всех сторон. Забирались даже на крышу, засыпанную толстым слоем снега. Сначала ночью, а потом и днем там слышался топот, скрипел снег под сильными когтистыми лапами. Настасья и Мирошка, подняв головы, со страхом прислушивались к тому, что делалось наверху. Волки в любой миг могли начать разрывать лапами и зубами ветхую кровлю. Так прошло несколько тревожных дней. Не было больше сил терпеть голод и жажду. Настасья, взяв в руки топор, решилась идти в пущу, поискать чего-нибудь из еды в дуплах деревьев. Через щелку в окошке Мирошка видел, как мать, оглядываясь, быстро шла по занесенной снегом тропинке. Казалось, повезло ей, казалось, прошла, как вдруг словно из-под земли появилась стая волков во главе с одноухим. Настасья отчаянно взмахнула топором, но одноухий покатился клубком ей под ноги, ударил, свалил. Только руку увидел Мирошка в мелькании серых волчьих спин и голов, да и рука в тот же миг исчезла... Так он остался один. Ни души не было рядом. Не было спасения. Все слезы были выплаканы, и Мирошка больше не плакал. Волки ходили по крыше, выли под стенами. Один из них всегда сидел на страже, как раз напротив двери. Волки поджидали, когда же и Мирошка выйдет из хаты. Они были уверены, что мальчик выйдет. Мирошка совсем ослабел. Иногда доставал через окошко горсть снега, сосал его. Шумело в ушах. Он думал сначала, что это шумит лес... Холодное безразличие было разлито по всему телу, безразличие и страшная усталость. Он садился на пол, прислонившись спиной к еще теплой печке, и словно проваливался в темную бездну, долго летел, падал вниз. Все чаще его начал одолевать сон. Однажды показалось, что лицо матери мелькнуло над божницей. Мирошка приподнялся, с трудом добрел до божницы, даже стену рукой потрогал. Никого нигде не было... Все чаще в глазах начали вспыхивать золотые искорки. Сначала они сразу же пропадали, но постепенно все дольше прыгали в глазах. И он привык к ним. Они были красивые, меленькие, как блестящие мошки. Он уже ждал их. Было трудно дышать застоявшимся воздухом, и Мирошка вытащил тряпье из окошка да так и оставил его незаткнутым. Свежий ветер ворвался в хату. На улице было солнечно. Мирошка припал к окну, жадно начал глядеть на белый свет, который был от него в двух шагах и в то же время недосягаемо далеко. Сиял снег. Капли воды искрились на нем. Даже кусочек неба увидел Мирошка. Веселые розовые облака медленно плыли по голубому небу. Еще он увидел тропинку, бегущую к Гремучему бору, а на тропинке - воя на коне. Но он не обрадовался. Он хорошо знал, что это ему кажется, что вой вот-вот исчезнет, как исчезло материно лицо над божницей. Вой держал в правой руке копье и вез над собой, наколов на острие, большое светлое облако; оно вздрагивало, слегка покачивалось. <Зачем вою облако? - подумал Мирошка. - Сейчас и вой, и облако исчезнут>. Он зажмурил глаза и в дрожащей тьме увидел отца и мать, Доможира и Теклю. <Иди к нам, - сказала Текля. - Тут хорошо>. Остальные молчали, только загадочно улыбались про себя. Не было сил открыть глаза, и Мирошка сидел ослепший. <Что делается с глазами людей в могиле? - вдруг подумалось ему. - Мама говорила, что они превращаются в росу. И правда, утром, как глянешь на луг, человечьи глаза светятся из травы и цветов>. Он сидел с зажмуренными глазами и ждал смерти. Легкость была в руках и ногах. Если б съел хоть крошечный кусочек хлеба, птицей полетел бы под облака. Вдруг неподалеку послышался конский топот. Мирошка вздрогнул, открыл глаза. Держа в руке копье, перед хатой гарцевал на коне вой. Облака на копье не было, но вой был тот самый, рыжеволосый, которого Мирошка встретил на реке. И тут острый страх пронзил Мирошку. Вой может исчезнуть, уехать навсегда. Какое ему дело до развалюхи-хибарки? Вот пришпорит сейчас коня, и поминай как звали. Напрягая последние силы, Мирошка крикнул. Только слабый свист вырвался из груди, какое-то шипение. Но вой все же услышал. Глянул на окошко, заметил мальчика, легко соскочил с коня. А по улице, мимо пепелищ, мимо разрушенных усадеб, ехали и ехали дружинники в блестящих шлемах, с красными щитами. Глава третья (часть I) В Полоцк пришла весна, пришла дружно и нежданно. Сначала лопнул, взорвался лед на Полоте. Мутно-молочная вода с шипением, грохотом и треском понесла зеленоватые льдины в Двину. Было это как раз в день сорока мучеников севостийских, или на сороки, как говорят смерды. Двина еще дремала, закованная в ледяной панцирь, но солнечные лучи и теплый мягкий ветер уже во многих местах проточили лед, наделали в нем малюсеньких круглых дырочек. Лед был похож на сито. Он еще держался за берега, но уже где-то в таинственной глубине реки зарождались могучие широкие волны, готовые сломать лед, понести его на своем хребте в Варяжское море. Льдины с Полоты со всего размаха ударили в ледяной панцирь на Двине, давно ожидавший такого удара. Двина только ради приличия вроде бы обиделась на свою младшую сестру Полоту, но силы, дремавшие в ней до этого дня, вдруг пробудились, взбунтовались разом. Глубокие трещины побежали во все стороны по Двине. Лед начал разламываться на куски, эти куски, в свою очередь, крошились, разбивались, превращаясь в искристые звонкоголосые осколки. Послышался густой неумолчный шум воды. С самого дна и до верху река будто закипела. Подледные течения, водовороты, всегда жившие в ней, сейчас, в миг освобождения, заревели, затрубили, запели. На многие поприща разлетелось это ликование, этот радостный крик счастливой реки. И в поддержку ему во все колокола ударил звонарь Богородицкой церкви, стоявшей на острове посреди Двины. Пусть наложат на него завтра эпитимию, пусть прикажут двадцать дней и ночей стоять на покаянной молитве, но сегодня он звонил и звонил, делился своей радостью со всеми людьми. И Полоцк, старший город, Рогволодово гнездо, услышал его. Услышали на площади, где семиглавая София свечой взлетала в прозрачное весеннее небо. Собор, заложенный и построенный князем Всеславом Брячиславичем, был хорошо виден с реки. Стены собора были выложены из широких плоских кирпичей - плинфы и больших необработанных камней - булыг. Плинфа и булыги чередовались между собой. Зодчие не штукатурили собор, и София осталась красновато- пестрой. Звонаря островной церкви услышали на Великом посаде, где жил и трудился ремесленный люд. Шерсть и кость, железо и олово, янтарь и самшит, глина и дерево, звериные шкуры и лен, серебро и медь - все проходит через руки обитателей Великого посада, чтобы стать тем, без чего нельзя жить человеку. Голос Богородицкой церкви долетел до торжища, где полоцкие купцы держали важницу для взвешивания своих и заморских грузов и топницу для перегонки воска. Веселого звонаря услышали монашки-черноризницы в Спасском девичьем монастыре, который стоит на север от Полоцка в излучине Полоты и который основала Ефросинья, дочь князя Георгия Всеславича, а потом подарила монастырю святой крест с частичкой <древа господнего>. Монашки, все как одна, подняли грустные прекрасные лица к небу, и свет, не святой, а земной, весенний, загорелся в их глазах. Недалек от истины был тот человек, что сказал однажды: <Не будь высоких монастырских стен, все монашки давно разбежались бы>. И в Бельчицы, в светлицу великого князя полоцкого Владимира Володаровича, долетел перезвон. У князя болела спина - застудил на охоте, гоняясь за оленями. Уже несколько дней лекари, полоцкие и ромейские, натирали ему спину медвежьим салом и кровью красного петуха, соком серой жгучей крапивы и ядом из зуба черной гадюки. Боль немного утихла. Сегодня князю прикладывали к простуженному месту разогретые камни. Князь морщился, но терпел, ведь завтра- послезавтра надо будет стоять на вече у собора святой Софии. Владимиру Володаровичу перевалило уже за пятьдесят солнцеворотов. Широкая русая борода, пересыпанная сединой, тонкое бледное лицо, цепкие светло-карие глаза, крепкая мужественная фигура - все в нем было от крови Рогволодовичей, и ему не хотелось горбиться и морщиться от боли во время веча. Пусть бояре и купцы, все полочане видят своего князя бодрым, веселым, уверенным. Отворилась высокая, обтянутая рысьей шкурой, обитая серебряными бляшками дверь, и в светлицу вошел тысяцкий Жирослав. Под Гольм, на тевтонов, тысяцким ходил еще Илларион, но недавно внезапно умер после укусов своего же дворового пса. Вече выбрало тысяцким Жирослава, и теперь Владимир Володарович, вглядываясь в суровое бесстрастное лицо нового военачальника полоцкого городского ополчения, думал: <За кого он будет стоять на вече? За меня или за боярских крикунов- подхалимов?> Вошел слуга, объявил: - Великий князь, владыко полоцкий Дионисий приехал. Дионисий был невысок ростом, щуплый, в белом клобуке на голове, в дорожной рясе, поверх которой на кованой серебряной цепи висел большой шестиконечный золотой крест. В руке у Дионисия гордо плыл длинный, темного дерева посох с серебряным набалдашником. Епископ сухой рукой очертил над князем святой крест, спросил: - Все страждет плоть твоя, князь? - Страждет, владыко, - приподнялся с набитых гусиным и тетеревиным пухом подушек Владимир. - Не нахожу покоя. Епископ Дионисий бесшумно сел на мягкий, с гнутыми ножками топчан, снял с головы клобук, положил его рядом с собой, сказал: - Все люди рабы. Один - раб утех плотских, другой - жадности, третий - славолюбия, а все вместе - рабы надежды, и все - рабы страха. Тысяцкий Жирослав тоже сел, но шлем с головы не снял. Толстыми загрубевшими пальцами перебирал по рукояти своего меча. Это не понравилось Владимиру. - С какими новостями пришел, владыко? - спросил князь у Дионисия. - Все новости от бога, - осторожно дотронулся до своего сверкающего креста, погладил его епископ. - Хотят тевтонские купцы на полоцком торжище свою латинскую церковь построить. Рядом с нашей, православной. Их старейшина Конрад ко мне приходил. - Осиное гнездо хотят в Полоцке свить! - воскликнул Жирослав и стукнул ладонью по рукояти меча. Однако великий князь был невозмутим. - И что ты, владыко, ответил Конраду? - внимательно взглянул он на Дионисия. Теперь и Жирослав впился в лицо епископу нетерпеливым взглядом. - Нельзя строить, - звонко и твердо сказал Дионисий. - Наш крест не может соседствовать с крестом латинским. В это время послышался яростный гул ледохода. Двина, протекавшая совсем недалеко от Бельчиц, где была загородная резиденция полоцких князей, застонала, заскрежетала льдинами. Епископ Дионисий живо вскочил с топчана, подбежал к большому окну, ухватился за оловянную раму и стал вглядываться в реку. Лицо его осветило солнце, и он сладко зажмурился, став похожим на разомлевшего от теплой печки котенка, мурлыкающего с поднятым трубой хвостом. Тысяцкий Жирослав тоже подошел к окну. Только Владимир из-за больной, обожженной горячими камнями спины не мог сделать этого, и злость вспыхнула в нем - горячая, неожиданная. Даже в ушах зазвенело. Но он, задохнувшись, прикусив губу, прогнал, выкинул из души эту злость, как хорошая хозяйка выбрасывает из-под наседки яйцо-болтун. Ему надо быть осторожным и терпеливым. Особенно теперь, когда полочане на вече подымают головы, когда, как доносят ему верные люди, все чаще и громче говорят в Полоцке про тридцать старейшин, готовых взять власть в свои руки. О, знает он этих <старейшин>! Некоторые из них моложе его - боярские сынки, богатей, горлопаны, все эти Витановичи, Щепановичи, Мокриничи... Он с трудом захватил власть - приходилось хитрить, выжидать, терпеть удары, чтобы потом нанести удар сильнее и раньше противника. Скинул князя Бориса Давыдовича, его сыновей Васильку и Вячку взял под стражу, потом Васильку заставил постричься в монахи. Вячку, младшего, не удалось запереть в монастырской келье. Сидит Вячка удельным князем в Кукейносе, шлет оттуда дань, которую берет с ливов и латгалов, прикидывается голубком, да видит Владимир, что не послушный голубок, а боевой сокол распростер крылья над Двиной. Теперь Вячка в Полоцке, дважды приезжал в Бельчицы, лестными словами подговаривал идти войной на рижских тевтонов. Когда же увидел, что лесть не помогает, закричал, забывшись, про славу полоцкую, про веру православную, которую надо беречь от чужаков. Хочет лбами столкнуть его, великого князя Владимира, с епископом рижским Альбертом, а через епископа - с папой римским. Проклятый род князей друцких! Никак не угомонятся, все жаждут захватить полоцкий столец, спихнуть с него менских Глебовичей. Так думал Владимир, а владыко Дионисий и тысяцкий Жирослав все глядели на Двину, все слушали гул ледохода, забыв о больном князе. Вот она, судьба князей полоцких! На большом дворе, у самой Софии, стоят палаты каменные, богатые. Злато и серебро там, дорогие уборы и вино заморское. А он, князь Владимир, должен сидеть в Бельчицах и смотреть на город - свой город! - через реку, как смотрит мокрая курица на богатый огород через частокол. И видишь, а не клюнешь. Чудеса в решете, да и только! После Всеслава началось это. Умирая, поделил он Полоцкую землю между своими шестью сыновьями на шесть уделов: Полоцкий, Менский, Друцкий, Витебский, Изяс-лаво-Логожский и Лукомский. Сыновья и внуки его с большим трудом смогли расширить границы, создав уделы Себежский, Слуцкий и Борисовский. Вот на сегодняшний день и вся земля Полоцкая, разве еще Кукейнос и Герцике на Двине. Трудно быть князем, а хочется. Привык он княжить. Когда бояре перед тобой толстые выи склоняют в поклоне, когда народ кричит, тебя славит, когда идешь Двиной дань собирать, - будто поет что-то в душе, будто огненная рука с неба на тебя указывает и неземной заоблачный глас возвещает земле, воде и всему люду: <Он - князь! Он - князь!> Еще мальчишкой-княжичем он почувствовал сладкий хмель власти и однажды даже нарочно порезал палец, чтобы глянуть, какого цвета у него кровь - голубая или красная. Песочные часы, стоящие на столе, сыплют и сыплют в пузатый, синего стекла сосуд тоненькую струйку песка. Течет песок... Течет жизнь... Владимир смотрел на узкую спину епископа, погасив в сердце злобу, он знал одно: как только снова окрепнет, возьмет в свои руки Полоцк, сразу же вытурит этого пса из епископов. Не такие духовники нужны ему, великому князю. - Пусть ставят латиняне церковь, пусть строят, - зычно сказал Владимир. Епископ Дионисий и тысяцкий Жирослав сразу же перестали смотреть в окно, повернулись к князю, и он с радостью заметил в их глазах удивление и растерянность. - Пусть строят, - повторил Владимир. - Крест наш от соседства с крестом латинским плесенью не покроется. А выше Софии тевтонам храм все равно не возвести. - Выше Софии? - задохнулся Дионисий и сразу надел свой клобук. - Да как ты можешь такое говорить, князь? - Полоцкие князья говорят то, что думают, - спокойно глянул на него Владимир. - Пусть построят свой храм за поприще от нашей церкви. А ты что кричишь, отче? Забыл, как под Гольмом нас тевтоны камнями угостили? Хочешь снова лоб под каменья подставить? Епископ слушал князя, бледнел, задыхаясь от гнева, но Владимир, мстя за все, не давал ему рта раскрыть: - Двину все равно не перегородишь. Будет течь, как и текла. А ко мне вчера гонец приехал из Суздаля, от великого князя. И просит князь суздальский, наш с тобой брат по вере, чтобы дали мы вольную дорогу его ячменю, воску и салу, которые люди суздальские в Ригу везут и дальше, за море Варяжское, в Любек и Бремен. Произнеся это, Владимир почувствовал такую силу и бодрость во всех членах, что встал без посторонней помощи, дошел до окна, возле которого несколько минут назад стояли епископ с тысяцким. <Пусть теперь они на мою спину поглядят>, - мстительно думал князь. На Двине гудел ледоход. Река, словно торопясь забыть про долгие месяцы зимнего молчания, трещала льдинами, зловеще шумела зеленовато-белой водой. Через окно Владимир видел высокие красные стены Борисоглебского монастыря, построенного в Бельчицах зодчим Иоанном. Там же возвышалась церковь Параскевы-Пятницы, там были и могилы князей полоцких. - Ваше преосвященство, - за спиной у князя обратился к епископу тысяцкий Жирослав, - мужи-полочане завтра вече созывают. Там и про латинскую церковь решать будут. - Я приеду на вече, - ответил Дионисий. Как и многие священнослужители того времени, он не любил ходить пешком, а ездил верхом на коне. <Не за меня тысяцкий, - понял Владимир. - Не мой человек. Пес боярский. Надо его остерегаться>. Вече! Снова - вече. Как бельмо на княжеском глазу. Руки князю связывает, воле его крылья подрезает. Терпи, князь. Улыбайся боярам, но не забывай о купцах и ремесленниках. Они - твоя опора. Им надо торговать, в моря теплые и ледяные плавать. Им надо свой товар продавать, вот и пойдут они с тобой против боярства, которое сидит в своих вотчинах, отгородившись от всего света, гноит хлеб в амбарах. С тевтонами надо мириться. Епископ Альберт пообещал платить Полоцку дань за ливов. Пусть платит. Тевтоны умеют дань выколачивать. Главное - мир с ними. Будет мир с Ригой - будешь ты, князь, на златоседлом коне сидеть. Пойдешь воевать, послушавшись горлопана Вячку из Кукейноса, - потеряешь и власть, и голову. - О латинской церкви надо хорошенько подумать, князь, - примирительно, миролюбиво сказал Дионисий. Ага, этот ощипанный петух понял, что бояре и с него могут клобук сорвать, в монастыре свечки лепить заставят. Ну что ж, епископ из тех храбрецов, что только в своей постели могут кулаками махать, а чуть прижмет, у них сразу заячьи ноги вырастают. - Мыто тевтоны платят? - спросил у епископа Владимир. - Исправно платят, - ответил за епископа тысяцкий Жирослав. - Храмы святые пустуют, - с горечью вздохнул Дионисий. - На игрища собирается больше народу, чем в храмы. Пойдешь иной раз туда и видишь: одни на дудках играют, другие пляшут, третьи силой меряются. А в иных еще больший дьявол поселился - сидят, знаки друг другу подают, перемигиваются... - Так ты, святой отче, на игрища ходишь? - сделал вид, что удивился, Владимир. Епископ слегка покраснел, засопел маленьким носом. Как только Дионисий и Жирослав выехали из Бельчиц, в светлицу князя Владимира вошел его верный холоп-соглядатай Станимир. У Станимира не было носа - князь отрезал в минуту гнева. Холоп низко поклонился, застыл на пороге. - Что слышно о князе Вячке, безносый? - пронизывая жестким взглядом Станимира, спросил Владимир. - Вячка с малой дружиной и с молодой женой Добронегой остановился на подворье боярина Твердохлеба, родича Рогволода Свислочского, отца Добронеги. - И что же делает Вячка? - Не пьет. С мужами-вечниками ведет переговоры. - О чем переговоры? Тут Станимир задрожал всем телом: - Пока неизвестно, великий князь. - Смотри у меня! - злобно топнул ногой князь. - Можешь и безухим стать. Чтоб все выследил, вынюхал. Пошел прочь, пес! Станимир бесшумно исчез, а князь Владимир приказал позвать к себе ученого ромея, уже давно жившего в Полоцке. Составляя гороскопы, ромей предсказывал князю будущее. Был он смуглолицый, черноволосый, с широкими черными, сросшимися на переносице бровями. На голове носил круглую красную шапочку, на ногах - позолоченные сандалии с острыми загнутыми носами. Князь, конечно же, ничего не понимал в гороскопах. Ромей, как только появился в Полоцке, долго объяснял ему свою мудрую науку. Гороскопы, их составление требуют хотя бы небольшого знакомства с небом, с астрономией. Надо знать, что есть эклиптика - большой круг небесной сферы, по которому проходит видимое глазу годовое движение Солнца. Человек рождается в конкретный месяц, конкретный день, и астролог, составляя гороскоп, устанавливает точку эклиптики этого человека на небосклоне. Начиная от этой точки, все небо делится на двенадцать <домов> - дом счастья, богатства, братьев, родни и т. д. Всегда надо учитывать положение главных планет по отношению ко всем <домам>. Каждая из планет считается <хозяином> того или иного дома. И близость или, наоборот, удаленность планеты от своего <дома> влияют на человеческую судьбу. Одним словом, можно не только ногу - выю сломать на всем этом, но Владимиру нравилась таинственность смуглолицего астролога, нравилось держать в руках и листать потемневшие от времени толстые книги, в которых были нарисованы звезды и солнце, какие-то круги, большие и совсем маленькие. Беседуя с астрологом, князь отдыхал душой. Отодвигались куда-то бояре и их крикливое вече, тевтоны, литовцы, Вячка из Кукейноса. На миг Владимир снова становился мальчишкой, любопытным, озорным, казалось, с деревянных стен менского замка он снова смотрел на залитую лунным светом Свислочь, слушал шум окрестных лесов. Он не верил астрологу, но и сегодня, как всегда, спросил: - Долго ли мне быть князем? Тот хитровато усмехнулся, послюнявил указательный палец и начал листать книгу. Уже не первый год они с князем, не признаваясь друг другу, играли в понятную и приятную только им двоим игру. Что-то детское было в этом. - Планеты на сфере разместились благосклонно к тебе, князь, - сказал ромей и добавил: - Твой епископ ненавидит меня. - Что епископу до тебя? - слегка приподнял брови Владимир. - Епископ не любит умных людей, ибо... - Ибо глуп, как необожженный горшок, - договорил за него князь. Оба засмеялись, а потом астролог, посерьезнев, сказал: - У нас в Константинополе императора берегут, как бога. Император - солнце на земле. Он знал, на какую мозоль наступить князю. Владимир сразу же помрачнел, глаза стали холодными, заблестели. Князь порывисто схватил астролога за плечо: - В моих жилах тоже течет кровь ромейских порфироносцев. Я - князь! У меня дружина! Вече разгоню, особо вредных бояр живьем сожгу. Полоцк будет моим. Слышишь? Моим! - Слышу, - тихо ответил астролог. - Планеты за тебя, князь. Владимир впился остро заблестевшими глазами в лицо предсказателя. Астролог ушел, забрав свои книги, а князь, поднявшись с ложа, забыв о болезни, подбежал к окну, стал жадно разглядывать златоглавую Софию, большой двор, каменные палаты за рекой. Там он должен находиться, там ему сидеть великим князем. Стон вырвался из груди Владимира. Неслышно отворилась дверь, и в светлицу вошла княгиня Ульяна с тоненькой свечкой в руках. Владимир глянул на нее, и на сердце стало легко и светло. - Почему не лежишь, князь мой? - с лаской в голосе сказала Ульяна. - Ты же болен. Ложись, князь. Владимир припал головой к ее плечу, спросил: - Что это ты со свечкой ходишь, Ульянушка? Вечер еще не наступил. - Злой дух от тебя отгоняю, болезни, - слабо улыбнулась княгиня. - Тяжко тебе, плохо. Я все вижу. Ночи не спишь, все о чем-то думаешь. Знаю, о чем. Владимир приподнял голову, вопрошающе взглянул на жену. Лицо ее будто светилось, глаза глядели с любовью и в то же время с жалостью. - Не думай, князь, о большой власти. Бог - единственный властелин всего. Есть мы с тобой. Есть дети наши. Дети нас любят. Чего же нам еще желать? - Ты что? - зашептал Владимир, отодвигаясь от жены. Словно адским жаром обдало его с головы до пят. - Ты что? - Пожалей себя, мой князь, - умоляюще глядела прямо в глаза ему Ульяна. - Все на земле преходяще. Власть, сила, богатство - все пройдет. О душе думай. Обо мне думай и о детях своих. Мы - душа твоя, князь. - Ты с ума сошла, - почти оттолкнул ее от себя Владимир. - Разве я не о вас думаю? Разве не ради вас муки мои, бессонница моя? Он смотрел на жену с ненавистью, но кн